Эльфрида ЕЛИНЕК
ПИАНИСТКА
I
В квартиру, в которой она живет вместе с матерью, учительница музыки Эрика Кохут врывается как ураганный ветер. Матери нравится называть Эрику «мой маленький ураган», ведь ребенок порой неудержим и стремителен. Ребенку так и хочется улизнуть от матери. Эрике уже за тридцать. Что касается матери, то ее по возрасту легко спутать с бабушкой. Эрику она произвела на свет после долгих и нелегких лет замужества. Отец не мешкая передал эстафету дочери и исчез со сцены. Эрика появилась, а отец пропал. Шустрой Эрика стала по необходимости. Она влетает в квартиру, словно листва, взвихренная порывом ветра, и пытается проскользнуть и свою комнату незамеченной. Но мамочка уже наняла позицию в проеме двери и зовет Эрику на расправу. Призывает ее к ответу и прижимает к стенке: инквизитор и расстрельная команда и одном лице, которое семья, частная собственность и государство наделили неоспоримым материнским правом. Мать допрашивает Эрику, почему та явилась домой только сейчас, в такую позднюю пору. Последний ученик Эрики, осыпанный ее презрительными насмешками, отправился домой часа три тому назад. Эрика зря надеется, что скроет от матери, где болталась. Дитя пытается дать ответ на немой вопрос, но веры ей нет, — уж сколько раз она обманывала. Мать некоторое время выжидает, впрочем, совсем недолго, потом вслух принимается считать до трех.
Уже на счет «два» дочь пытается сплести новый ответ, далеко уходя от рассказа об истинном положении вещей. Мать вырывает у нее из рук папку, набитую нотами, и в разинутом чреве обнаруживает горький ответ на свой вопрос. Вместе с четырьмя тетрадями Бетховена в папку втиснуто новое платье, только что купленное, это сразу видно. Мать обрушивает на обновку взрыв негодования. Там, в магазине, расправленное на вешалке, платье выглядело так привлекательно, оно было такое яркое, гак ладно облегало фигуру, а вот теперь оно похоже на мятую тряпку, которую мать распинает взглядом. Потрачены деньги, которые хотели положить на книжку! Брошены на ветер! Вместо платья им следовало обернуться вкладом в австрийском Сбербанке в счет будущей строительной ссуды, если бы Эрика не поленилась сделать несколько шагов к шкафу с бельем, в котором из-под стопки простыней выглядывает сберегательная книжка. Но сейчас книжки там нет, она погулять вышла, с нее сняли деньги, и результат налицо: Эрику заставят надевать это платье веянии раз, когда ей захочется узнать, куда денежки деваются. Мать кричит:
— Ты профукала деньги, которые нам до зарезу нужны! Мы могли бы въехать в новую квартиру, но у тебя терпения не хватает, зато есть новая тряпка, которая скоро выйдет из моды.
Мать все откладывает на потом. Сразу ей ничего не нужно. Единственное исключение она делает для дочери, она всегда хочет знать, где та находится, на случай, если у мамочки случится вдруг сердечный приступ. Мать сейчас экономит, чтобы потом пожить в свое удовольствие. А Эрика возьми да купи себе платье, вещь еще более недолговечную, чем полоска майонеза на бутерброде с рыбой. Оно выйдет из моды даже не через год, а через месяц. Деньги не выйдут из моды никогда.
Деньги копят на покупку большой квартиры. Тесная квартирка, которую они снимают, настолько допотопная, что ее и бросить не жалко. Прежде чем переехать, они закажут встроенные шкафы на свой вкус и сами решат, как будут устроены внутренние перегородки, ведь для их повой квартиры используют совершенно новую систему строительства. Все сделают точно по желанию заказчика. Кто платит, тот и заказывает музыку. Мать получает мизерную пенсию, ей и заказывать, а Эрике — платить. В этой новой, с иголочки, квартире, построенной по самому современному методу, у каждого будут свои владения: Эрика здесь, мать — там, и владения их будут тщательно отделены друг от друга. Будет и общая гостиная, где можно вместе проводить время. Если они захотят. Мать и дитя, разумеется, захотят, они ведь — как бы одно целое. Даже здесь, в этом медленно разрушающемся свинарнике, у Эрики есть собственная территория, где она свободно передвигается под неусыпным надзором. Свобода условна, мать может войти в любую минуту. В дверь комнаты не врезан замок, у ребенка не должно быть тайн.
Жизненное пространство Эрики составляет маленькая комната, в которой она вольна делать все, что захочет. Ее никто не ограничивает, ведь это ее комната. К владениям матери в этой квартире относится все остальное. Хозяйка в доме, которая обо всем заботится, держит под контролем каждый уголок, а Эрика только пожинает плоды домашнего труда, который выполняет мать. Эрика не знает тяжелой работы, руки пианистки надо беречь от домашней химии. В редкие минуты передышки особую заботу у матери вызывает ее многоликая собственность. Разве уследишь, где она находится? Куда она опять запропастилась, эта неугомонная собственность? В чьих домах, по чьим комнатам носится она, словно вихрь, одна или с кем-то на пару? Беспокойная как ртуть Эрика, это ускользающее из рук создание, может статься, куролесит в данную минуту невесть где и вытворяет невесть что.
Но каждый день, секунда в секунду, дочь неизменно вновь появляется там, где ее место, — дома. Беспокойство охватывает мать, ведь каждый собственник перво-наперво усваивает на горьком опыте: доверяй, но проверяй. Главная мамочкина задача состоит в том, чтобы удерживать собственность в одном и том же месте, по возможности в неподвижном состоянии, чтобы она не могла улизнуть. Этой цели служит телевизор, который прямо на дом поставляет красивые картинки, заранее изготовленные и красочно упакованные. Из-за него Эрика и проводит здесь почти все время, а если и уходит куда-то, матери точно известно, где ее носит. Иногда по вечерам Эрика ходит на концерт, но это случается все реже и реже. Она то сидит за пианино и вколачивает в клавиши свою исполнительскую карьеру, давно и окончательно похороненную, то как злой дух реет над каким-нибудь опусом вместе со своими учениками. При крайней необходимости ее всегда можно вызвонить. Иногда Эрика вместе с коллегами-единомышленниками посещает домашние концерты, наслаждаясь, музицируя и восторгаясь. Там ее тоже можно достать звонком. Эрика сопротивляется материнским узам и время от времени просит не разыскивать ее по телефону, но мать легко преодолевает это препятствие, ведь устанавливает заповеди только она сама. Мать решает, кому открыт доступ к ее дочери, и заканчивается это тем, что все меньше людей хотят встречаться и говорить с ее чадом. Профессия для Эрики — это и ее хобби, небесная власть музыки. Музыке отдано все ее время. Все остальное не стоит ее времени. Ей ничто не доставляет большую радость, чем исполнение самых знаменитых музыкальных произведений самыми выдающимися музыкальными знаменитостями.
Когда Эрика раз в месяц ходит в кафе, мать всегда знает, в какое и как туда позвонить. Этим правом она пользуется вволю. Свод правил безопасности и привычек изготовлен по домашнему рецепту.
Время вокруг Эрики медленно застывает, как гипс. Оно сразу начинает крошиться, если мать вдруг грубо тычет в него кулаком. Эрика сидит под насмешливыми взглядами окружающих, ощущая на себе гипсовые крошки времени, словно остатки развалившегося ортопедического воротника, и выдавливает из себя: мне пора домой, пора домой. Когда встречаешь Эрику где-нибудь на улице, она всегда направляется домой.
Мать вещает: собственно, меня Эрика устраивает такой, какая она есть. Лучше она не станет. Правда, она стала бы неординарной пианисткой, что нетрудно при ее-то способностях, если бы она доверялась только мне, своей матери. Но Эрика вопреки материнской воле иногда подпадала под чужое влияние; глупые грезы о любви грозили отвлечь ее от учебы, вздымали свои мерзкие головы такие пустые увлечения, как косметика и платья, и карьера кончается, еще и не начавшись как следует. И все же чего добилась, того не отнимешь, — места преподавателя по классу фортепьяно в Венской консерватории. И ей даже не пришлось потратить годы на учение и странствия по филиалам, по районным музыкальным школам, в которых столь часто киснет в серой пыли молодая кровь и где вокруг господина директора вьются маленькие и легко рассеивающиеся стайки музыкальной молодежи со сгорбленными спинами.
Если бы не тщеславие! Это проклятущее тщеславие. Тщеславие Эрики доставляет матери хлопоты и мучает ее, как колючка в глазу. Эрике теперь придется отказаться от своего тщеславия. Чем раньше, тем лучше, ведь в старости, которая уже не за горами, тщеславие особенно обременительно. Старость и сама по себе — нелегкая ноша. Ох уж эта Эрика! Разве великие умы в истории музыки страдали тщеславием? Ни в малой мере. Единственное, от чего Эрике придется отказаться, так это от тщеславия. Коль возникнет нужда, мать придаст Эрике нужный лоск, чтобы к ней не приставало ничего лишнего.
И вот сегодня мамочка пытается выкрутить из судорожно сжатых пальцев дочки новое платье, да только пальцы эти слишком хорошо натренированы.
— Отпусти, — говорит мать, — отдай сейчас же! Тебя стоит наказать, ты сама не своя от всякой мишуры. Тебя раньше наказывала жизнь, не обращая на тебя внимания, а теперь накажет мать, которая и не взглянет в твою сторону, хоть обвешайся сразу всеми тряпками и размалюй себя как клоун. Сейчас же отдай платье!
Неожиданно Эрика бросается к платяному шкафу. Ею овладевает мрачное подозрение, которое и прежде не раз подтверждалось. Вот и сегодня она снова не обнаруживает одной из своих вещей: нет на месте осеннего костюма темно-серого цвета. Что случилось? В ту самую секунду, когда Эрика замечает отсутствие вещи, она уже знает, кто в этом виноват. Речь может идти только об одном человеке.
