Джоси Уэйлс
Я уже знаю: есть три вещи, к которым возврата нет и не должно быть. Первая – это сказанное слово. Вторую я позабыл в шестьдесят шестом году. Третья – это секрет. Но если б меня попросили добавить четвертую, то я бы добавил его. Сколько пуль должны миновать сердце и угнездиться в руке, прежде чем ты смекнешь, что дом тебе больше не дом? Пуля в руке, которую не удалит ни один доктор, потому как знает: если к ней прикоснуться, то ты уже никогда не сможешь играть на гитаре. Сейчас я сижу в уютном кресле, которое моя женщина только что выблестила, но тут звонит телефон. Так сколько пуль? Может быть, пятьдесят семь? Говорят, он назвал такую цифру, но никто мне не может сказать, когда или в кого. Сказали, что в доме было выпущено всего пятьдесят шесть пуль, а значит, предполагаемый преступник тоже погибнет от пятидесяти шести. Но такому пророчеству нужен иной, обновленный резон. Пятьдесят шесть каждому или пятьдесят шесть, помноженное на восемь? Или, наоборот, поделенное на те же восемь? Деление – процесс непростой, да и времени у меня нет на такое трудоемкое в умственном плане занятие.
А может, он думает, что пятьдесят шесть причитаются человеку, стоящему за этой затеей – высокопоставленному дону из верхов? Спросите, как мне уже тошно от всей этой хрени, замешенной на знахарстве и ворожбе. Человек, сегодня назвавший себя растой, уже к следующей неделе начинает выдавать пророчества. И говорить шарадами. Ума на это, кстати, особого не надо, достаточно разучить пару библейских псалмов об адских муках. Или сказать, что они исходят от Левита, тем более что этот самый Левит все равно никто не читал. Это чтобы вы знали. Никто, дочитавший Левит до конца, не будет воспринимать эту книгу по-прежнему всерьез. Даже книжища, полная эдакой словесной трескотни, безумна, как тот сивый мерин. Не лгите мужчине, как женщине – ну, это безусловно с резоном стыкуется. Но вот что касается запрета есть крабов – даже с нежным, сладким жареным ямсом… А? И зачем убивать за это человека? И уж поверьте мне на слово, последнее, чего от меня получит любой мужчина, поимевший мою дочь, так это женитьбу на ней. Как, каким образом он сможет сочетаться браком в тот момент, когда я буду кромсать его кусок за куском, намеренно по ходу процесса оставляя мерзавца в живых – чтобы он видел, как я скармливаю куски его тела бродячим собакам?
Помнится прошлый год, когда по Западному Кингстону вшами расползались вечера дружбы в честь того мирного договора. Раста тогда пытался мне втирать, кто несет на себе Число Зверя. Ничто не распаляет расту больше, чем трезвон об «Армагеддоне». И вот он мне, стало быть, втирает:
– Йоу, брат, я не покупаю ничего, что может оказаться несвежим. Сейчас ведь все, что в пачках или пакетах, помечено Числом Зверя. Эти вот самые полоски с цифрами на белых бумажках.
Я в это время наблюдаю, как вокруг моей женщины, зазывно стоящей под уличным фонарем среди танцующих пар, увивается мужик – какой-то хлыщ из Восьми Проулков, не придающий значения кольцу на безымянном пальце женщины. Беспокоиться, собственно, не о чем – она отшивает этих опездолов так, что впору позавидовать. А раста между тем продолжает втирать. Даже когда известно, что все это лажа из конца в конец, в ней все равно есть за что зацепиться.
– Штрих-код, что ли? – спрашиваю я. – Так в нем целая куча разных цифр, и лично я еще ни разу не видел сочетания «666».
– То есть ты следишь?
– Нет, но…
– Это все, брат, для тупых. Ты вникни. Ни у кого на Ямайке нет силы Зверя. Силы и власти. Они просто хавают то, что им скармливает Зверь. Ты не замечаешь, что любое число там начинается с ноликов? Ноль ноль ноль, и дальше цифры. Так вот это какая-то десятичная наука. Целое число, натуральное число и двойное число. А все те числа в коде по всему миру складываются в 666.
Я отхожу от него с наихудшим из ощущений: мне начинает казаться, что эта лабуда имеет какой-то смысл. Хотя в тех праздниках за мир бессмысленным было всё, чего ни коснись. Будь то «Двенадцать Племен» растафари, чья кожа с каждым месяцем становится все светлей, или говорильня ННП с ЛПЯ, или состязания в домино между Копенгагеном и Восемью Проулками, или все эти целовашки-обнимашки типа «не журись, это не я три года назад шлепнул твоего брата и отца с дедом». Что такое мир? Мир – это когда я дую на лобик своей дочурке, когда та, вспотевшая, разметалась во сне. А это не мир, это скорее пат. Словцо «пат» я подслушал от Доктора Лава. Он недавно улетел в Майами со словами, что ему нужно выбрать президента. Туда я недавно послал и Ревуна. Кто знает, что эти оба-двое меж собой затеяли, когда поняли, что книжки влекут их больше, чем женщины. Доктор Лав мне сказал: «Hermano, те мазафаки из Медельина снова собираются тебя опробовать – да-да, еще на раз, а ты чего ожидал, muchacho? На той неделе они похитили из морга мертвого младенца, выпотрошили его, как рыбу, а нутро этого засранчика набили кокаином. Трупик дали одной девахе, чтобы та доставила его самолетом в Форт-Лодердейл, – и это буквально назавтра после ее quinceaсera. Жестко, как порно, тебе не кажется?»
Меня все эти проверки начинают слегка доставать. Им и мне известно, что и третье декабря тоже было не более чем глупой проверкой. Я отправил им на согласовку сообщение, но они сказали, что им нужен труп. Ну, труп так труп, мне-то что. Однако мне не все равно, когда какой-то, бомбоклат, испаноязычный гондон полагает, что перед ним пацан вроде подмастерья, которого можно постоянно проверять и перепроверять. Тыкать мордой.
В декабре семьдесят шестого Певец дает свой концерт в парке, а я почем зря гроблю время на международный звонок только для того, чтобы, видите ли, услышать, как Доктор Лав и еще какой-то кретин бранятся на испанском, – но не на кубинском испанском, поэтому я основняк не понимаю; знаю только, что он взбешен. Выслушиваю все это и думаю: что этот козел о себе мнит, смея разговаривать со мной таким тоном? Как будто я не знаю, что значит hijo de puta. Он что, думает, что я сейчас разрыдаюсь и скажу: «О босс, мне нет прощения! Клянусь в следующий раз исправиться!» Так, что ли? Вроде шлюхи, которую поучает уму-разуму ее сутенер? Я хотел было ответить этому maricфn в том же духе, но тут Доктор Лав мне говорит: «Ладно, доделывай работу, muchacho, и дело с концом». Выходит, ямайский сириец, кубинец и колумбиец, требуя труп, так и не поняли, что я дал им нечто повидней бездыханного тела. На той же неделе мне звонит Питер Нэссер и с ходу кидается распекать:
– Вы там что, гребаные аборигены из гетто, себе позволяете?
– Ты уже не первый раз тычешь мне словом «абориген».
– Не «ты», а «вы». И не «абориген», а «гребаные аборигены из гетто». Что там у вас за хрень творится? Вас же там девять?
– Восемь.
– Ну вот, целых восемь. Восемь лбов врываются в дом с… четырнадцатью, кажется, стволами? И ни один человек не умеет прямо стрелять? Вас там что, перекосоёбило?
– Почему? Человек умеет стрелять.
– Где? Как так получается, что ты первый человек в истории, который стрелял в голову и при этом не застрелил? Отвечай, самбо. Ты ж у нас мастер.
– Не знаю, что ты имеешь в виду под «ты». Или ты такой двинутый на всю голову, что полагаешь, будто на линии нет прослушки?
– Чего? Это, по-твоему, шпионский детектив? Кому, на хер, приспичило тебя прослушивать?
– И все равно я не знаю, что это за «ты», но уверен, что он, кем бы ни был, в голову никому не целился.
– Он, кем бы ни был, целился исключительно в стены, небо и в «молоко», такое создается впечатление… Нет, кореш, такая хилость и горе-представление могут быть только в комедиях. Сотни пуль высадили и хоть бы одного срезали! Из автоматов что, ужас как сложно человека застрелить? Я-то думал, Луис вас, сволочей, надрочил, как управляться с этими штуковинами.
– Не знаю, что за Луис, и безусловно не знаю, что это за «сволочи».
– Не цепляйся к словам, Джоси Уэйлс. Я, знаешь, сказал ему: не пытайся чего-то добиться от ниггеров из гетто. Если для этого понадобится хоть чуточка разума, они всё неизбежно обосрут. Моя слепая бабушка и то стреляла метче, чем вы. Все ввосьмером. И зачем я, дурак, вообще тебе звоню?
– Я тоже не знаю. Тем более что никто из тех, о ком ты говоришь, здесь не проживает.
– Зачем мне вообще тратиться на телефонный разговор, а? Деньги расходовать? Ты скажи.
– Вопрос не ко мне, паболдырь.
– Паболдырь? Да ты с кем тут вообще распиздился? С кем, бомбоклат, базаришь, ты, мелкий…
– Мелкий? Спусти-ка трусы и у себя сличи.