— Ах ты стерва, стерва! — орет Эрика на вышестоящую инстанцию и вцепляется матери в волосы, окрашенные в темно-русый цвет, с сединой, выбивающейся у самых корней. Парикмахер обходится дорого, к нему лучше не обращаться. Раз в месяц Эрика красит матери волосы, используя кисточку и краску «Поликолор». И теперь Эрика таскает мать за те самые волосы, которым сама же придавала красоту. Она с яростью дергает за них. Мать ревет. Когда Эрика отпускает ее, в руках остаются клочья волос, которые она тупо и с удивлением разглядывает. От химических красителей волосы портятся, но они и от природы никогда не были венцом творения. Эрика не сразу может сообразить, куда девать эти клочья. Наконец она идет на кухню и бросает темно-русые, плохо прокрашенные пряди в мусорное ведро.
Мать с поредевшей прической неутешно рыдает посреди гостиной, в которой Эрика часто устраивает домашние концерты, причем играет она лучше всех, ведь в этой комнате на фортепьяно никто кроме нее больше не играет. Мать по-прежнему держит новое платье в дрожащих руках. Если она собирается его продать, ей стоит поторопиться: мода на рисунок из маков размером с капустный кочан до конца года пройдет и никогда больше не вернется. От выдранных волос у матери болит голова.
Дочь возвращается, ее возбуждение разрешается плачем. Она обзывает мать последней сволочью, надеясь при этом, что мать с ней сейчас же помирится. И удостоверит сие, поцеловав любимое дитя. Мать пророчествует, что у Эрики рука отсохнет, ведь она посмела ударить мамочку и таскала ее за волосы. Эрика всхлипывает все громче, она уже раскаивается в случившемся, ведь мамуля идет ради нее на любые жертвы. Эрика очень быстро раскаивается во всех выпадах, направленных против матери, она любит свою мамочку, которую знает с самого детства. Наконец Эрика, как и ожидается, идет на мировую, продолжая горько рыдать. С готовностью, со слишком большой готовностью идет на мировую и мамочка, она тоже не может всерьез обижаться на собственную дочь.
— Сварю-ка я кофе, посидим вместе за столом.
За послеполуденным кофе Эрика продолжает жалеть мать, и последние остатки злобы исчезают вместе с последним куском пирога. Она внимательно осматривает проплешины на голове у матери. И не знает, что сказать по этому поводу. Как не знала, что делать с вырванными клочьями волос. Напоследок она проливает еще несколько слезинок, ведь мать уже совсем пожилая и когда-нибудь ее не станет вовсе. А еще потому, что и у нее, у Эрики, молодость уже за плечами. И вообще потому, что все проходит и редко возвращается вспять.
Теперь мать занята тем, что объясняет своему ребенку, почему миловидной девушке не нужно одеваться вызывающе. Ребенок с ней соглашается. Шкаф у Эрики набит платьями. А все зачем? Она никогда их не надевает. Платья висят там без пользы, только для украшения шкафа. Матери не всегда удается помешать покупке, а вот что касается того, когда и что носить, тут она наделена неограниченной властью. Мать решает, в чем Эрике выходить из дому.
— В таком виде я тебя за порог не пущу, — решает мать, потому что опасается, как бы Эрика в таком виде не пошла в незнакомые дома к незнакомым мужчинам. Да и сама Эрика решила не надевать эти платья. Долг матери — укреплять ее в этом намерении и уберегать от ложных решений. Зато впоследствии не придется с трудом залечивать раны, которые нанесут ей чужие люди. Пусть лучше мать наносит Эрике раны, а затем следит за ходом их исцеления.
Беседа выступает из берегов и устремляется к точке, из которой брызги желчи летят в адрес всех, кто обходит или может обойти Эрику справа и слева. «Нам это вовсе не нужно, нельзя разрешать им все, что взбредет в голову! Ты сама виновата! Ты сама могла бы их притормозить, но ты ведь такая неумелая, Эрика». Если учительница решительно воспротивится, никто из этих молодых девиц, по крайней мере из тех, кто у нее учится, не поднимется наверх и не сделает карьеры пианистки, карьеры нежелательной и вне установленного распорядка. У тебя самой не вышло, зачем же позволять это другим за твой счет, да еще собственным ученикам?
Все еще шмыгая носом, Эрика берет несчастное платье в руки и без всякой радости, молча вешает его в шкаф рядом с другими платьями, брючными костюмами, пальто, юбками и пиджаками. Она никогда их не надевает. Пусть они дожидаются ее здесь, пока она вечером не вернется домой. Тогда их достают, раскладывают вокруг, прикладывают к фигуре, рассматривают. Самое главное, что они — ее собственность! Пусть мать отберет их и продаст, но ей их никогда не надеть на себя, мать, к сожалению, слишком толста для этих узких одеяний. Ни одна из вещей ей не подходит. Здесь все только для нее, для Эрики. Принадлежит ей одной. Новое платье еще и не подозревает, что сейчас разом оборвалась его карьера. Его убирают, так и не надев, и никогда не достанут снова. Эрика хочет лишь владеть и созерцать. Созерцать издали. Даже примерять ей не хочется, достаточно подержать эту поэму из ткани и красок и грациозно пронести ее перед собой на вытянутых руках. В дом будто врывается весенний ветер. Эрика уже примеряла платье в модном магазинчике, и больше она его никогда не наденет. Эрике уже не припомнить то недолгое, мимолетное очарование, которое вызвало в ней платье при покупке. Теперь платье для нее все равно что мертвое, и все же оно — ее собственность.
Ночью, когда все кругом спят и одна Эрика бодрствует в своем одиночестве, когда фрау мама, дражайшая половинка этой пары, скованной друг с другом узами любви, видит безмятежные сны о новых способах пыток, дочь иногда, крайне редко, открывает дверь шкафа и осторожно прикасается к свидетелям ее тайных желаний. Желания ее не такие уж тайные, они кричат во весь голос о том, во что они ей когда-то обошлись, и ради чего теперь все это? В их крики вплетаются вторые и третьи голоса расцветок и узоров. Куда можно пойти в такой одежде, не боясь, что тебя выведет оттуда полиция? Обычно Эрика ходит в юбке и пуловере, а летом надевает блузку. Время от времени мать вдруг просыпается в страхе и инстинктивно чувствует: эта самовлюбленная жаба снова разглядывает свои платья. Мать в этом абсолютно уверена, даже если шкаф, испытывая профессиональную гордость, и не скрипнет дверцами.
Вся беда в том, что бесцельные покупки до бесконечности отодвигают срок въезда в новую квартиру, а Эрике постоянно угрожает опасность угодить в сети любви. Нежданно-негаданно обнаружишь в своем гнезде мужчину, как подкинутое кукушкой яйцо. Утром за завтраком надо обязательно строго выговорить Эрике за ее легкомыслие. Ведь мама вчера едва не умерла от шока и от боли из-за выдранных волос. Для Эрики будут установлены жесткие сроки платежей, и пусть она дает еще больше частных уроков.
По счастью, в этой безрадостной коллекции нет свадебного наряда. Мать не намерена становиться матерью невесты. Она хочет оставаться обычной матерью, она вполне довольна этим положением.
Но — будет день, будет пища. Пора, наконец, спать! Мать из двуспальной цитадели призывает Эрику к порядку, но дочь все еще вертится перед зеркалом. Твердый клюв материнских приказов ударяет в спину дочери. Напоследок она быстрыми движениями ощупывает элегантное платье, подол которого украшен узором из цветов. Эти цветы никогда не дышали свежим воздухом, они никогда не впитывали в себя влагу. Эрика утверждает, что платье куплено в престижном магазине женской моды в центре города. Качество и отделка рассчитаны на вечность, платье подобрано Эрике по фигуре. Воздерживаться от мучного и сладкого! При первом же взгляде на платье Эрику осенило: я могу носить его много лет подряд, и оно вот ни на столечко не выйдет из моды. Это платье годами будет шагать по тропе моды! Эрика предъявляет матери свои аргументы. Оно вообще никогда не будет старомодным! Пусть мать строго спросит себя, не носила ли она в своей молодости платья такого фасона, а, мамуля? Та из принципа отрицает подобный факт. Вопреки этому Эрика делает вывод, что данное приобретение себя оправдало. Уже потому, что платье никогда не устареет; Эрика и через двадцать лет будет надевать его так же, как сегодня.
Мода меняется быстро. Платье так и останется ненадеванным, хотя оно по-прежнему выглядит как с иголочки. Но никто не приходит и не просит показать его. Его лучшие времена прошли бесцельно и никогда не вернутся, разве что лет через двадцать.
Часть учеников решительно обороняется от Эрики, обучающей их игре на фортепьяно, однако их родители настаивают на продолжении занятий. На этом основании фройляйн Кохут, их педагог, может затягивать гайки потуже. Большинство же молотобойцев от музыки ведут себя послушно и увлечены искусством, которому они обучаются. Они чтят это искусство даже тогда, когда его сотворяют другие люди, будь это в музыкальном обществе или в концертном зале. Они сравнивают, взвешивают, измеряют, подсчитывают. У Эрики много учеников из других стран, и с каждым годом их становится все больше. Вена — город музыки! Лишь то, что оправдывало себя до сих пор, оправдает себя и в будущем. С белого, жирного брюха Вены, набитого культурой, с треском отлетают пуговицы, и брюхо это из года в год раздувается все чудовищней, как труп не выловленного из воды утопленника.
Шкаф заглатывает в свое нутро новое платье. Одним больше! Матери не по нраву, когда Эрика выходит из дому. Это платье слишком вызывающе, ребенку оно не идет. Мать говорит, что надо где-то провести черту; она не знает, что она имела теперь в виду. От сих и до сих, вот что она имела в виду.
Мать убеждает Эрику, что, дескать, она, Эрика, не похожа на других, она единственная в своем роде, особенная. Материнский расчет всегда удается. Эрика уже сегодня говорит о себе, что она индивидуалистка. Она заявляет, что никогда и никому не станет подчиняться. И с людьми она трудно сходится. Такое явление, как она, Эрика, бывает всего один раз и никогда не повторится. Ее, Эрику, не спутаешь ни с кем другим. Она ненавидит уравниловку в любом виде, возьмите для примера хоть школьную реформу, которая совершенно не учитывает особенности детского характера. Эрика не допускает, чтобы ее приравнивали к другим, пусть даже эти люди — ее единомышленники. Ее отличие от них резко бросается в глаза. Она — это она. Она такая, какая есть, и ей с собой ничего не поделать. Мать чует дурное влияние на Эрику там, где она сама того не замечает, и хочет уберечь ее прежде всего от влияния мужчины, который помешает ей быть самой собой. Ясно же — Эрика обладает индивидуальностью, хотя и полной противоречий. Противоречивость в Эрике подталкивает ее к решительному протесту против растворения в массе. Эрика — яркая индивидуальность, она одна противостоит широкой массе своих учеников, одна против всех, и она уверенно держит в руках руль кораблика, плывущего по волнам музыкального искусства. Ее не удовлетворяет ни одно общее суждение, которое уравнивало бы ее с другими. Если ученик спрашивает ее о цели, к которой она стремится, она говорит о гуманизме искусства и в этом понятии в сжатом виде передает ученикам содержание Священного Писания от Бетховена, втискиваясь на постамент рядом с музыкальным гением.
Из соображений общехудожественного и индивидуально-человеческого порядка Эрика извлекает корень: она никогда не сможет подчиниться мужчине после того, как столько лет подчинялась матери. Мать против того, чтобы Эрика когда-нибудь вышла замуж, ведь, говорит она, моя дочь так трудно сходится с людьми и не терпит зависимости от кого-либо. Такая уж она есть. Эрике нельзя выбрать себе спутника жизни, поскольку она обладает несгибаемым характером. И она к тому же давно — не молодая поросль. Если один не уступит другому, то брак скоро и худо закончится.
— Оставайся лучше самой собой, — говорит Эрике мать. В конце концов, мать сделала Эрику тем, чем она сейчас является.
— Вы еще не замужем, фройляйн Эрика? — спрашивает молочница, и продавец в мясной лавке спрашивает о том же.
— Вы же знаете, мне никто не нравится, — отвечает Эрика.
Вообще она родом из семейства сигнальных мачт, одиноко высящихся на широких просторах. Их не слишком много. Они размножаются с большим трудом и крайне редко, как и жизнь свою проживают скупо и трудно. Эрика увидела свет лишь после того, как мать была замужем уже двадцать лет: это супружество привело отца к помешательству, его держат теперь в сумасшедшем доме, чтобы не создавать опасности для окружающих.
Сохраняя благопристойное молчание, Эрика покупает четверть фунта сливочного масла. Хватит с нее родной матушки, не нужно ей никакого женишка. Как только в этом семействе достигает зрелости новый отпрыск, его сразу отторгают и отвергают. Всякие отношения с ним прекращаются, как только он, понятное дело, обнаружит свою никчемность и непригодность. Мать молоточком отбивает членов семьи и одного за другим удаляет их из ее лона. Каждого она взвешивает и отбрасывает прочь. При таком подходе не появится паразитов, которые постоянно чего-то требуют, что сгодится еще самой. Мы останемся вдвоем, правда, Эрика? Никто нам не нужен.
Время проходит, и мы проходим вместе с ним. Эрика, ее изысканные одеяния, ее мама укрыты от других, как сыр под стеклянным колпаком. Колпак поднимется, если кто-то снаружи возьмется за стеклянную шишечку сверху и потянет за нее. Эрика — словно насекомое в янтаре, вне времени, вне возраста. У Эрики нет истории, и она не впутывается ни в какие истории. Это насекомое совершенно утратило способность бегать и ползать. Эрика живет, запеченная в изложницу бесконечности. Эту бесконечность она рада разделить с ее любимыми сочинителями музыки, однако по популярности ей с ними никак не сравниться. Эрика сражается за свое маленькое место под солнцем, чтобы не терять из виду творцов музыкального искусства. За это место приходится бороться изо всех сил, поскольку чуть ли не вся Вена лелеет желание именно на нем возвести по меньшей мере дачную времянку. Эрика устанавливает ограждение на своей площади Усердия и начинает рыть строительный котлован. Она честно заслужила это место своей учебой и исполнительством! В конце концов, и копирующий творение есть одна из ипостасей творца. Копирующий сдабривает блюдо своей игры собственными приправами, чем-то, что есть он сам. Он добавляет туда несколько капелек крови из собственного сердца. И у исполнителя есть своя скромная цель — исполнять хорошо.
— И все же он должен подчиниться создателю произведения, — говорит Эрика. Она добровольно признает, что это составляет для нее большую проблему. Ведь она одновременно и подчиняется, и не может подчиниться.
И все же у Эрики есть главная цель, которая объединяет ее с другими исполнителями, и эта цель — превзойти всех других!
В трамвай ОНА вваливается под тяжестью музыкальных инструментов, которыми обвешана спереди и сзади в дополнение к туго набитым папкам с нотами. Мотылек, навьюченный громоздкими предметами. Звереныш чует дремлющие в нем силы, которым мало одних занятий музыкой. В его кулачках сжаты ручки футляров. В них прячутся скрипки, альты, флейты. Зверенышу нравится тратить свои силенки на всякие пакости, хотя ему есть из чего выбирать. Этот выбор предлагает мать — широкий выбор сосцов на вымени дойной коровы, именуемой музыкой.
Смычковыми и духовыми инструментами, тяжелыми нотными папками она врезается в спины и животы пассажиров, в эти сальные подушки, от которых ее орудия отскакивают как от резиновых буферов. Иногда, по настроению, она берет футляр и инструмент в одну руку, а кулаком другой коварно тычет в чужие пальто, накидки, шерстяные непромокаемые куртки. Она оскверняет австрийскую национальную одежду, назойливо ухмыляющуюся пуговицами из оленьего рога. Как камикадзе, она превращает себя в собственное оружие. В толпу, покрытую грязью закончившегося рабочего дня, она снова тычет острыми выступами музыкальных инструментов, то скрипкой, а то и увесистым альтом. Когда трамвай набит битком, часов эдак в шесть, удается наставить синяков, просто извлекая инструмент из футляра. Как следует не размахнешься, слишком мало места. ОНА — исключение из отвратительных правил, которые толпятся у нее перед глазами, и мать при очередной взбучке наглядно и с удовольствием внушает ей, что дочь — исключение, ведь она — ее единственный ребенок, который должен вести себя достойно. В трамвае ОНА каждый день видит, какой ей не хочется стать. Она вспарывает серый поток людей с билетами и без билетов, только вошедших или пробирающихся к выходу, тех, кто не получил ничего там, откуда он едет, и тех, кто не получит ничего там, куда он направляется. Привлекательного в них мало. Иным уже пришлось сойти, прежде чем они сумели как следует устроиться внутри.
Если народное возмущение выталкивает ЕЕ на остановке, далекой от дома, она и в самом деле покорно покидает вагон, сдерживая сгусток ярости, собравшейся в сжатых кулачках, а потом терпеливо ждет следующего трамвая, который появляется столь же наверняка и вовремя, как «аминь!» в молитве. Эти цепочки никогда не обрываются. Она идет на новый штурм со свежей энергией. Обвешанная инструментами, она с трудом протискивается между людьми, едущими с работы, и взрывается в самой гуще, как хорошая осколочная бомба. Она нарочно застревает в проходе и говорит:
— Простите, я сейчас выхожу.
Все окружающие с готовностью поддерживают ее. Пусть она немедленно покинет порядочный общественный транспорт! Таким, как она, здесь не место! Приличные пассажиры такого безобразия не потерпят.
Они смотрят на школьницу и думают: музыка, должно быть, пробудила в ребенке возвышенные чувства. Но эти чувства лишь сжимают ее пальцы в кулак. Иногда несправедливые обвинения пассажиров нацеливаются на какую-нибудь серятину, к примеру, вон на того молодого парня с заношенным парусиновым рюкзаком, набитым всякой дрянью. На него легче всего подумать. Пусть сейчас же сходит, пусть проваливает к своим дружкам, иначе схлопочет по физиономии от здоровяка в шерстяной куртке.
Народный гнев всегда прав, он оплачивает свой проезд кровными шиллингами, и он это докажет любому контролеру. Он с гордостью протягивает прокомпостированный билет и уверен, что весь трамвай — только для него одного. Ему-то не приходится неделями сгорать в геенне огненной от страха перед появлением контроля.
Какая-то дама, которой, как и всякому из нас, не чуждо чувство боли, громко взвизгивает. Ей изрядно досталось по голени, этой жизненно важной части скелета, на которую частично давит ее вес. Разве разберешь в такой давке, опасной для жизни, кто виноват и кого притянуть к ответу? Окружающих накрывает заградительный огонь из обвинений, оскорблений, заклинаний и жалоб. Из раскрытых ртов изливаются сетования на собственный жалкий жребий и выплескиваются проклятия на головы других. Все они плотно прижаты друг к другу, как сардины в банке, вот только маслом их еще не полили, пусть подождут, еще не вечер.
ОНА со злобой пинает ногой какого-то мужчину, попадая прямо по твердой косточке. Ее соученица, на ногах которой пламенеют двумя вечными огоньками туфли с чудесными высокими каблуками, а фигура упакована в новомодное, отороченное мехом кожаное пальто, однажды дружелюбно спрашивает ее:
— Что ты на себе таскаешь? Как это называется? Я имею в виду не голову у тебя на плечах, а вон ту коробку за плечами.
— Это так называемый альт, — вежливо отвечает ОНА.
А что это за штука такая, этот, как его там, альт? Никогда не слышала такого странного слова, — весело щебечет напомаженный ротик. Ходит тут одна такая и таскает на себе странную штуковину, ну, этот, как его, альт, неизвестно на что пригодный. И все должны уступать ей место, ведь этот альт такой здоровенный. ОНА нисколько не боится выходить с ним на улицу, и никто не арестовывает ее на месте преступления.