Я кладу трубку. Все равно что серпом по яйцам – узнавать, что, хоть ты и не ходил в престижную школу и иностранный колледж, тем не менее ты единственный в этой комнате, кто наделен рассудительностью. Мне в самом деле хотелось проучить этого заносчивого самодура-сирийца. Поставить его на место. Хватит уже того, что тьма народа держит Певца за пророка, но стоит его убить, как он поднимется до мученика. Таким образом весь мир узнает, что пророк-то, оказывается, всего лишь человек, такой же, как и все, и, как любого другого, его можно подстрелить, и, как любой в этой стране, даже он ни от чего не застрахован. Своими выстрелами я сверг этого человека с пьедестала, и он вновь ужался до человеческих размеров. Питеру Нэссеру я про это ничего не сказал. Нужно вглядываться мимо лица, вглубь под кожу до реальной кожи, и тогда становится ясно, что, несмотря на всю свою светлость (такой тип даже на пляже не появляется из опасения, что загар может сделать его черным), Питер Нэссер такой же мужлан и невежа, как ниггер в гетто. Я, что называется, дожил: последнее время он кличет меня «самбо». Надо спросить мою женщину, когда именно я успел превратиться в светлокожего, пьющего коктейли в отеле «Мейфэр». Ненавижу, бомбоклат, когда меня доводят настолько, что я начинаю чертыхаться. Чертыхаются только невежи.
Доктору Лаву, который позвонил мне тем же вечером, я сказал, что с переэкзаменовкой завязал еще в 1966 году, а если в Медельине считают, что создали тут подготовишку для бесконечных испытаний, то пусть используют жопошников с Багам, им не привыкать. Но затем, выражаясь словами расты, меня осенили иные резоны. Если б Певец действительно обратился в мученика, это, конечно, стало бы большой проблемой, но это была бы их проблема, а не моя. Питер Нэссер был бы так одержим попытками порешить легенду, что донимать меня своим мозгоёбством у него не оставалось бы времени. По правде говоря, нам обоим известно, что я давно уже прошел те времена, когда политикан говорил «прыгай», а я спрашивал, на какую высоту. Теперь, когда политикан говорит «прыгай», моя женщина отвечает: «Он не может подойти к телефону, оставьте сообщение». И еще о дураках: как вы думаете, что скорее всего произойдет, если вы дадите человеку с головой ружье – он вам его вернет или оставит при себе? Даже Папа Ло не был таким наивным глупцом.
И вот я решаю дать своему уму поработать над этим новым резоном. Восьмого декабря семьдесят шестого года приходит новость, что Певец и все его приближенные выжили. В больнице не протолкнуться от фараонов, а я к той поре нанимаю Тони Паваротти, потому что Ревун для таких тонких дел не имеет должного опыта. А в операционной Певца уже обрабатывают и отсылают домой. В больнице остается только менеджер, которого кончать уже нет толку. И вот мы с Паваротти едем на Хоуп-роуд, 56, ожидая застать там полицейский наряд. Да хоть два наряда: все они без пользы, когда нужен всего один выстрел. Кроме того, я делаю звонок, после которого они должны за минуту сняться с якоря. Но проулок, вопреки ожиданиям, представляет собой город-призрак. В том числе и дом № 56. Подъездная дорожка пуста, все окна погашены. Ни души, и даже ни одного фараона. Я смеюсь, и Паваротти смотрит на меня так, будто хочет что-то спросить. Тем временем Питер Нэссер допускает такие ляпы, что это уже больше похоже на телешоу о том, какие промахи способен делать один человек. Поганый кусок собачьего дерьма оставляет сообщение, которое записывает моя женщина: «Если тот ферт дает свой концерт то я вас задрот всех пускаю в расход». Всего несколько раз в своей жизни я видел, как Тони Паваротти смеется, в том числе и в этот раз, когда я прочел ему то сообщение. Моя женщина ровным счетом ничего не понимает и уходит, оставляя нас двоих в гостиной. Сидя с Паваротти на диване, я прикидываю, не было ли с моей стороны ошибкой послать Ревуна в качестве чистильщика. Вместо того чтобы сделать это самолично, он передоверил это каким-то растафари, вроде боязливой лицеистки. Хуже того: сделал это с моего телефона. И вот я ему звоню:
– Куда упорхнула птица?
– За каким звонишь, бро?
– Повторять вопросы не люблю.
– Он ушел. Их менеджер в больнице, а его увезли на холм белых людей.
– Фараоны?
– Один в машине с ними, еще несколько остались в доме. По холму всю ночь дежурят «Двенадцать Племен». Да еще белый парень…
– Что за белый парень?
– Есть тут один, с камерой. Никто не знает откуда, а сам он говорит, что со съемочной группой. Ну вот, короче, и всё.
– Нет, не всё, Мегрэ ты хренов.
– Эту песню я уже отпел.
– Да? А мне думается, стукачок, что ты еще лишь горлышко прочищаешь.
– Нынче на тот холм даже Господа Бога не пустят.
– Что там с концертом?
– Полный полицейский эскорт туда и обратно.
– А назавтра?
– Не знаю.
– Говори, козлота.
– Назавтра он должен улететь. У них для него частный самолет.
– На когда?
– Полшестого, шесть.
– Утра или вечера?
– А ты как считаешь?
– Куда?
– Никто не знает.
– Стартует целый самолет, а никто не знает, куда он летит? Ты человека из гетто опять за идиота считаешь?
– Босс, я реально говорю: никто не знает. Даже люди в аэропорту. Они даже не в курсе, что Певец думает вылетать.
– Это что, типа, топ сикрет?
– Еще секретней, чем цвет трусов у королевы. Нам и то известно только потому, что наш человек в машине с ними притворился, будто задремал, и подслушал их разговор. Белый менеджер сказал им там на холме, что, как только концерт закончится…
– То есть официально. Сам концерт будет или нет?
– Да ничего тут официального. Просто выстраивают, как да что, на всякий случай. Короче, менеджер говорит: как только концерт заканчивается, ему в порт подается борт. Только спозаранку, пока аэропорт еще не открылся.
– В аэропорт Нормана Мэнли или «Тинсон Пен»?
– Мэнли.
– Международный, значит.
– Ты можешь настроиться на волну полиции, они там по рациям базарят.
– Да, но только зачем мне…
– Ты все-таки настройся. Прямо сейчас.
Шесть утра; аэропорт смотрится, как первые кадры из ковбойского фильма. Не хватает лишь свиста ветра и сиротливого перекати-поля. Небо цвета текилы, с розовинкой. Мы с Тони Паваротти ждем на лестнице в зал вылетов. Там, типа, смотровая площадка. Кто-то додумался сделать здесь стену на манер шахматной доски, как раз под ствол винтовки в пустом квадрате. Да еще и тень хорошая, в которой нас не видно. Паваротти поначалу переходил от места к месту, примеривался, пристраивался. Угол наводки был ему не очень по душе. Сам самолет уже ждал на взлетной полосе. Паваротти затих – правая рука на спусковом крючке, левый глаз приник к прицелу.
На дистанции у конца взлетки дежурят два джипа МО Ямайки с четырьмя или пятью солдатами, двое из них с биноклями. Солдаты расположились за машинами. Я их заметил сразу, как только вышел на площадку обозрения. При виде солдат в карауле я представил, как Певец сейчас держит путь с холма белых людей. Выражение его лица, когда он просыпается и не видит вокруг себя полиции. Наверное, он выслал вперед двоих-троих своих братьев-растаманов посмотреть, безопасна ли дорога, из чего следует, что он со своей «правой рукой» спускается с холма без сопровождения. Без солдат, смотрящих в бинокли. Насчет фараонов всегда можно предположить один из двух раскладов: (1) ты кидаешь им бабки на банковский счет или суешь в задний карман, и проблема снята; и (2) они всегда покупаются по сходной цене. А вот насчет солдат этот вопрос неясен. Они стоят вроде как на наблюдательном посту, хотя, может статься, просто ожидают. Может, пилот подзовет их к себе?
– Обязательно сними его до того, как солдаты подъедут.
Паваротти кивает.
Шесть ноль две. Все, кроме солнца, ждут Певца. На секунду возникает чувство, будто я жду процессию; кортеж из машин вроде той зернистой кинохроники насчет Кеннеди в Далласе, которую каждый ноябрь крутят по телику. Певца ждут все. Не только я, не только солдаты, не только Тони Паваротти или самолет, но и Питер Нэссер, и Доктор Лав, и тот телефонный номер Медельинского картеля, по которому я сам ни разу не звонил. Но затем плавно возникает мысль: а чего именно все, собственно, ждут, его следующего шага или моего? Кто в этом кадре реальная танцующая обезьяна? Чье предстоящее движение вызывает у всех ажиотаж? И если люди командуют тебе «прыгай» и ты подскакиваешь на нужную высоту, скажут ли они «хватит, с тебя достаточно», или же навсегда перестанут тебя уважать, сочтя, что ты поступил не по-мужски, и скажут: «Пошел ты на хер, гнусная тварь, не скачи больше ни для кого». Проблема в доказывании себя состоит в том, что вместо того, чтобы оставить тебя в покое, люди так и не перестанут подкидывать тебе все новые, все более сложные вызовы для преодоления, для доказывания себя. Всякую хрень, пока все это не начнет напоминать комедийный сериал. Или вообще анекдот.
Тони Паваротти трогает меня за плечо. Он здесь. Он и еще один раста идут к самолету. Все вокруг будто застыло – движется лишь пыль, которую они взбивают. Аэропорт по-прежнему пуст и до семи утра не проснется. Идут они неторопливо, при ходьбе озираются; постояли – пошли дальше. Певец смотрит то на самолет, то по сторонам, а раста за ним идет как бы спиной вперед – проверяет, нет ли чего сзади. Завидев армейский джип, оба останавливаются. Ни один не шевелится. Тони Паваротти ведет их на мушке, намечая цель. Палец обвивается вокруг спускового крючка. Певец смотрит на солдат и что-то говорит расте. Они возобновляют движение, но идут еще медленней, останавливаясь прямо перед самолетом. Может, ждут, что кто-то из него выйдет. Я помню, что Тони Паваротти мои указания не нужны. Слышу металлический щелчок.