И те пассажиры, что держатся за поручни и виснут на них всей тяжестью своего веса, и те немногие счастливчики, что гордо восседают в трамвае под завистливыми взглядами попутчиков, безнадежно тянут вверх шеи на своих изношенных туловищах. Им не удается высмотреть вокруг себя никого, кто мог бы стать мишенью оскорблений и обид за их ноги, отдавленные чем-то твердым.
— Кто-то только что посмел наступить мне на ногу, — изливается из чьей-то глотки поток плохой литературы. Кто преступник? Открывается заседание пресловутого Первого венского трамвайного суда, чтобы вынести вердикт и приговор. В любом фильме про войну всегда отыщется хоть один герой, который вызовется в добровольцы, даже если набирают команду смертников. А эта трусливая собака прячется за нашими терпеливыми спинами. Сопровождаемая толчками и подпихиваниями, из вагона вываливается целая куча мастеровых предпенсионного возраста, смахивающих на крысиный выводок. За плечами у каждого — сумка с инструментами. И вот эти трудяги топают целую остановку пешком! Если какой-то баран возмущает спокойствие вагонных овечек, то возникает срочная нужда в глотке свежего воздуха, а снаружи его предостаточно. Воздуходувке, обдающей хозяина волной раздражения, с которой жена дома поставит ему ужин на стол, требуется свежий запас кислорода, а то ведь, пожалуй, она не сможет как следует функционировать. Какая-то фигура неопределенной расцветки и формы вдруг дергается, едва не падая, другая фигура вопит, будто ее режут. Облако ядовитого венского тумана наползает на трамвайный лужок, заполненный народом. Кто-то в сердцах не удерживается от крепкого словца, сожалея о заведомо испорченном свободном вечере. Ишь, как они разошлись. Их ежевечернее отдохновение, которому следовало начаться минут двадцать назад, сегодня не наступило. Вернее, отдохновение это грубо прервано, как грубо надорвана разноцветная жизненная упаковка у жертвы, упаковка с инструкцией по использованию товара, и теперь его не сунешь на прежнее место на полке. Незаметно взять новую и неповрежденную упаковку жертве не удается, ее сразу схватит продавщица и обвинит в магазинной краже. «Следуйте за мной, не поднимая шума!» Но дверь, которая ведет или которая, как казалось, вела в кабинет директора, — это дверь-обманка, и за стенами нового, с иголочки, супермаркета вам больше не предложат новинок недели, там, за этой дверью, Ничто, совершенное Ничто, лишь темень, и покупатель, никогда не замечавший за собой особой скупости, проваливается в бездонную пропасть. Кто-то на принятом здесь языке образованных людей произносит:
— Прошу незамедлительно покинуть салон!
Из его черепушки торчит пышный клок шерсти горного козла, поскольку на голове у этого человека охотничья шляпа.
ОНА своевременно приседает, прячась за пассажиров, и прибегает к новой злой уловке. Сначала ОНА устраивает вокруг себя крупногабаритную свалку из музыкальных инструментов. Они служат для нее чем-то вроде изгороди. Она делает вид, что завязывает шнурок на ботинке, свивая из него петлю для соседа по вагону. Она как бы между прочим с силой щиплет за икры то ту, то эту даму, похожих одна на другую. Вот у этой вдовушки наверняка будут синяки. Дама, изуродованная таким способом, высоко подскакивает на месте, словно светлая струя фонтана, подсвечиваемого в ночное время и привлекающего всеобщее внимание, затем она кратко и точно обрисовывает свое семейное положение и переходит к угрозе, что оно, это самое семейное положение, и прежде всего ее покойный супруг, самым ужасным образом отразится на ее мучительнице. Дама призывает полицию! Полиция не появляется, ведь сразу за всеми ей не уследить.
ОНА напяливает на лицо выражение музыкальной невинности. ОНА ведет себя так, словно находится в плену таинственных сил романтической музыки, требующей полной эмоциональной самоотдачи, и ни до чего другого ей нет дела. Глас народа выражает единое мнение: наверняка эта девочка с пулеметом под мышкой тут ни при чем. Как это уже бывало, глас народа и на сей раз заблуждается.
Иногда находится кто-то, кто в состоянии точнее оценить ситуацию, и вот результат. Он указывает на истинную преступницу:
— Ты это сделала!
ЕЕ спрашивают, что она может сказать в свое оправдание под лучами яркого солнца взрослой мудрости. ОНА молчит. Пломба, которую ей вшили под язык родители, эффективно препятствует тому, чтобы она выдала себя, сама того не ведая. Она не защищается. Часть пассажиров набрасывается друг на друга, защищая от обвинений глухонемую. Чей-то трезвый голос утверждает, что скрипачка быть глухонемой никак не может. Окружающие не приходят к единому мнению и оставляют ее в покое. В их головах гуляет призрак веселой и шумной вечеринки в винном погребке, и на него расходуются целые килограммы интеллекта. Остаток соображения уничтожается алкоголем.
Страна алкоголиков. Город музыки. Взгляд этой девочки устремлен в необъятный мир высоких чувств, а ее обвинитель в лучшем случае слишком часто заглядывает в пивную кружку, и он робко умолкает под ее взором.
Просто протискиваться между ними — это ниже ЕЕ достоинства; устраивать давку — дело толпы, а не занятие для скрипачки и альтистки. В угоду своим маленьким радостям она идет даже на то, чтобы появиться дома позже положенного, пусть там и ждет мать с секундомером в руке и с грудой упреков. Она взваливает на себя этот дополнительный груз, хотя всю вторую половину дня музицировала и размышляла, играла на скрипке и высмеивала бездарей. Она хочет внушать людям страх и трепет — чувства, подобные этим, заполняют программки концертов в филармонии.
Зритель, пришедший в филармонию, использует строчки из концертной программки как повод, чтобы объяснить другому слушателю, сколь сильно содрогается его душа от скорби, пронизывающей эту музыку. Он только что прочитал об этом или о чем-то подобном. Скорбь Бетховена, скорбь Моцарта, скорбь Шумана, скорбь Брукнера, скорбь Вагнера. Эти скорбные чувства — его единоличная собственность, а он к тому же — владелец обувной фабрики Пошль или господин Дрислинг, оптовая торговля стройматериалами. Бетховен нажимает на рычаги страха, и они заставляют подпрыгивать весь робкий коллектив. Некая ученая дама-музыковед давно уже перешла со скорбью на «ты». Лет десять, как она пытается проникнуть в сокровенную тайну моцартовского «Реквиема». По сию пору она не продвинулась ни на шаг, ведь это произведение непостижимо. Нам его не постичь! По мнению ученой дамы, в истории музыки это самое гениальное произведение из тех, что были написаны на заказ, в этом она и еще несколько ей подобных совершенно уверены. Ученая дама принадлежит к тому узкому кругу избранных, которым известно, что есть вещи, не поддающиеся постижению вопреки всем самым настойчивым усилиям. Что здесь еще объяснять? Нельзя объяснить, как что-либо подобное могло возникнуть. Это касается и некоторых стихов, которые тоже не стоит подвергать анализу. Аванс за «Реквием» принес таинственный незнакомец в черной кучерской накидке. Ученая дама и те, кто видел фильм о Моцарте, знают: то была сама смерть! Вооружась этой мыслью, дама зубами прогрызает отверстие в оболочке, укрывающей одного из величайших людей, и втискивается в его нутро. В редких случаях бывает, что люди растут рядом с гением.
ЕЕ постоянно обступает масса гадких людишек. Постоянно кто-нибудь назойливо втискивается в поле ЕЕ восприятия. Толпа не только подчиняет себе искусство, не имея ни малейшего права на его приобретение, она еще и лезет в самого художника. Она устраивается в нем на жительство и немедля прорубает несколько окон, чтобы и себя показать, и других посмотреть. Этот чурбан Дрислинг шарит своими потными пальцами по тому, что принадлежит ЕЙ одной. Никто не просил и не звал их подпевать, когда исполняют кантилены. Их обслюнявленный указательный палец следует за исполняемой мелодией. Они пытаются отыскать соответствующую побочную тему, не находят и, кивая головой, удовлетворяются тем, что обнаруживают вновь повторяемую главную тему и распускают павлиний хвост, гордясь, что они ух какие знатоки. Для большинства главную прелесть в искусстве составляет узнавание того, что, как они считают, им хорошо знакомо. Волна чувств заливает господина, владеющего мясной лавкой. Он не в состоянии сопротивляться, хотя привык к кровавому ремеслу. Он застывает от изумления, он не сеет, не пашет, у него худо со слухом, но в концертном зале за ним могут наблюдать другие. Рядом восседают женские четвертинки его семьи, тоже пожелавшие посетить концерт. ОНА пинает пожилую даму в правую пятку. Для каждой новой музыкальной фразы она выбирает подходящую цель. Только ЕЙ дано направить все услышанное в нужную цель, и то место, которое ему соответствует. Она заливает своим презрением воплощенное невежество — этих блеющих ягнят, подвергая их тем самым наказанию. Ее тело — единственный вместительный холодильник, в котором искусство хорошо сохраняется. ОНА обладает необычайно восприимчивым инстинктом чистоты. Грязные тела окружают ее, как липкие от смолы деревья. ЕЕ обонянию, ЕЕ вкусовым ощущениям причиняют боль не только грязь их тел и нечистоплотность самого грубого рода, рвущаяся наружу из подмышек и промежностей, не только едва уловимый отвратительный запах старушечьей мочи и никотиновая вонь, просачивающаяся сквозь старческие поры, не только тяжелые испарения от неисчислимых гор самой дешевой пищи, вздымающиеся из их желудков; ей причиняют боль не только слабый восковой запах сукровицы и перхоти, исходящий от их голов, и едва уловимая, но ударяющая в натренированный нос вонь от микрочастиц их испражнений, скопившихся под ногтями, — все эти остатки бесцветных продуктов питания, сжигаемых организмом, этих серых, жестких, как кожа, сластей, которые они глотают, хотя вряд ли это приносит сладость. Нет, сильнее всего ее задевает то, как они гнездятся друг в друге, с каким бесстыдством присваивают друг друга. Они даже умудряются влезть в мысли другого, в самые сокровенные уголки его сосредоточенного внимания.
За это они понесут наказание. И сделает это ОНА. И все же ей никак не удается избавиться от них. Она дерет их и треплет, как собака свою добычу. И все-таки они без спроса кишат у нее внутри, они рассматривают ЕЕ как свое нутро и осмеливаются утверждать, что они в нем не нуждаются, что оно им вовсе и не нравится! Они даже смеют утверждать, что им не нравятся Веберн и Шенберг.
Без всякого предупреждения мать свинчивает крышку ЕЕ черепа, самоуверенно запускает в него руку и роется там, что-то выискивая. Она поднимает все вверх дном и ничего не кладет на свое место. Поперебирав немного, она достает часть вещей наружу, рассматривает под лупой и выбрасывает вон. Какие-то вещи мать расправляет, энергично трет щеткой, губкой и тряпкой. Затем все как следует протирает и снова ввинчивает крышку на место, словно вставляя нож в мясорубку.
Вон та пожилая женщина, которая только что села в трамвай, явно держится подальше от кондуктора. Она считает, что ей удастся спрятаться, утаить от него, что она вошла сюда, в этот вагон. Собственно, жизнь давно попросила ее на выход, и она сама это понимает. Платить больше нет смысла. Билет на тот свет уже лежит в ее сумочке. Он сгодится и для проезда в трамвае.
Какая-то женщина спрашивает у НЕЕ, как проехать туда-то и туда-то. ОНА не отвечает, хотя хорошо знает дорогу. Дама не успокаивается, прочесывает весь вагон, заставляя людей подниматься с сидений, чтобы высмотреть под ними нужную ей улицу. Она похожа на дикую странницу на лесных тропах, привыкшую тонкой тросточкой ворошить невинный муравейник, лишая его мирного покоя. Она провоцирует насекомых, и те прыскают в нее кислотой. Она из тех людей, что дотошно переворачивают каждый камень на пути, проверяя, нет ли под ним змей. Эта дама наверняка прочесывает любую, самую маленькую лесную опушку и прогалину в поисках грибов и ягод. Такие уж это люди. Из каждого произведения искусства им необходимо выжать все без остатка и все громогласно объяснить. В парке они смахивают носовым платком пыль со скамейки, прежде чем сесть. В ресторане они полируют салфеткой ложки и вилки. Костюм своего близкого родственника они, вооружась платяной щеткой, прочесывают в поисках волосков, пятен от помады, любовных записок. Дама громко дает выход своему возмущению: ей никто ничего не может сказать толком. Она утверждает, что ей нарочно не подсказывают дорогу. Дама возвышается над пассажирами как олицетворение непросвещенного большинства, которое одним свойством наделено в избытке — воинственным пылом. Если надо, она схлестнется с кем угодно.
ОНА сходит как раз на той остановке, про которую спрашивала дама, и окидывает приставучку язвительным взором.
До буйволицы доходит смысл ее взгляда, и глаза ее от гнева наливаются кровью. Вскорости она распишет этот отрезок собственной жизни подруге, угощающей ее говядиной с фасолью, и попытается удлинить жизнь на маленький промежуток, отведенный для рассказа, если бы время, пока она это рассказывает, не утекало в свою очередь столь же неумолимо. И дама тем самым лишает себя пространства для нового приключения.
ОНА несколько раз оборачивается в сторону совершенно сбитой с толку дамы, прежде чем привычным путем направиться к привычному дому. ОНА довольно ухмыляется, забывая, что через несколько минут ей суждено превратиться в горстку пепла под жарким пламенем материнской горелки, ведь она возвращается домой слишком поздно. ЕЙ не дождаться утешения от искусства, хотя о свойствах искусства много чего рассказывают, и прежде всего, что оно — великий утешитель. Порой, однако, именно оно как раз и причиняет страдания.
Эрика — вересковый куст, цветущий в пустоши. Ее назвали по имени цветка. Ее матушке еще до рождения дочери пригрезилось в этом имени нечто кроткое и нежное. Когда она потом увидела выползающий из ее собственной утробы бесформенный комок глины, она не мешкая принялась энергично месить и обрабатывать его, стремясь сохранить чистоту и утонченность. Вот здесь надо отсечь лишнее, и здесь тоже. Любое дитя инстинктивно тянется ко всякой грязи и дряни, если не оттащить его прочь. Мать очень рано выбрала для Эрики путь в сферы искусства, надеясь потом, в будущем, выжать деньгу из утонченности, добытой тяжким трудом, а середнячки пусть стоят себе вокруг, дивятся художественной натуре и рукоплещут. И вот наконец-то удалось придать Эрике должные лоск и трепетность, дочери остается только поставить свой музыкальный вагончик на рельсы и не мешкая заняться искусством. Такая девушка, как она, вовсе не создана для грубой работы, для тяжкого ручного труда, для домашних хлопот. Она рождена для тонкостей классического танца, для пения и музицирования. Пианистка с мировой славой — вот идеал, о котором мечтает мать. И чтобы ребенок смог проложить себе дорогу в мире, полном интриг и зависти, мать на каждом повороте прибивает указатели, не упуская случая прибить и Эрику, когда та отлынивает от уроков. Мать предостерегает Эрику от завистливой толпы, постоянно стремящейся втоптать в грязь все добытое огромным трудом, от толпы, в которой преобладает мужской пол. Не дай сбить себя с дороги! Эрике не дают передохнуть ни на одном рубеже, которого она достигает, ей нельзя перевести дыхание, опершись на ледоруб, потому что ее снова и снова гонят вперед и вверх. На новую высоту. Лесные звери приближаются к Эрике на опасное расстояние, намереваясь и ее низвести до звериного уровня. Конкуренты норовят завлечь Эрику на крутой уступ, обещая прекрасный вид, — а оттуда так легко сверзиться вниз! Мать во всех деталях описывает пропасть, чтобы дитя поостереглось в нее шагнуть. На самой вершине царит мировая слава, которой мало кому удается достичь. Там дует холодный ветер, художник там одинок и не скрывает этого. Пока мать жива и способна ткать для дочери узоры ее судьбы, речь может идти только об одном — об абсолютных мировых высотах.
Мамочка подталкивает Эрику снизу, потому что сама она обеими ногами вросла в землю. И вскоре Эрика больше не касается родной материнской почвы, а стоит на спине конкурента, от которого удалось избавиться с помощью интриг. Очень шаткая опора! Эрика на цыпочках стоит на материнских плечах, натренированными пальцами впиваясь в вершину, которая опять оборачивается всего лишь очередным выступом на скале, и Эрика вновь и вновь напрягает мускулатуру, подтягиваясь все выше и выше. Вот ее нос торчит над кромкой, но она обнаруживает не вершину, а лишь новую скалу перед собой, еще более крутую, чем только что взятая с бою. Однако здесь, на этом рубеже, располагается филиал ледяной фабрики славы, хранящий свои продукты в огромных глыбах, чтобы сэкономить на складских помещениях. Эрика лижет ледышку славы, принимая свое выступление на школьном концерте за первую премию на шопеновском конкурсе. Она верит — еще несколько миллиметров, и она на самом верху!
Мать шпыняет Эрику, упрекая в излишней скромности. «Ты все время плетешься в хвосте! Если вежливо стоять в сторонке, то об успехе лучше забыть. Нужно постоянно держаться в первой тройке. Тому, кто приходит к финишу позже, прямая дорога на свалку». Так говорит мать, которая хочет, чтобы было как лучше, и не выпускает дочку на улицу, чтобы та ни в коем случае не участвовала в спортивной возне и не пренебрегала уроками музыки.
Эрика не любит бросаться в глаза. Она вежливо стоит в сторонке и ждет, чтобы за нее всего добивались другие, — плачется обиженная самка-мать. Мать горько причитает, что для ребенка ей приходится добиваться всего самой, и торжествующе кидается в гущу битвы. Эрика с большим достоинством держится в тени, не получая за это в подарок даже малой толики денег на лишние чулки или трусишки.
Всем друзьям и знакомым, хотя их и немного, потому что она от них давно и насовсем отгородилась, оберегая ребенка от постороннего влияния, мать усердно втолковывает, что она произвела на свет гениальное дитя. «Я все отчетливее это понимаю», — доносится из ее раскрытого клюва. Эрика гениальна в том, что касается обращения с фортепьяно: ее просто еще толком не заметили, а то бы Эрика давным-давно, подобно стремительной комете, вознеслась высоко над горами. Рождение младенца Иисуса по сравнению с этим гроша ломаного не стоит.
Соседи согласно кивают. Да-да, им нравится слушать, как девочка музицирует. Как будто по радио играют, и ни гроша платить не надо. Стоит только открыть окна и двери, как звуки влетают внутрь и проникают во все углы и закоулки, словно отравляющий газ. Соседи, негодующие из-за шума, производимого Эрикой, подстерегают ее на каждом углу, заклиная дать им покой. Мать убеждает Эрику, что все в доме в полном восторге от ее выдающихся артистических способностей. Эрику, словно густой плевок, несет на себе жидкий ручеек материнского восхищения. И она удивляется, когда слышит соседские жалобы. Мать ей о жалобах никогда не говорила!
С годами дочь превосходит мать в мастерстве смотреть на людей свысока. «Мама, какое нам дело до этих дилетантов, их суждения грубы, их восприятие незрело, в моей профессии имеют вес лишь специалисты». Мать возражает:
— Не гнушайся похвальным словом простых людей, способных слушать музыку сердцем и умеющих радоваться ей больше, чем все эти изнеженные, избалованные и заносчивые знатоки!