– Стой.
Паваротти смотрит на меня, смотрит на тех двоих, что сейчас бегут к самолету.
– Не парься.
Они взбегают в самолет и вынуждены сами закрыть за собой дверь.
Когда назавтра у меня раздается два звонка, я отсекаю их одной короткой фразой: «Он так нужен вам мертвым – вот вы и убивайте».
Сейчас я сижу у себя в гостиной в ожидании, когда зазвонит телефон. Лучше, если б он зазвонил поскорей – тогда я смогу сразу перестать думать. Время действия – не время для раздумья. За чей счет будет звонок? До моего отхода ко сну телефон должен позвонить трижды. Без звонка не настанет даже завтра. Я сижу, жду звонка, и тут мне в голову приходят мысли о Певце; я едва сдерживаюсь, чтобы не чертыхнуться. Этот человек так никогда и не узнает, что два раза был на волоске от того, чтобы я его прикончил. Как я его отпустил, потому что знал: как только он сядет на тот самолет, то обратно уже не вернется. И все же в семьдесят восьмом году он вновь сошел по трапу и даже, кажется, вызвал переполох на таможне. Через два года Питер Нэссер как следует подумал, прежде чем прийти ко мне брешущим псом с человечьим голосом. Примечательно, что он стал все время звать меня «самбо»; я даже проверил, не стало ли карболовое мыло отбеливать мне кожу. Последнее время я перестал им пользоваться, что сильно обрадовало мою женщину, а то она чувствовала себя так, будто спит в больничной палате. Не знаю, что удивило Нэссера больше: возвращение Певца с еще одним концертом или то, что я был в курсе насчет его приезда раньше, чем этот опездол.
– Вся эта хрень в виде мирного договора, ты к ней как-то причастен?
Мы сидим в стрип-клубе «Розовая леди», который ему нравится как-то даже чрезмерно. Ни одна из шлюх, с которыми имел дело Ревун, здесь больше, похоже, не ошивается. То ли они потеряли интерес к бутылкам пепси на сцене, то ли он потерял интерес к ним. Однако новое пополнение включает светлокожую деваху, а значит, в заведении полно народа. Мадам усаживает нас в комнате наверху и спрашивает, не желаем ли мы пошлифовать писю или почистить попу. Я отвечаю «сегодня нет», зато уж Питер Нэссер никогда не упускает случая заполучить «вакуумный массаж гетто», как он это называет, а я остерегаюсь, как бы эта фраза не пристала ко мне. Он, похоже, готов говорить о делах, даже когда у него отсасывает сука. Я ему говорю: «Бро, два высунутых хера в одной комнате – все-таки перебор, ты не находишь?» Последнее, чего он хочет, это прослыть жопником, поэтому не успевает что-то ответить, как я сам ему говорю, что выйду пройтись. Говорю, минут на пятнадцать, но, когда возвращаюсь через восемь, шлюха от него уже выходит, плюется и ругается, что «белый, бомбоклат, набрызгал ей полный рот».
– Знаешь, что меня донельзя утомило? Вся эта ересь насчет мирного договора. А теперь еще и Джейкоб Миллер написал об этом песню – ты еще не слышал? Хочешь, напою?
– Нет.
– Замирение гребаное, чтоб его…
– В следующий раз скажи солдатам не стрелять.
– Солдатам? Ты, что ли, про Грин-Бэй? Все это, по-твоему, из-за Грин-Бэй? Ты разве не слышал в новостях, что святых среди застреленных там не оказалось?
– Забавно, да? Разве они все не из твоего избирательного округа? Один из них мне даже рассказал, как в твои земли пришел некто Душка и сказал, что они могут на халяву разжиться оружием.
– Знать не знаю ни про какого Душку.
– Правда? Но почему-то все считают, что знаю я. Я спрашивал: «У кого в гетто может быть такое имечко? Больше похоже на какого-нибудь певца с “Мотаун”».
– А что ты, кстати, знаешь насчет приезда… Впрочем, ладно.
– Может, оно просто витало в воздухе.
– Натуральная мистика?
– Ты знал, что он приезжает? Возвращается первым из всех, из-за всей этой лабуды с замирением.
– Да он уж побывал здесь со своим чертовым концертом за мир. Что, мало показалось? Или он теперь не лондонец? Жил бы себе там да жил. Или он хочет своими руками поставить все те унитазы в гетто?
– Если б ты их там поставил, у него, глядишь, не было бы повода сюда возвращаться.
– Конечно, Джоси Уэйлс. Моя партия у власти, с меня вроде как и спрос. Ты, похоже… Эй, самбо, что ты в этом находишь смешного?
Снизу доносится бониэмовская «Ма Бейкер». Ее слышно даже через крики и свист, ругань и улюлюканье толпы – все они адресуются женщине, что сейчас машет телесами на подиуме. Я умалчиваю, отчего «Ма Бейкер» вызывает у меня смех.
– Ладно, самбо. Ты в самом деле думаешь, что Певец возвращается ради тех сраных унитазов?
– Ну, не совсем чтобы из-за них. А возможно, из-за фурнитуры и фитингов, или как там называется то, о чем сейчас вопит народец из гетто. Может вопить сколько угодно: нечего было голосовать за тех, бомбоклат, социалистов. Два раза кряду. Само собой напрашивается: как глубоко нужно засадить человеку хер в задницу, чтоб до него дошло, что его ебут?
– Певец эти чертовы унитазы ставить не собирается.
– Тогда, значит, он возвращается ради этого чертова замирения. Надеюсь, ты в курсе, что кое-кого наверху это приводит в большое беспокойство. Очень большое. Знаешь, сколько за прошлую неделю прилетело на Ямайку кубинцев? И теперь этот обалдуй посол Эрик Эстрада гарцует с гордым видом, будто он здесь хозяин бала.
– У Певца была встреча одновременно с Папой Ло и Шотта Шерифом.
– Да кто об этом не знает? Все крутится-вертится вокруг Хоуп-роуд, пятьдесят шесть, даже твой гребаный премьер-министр ездит туда, как на работу.
– Как раз перед концертом все трое встречались в Англии.
– И что? У нас тут с год назад уже был концерт за мир; прошел и ушел. Ну и что с того?
– Ты думаешь, эти три главных шишки Кингстона съехались на стрелку лишь для того, чтобы перетереть насчет концерта?
– Им вообще многое по плечу.
– Концерт за мир – это так, всего лишь бонус.
– Я принимаю как данность, что ты знаешь, в чем здесь суть.
– Реально. Так же как я принимаю за данность, что твой финансовый чародей босс знает, что на деле раздувает инфляцию.
Питер Нэссер медлительно отводит маслянистые глаза. Ох уж эти сирийцы, во всем они такие.
– Так что эта дворняжка с дредами намечает – создать третью колонну? Что такого серьезного?
– Минуту назад ты к этому интереса что-то не изъявлял.
– Самбо, лучше не томи. Выкладывай, ей-богу.
– Главная программа у него после концерта. План. Назовем его повесткой.
– Что за повестка?
– Ты готов к такого рода новостям? Правительство из растаманов.
– Ч-чего? Ты что такое, блин, несешь?
– А то. Чтоб ты знал, когда здесь внезапно приземлится целая артель растафари из Англии. Кто-то уже здесь. Да не пучь ты так глаза, давление скакнет. Ты небось не в курсе, что растой заделался даже Папа Ло? Он даже свинину перестал трескать несколько месяцев назад. А на собраниях «Двенадцати Племен» он теперь частый гость.
– Поверю в эту только тогда, когда он перестанет причесываться.
– А кто тебе сказал, что все расты ходят с дредами? Бог ты мой…
Ох и вид у него: глупый-преглупый. Даже как-то неловко.
– То есть как это…
– Так ты хочешь услышать, что там расты с почетными растами перетирали в Лондоне, или нет?
– Я весь внимание, самбо.
– Кто-то, не помню кто, сказал: идея в том, чтобы внедрить растаманов в общество, политику и массы.
– Прямо такие слова?
– Я тебе что, попугай?
– Опа-а… То есть они встречаются на концерте за мир и продолжают разговор о правительстве. Как каждый нищеброд на каждой веранде каждого дома в Ямайке. Это и есть твоя новость?
– Нет, бро. Сначала они перетирают насчет нового правительства, а уже затем говорят за концерт.
– Что?
– Что слышал. Ты, я вижу, и не знаешь, какие часы звонят. А часы те на Биг-Бене. Так вот тебе их план: создать и укрепить оппозицию с обеих сторон гетто. Частично это в самом деле для народного блага: именем Джа Растафарай избавить его от таких, как ты.
– Джемдаунское мау-мау, что ли?
– Чего?
– Всей расте место в Эфиопии, они сами этим бредят. Ну так дать им краски; пускай вымажут красным, черным и зеленым какую-нибудь лодчонку и уёбывают себе подобру-поздорову. Назвать ее «Черная Звезда Два» или еще как-нибудь в этом роде.
– Ты думаешь, лондонские растаманы хоть вот столечко знают об Эфиопии? Лондонские дредлоки знают о Джа Растафарай только через регги, бро. Где живет регги, там реально обитают и растаманы. А тут вдруг растаманы в Англии начинают ходить в бизнес-школы, избираться в лондонский парламент и посылать своих отпрысков, в том числе и девчонок, получать всяческое образование… А для чего оно, спрашивается? Англии эти умники не нужны. Так куда они, по-твоему, попрут?
– Вот же блин.
– Даунтаун разделяется, босс. Тебе надо знать, ведь это ты его разделяешь.
– Я никогда ничего не разделял.
– Ах вон оно что… Откалываешься, стало быть, от своей партии? Вы двое и разделяете. Ну а я, спросишь ты? Я всего лишь инфорсер. Так что… Так вот что, по-твоему, будет после концерта? Что происходит, когда люди сходятся вместе?
– Уходит разделение.
– Это только первая фаза, босс. Если народ сходится миром, значит, скоро он сойдется и в политике. Народ уже выбирает, который из донов и от какого района окажется во власти. А это означает и то, что власть таких, как ты, скоро закончится.
– И все это происходило на той встрече в Лондоне?
– Реально.
– Но, самбо, та встреча была год назад.
– И что?
– Ты ждал год, чтобы мне это сказать?
– Я не знал, что тебе это интересно.
– Он не знал, что мне это интересно… Джоси Уэйлс, я тебя когда-нибудь нанимал для того, чтобы думать, а? Я похож на того, кто, для того чтобы думать, зовет к себе ниггера? Ну-ка ответь.
– Имей в виду: ответ, что прозвучит, тебе не понравится, – говорю я и вижу, как он опять с маслянистой медлительностью отводит глаза.
– Бомбо гребаный клат. Сучара из сопливой манды. Ты хочешь сказать, что какая-то ебучая раста-секта всем своим долбаным скопом эмигрирует обратно, в то время как столько народа валит отсюда, лишь бы свалить? Ты знаешь, сколько их может кучковаться здесь на сегодня? Вот прямо сейчас, сию минуту? Ты об этом подумал?
– Нет, бро, когда нужно думать, думание я оставляю за тобой.
– Черт, черт, долбаный чертила… Выборы уже в следующем году. В сле-ду-ю-щем, раздолбай его, году. Оооо, сучий бомбоклат… Ты хоть понимаешь, сколько людей мне теперь надо обзвонить? Год он ждал, чтобы мне это сказать; просто в голове не умещается… Ну, я этого тебе не забуду, Джоси чтоб тебя Уэйлс.
– Ну хорошо. Ты-то сам всегда любишь забывать, когда это тебе выгодно. Забывая первым делом, почему здесь рулит Папа Ло. Но это, понятно, между вами двоими.
– Конечно. Ведь ты сейчас ох как занят своими отлучками в Майами. Думаешь, у министерства нету глаз? Так вот, пока ты еще не забурел окончательно, помни, что положение твое все еще шатко.
– Это как?
– Ты же весь из себя думающий? Вот и соображай.
Но я-то сообразил. Сообразил еще задолго до того, как он мне это брякнул. Сообразил начиная с восьмого декабря семьдесят шестого года. Сообразил еще до того, как Певец сел на тот самолет, – в частности то, что если он вернется, то уже с новым резоном и новой силой за плечами. А этот невежа сириец с карликовым хренчиком не понимает, что некий пес унюхал нового хозяина, но и тот хозяин уже делает ошибку, считая того пса своим слугой.
Я смотрю на этого крючконосого идиота и по новой постигаю слова из Библии, услышанные мной когда-то давно в воскресной школе. Этот человек свою награду получил уже сполна. Дальше идти ему некуда, даже вниз. Он думает, что смеет повышать голос, потому как некоторые все еще считают, что белая кожа дает ему полномочия разговаривать таким тоном, не зная при этом, что полномочия и авторитет – не одно и то же. Ну да ладно, пусть тешится, пока я чувствую в себе зуд доброго самаритянства. С год назад Доктор Лав сказал мне избитую фразу: «Держи своих друзей вблизи, а врагов – еще ближе». Фраза, понятное дело, банальна, как собачье дерьмо, но с каждым шагом наверх ее смысл обновляется, становится свежее. Коли на то пошло, охотник не стреляет низколетящую дичь.
Теперь Питер Нэссер приплачивает в аэропорту троим, чтобы те высматривали любого говорящего на кокни растафари, который приземлится в аэропорту Нормана Мэнли, особенно ночным рейсом. Почему-то он не подумал, что революция расты может прийти и через Монтего-Бэй. Он даже заставляет их там бегать в одну и ту же телефонную будку и каждые два часа названивать ему. Затем он захотел, чтобы я или кто-нибудь от меня отправился в Лондон, нашел там Певца и что-нибудь сделал, неважно, в турне он или на записи. Я схохмил, что, дескать, если ему все это видится фильмом про Джеймса Бонда, то, может, мне следует прихватить с собой его королеву красоты, потому как рисковать в таком деле настоящей красавицей стыд и срам. Посмеяться в трубку для меня было компенсацией за время, потраченное на разговор с этим занудой. К тому же для Певца там и без того как в могиле. Обреки человека почти на смерть, и ты его не просто почти убьешь. Ты подсечешь ему корни, оторвешь от дома, и он уже никогда и нигде не сможет зажить в мире. Для Певца единственный способ навсегда вернуться – это вернуться в гробу. Но то был семьдесят восьмой год, а я с тем годом завязал. Когда в январе старый американец умотал в Аргентину, на его место приехал новый. Новая, стало быть, песня на старые слова. Себя он называет мистером Кларком. «Просто мистер Кларк, без “е” на конце».
Он думает, это настолько смешно, что при встрече повторяет из раза в раз: «Кларк, без “е” на конце». С Доктором Лавом он уже знаком, но, похоже, каждый америкос, что разгуливает по Кингстону в потной сорочке и со сбившимся набок галстуком, знает, кто таков Луис Эрнан де лас Касас. Апрель семьдесят восьмого; мы сидим в «Морганс Харбор», отеле для белых в Порт-Ройял. Сидим и из почти пустого ресторана смотрим на Кингстон. Точнее, смотрят они. А я наблюдаю. Я с двумя иностранцами, уже пронизанными пиратским духом с головы до хера. Есть на что посмотреть – я имею в виду то чувство, что обуревает каждого белого всякий раз, когда ты отвозишь его в Порт-Ройял. Не тот ли это самый дух, что захлестывает их, как только они соскакивают на любой каменистый берег? Готов поспорить, это в них еще со времен Колумба и работорговли. Что-то связанное с морской высадкой, от чего у белых развязывается язык и бьет в голову моча.
– А скажи-ка, дорогуша, не в этих ли местах грабил и бесчинствовал Черная Борода?
– Я знаю только о Генри Моргане, сэр. А на Ямайке «дорогуша» – это женщина, которую содержит мужчина, но она ему при этом не жена.
– Упс. Пардон.
Я уже давно вот так, спецом, не коверкал язык; пару раз даже заставил Доктора Лава мне перевести. Будто не догоняю. Этот америкос был по крайней мере не как Луис Джонсон, что держал лист вверх ногами и гнал белым, что ниггер не умеет читать (та сцена до сих пор стоит в памяти). И тут он говорит:
– Вы бедный, драгоценный народ, который даже не знает, что находится на самой грани анархии.
– Моя не понимай. Если мы драгоценные, почему мы такие бедные? Алмаз, он драгоценный.
– Такие вот вы, парняга, неотшлифованные алмазы. Весь остров такой неотшлифованный. Так грубо вырезан и так красив. И такой непрочный. Под «непрочным» я имею в виду, что вы ходите по краю. То есть…
– Шаткий?
– Да. Exactamente. Exactamente, верно я говорю, Луис? Нам с Луисом есть что вспомнить. Мы с ним так давно знакомы, что начала уж и не углядеть. До этого было еще несколько estados latinos, верно?
– Вы тоже часть той нескладухи в Заливе Свиней?
– А, что?.. Нет, нет. То было задолго до меня. Очень задолго.
– Ну так, может, вы когда-нибудь найдете яду, чтоб подействовал на Кастро.
– Хе-хе-хе, а ты смышленый малый… Я бы сказал даже, хитрый, а? Это Луис тебя подкармливает новостями?
– Нет. Новостями меня подкармливают новости.
А ну-ка прижмись, Джоси Уэйлс. Ничто так не отталкивает американцев, как когда до них доходит, что они в тебе заблуждались. Не забудь хотя бы раз до его отъезда поддакнуть, сказать «нет проблем, сеньор», да еще эдак в нос: «Сеньёёооорр». Чтобы он уехал с ощущением, что нашел того, кого надо. В первый раз я жалею, что у меня нет дредов и я не умею по-комариному невесомо сикотить на месте, подобно растаманам, хотя танцевального ритма и нет. Из-за того, что я все время наблюдал за киванием Доктора Лава всем словам американца, я почти пропустил то, что он по ходу внушает мне. А внушал он мне, что Ямайка находится в состоянии войны. Только об этом, считай, и говорил. И войны куда более крупной, чем была здесь в семьдесят шестом (первый раз он киданул цифру 1976). «Холодной войны», – уточнил он.
– Ты знаешь, что означает «холодная война»?
– У войн температуры не бывает.
– Что?.. Да нет же, друг мой. «Холодная война» – это термин, фигура… Просто название того, что здесь происходит. Знаешь что? У меня тут кое-что с собой есть… Глянь-ка вот на это.
Белый вынимает книжку-раскраску. Когда ломаешь дурака с американцами, то привыкаешь ждать всего, но такое ошарашивает даже меня.