Сама мать в музыке ничего не понимает, однако упорно напяливает на ребенка музыкальную сбрую. Мать и дитя ведут друг с другом честный и ожесточенно-мстительный поединок, ведь дочери вскоре становится ясно, что в музыке она переросла мать. Мать поклоняется ребенку как идолу, требуя одной только скромной платы взамен — всей его жизни целиком. Мать намерена с толком распорядиться жизнью дочери.
Эрике запрещают якшаться с простым людом, однако прислушиваться к его похвалам она обязана. Увы, специалисты Эрику не хвалят. Дилетантская судьба-злодейка, лишенная музыкального слуха, выбрала в любимчики Гульду и Бренделя, Аргерих и Поллини, и как их там еще зовут. Мимо фройляйн Кохут судьба все время проходит, непреклонно отворачивая лик свой. Судьбе угодно оставаться бесстрастной и не клевать на расфуфыренную личинку. Миловидной Эрику не назовешь. Пожелай она стать миловидной, мать бы ей это враз запретила. Напрасно Эрика тянет руки навстречу судьбе. Судьба не сделает из нее пианистку. Эрика сброшена на пол, словно стружка с верстака. Эрика не понимает, что с нею происходит, ведь она давно точно такая же, как все великие.
И вот однажды Эрику ждет полный провал на важном заключительном концерте в музыкальной школе, провал на глазах у собравшихся в зале родственников ее конкурентов и на глазах у матери, которая сидит тут сама по себе, выложив последние деньги за концертное платье для дочери. После случившегося мать награждает Эрику оплеухами, ведь даже совершенные профаны в музыке догадались о провале по лицу Эрики и по ее беспомощным, не знающим, куда себя деть, рукам. Для исполнения Эрика выбрала не какую-нибудь вещь, доступную разлившейся по залу толпе, а сыграла Мессиана. Мать ее от этого выбора решительно предостерегала. Такими средствами ребенку не закрасться в сердца людей из толпы, которую мать и дитя всегда презирали: мать — потому что и сама была малой, незаметной частицей этой толпы, дочь — потому что никогда не хотела стать малой, незаметной ее частицей.
Под шиканье публики Эрика нетвердыми шагами покидает подиум, и ее, покрытую позором, получает, и расписывается в получении, та, кому она адресована, — родная мать. И ее учительница, в прошлом — известная пианистка, не скупится на упреки, обвиняя Эрику в отсутствии концентрации. Она не воспользовалась огромным шансом, и этот шанс вряд ли выпадет еще раз. И скоро настанет день, когда никто не станет завидовать Эрике и никому она не будет желанна.
Ей не остается ничего другого, как перейти на положение учительницы музыки. Тяжелый шаг для пианиста-виртуоза, который вдруг оказывается в окружении толпы запинающихся на каждой ноте новичков и тех, кто уже научился брать аккорды бездушно и бойко. Консерватории, музыкальные школы, частные уроки музыки терпеливо вбирают в себя тот материал, которому, собственно, место на свалке или, в лучшем случае, на футбольной площадке. Как и в прежние времена, молодых людей тянет к искусству, а многих тянут туда за руку родители, потому что сами родители в искусстве ничего не смыслят, разве что знают о его существовании. И этому ужасно рады! Многих искусство отталкивает прочь — надо же и меру знать! Меру, отличающую одаренного от бездарности, Эрика на своих уроках устанавливает с особой радостью; такая сортировка хоть сколько-то компенсирует ей все пережитое, ведь и ей пришлось в свое время оказаться среди козлищ, отделенных от овец. Ученики и ученицы Эрики представляют собой самую грубую смесь из всевозможных сортов, и никто до этого не попробовал их даже на кончик языка. Алая роза среди них — явление редкое. Мало из кого Эрике за год обучения удается выжать «Сонатину» Клементи, в то время как большинство с хрюканьем роется в «Этюдах для начинающих» Черни и отсеивается на промежуточном экзамене, потому что не в состоянии выискать ни зернышка, ни желудя, хотя родители считают, что их детишки уже питаются апельсинами.
С продвинутой группой, отличающейся прилежанием, Эрика занимается со смешанной радостью. Из этих учеников удается извлечь сонаты Шуберта, «Крейслериану» Шумана, сонаты Бетховена — высшие достижения в жизни занимающихся по классу фортепьяно. Рабочий инструмент — рояль фирмы «Бёзендорфер» — сортирует грубую разнолоскутную ткань, а рядом стоит учительский «бёзендорфер», на котором играет только Эрика, когда ученики разучивают пьесу для двух фортепьяно.
Через три года обучения возможен перевод в класс следующей ступени. Для этого надо сдать переходной экзамен. Основная работа по подготовке ложится на Эрику, которой приходится разгонять вяло работающий двигатель ученика до максимальных оборотов, вовсю давя на газ. Иногда ученик, подвергающийся такому разгону, толком не заводится, поскольку тянет его совсем к иным вещам, имеющим отношение к музыке лишь постольку, поскольку слова его, нашептываемые в девичье ушко, звучат словно музыка. Эрика такого не потерпит и чинит препятствия насколько может. Накануне экзамена Эрика вещает ученикам, сколь важно сыграть всю вещь с нужным настроением, и это много важнее, чем мелкие огрехи. Слова ее не достигают глухих ушей, замкнутых страхом. Ведь для многих ее учеников музыка предстает как лестница, ведущая из пролетарских низов к вершинам чистого искусства. Когда-нибудь они тоже станут учителями музыки. Они боятся, что во время экзамена их мокрые от пота, парализованные страхом пальцы, подгоняемые лихорадочным биением пульса, соскользнут не на ту клавишу. Пусть Эрика разглагольствует об интерпретации сколько ей заблагорассудится, уж сами-то они хотят только одного — отбарабанить всю вещь без запинки.
Мысли Эрики с радостью устремляются к Вальтеру Клеммеру, миловидному светловолосому парню, который с недавних пор приходит на урок раньше всех и вечером уходит последним. Эрике приходится признать, что он — усердный муравьишка. Он — студент технического вуза, изучает электрический ток и всякие его полезные свойства. В последнее время он терпеливо ждет, пока удалится последний ученик, ждет, начиная от первых осторожных прикосновений к клавишам до последнего всплеска шопеновской Фантазии фа-минор, опус № 49. Ведет он себя так, словно у него уйма свободного времени, что маловероятно для студента последнего курса. Однажды Эрика спрашивает, не хотел бы он как следует поупражняться в Шенберге, вместо того чтобы сидеть тут без дела. А по учебе ему тоже нечем заняться? Нет ни лекций, ни упражнений, ничего? Он говорит, что у него каникулы. Как же это она запамятовала, ведь среди ее учеников много студентов. Каникулы музыкальные не совпадают с каникулами университетскими; строго говоря, от искусства вообще не бывает отпуска, и художнику это по душе.
Эрика удивленно спрашивает:
— Господин Клеммер, вы снова пришли раньше всех? Если разучиваешь шенберговский Опус № ЗЗ-б, как вы, например, то вряд ли может доставить удовольствие музыка из песенника «Веселый тон, веселый звон». Что вас заставляет все это слушать?
Усердный Клеммер лжет, что пользу получить можно от всего и ото всех, пусть и самую незначительную.
— Из всего можно извлечь пользу, — говорит этот обманщик, которому больше нечем заняться. Он уверяет, что у самого малого и невзрачного из своих собратьев при должной любознательности есть что перенять. Переняв, следует преодолеть, чтобы двигаться дальше. Ученику непозволительно останавливаться на малом и невзрачном, иначе будут вынуждены вмешаться его учителя.
Кроме того, молодой человек любит послушать, когда играет его учительница, все равно, будь то незатейливая мелодийка или сложные аккорды в си-мажоре. Эрика говорит:
— Не делайте комплименты своей старой учительнице, господин Клеммер.
Он отвечает:
— Кто сказал, что вы старая? Да и не комплимент это вовсе, а мое самое полное, самое глубокое и самое искреннее убеждение!
Иногда этот симпатичный парнишка выспрашивает дозволения позаниматься дополнительно, сверх положенного, ведь он такой усердный-преусердный. Он выжидательно глядит на учительницу, ловя ее указания. Он затаился в ожидании указующего перста. Учительница, гарцующая в недостижимых высях, осаживает молодого человека, едко замечая по поводу Шенберга:
— У вас снова получается не так хорошо, как хотелось бы.
Ученик с неподдельной охотой доверяет себя такой учительнице, даже если она смотрит на него свысока, твердо держа в руке поводья.
— Сдается мне, этот красавчик в тебя втюрился, — раздраженно язвит мать, когда однажды заходит за Эрикой в консерваторию, чтобы совершить с нею прогулку по центральной части города — под ручку, причудливо сросшись друг с другом в одно целое. Погода подчиняется взмаху их дирижерской палочки. В витринах магазинов выставлено много такого, чего Эрике ни в коем случае не стоит видеть, поэтому мать и зашла за ней сегодня. Элегантные туфли, сумочки, шляпки, украшения. И мать увлекает Эрику в боковые улицы под надуманным предлогом, будто намерена подольше погулять при такой чудесной погоде. В парках вовсю расцвели цветы, прежде всего тюльпаны и розы, которым тоже не стоит покупать себе одежки. Мать рассказывает Эрике о естественной красоте, которой не нужны никакие искусственные украшения. «Она сама по себе прекрасна, как и ты, Эрика. К чему все эти побрякушки?»
И вот они уже приближаются к восьмому району, манящему к себе домашним теплом нужника и свежим сеном в кормушке. Мать облегченно вздыхает и буксирует дочь мимо витрин модных лавок прямо к посадочной полосе улицы Йозефштедтерштрассе. Мать радуется тому, что прогулка вновь не стоила ей никаких расходов, разве что подошвы слегка износились. Пусть лучше пострадают подошвы, чем терпеть, чтобы о мадам и мадемуазель Кохут вытирали ноги.
В этом районе, если говорить о его постоянных обитателях, живет довольно пожилой люд. В основном — немолодые женщины. По счастью, пожилая мамаша Кохут вовремя обзавелась молоденьким дополнением, которым гордится и о котором всячески заботится, пока смерть не разлучит их друг с другом. Лишь смерть способна их разъединить, и имя смерти, как название порта приписки, начертано на Эрике, на этом довеске к материнскому багажу. Время от времени по району прокатывается серия убийств, и смерть приходит к нескольким старухам, гнездящимся в своих лисьих норах, доверху набитых старым барахлом. Лишь одному Богу известно, куда подевались их сберкнижки, известно это и трусливому убийце, хорошенько пошарившему под матрацами. И украшения, несколько дорогих вещиц, тоже куда-то подевались. Сыну, единственному наследнику столового серебра, не достается ничего. Восьмой район Вены — самый популярный в хронике убийств. Ведь так легко дознаться, где проживает та или другая старуха. Фактически в каждом доме, на посмешище соседям, живет такая древняя бабуля и послушно открывает дверь человеку, назвавшему себя газовщиком и спрятавшемуся под официальной маской. Уж сколько раз их предупреждали, ан нет, они по-прежнему распахивают настежь и душу, и дверь, ведь они — люди одинокие. Пожилая фрау Кохут рассказывает об этом своей дочери, чтобы отпугнуть ее от намерения когда-нибудь оставить мать одну.
А еще здесь живут мелкие чиновники и тихие служащие. Детей совсем мало. Во дворах цветут каштаны, и в Пратере снова деревья в цвету. В Венском лесу уже зеленеет виноград. Кохутам приходится махнуть рукой на свои мечты как-нибудь всем этим насладиться, ведь машины у них нет.
Однако они частенько едут на трамвае до какой-нибудь конечной остановки, заранее тщательно выбранной, выгружаются на ней вместе с другими пассажирами и совершают бодрые прогулки на природе. Мать и дочь, смахивающие на развеселых тетушек Чарли Франкенштейна. У каждой рюкзак за спиной. На самом деле рюкзак несет только дочь, и в нем — немногочисленный материнский скарб, укрытый от любопытных глаз. Простенькие башмаки с крепкими подошвами. Не забыты накидки от дождя, как советует путеводитель для пеших туристов. Запас карман не трет. Обе дамы бодро шагают босиком. Петь они не поют, ведь они в музыке хорошо разбираются и не хотят осквернять ее своим пением.
— Ну прямо как в книжках Эйхендорфа , — щебечет мамочка, — ведь все дело в духовности, в особом отношении к природе!
Дело не в самой природе. Этой духовностью обе дамы наделены сполна, они умеют радоваться природе, где бы ее ни узрели. Попадется по пути струящийся ручеек, и они тотчас зачерпывают свежую водичку и пьют. Будем надеяться, что косули туда не написали. Встретится толстый ствол дерева или густой подлесок — можно и самим присесть пожурчать, и одна сторожит другую, чтобы не появился какой нахал и не стал подсматривать.
За этими занятиями и мать, и дочь Кохуты заправляются энергией на новую рабочую неделю, в течение которой матери особо заняться нечем, а из дочери ученики высасывают все соки.
— Тебе снова трепали сегодня нервы? — каждый раз спрашивает мать Эрику, когда несостоявшаяся пианистка возвращается домой.
— Нет, все в порядке, — отвечает дочь, не потерявшая еще надежду, которую мать усердно принимается развинчивать на мелкие части. Мать жалуется на отсутствие у дочери честолюбия. Эту фальшивую песенку дочери приходится выслушивать уже лет тридцать подряд. Дочь делает вид, что еще не потеряла надежду, хотя знает — если ее что-то еще и ждет впереди, так это звание профессора. Впрочем, она этим званием уже потихоньку пользуется, хотя по правилам его присуждает президент страны собственной персоной. По случаю скромного юбилея, за долголетнюю службу. А потом — впрочем, и это не за горами — наступит и пенсионный возраст. Венский магистрат в этом вопросе довольно щедр, однако того, кто работает в сфере искусства, сообщение о пенсии поражает, словно удар молнии. В кого она попадет, тому мало не покажется. Венский магистрат насильно останавливает эстафету передачи искусства от одного поколения к другому. Обе дамы говорят, что ждут не дождутся, когда Эрику отправят на пенсию! Они строят большие планы. К тому времени они полностью обставят собственную квартиру и выплатят ссуду. И купят где-нибудь в Нижней Австрии участок земли, чтобы построить свой дом. Домик свой, хоть небольшой, но построенный с душой. Наша сила в наших планах. Позаботишься в молодости, порадуешься в старости. Матери к тому времени исполнится сто лет, но она наверняка будет еще крепкой.
В Венском лесу под лучами солнца ярко вспыхивает листва на склоне.
То тут, то там робко выглядывают весенние цветы, мать и дочь рвут их и укладывают в пакет. Так этим выскочкам и надо. Поспешишь — людей насмешишь. Мамаша Кохут тут как тут. Эти цветочки будут прекрасно смотреться в нашей вазе из светло-зеленого стекла, той самой, из Гмундена, правда, Эрика?
Девочку-подростка содержат в заповеднике, зорко сторожа от всяких охотников. Ее стерегут от дурных влияний и прячут от искушений. От работы ее не берегут, берегут только от развлечений. Мама и бабушка, женский батальон, стоят с оружием «на караул», чтобы защитить девочку от мужчин-охотников, подстерегающих ее снаружи, а при необходимости дать им от ворот поворот, прибегнув к силе. Две старые женщины с давно заросшими и увядшими щелями бросаются под каждого мужчину, чтобы он, не дай Бог, не добрался до их телочки. Обе старухи бряцают своими окаменевшими, подобно силикату, половыми губами, тщетно пытаясь уловить ими добычу, как клешнями полумертвого жука-рогача. Вот и трутся они о свежую плоть своей дочери и внучки, медленно разрывая ее на части, а панцирями прикрывая от других, что способны вторгнуться на эту территорию и отравить молодую кровь. Ребенок окружен соглядатаями, которые не спускают с него глаз, куда бы он ни отправился, и за чашечкой кофе с уютностью и приятством докладывают о результатах наблюдений женщинам, ответственным за его воспитание. Они рассказывают обо всем подряд, поощряемые домашней выпечкой. А потом разведчицы сообщают, что видели драгоценное дитятко у старой плотины в обществе студента из Граца! Ребенка с этой минуты больше не выпускают из домашнего кокона, пока дитя не исправится и не отвадит ухажера.
Бабушкин деревенский дом смотрит окнами вниз, в долину, в которой живут шпионки, а те, в свою очередь, по привычке смотрят вверх в полевые бинокли. Они забывают лишний раз подмести перед своим крыльцом, забрасывают хозяйство, когда наконец из столицы приезжают на лето обитатели дома. По лугу струится ручей. Обзор наблюдателю вдруг закрывает огромный куст орешника, и невидимый ручей там, за кустом, течет уже по соседскому лугу. Слева от дома круто вверх поднимается горный луг, заканчиваясь лесом, часть которого принадлежит им, а часть — государству. Наступающие со всех сторон хвойные леса сужают поле обзора, но что касается соседей, то они как на ладони, да и соседи видят, что у тебя творится. Коровы бредут на выгон по тропинкам. За домом слева — заброшенная землянка угольщика, справа — лесопосадки и лесосека, усыпанная земляникой. Прямо над домом облака, птички, а совсем высоко — коршуны и ястребы.
Коршун-мама и ястреб-бабушка запрещают опекаемому ими ребенку покидать пределы гнезда. Они режут ЕЕ жизнь на полоски, а соседки полощут их в грязной воде пересудов. Каждую клеточку, в которой еще шевелится жизнь, объявляют гнойной и безжалостно вырезают из тела. Чем без дела болтаться, лучше толком упражняться. Внизу, у плотины, носится молодежь. ЕЕ тянет туда. Парни громко хохочут, сбиваются в ватаги. Там, среди деревенских простушек, ОНА могла бы блистать. Блистать — этому ее дома натаскивали. Ей вколотили в голову, что она центр вселенной, вокруг которого все вращается, и ей всего-то и нужно, что стоять спокойно, и сразу же явятся спутники и станут ее боготворить. Она знает: она лучше всех, ведь ей столько раз об этом твердили. Однако испытать это знание ей не позволяют.
Она с отвращением прижимает скрипку подбородком к плечу, поддерживая инструмент воздетой рукой. На улице вовсю улыбается солнце, зовя купаться. Солнце манит раздеться прямо на глазах у людей, но старухи в доме это категорически запрещают. Пальцы левой руки сильно, до боли, прижимают стальные струны к деке. Из тела инструмента под пытками, с натужным кряхтением, вырывается дух Моцарта. Дух Моцарта исторгает вопли из адских глубин, потому что исполнительница не ощущает ничего, но при этом беспрестанно старается извлечь звуки. Звуки со скрежетом и визгом исторгаются из инструмента. Критики ЕЙ опасаться не нужно, главное, чтобы что-то звучало, ведь это знак того, что дитя по звуковой лесенке аккордов поднимается в высшие сферы, а ее тело, словно мертвая оболочка, осталось внизу. Стянутую оболочку тщательно досматривают на предмет наличия следов мужчины, а потом энергично вытряхивают. Окончив играть, она может надеть на себя свое тело свежим, как следует высушенным и накрахмаленным до скрипа. Бесчувственным и недоступным чувствам других.
Мать едко замечает, что ОНА, если ей только позволить, больше думает о молодых людях, а не о музыке. Рояль, который стоит в доме, приходится заново настраивать каждый год, — в этом суровом альпийском климате он быстро теряет свое хорошее настроение. Настройщик приезжает из Вены, приезжает поездом и, тяжело дыша, тащится в гору, где, как утверждают эти сумасшедшие, якобы стоит рояль, там, в тысяче метров над уровнем моря! Настройщик предрекает, что на этом инструменте можно пахать еще год, ну от силы два, а потом его потихоньку сожрут ржавчина и плесень. Мать заботится, чтобы инструмент пребывал в хорошем настроении, она потуже закручивает колки на дочери, не слишком заботясь о настроении ребенка, а тревожась только о материнском влиянии на этот строптивый, легко ранимый, живой инструмент.