– Это чё?
Я беру раскраску кверх ногами: зачем ее вертеть, если на обложке аршинными буквами значится: «США – это Демократия!» Американец смотрит, как я неправильно держу книжку, и я в точности знаю, что он сейчас думает. «Послушай, Луис, compadre, я знаю, что ты знаешь, о чем идет речь, но ты уверен, что мы взяли правильного парня?»
– Это как бы схематика, типа того. Луис, он знает, что… В смысле… погоди. Можно я ее возьму, на секунду? Благодарю. Давай-ка, давай-ка, давай-ка глянем… Ага! Страницы шесть и семь. Видишь, шестая страница? Это мир при демократии. Вот, видишь? Люди в парке. Дети пробегают мимо тележки мороженщика, кто-то хватает «твинки». Вот глянь – видишь, парень читает газету? А вот идет девчонка, фигуристая, правда? В мини-юбке. Не знаю, что эти пацаны учат, но они идут в школу. А все взрослые на этой картинке? Они могут голосовать. Они решают, кому нужно уйти… в смысле, повести страну. Ах да, глянь еще на эти высокие здания. Это все из-за прогресса, рыночной экономики, свободы. Свободная рыночная система, друг мой. А если кому-то на картинке что-нибудь в происходящем не нравится, он или они могут сказать «нет». Выразить свой протест.
– Ты хочешь, босс, чтобы я эту картинку раскрасил?
– Что? Нет-нет, не надо. Лучше, скажем, я дам тебе пару дюжин таких книжек, а ты отнесешь их в школу, где учился. Нам надо просвещать молодежь, наставлять ее на верный путь, пока им не запудрили мозги все эти леваки и коммуняки. Все эти комми – просто шизики; ты знаешь, почему многие из них педерасты? Потому что нормальные люди вроде нас с тобой размножаются. А комми, они как гомы, ходят и пудрят людям мозги.
«Вроде америкосовских церковников, что всё тут заполонили», – думаю я, но вслух не говорю. А вместо этого киваю:
– Верно сказано, босс, верно.
– Вот и хорошо. Вижу я, мистер Уэйлс, что ты хороший человек. И чую, что с тобой можно делиться сокровенным. Вот что я тебе скажу: все, что ты сейчас услышишь, проходит под грифом «Секретно». Этой информации пока нет даже на столе у Киссинджера. Даже Луис сейчас услышит ее впервые. А ну-ка, Луис, ты в курсе, какой сейчас промысел процветает в Восточном Берлине? Спорим, не знаешь? Что ж, скажу вам обоим: поздние аборты. Да-да, ты не ослышался. Какой-нибудь мясник вытаскивает младенца из девчонки на пятом, на седьмом, иногда даже на девятом месяце беременности и, как только из манды показывается головенка, рассекает горло. Ты представляешь, какое дерьмо? Дела там так плохи, что женщины решают лучше убить своих детей, чем дать им появиться на свет в Восточной Германии. Народ так называемой ГДР за всем стоит в очередях – прямо как в этой книжке, мистер Уэйлс. Люди маются в очередях за тривиальным мылом! Знаешь, что они с ним делают? Продают или выменивают на еду. Бедные засранцы не могут даже позволить себе приличной чашки кофе: сволочье из их правительства смешивает это дерьмо с цикорием, рожью и свеклой и называет всю эту хрень «бетткаффе». «Бетт» – звучит как «бэд», то есть «скверный», правда? Мне казалось, я прошел уже через все и все знаю. Но от этого, скажу я вам, просто волосы дыбом. Аж мозги набекрень. Вот ты, мистер Уэйлс, пьешь кофе?
– Да я больше по чаю, сэр.
– Похвально, друг мой, похвально. Но эта вот маленькая драгоценная страна… Через два неполных года она станет еще одной Кубой – или, того хуже, Восточной Германией, – если процесс прямо сейчас не обратить вспять. Я видел, как такое едва не произошло в Чили. Видел, как оно чуть не случилось в Парагвае. И одному лишь Богу известно, что может случиться в Доминиканской Республике.
Кое-что из этого в самом деле имеет место быть. Но эти люди из ЦРУ от этого словно прутся. Стоит им подумать, что ты им поверил, как оно обращается в какой-то наркотик. Точней, не в наркотик, а в спорт. «А ну-ка, поглядим, как далеко я смогу завести этого невежду-ниггера». Краем глаза я наблюдаю, как он наблюдает за мной, думая, что я тот самый человек, которого он рассчитывал встретить. Луис Джонсон к своему отъезду был под недюжинным впечатлением, что человек, не знающий толком грамоты, оказался таким сметливым. Разумеется, сметливым в том смысле, насколько может быть сметливой дрессированная собака или обезьяна. Ишь как он заправляет мне об инопланетянах, а сам смотрит, клюну ли я на все это. И при этом мина у мистера Кларка такая серьезная, что я даже разок глянул на небо посмотреть, не станет ли оно серым, чтобы поддать его рассказу настроения.
– А сказать я хочу то, – не унимается он, – что эта страна находится на перепутье. И следующие два года будут решающими. Так вот, можем ли мы на тебя рассчитывать?
Я даже не знаю, какую хрень этот человек ожидает услышать в ответ. Каких слов он от меня ждет – что я готов взойти на борт? Может, гаркнуть ему «на абордаж!», учитывая то, что мы сейчас сидим в пиратской гавани? Доктор Лав мечет на меня взгляд, после чего размеренно кивает с закрытыми глазами – дескать, скажи этому кретину то, что он хочет услышать, muchacho.
– Я готов взойти на борт, сэр.
– Рад это слышать. Высший, язви его, балл. Очко.
Мистер Кларк встает со словами, что машина доставит его обратно в отель «Мейфэр», где он бросит кости, пока под него готовится квартира. Оставив на столе десять американских долларов, он отдаляется, но затем резко оборачивается и припадает мне к левому уху:
– Кстати. Я заметил, ты последнее время совершаешь отлучки в Майами и на Коста-Рику. Жужжишь как пчелка, стало быть? Разумеется, американское правительство не проявляет интереса к бизнес-активности между Ямайкой и членами ее диаспоры. Содействуй с нами по всем вопросам, и мы будем чтить конфиденциальность наших соглашений. Луис, переведешь это ему?
– Езжайте с легкой душой, мистер Кларк.
– Просто Кларк, без…
– …«е» на конце, я понял.
– ¡Hasta la vista!
Я смотрю на Доктора Лава:
– Его правда звать Кларк?
– А меня правда звать Доктор Лав?
– Вместо «мы» он говорит «я».
– Я тоже это заметил, hombre.
– Мне на это обратить внимание?
– Да хер бы его знал. Прись себе дальше, и все тут. Вы тот свой ящик с барахлом еще не распаковали?
– Кажется, американцы говорят «барахлишко».
– Я, по-твоему, похож на гребаного янки?
– Как, по-твоему, мне на это ответить, Доктор Леви Страусс? Ящик тот уж давно распакован.
Он имеет в виду еще одну поставку, которая пришла тем же путем, что и та декабрьская семьдесят шестого года. В громоздком ящике с маркировкой «Аудиооборудование / Концерт за Мир», оставленном на причале. Мы его оприходовали вместе с Ревуном, Тони Паваротти и еще двоими. Семьдесят пять «М16» мы оставили себе. Двадцать пять продали человеку из Уэнг-Сэнг, который с некоторых пор испытывает острую потребность в стволах. Патроны мы оставили себе. Идея Ревуна – пускай, говорит, сами себе пули льют. Мы как будто готовились к войне, в то время как все остальные настраивались на мир. Сам Папа Ло вышел из-за серой тучи, которую надернул на себя с того дня, как стреляли в Певца. Он как будто брал на себя всю вину – обратная сторона приписывания себе всех заслуг. Певцу он сказал, что все стряслось потому, что он отсиживал в тюряге, иначе никакого покушения и вовсе бы не было. Папы Ло давно уже нет – умотал с этой планеты на волшебной ракете и сейчас, должно быть, кружится со «Свиньями в Космосе». Беда в том, что с каждым днем на этот рейс садится все больше народа. Лихорадка замирения охватила гетто настолько, что по оконцовке первого Вечера Единения ко мне подошел тот, что убил моего кузена, с распростертыми, как для объятий, руками. Я назвал его жопником и ушел.
Мирный договор докатился аж до Уарейка-Хиллз, и оттуда впервые за годы спустился тот самый Медяк, словно забыв, что у каждого фараона на Ямайке есть в патроннике пуля с его именем. И вот когда даже Медяк явился сюда поесть-попить-повеселиться, я понял, что мне пора кинуть взгляд в сторону другой страны.
Ко мне в дом приходил сам Папа Ло, спросить, почему я не танцую под новые ритмы мира, и давно пора, чтобы черные вняли чаяниям Маркуса Гарви, радевшего о нас все эти годы. Я уж не стал спрашивать, знает ли он из Маркуса Гарви хоть строчку или же ему про все напел какой-нибудь чертов раста из Лондона. Но тут я увидел, что глаза его влажны. Что они упрашивают. И я понял нечто об этом человеке и о его делах. Он уже зрил за горизонт, гораздо дальше гетто, гораздо дальше времени и своего места в этом мире. Этот человек думал о том, что напишут на его надгробии. Что скажут о нем люди в дальних временах, когда последний кусок его прогнившей плоти отстанет от костей. Забудьте о его семи отсидках за убийства и покушения, после которых он неизменно выходил. Забудьте, что до того как в гетто пришли белый и Доктор Лав, каждого мужчину здесь учил стрелять он, Папа Ло. Забудьте, что границы в гетто прочертили они с Шотта Шерифом и они заправляли внутри них. Он хочет, чтобы на его надгробии было указано, что это он объединил гетто.