Мать настаивает на том, чтобы окна были открыты настежь, когда дочь «дает концерт», получая сладкую награду за примерные занятия. Соседи тоже должны получить свою порцию удовольствия от нежных мелодий. Бабушка и мать, вооруженные биноклем, ревниво следят, сидит ли соседка вместе со всей родней на скамеечке перед своей хибаркой и слушает ли она как следует. Соседка продает им молоко, творог, масло, яйца и овощи, поэтому ей приходится сидеть перед домом и слушать. Бабушка довольна, что пожилая соседка наконец-то отставила в сторону все свои повседневные хлопоты и, сложив руки на коленях, слушает разливающиеся звуки. Она всю жизнь этого ждала. Наконец-то в старости дождалась. Ой, ну так красиво, так красиво! Гостящие у них дачники тоже сидят рядом и вслушиваются в Брамса.
— В обмен на качественное парное молоко, — радостно чирикает мать, — вы получите качественную и свежую музыку.
Сегодня для хозяйки крестьянского двора и для ее гостей ребенок исполняет Шопена, недавно к ней привитого. Мать напоминает, что ребенок должен играть как можно громче, потому что соседка глуховата. Итак, соседи слушают новую мелодию, доселе им неизвестную. Им дозволено будет слушать ее еще не один раз, пока они не начнут узнавать эту вещь с закрытыми глазами. И дверь мы тоже распахнем настежь, чтобы было как следует слышно. Грязный прибой классической музыки пробивается сквозь все щели дома и низвергается по склону в долину. У соседей такое чувство, словно они совсем рядом с музыкой. Им стоит только рот раскрыть, как парное молоко Шопена потечет им в глотку. А потом потечет и Брамс, музыкант для неудовлетворенных, в особенности для женщин.
Она собирается со всеми силами, напрягает крылья и бросается вперед, прямо на клавиши, которые стремительно несутся ей навстречу, как земля летит навстречу терпящему катастрофу самолету. Те ноты, которые она не в состоянии взять с первого захода, она просто пропускает. Эта утонченная месть ее ничего не смыслящим в музыке мучительницам вызывает в ней слегка щекочущее удовлетворение. Дилетант пропущенной ноты не заметит, однако неверно взятая нота заставляет отпускников вскочить со своих шезлонгов. Что такое несется оттуда сверху? Они каждый год платят хозяйке немалые денежки, платят за деревенскую тишину и покой, а тут с холма доносится оглушительная музыка.
Обе опекунши-отравительницы внимательно прислушиваются к своей жертве, из которой, словно пауки, почти высосали всю кровь. Пауки-крестовики в сельских нарядах, с разноцветными фартучками поверх платьев. Даже платья они жалеют больше, чем свою пленницу. Они нежатся на солнце своей похвальбы, какой-де скромной останется их дитятко, хотя и сделает мировую карьеру. Дочку и внучку до поры до времени прячут от большого мира, чтобы потом она стала его собственностью, как сейчас принадлежит мамуле с бабушкой.
«Смотри, как много публики снова собралось! Человек семь, не меньше, там, внизу, в разноцветных шезлонгах. У тебя настоящий экзамен». Однако что доносится снизу, когда поток брамсиады заканчивается? Там, внизу, из глоток этих наглых курортничков, словно в ответ на только что услышанное, раздается оглушительный взрыв смеха. Над чем они так по-идиотски смеются? Неужели у них нет ни капли уважения? Мать и дочь, с бидонами наперевес, шагают вниз, чтобы во имя Брамса совершить карательный поход против насмешников. Отпускники пользуются случаем и жалуются на шум, который нарушает тишину природы. Мать резко отвечает, что в сонате Шуберта намного больше лесной тишины и покоя, чем в самой лесной тишине. Да разве им втолкуешь? Презрительно отвернув от них лицо, мать вместе с деревенским маслом и в сопровождении своей плоти от плоти снова карабкается на одинокую гору. Рядом с ней гордо вышагивает дочь, неся бидон с молоком. Они вновь покажутся на людях лишь следующим вечером. А гости еще долго толкуют промеж собой на любимую тему — о сортах деревенского шнапса.
ОНА ощущает себя исключенной отовсюду, ведь ее отовсюду исключают. Другие шагают дальше, даже перешагивая через нее. Она представляет собой незаметное препятствие. Путник уходит прочь, а она, словно промасленная бутербродная бумага, остается на обочине, где ее время от времени шевелит ветер. Бумаге суждено остаться здесь навсегда, пожелтеть, размокнуть и расползтись. Это длится не первый год. И один год похож на другой.
В гости приехал ее двоюродный брат, наполнив весь дом движением и жизнью. И не только своей жизнью, но еще и чужой, незнакомой, к которой все тянутся, как мотыльки к пламени. Он — студент-медик, и его живой и задорный нрав, его спортивные навыки притягивают к нему местную молодежь. Он любит травить медицинские анекдоты, и местные ласково кличут его «парнишка», ведь он парень что надо, с юмором. Он, словно скала, вздымается над кипящим вокруг него прибоем местной молодежи, которая готова подражать ему во всем. В доме неожиданно поселилась жизнь, ведь мужчина всегда приносит жизнь в дом. Женщины, снисходительно улыбаясь, но и не без гордости, смотрят на молодого человека, которому по праву положено перебеситься. Они лишь предостерегают его от женщин-гадючек, которые только и мечтают, чтобы на них потом женились. Этот молодой человек предпочитает беситься перед лицом общественности, ему нужна публика, и она у него есть. Даже ЕЕ строгая мать позволяет себе улыбнуться. Ведь в конце-то концов молодому мужчине предстоит путь в далекую и незнакомую жизнь, а вот ее дочери предстоит умереть, надорвавшись от музыки.
Парнишка любит разгуливать в очень узких плавках, и, что касается девушек, ему нравятся самые смелые бикини, только что вошедшие в тогдашнюю моду. Вместе с друзьями он придирчиво измеряет то, что девушка может ему предложить, и насмехается над тем, чего она предложить не может. С деревенскими девушками парнишка любит играть в бадминтон. Он старается обучить девушек этому искусству, требующему в первую очередь большой сноровки. Он с удовольствием показывает очередной ученице, как надо держать ракетку, а ее при этом бросает в краску из-за очень узкого бикини. На модный купальник она накопила из своей зарплаты, она работает продавщицей. Девушка мечтает выйти замуж за врача и демонстрирует свою фигуру, чтобы будущий врач знал, что ему достанется. Ему не придется покупать кота в мешке. Парнишкины гениталии с трудом помещаются в мешочке, к которому прикреплены два шнурка, обхватывающие его бедра и завязанные на две петли, слева и справа. Завязаны они небрежно, он ведь не придает этому особого значения. Иногда шнурочки развязываются, и парнишка снова их затягивает. Такие вот мини-плавки.
Но больше всего молодой человек здесь, на горе, где он пожинает всеобщее восхищение, любит демонстрировать борцовские приемчики. Он владеет и несколькими сложными захватами дзюдо. Он любит блеснуть борцовской новинкой. Против его захватов не выстоит ни один дилетант, ничего в этой борьбе не понимающий и быстро оказывающийся на земле. Из глоток зрителей исторгается радостный гогот, и тот, которого уложили на землю, добродушно смеется вместе со всеми, чтобы не стать мишенью для насмешек. Девушки падают парнишке под ноги, как спелые плоды с дерева. Ему, этому юному спортсмену, остается только поднять их с земли и слопать. Девушки звонко визжат, зорко следя за собой и используя выгоду ситуации. Они хихикают, скатываясь с пригорка, они визжат, когда их роняют на гравий или в лопухи. Молодой человек стоит над поверженными и празднует триумф. Девушку, которая на это соглашается, он берет за запястья и с силой пригибает к земле. Он применяет тайный захват. Толком не разобрать, как это у него выходит, однако девушка, подвергнувшаяся испытанию, под воздействием грязного приемчика и мужской силы вынуждена опуститься перед парнишкой на колени. Отчасти он принуждает ее, отчасти она опускается сама. Кто способен устоять перед молодым студентом? Если он находится в особо хорошем расположении духа, он позволяет девушке, ползающей перед ним, поцеловать ему ногу, а то он ее не отпустит. Ему целуют ноги, и покорная жертва при этом лелеет надежду, что будут и другие поцелуи, более сладкие, когда ты целуешься и тебя целуют втайне от других.
Солнечные лучи гуляют по головам. Из маленького плоского бассейна поднимается фонтан сверкающих брызг. ОНА сидит за роялем и не обращает внимания на залпы смеха, волнами докатывающиеся наверх. ЕЕ мать настойчиво советует не обращать внимания. Мать стоит на ступенях веранды и смеется, она смеется и держит в руке тарелку с выпечкой. Мать говорит, что молодость бывает лишь однажды, но в общем гаме никто ее не слышит.
Одним ухом ОНА все время прислушивается к возне, которую устраивает ее двоюродный брат вместе с девушками. Она слушает, как он вгрызается в упругое тело времени своими крепкими зубами, с аппетитом его заглатывая. ЕЙ время с каждой секундой причиняет все более сильную боль, ее пальцы, словно часовой механизм, вколачивают секунды в клавиши. На окнах комнаты, в которой она занимается, установлены решетки. Тень от решеток похожа на крест, который выставляют перед вампиром, пасущимся там, снаружи, и готовым высосать из нее кровь.
Молодой человек с разбегу прыгает в бассейн, чтобы остудиться после трудов праведных. Студеную воду только что напустили из колонки, и окунуться в нее решается лишь храбрец, которому принадлежит весь мир. Отфыркиваясь и выпуская струю, словно кит, парнишка снова появляется на поверхности. ОНА видит это, не глядя на него. Под восторженные крики все новоиспеченные подружки будущего врача, сколько их там поместится, бросаются к нему в бассейн. Вот уж действительно где потеха, и брызги, и возня.