Есть такие, кто думает, будто я питаю к Папе Ло враждебность. Хотя у меня к этому человеку нет ничего, кроме любви, и то же самое я повторю любому, кто меня спросит. Просто гетто есть гетто. Такой штуки, как мир, в нем не существует. Есть только этот непреложный факт. Твою волю убить меня может остановить только моя воля убить тебя. И в гетто живут люди, видящие лишь в этих границах. Я же смолоду видел только то, что за его пределами. Просыпался, глядя наружу, ходил в школу и весь день проводил глядя в окно, подходил к Мареско-роуд и стоял там у забора, отделяющего Уолмерскую школу для мальчиков от колледжа Мико – всего лишь цинковый забор, при виде которого многие и не догадываются, что он отделяет Кингстон от Сент-Эндрю, пригород от даунтауна: тех, кто имеет, от тех, кто нуждается. Люди без планов ждут и смотрят. Люди с планом видят и ждут нужного времени. Мир не гетто, и гетто не мир. Люди гетто страдают, потому что есть люди, что живут причинением им страданий. Хорошие времена для одних – это одновременно плохие времена для других.
Вот почему ни ЛПЯ, ни ННП с тем замирением не якшаются. Мир не может наступить, когда слишком уж многое завязано на войну. Да и кому он нужен, этот мир, если все при этом остаются так же бедны? Я думал, Папа Ло это понимает. Да, можно стараться вести людей к миру. Можно полететь к Певцу и заставить его спеть за деньги, которые пойдут на строительство туалетов в гетто. Можно перекрыть говнотечки в Рэйтауне и Джунглях и даже замириться с теми, кто год назад убил твоих братьев. Но продвинуться при этом можно ровно настолько, насколько позволяет поводок, прежде чем он не натянулся. Пока хозяин не скажет: «Стоп, хватит. Нам не туда». Поводок Вавилона, поводок полицейских сводок, поводок суда за огнестрел, поводок двадцати трех семей, что рулят Ямайкой. Он начал натягиваться две недели назад, когда сирийский ублюдок Питер Нэссер попробовал повести со мной некий блудный разговорец. Или неделю назад, когда сошлись американец с кубинцем, показать мне книжку-раскраску и научить, что такое анархия.
Эти трое обеспечивают мне нешуточную занятость. Мистер Кларк рассуждает о Кубе как человек, не принимающий того, что женщина, которую он трахал, больше его не хочет. А потому он не допустит, чтобы нечто подобное произошло и на Ямайке (что именно, известно ему одному). Все-таки странно, когда человек хочет трахаться со страной, с которой прежде никогда не жил. Может, ему бы следовало с годок повременить, а затем спросить себя, достойна ли она реально того, чтобы послать ей «валентинку». Истинно говорю: поведешься с белыми – начнешь разговаривать, как они. Может, Питер Нэссер потому и зовет меня «самбо» с некоторых пор. Один вульгарный политикан, каждый день замирающий от предчувствия звонка насчет пришествия раста-апокалипсиса. Один американец, подотчетный другому американцу, который подотчетен третьему, желающему всего лишь толкнуться об страну для перепрыгивания на Кубу. И один живущий в Венесуэле кубинец, желающий, чтобы этот вот ямаец помог колумбийцу протолкнуть его кокаин в Майами и внедрить его на улицу в Нью-Йорке, потому как багамцы скурвились и начали мутить свой фрибейс, оккупировав с этим дерьмом местный рынок. И что примечательно, эти трое пиздорванцев гнушаются крови. А потому предпочитают, чтобы за них управлялся четвертый – то есть я – и заточил таким образом под них нынешний семьдесят девятый год. Меня же нынче сильно утомляет делать что-то для других, включая Папу Ло.
Но Папа Ло, он хотя бы подкачивался своей миссией справедливости. Она его питала, как поливитамин. За пятьдесят шесть пуль на Хоуп-роуд он, казалось, совершил пятьдесят шесть покаяний. И вот прямо перед вторым концертом за мир я скормил ему Зверюгу Легго. Сказал, что он прячется у матери в шкафу, всего в пяти домах от самого Папы, но не сказал, что прячется он там уже два года. Ту новость Папа встретил по-бычьи мощным сопеньем. Вместе с Тони Паваротти и еще кое с кем он двинулся к тому дому, как Христос на очищение храма. Он хотел сделать из этого представление для людей, для гетто и даже для Певца – смотрите, мол, как я свершаю месть, – хотя никто его об этом не просил. Выволок того парнягу вместе с мамашей на улицу и начал ее, бедную, избивать на людях, хотя ей шел уже пятый десяток. Одно дело разбираться с парнем, что покусился на Певца, но совсем другое – с женщиной, пытавшейся уберечь свое единственное дитя. Видно, он хотел, чтобы люди видели его способность на поступки. Как будто то, что уже было и прошло, от этого как-то изменится. Он хотел, чтобы она послужила примером, – сжег всю ее жизнь и выпнул одной ногой, но сам при этом выставил примером единственно себя. Как какой-нибудь ниггер, показывающий свою свирепость для ублажения хозяина.
А Зверюга Легго давай вопить, что все это ЦРУ, что это оно заставило его все это сделать. ЦРУ и люди с Кубы – что совсем уж смехотворно, потому как всем известно, что кубинцы-коммунисты и не стали бы иметь дело ни с кем из Америки. Как будто Папа Ло знал о ЦРУ больше, чем кто-нибудь из ямайцев. Потом Зверюга начал орать, что это все была моя затея. Я смотрю, как Папа Ло смотрит, моргну ли я. Легго орет уже так долго, что сам начинает сомневаться, правда ли это. На Ямайке ведь как говорят: «Если это не так, значит, это примерно так». Собственно, именно это Папа мне и говорит, когда через день после того, как я навел его на Легго, приходит и стучит ко мне в дверь. А с ним двое пацанов – таких еще сопливых, что стволы провисают до трусов. Под моим взглядом они отворачиваются – тот, что слева от Папы, ерзает, как девчонка, но другой снова поворачивается и пыжится на меня глянуть. Я его запоминаю. Папа Ло притопывает ногой, как будто сердит заранее. И говорит:
– Если это не так, значит, это примерно так. Что скажешь?
– А то и скажу: Зверюга Легго теперь чего только не нагородит. Ты ведь знаешь поговорку об утопающем?
– У утопающего нет времени на придумку такого рассказа.
Я невольно сжимаю кулаки: меня такие слова отчего-то раздражают.
– А у меня нет времени объяснять, что верить такому кретину, как Зверюга, просто глупо. Хорош умник: два года, чтобы убраться так, что и следов не найти, – а он долез всего до материна шкафа.
– Тем не менее ты знал, где его искать, брат.
– Оно немудрено. Мать каждую неделю ходила на рынок, а возвращалась оттуда со здоровенным кулем. Спрашивается: зачем столько снеди, если она живет одна? Или у нее на довольствии Армия Спасения? Но вопрос не в этом, а в том, как ты, дон из донов, ничего даже не заметил?
– Не могу же я, парень брат, следить за каждой щелью. Разве не ты у нас для этих целей?
– Ну тогда и не задавай глупых вопросов насчет Певца, коли сам знаешь ответ.
– Правда? А ты не быстрее ли мне ответишь? Поскольку…
– Если б убить Певца пытался я, ни одна из тех пятидесяти шести пуль не прошла бы мимо.
Хочешь дать человеку понять, что разговор окончен, – говори на четком английском. Папа Ло уходит, его щеглы сикотят следом.
Вскоре после этого он отвозит Зверюгу Легго на кенгуриное представление у Канала Макгрегора, лишний раз доказать свою способность вершить пусть неправый, но суд. Поговаривают, что там присутствовал сам Певец (довольно странно, когда весь мир следит за каждым его шагом), однако сам я верю слову одного лишь Тони Паваротти, а он хранит молчание. Затем он отыскивает кое-кого из тех, что участвовал в той афере с конскими бегами, отвозит их в старый форт и превращает в корм для рыб. Честно говоря, хотелось бы спросить: как можно иметь всю эту кровь на руках, когда твоя миссия – мир?
В гостиной темнеет. Я дожидаюсь еще трех звонков. Мимо с куриной ножкой в руке проходит мой старший сын. Он уже сейчас так похож на меня, что я невольно потираю себе пузо, убедиться, что это все же я, а не он.
– Мальчик, что ты делаешь здесь? Почему ты не с матерью? Эй, я с тобой разговариваю.
– Да ну, па. Я ее иногда реально выносить не могу.
– Ну, а сейчас что ты такое вытворил, чтоб вывести бедную женщину из себя?
– Она всегда куксится, когда я что-нибудь говорю про тебя.
– Ну, а я – про тебя. Ей это тоже не нравится.
– Да брось, па.
– Так что ты сказал своей матери?
– Что даже лихой человек умеет готовить лучше, чем она.
– Ха-ха-ха. Ты малый, я вижу, непростой… Хотя правда. Я никогда еще не встречал такого врага кухни, как она. Может, потому с ней лишнего и не задержался. Тебе еще повезло, что она тебя не пристрелила.
– Чё? Мама, что ли, умеет обращаться со стволом?
– Ну а ты как думаешь? Или ты забыл, кто был ее муж?.. Ладно, поздно уже. Хватит шататься по моему дому, как даппи.
– Но ты ж не спишь. Ты всегда тут сидишь допоздна.
– Вот как? С каких это ты пор шпионишь за отцом?
– Да я не…
– Вранье у тебя такое же умелое, как материна готовка.
Не знаю, как я все это проглядел. Я смотрю на своего мальчика – ему скоро двенадцать, до средней школы рукой подать. Он храбрится, смотрит мне прямиком в глаза и слегка хмурится, еще не зная, что для каменного лица нужно нажить годы. Делает он это впервые (об этом знаем и он и я): сын, пытающийся взглядом пересилить отца. Но мальчишка – это всего лишь мальчишка, не мужчина, выстоять он не может – пока. Отводит глаза и тут же снова их наводит, но раунд уже проигран, и он это знает.
– Я жду звонка. А ты иди поозоруй с братом, – говорю я, провожая его взглядом.
Когда-нибудь, сын, ты узнаешь достаточно и научишься держать себя так, чтобы последнее слово оставалось за тобой. Но не нынче. Один звонок, нежелательный в поздний час, будет от Питера Нэссера. Вот уже два месяца, как я дал ему затравку насчет раста-апокалипсиса, и он все еще или обильно потеет, или устраивает пятиминутный армагеддон какой-нибудь тупой девке в «Розовой леди» так, что та потом уходит враскоряку. Насчет Певца все уже ясно и ему, и Ямайке, и Медельину, и даже Кали, хотя с этим ему сложно смириться. Почему? Потому что даже если Певец не станет голосом партии, или движения, или чего там еще, то он станет чем-то куда более важным: деньгами. Достаточно того, что сегодня три тысячи семей ежемесячно получают благодаря ему какие-то деньги – даже семья парня, который в него стрелял. Кстати, о стрельбе: даже я был донельзя потрясен, увидев однажды его фото в «Глинере». Бок о бок с ним там находился Хекль.
В ту ночь, когда Ревун остановил машину в Мусорных землях и вышвырнул Хекля, я больше не видел от него ни ушей, ни хвоста. Вот вам еще один из тех, кто на поверку оказался если не храбрее, то, во всяком случае, сметливей Ревуна, настолько смекалист, что я крепко задумался, кого оставлять в живых. Умен настолько, что оказался единственным, кто держал нос по ветру и понял: после такого дела живыми обратно не возвращаются. Мне по нраву, когда человек умеет читать письмена на стене. Но Хеклю следовало знать: беспокоиться ему было не о чем; возмездие ждало только тупых, а не умных. Если б я мог с ним перемолвиться, я бы сказал: «Не волнуйся, брат. Мир с тобой занятней, чем мир без тебя». Тем не менее он подловил струю попутного ветра и дал деру, выпрыгнув из машины, как собака с отстегнутым ошейником. Оставаться на Мусорных землях он и не думал. Ревун вынюхал, куда сбежало большинство людей, а тех, кого не нашли мы, нашли растафари. Вслух о них никто не говорил, а единственным свидетельством, что они выходили на охоту, был труп Демуса, что раскачивался на дереве в горах Джона Кроу. Глаза и губы ему склевали грифы. Но где находится Хекль, сказать никто не смог. Даже его женщина, даже после того, как ее трижды отделали и чуть не удушили. Это, скажу я вам, вызывает во мне восхищение даже большее: не человек, а прямо-таки призрак.
И вот спустя почти год ко мне припирается Папа Ло, еще безумней, чем обычно. Точнее, не безумный, а такой озадаченный, что глаза сходятся чуть ли не к переносице.
– Он взял того гаденыша с собой в турне, ты можешь это представить? Сделал этому гаду, бомбоклат, визу!
– Успокойся, успокойся. Еще не вечер.
На самом деле стоял как раз вечер, на редкость мирный для гетто.
– Ничего не понимаю. Может, он в самом деле какой-нибудь пророк… Не знаю даже, выкидывал ли Иисус такие фортели, хотя он любил ставить в тупик мудрецов.
– Кому он на сегодня еще мог шлепнуть визу?
Речь, безусловно, шла о Певце.
– Я никак не мог поверить, пока не увидел того дрючка, как он прячется за ним испуганным фазаненком. Хекль.
– Хекль? В самом деле?
– Ну, а я что говорю?
Кто знает, где он скрывался почти два года? На южном побережье среди хиппи? На Кубе? Где бы он того ни делал, но с приездом Певца на второй концерт он прочно окопался на Хоуп-роуд, 56. Без оружия, без обуви, воняя пустырем. Певец, безусловно, понял, кто он, хотя из нападавших, я уверен, не разглядел никого. Не знаю, чем восторгаться больше, храбростью его или тупостью, но Хекль пешком проделал путь до Хоуп-роуд, пробрался мимо секьюрити – доходяга, кожа да кости, – а когда Певец вышел из дома, бросился к нему в ноги и стал вымаливать прощение. «Убей меня или спаси» – так, кажется, сказал. Само собой, любая живая душа на дворе жаждала над ним расправы. Как потом быть с телом, их даже не заботило.
Возможно, Хеклю подфартило, что в это время там не находился Папа Ло. Или же свезло в том, что Певец стал видеть вещи в ином свете. Ну а может, он подумал, что доходяге с такими запавшими глазами, воняющему, как зверюга лесная, и с пальцами, торчащими из дырявых башмаков, падать ниже просто некуда. Или же он в самом деле пророк. Певец его не только простил, но и вскоре ввел в свой ближний круг, а уезжая с Ямайки, взял с собой. Папа Ло ничего этого не знал, пока не наткнулся на снимок в «Глинере».
Впервые за годы я вынужден переосмыслить образ Певца. Папа Ло бранится, что, дескать, вот еще одна ситуация, над которой мы не властны. Какой же человек после благословения Певца осмелится кого-то хулить? Хекль сделался неприкосновенным. В Копенгаген-то он не вернется, это понятно; ни в Джунгли не вернется, ни в Роузтаун, но зато обоснуется в том самом доме, обитателей которого мы пытались перебить. А когда его нет там, он будет с комфортом разъезжать по всему свету.
По времени уже поздновато, а я все сижу у телефона, ожидая, когда тот оживет три раза. Этим людям известно мое неукоснительное отношение ко времени. Я не могу терпеть, когда поздно и когда рано. Надо вовремя. У одного из тех людей есть в запасе четыре минуты. У второго – восемь. У третьего – двенадцать.
– Поцелуйте меня в маковку. Да что ж это такое, дети у меня нынче как неупокоенные?
В дверях стоит моя младшенькая, потирает глаза. Стоит на одной ножонке, шоркая ею о другую. И в майчонке с портретом Чудо-Женщины во все пузо. Даже в полутьме видать. Мать перед сном заплела ей волосы в две косы (сейчас бы она устроила дочушке за позднюю прогулку и за постоянное подтягивание трусишек, будто попа зудится). Ишь, щечки какие – как и у матери, они у нее с возрастом никуда не денутся… Для темной девчонки на Ямайке будущего нет, несмотря на всю эту бодягу с правами черных. Достаточно взглянуть, кто у нас недавно стал Мисс Мира.
– Что, лапка, даппи в тебя влетел? Говорил я: ротик прикрывай, когда зеваешь.
Вместо ответа она молчком подходит ко мне, поддергивая на ходу трусишки, и останавливается возле моего колена. Снова трет глаза и смотрит на меня детски неотрывно, будто проверяя, я ли это. А затем, все так же молча, хватает меня за штаны, обезьянкой взбирается мне на колено и засыпает, втеревшись мне в объятие. Откуда у нее такая тяга к своеволию, от матери или от меня?
И как лихие люди делали свой бизнес до появления телефона? Черт возьми, даже я теперь не помню, как принимались и передавались весточки. Первый звонок через три минуты. В голове с внезапной четкостью вдруг оживает еще один телефонный звонок. Безусловно, я знаю почему. Доктор Лав называет это «дежавю». Речь о тех днях, когда каждого здравомыслящего человека стала постепенно утомлять вся та хрень насчет любви и мира. Примерно тогда с гор спустился Медяк. Спустился с таким видом, будто люди вроде меня забыли, кем этот козел был до замирения; как он насиловал женщин вслед за тем, как убивал их мужчин. Даже Папа Ло, с этим его «убью каждого, кто изнасилует», дал тому мудаку улизнуть на Уарейка-Хиллз. Хорошие времена для одних – это плохие времена для других, и люди, которым светят плохие времена, скапливаются в то, что нынешние американцы называют «критической массой». Критическая масса сознает то же, что и женщина, которую лупит муж. Да, дела худы, но не рыпайся, если он работает на тебя. Эта худость нам известна. Ну а хорошесть? Хорошее, оно, конечно, хорошо, только вот никому не известно. Оно так, призрак. От хорошего деньги в кармане не заводятся. Плохое, оно для Ямайки годней, потому что по-своему работает. А потому, когда определенные люди впадают чуть ли не в панику от всех тех флюидов хорошего, что угрожают следующим выборам – особенно когда видно, чем это все чревато, – у меня начинает трезвонить телефон. Моя женщина тогда приняла послание, состоящее из всего одного слова.
– Медяк.
– Ну, и?.. Дальше что?
– Просто Медяк.
– И всё?
– И всё.
Да нет проблем. Этот бокастый кусок дерьма был ненавистен мне со времен оных. Хотя от замирения Медяк не поглупел. То есть не потерял бдительность. На холмах он поживал вполне себе безопасно, то же самое и в Копенгагене, и даже в Восьми Проулках. Но от полиции он застрахован не был. Надо сказать, что Медяк не шустрит ни в одном из загонов, которых не знает. А потому на одной воскресной вечеринке в Рэйтауне я подкатил к нему и сказал:
– Послушай, Медяк. Вот ты и тебе подобные, что чалятся на холмах, когда последний раз лакомились жареной рыбкой?
– У-у-у, – мечтательно повел он голосом, – по правде сказать, я уж и запах тот позабыл.
– Да ты что? Ну, брат, так не годится. Завтра, вот прямо-таки завтра отправляемся прямиком на берег, жарим там рыбу и фестивалим.
– Уау. Реально фестивалим? И поджарка на рыбьем жиру? Да ты кто такой, демон-соблазнитель, что ли?
– Жареный желтый ямс, печеная кукурузка с сухим кокосом, десяток рыбок с маниокой, пяток на пару с перчиком, пяток жарятся на своем жиру… А?
– Блллиин…
– Готовь кого-нибудь из своих, чтоб выехали в Форт-Кларенс.
– Вавилонский пляж? Да ну, ты чё.
– Я сделаю, чтоб секьюрити о тебе знало. Можно подумать, ты сам не хочешь. Рыбы от пуза, веселья тоже. Будешь гулять по Вавилонскому пляжу, как у себя дома, а фараонов на дух не будет.
– Будь ты женщиной, я бы пал на одно колено и предложил тебе руку и сердце. Но, бро, не могу никак. Я ж знаю: не успею доехать до дамбы, как ко мне пристроится сразу три фараонских наряда. Я и рук поднять не успею. Хотя они этого дожидаться не станут.
– Брат, да ты подумай головой. Фараоны думают, они все из себя такие умные. Что лихие непременно думают их обхитрить, пробираясь окольными путями.
– Ну…
– Да без всяких «ну». Лучший способ спрятаться – это быть на виду.
– Черт. Заманчиво, блин, звучит… Но дерзко. Не, не здраво.
– Послушай, я когда-нибудь в жизни предлагал что-нибудь нездравое? Если хочешь попасться фараонам – езжай по дамбе. Езжай через Тренчтаун, через Максфилд-парк-авеню. Ну а если хочешь доехать до пляжа с миром, езжай по той самой дороге, которой остерегаешься. Ты что, за все эти годы не уяснил, как мыслят фараоны? Да им никогда и в голову не придет, что ты средь бела дня поедешь по Харбор-стрит. Потому и караулить там не будут. Профан в одном – профан во всем.
В заключение я советую Медяку спросить там мисс Джини, азиатку, у которой на пляже своя рыбацкая хибара. А в хибарке той две спелых раскосеньких дочери, Бетси и Пэтси. Залучи одну из них в машину, и десерт тебе обеспечен. Стало быть, по рукам.
В ту же ночь я бужу телефонным звонком полицейского инспектора. Сто́ит ли говорить, что Медяк до пляжа не доехал.
Одна минута.
Сорок пять секунд.
Двадцать.
Пять.
Трубку я хватаю на первом же звонке: шибко невтерпеж.
– Ну?
– Тебя мать учила хорошим манерам? Приличные люди вообще-то здороваются.
– И чё?
– Да всё. Чик-чик.
– Христовы сопли, ты можешь говорить внятней?
– Я вижу, Джоси Уэйлс, ты человек богобоязненный.
– Да, я не Бог, я всего лишь святитель. Где?
– На дамбе.
– Пятьдесят шесть раз?
– Босс, ты меня, часом, не путаешь с персонажем из «Улицы Сезам»?
– Отследи, чтобы в газеты обязательно просочилось: пятьдесят шесть пуль. Ты меня слышишь?
– Слышу, босс.
– Пятьдесят шесть.
– Полста шесть. Тут еще кое-что, я…
Вешаю трубку. Чертов звонок съел все четыре минуты. Он сегодня больше не отзвонится.
Сорок три секунды.
Тридцать пять.
Двенадцать.
Одна.
Минус пять.
Минус десять.
Минус минута.
Звонок.
– Ты припозднился.
– Извини, босс.
– Ну?
– Босс… Короче, не знаю, что и говорить.
– Лучше скажи.
– Он пропал, босс. Исчез.
– Люди не пропадают. А исчезают только с посторонней помощью.
– Он ушел, босс.
– Ты о чем, идиот? Куда он, разъязви тебя, ушел? У него что, виза есть?
– Не знаю, босс, но мы уже везде искали. Дома, в доме у его женщины, в доме у еще одной его женщины, в клубе Рэйтауна, где он одно время работал. Даже в доме у Певца, где у него была комната для встреч. Со вчерашнего караулим его на всех дорогах.
– И?..
– Пусто. Когда по новой обшаривали его дом, там все, кроме одного комода, было дочиста вынесено. Прямо чисто-чисто. Даже паутины не осталось.
– Ты хочешь мне сказать, что один припиздок-раста сумел уйти от десятерых лихих людей? Так, я тебя спрашиваю? Или ты ему кинул весточку, что вы за ним идете?
– Да что ты, босс. Как можно.
– Ну, тогда тебе лучше его отыскать.
– Да, босс.
– И еще.
– Да, босс?
– Выясни, кто довел до него эту утечку, и убей его. И, бро, если ты в три дня его не разыщешь, я убью тебя.
Молчу и жду, пока он повесит трубку.
Бомбоклат. Дерьмо.
Не знаю, думаю я это или говорю вслух. Дочка моя так и спит, пустив мне на правое колено слюнку. Только что исчез Тристан Филипс – тот самый раста, что, по сути, начертал карту замирения и возглавлял Совет единства. Такие вот дела. Остается добавить его к таким, как Хекль. Мертвый или нет, но он однозначно исчез. А Питер Нэссер, при всей своей тупости, от этого не поумнеет. До меня только что доходит, что одного звонка я недосчитываюсь. Его просто не было. От человека, который не опаздывает никогда. Ни-ко-гда.
Пять минут задержки.
Семь.
Десять.
Пятнадцать.
Двадцать.
Тони Паваротти. Я поднимаю трубку и слышу гудок, кладу ее обратно, и тут раздается звонок.
– Тони?
– Нет. Это я, Ревун.
– О. Чё надо?
– У тебя там чё, муравьишки чешутся в штанишках?
– Откуда ты знал, что я не сплю?
– Да все знают, что ты не спишь. Ты сейчас бдишь.
– Чего? Ты… Ладно, поздняк метаться. Уйди с линии, я жду звонка.
– От кого?
– От Паваротти.
– А когда он должен позвонить?
– В одиннадцать.
– А, так оно уж протикало… Значит, уже не позвонит. Если б в одиннадцать, то он и позвонил бы в одиннадцать. Ты ж знаешь, как у него заведено.
– Я то же самое думал.
– А с чего он должен был звонить тебе так поздно?
– Да вот, посылал его подчистить одно дельце в «Четырех сезонах».
– Такая мелочь, а он все еще не отзвонился? Удивляюсь, что ты не пошлешь за ним проверку. Взял бы человека два…
– Ревун, не учи меня, что делать.
– Слушай, а у тебя и вправду муравьишки в штанишках.
– Не нравится мне, когда единственно надежный во всем Копенгагене человек и вдруг не оправдывает доверия.
– Ауч.
– Ауч? Это ты от своих новых америкосовских дружков поднахватался?
– Да, наверное… Слушай. А может, что-то произошло и он вынужден залечь? Ты ж знаешь, он не станет перезванивать, пока работа не сделана как надо. Только после этого.
– Не знаю.
– Я знаю. А как так складывается, что про перемену планов тут знают чуть ли не все, кроме меня? Я прямо-таки идиотом смотрюсь перед той колумбийской сукой.
– Бро, ну сколько раз тебе говорить, чтобы ты не обсуждал со мной вопросы по моему домашнему телефону?
– Драть твою лети, Джоси. Мы же занимаемся ганджей. Ты ж мне так и сказал, когда посылал меня сюда: «Все силы на ганджу». Но ни разу не заикался насчет «беляка».
– Брат, говорю тебе уже в четвертый раз. Ганджа – слишком хлопотно и, черт возьми, объемно. А «беляк» меньше занимает места, а денег за него в семь раз больше.
– Не знаю, не знаю. Знаю только, что эти кубинцы мне не по нраву. Уж на что коммуняки были гадки, но эти, в Америке, вообще оторвы. И никто из них не умеет водить машину.
– Кубинцы или колумбийцы? Реально, брат, я сейчас на тебя и на них разорваться не могу.
– Особенно та баба – вообще отморозь. Та, что всем рулит. Просто безбашенная. Всю ночь лижет своим шлюшкам манду, а назавтра их грохает.
– Кто тебе это сказал?
– Да сам знаю.
– Ревун, давай я тебе сам завтра перезвоню по «Джаминтел». А то в такую ночь у телефона, сам знаешь, уши могут отрасти. Сходи пока куда-нибудь, развейся.
– Это в каком смысле?
– Да в таком. Только не устраивай больше хрени вроде той, что на прошлой неделе в «Мирамаре».
– Ну, а что мне оставалось? Тот мужик мне просто в жопу въелся…
– Всё! Ты как думаешь, как мне быть с Паваротти?
– Дай ему время до утра. Если от него ничего не услышишь, то довольно скоро услышишь о нем.
– Ладно, Ревун, спокойной ночи. И не доверяйся той колумбийской суке. Я только на той неделе допёр, что она – лишь привал перед пунктом, куда мы в самом деле метим.
– Н-да? И что ж это за пункт, милый мой человек?
– Нью-Йорк.