III
А может, стану я огнем
Италия переживала последнюю средневековую войну в 1943 и 1944 годах . Немало крови было пролито на этой земле, много настрадалась она от опустошительных нашествий. Но по-прежнему разрывают ее на части пришлые военные орды. Грозно громоздящимся на скалистых высотах городам-крепостям, немало повидавшим за свою историю, начиная с восьмого века, пришлось снова испытать осады и атаки. Среди развороченных скал шел нескончаемый поток раненых, кровоточили изрубленные виноградники, а в глубокой колее от танковых гусениц можно было найти окровавленный топор и копье – свидетелей трагедии, разыгравшихся на этой многострадальной земле много сотен лет назад. И так везде – в Монтерчи, Нортоне, Урбино, Ареццо, Сансеполькро, Анжиари. И на побережьях.
Англичане, американцы, индусы, австралийцы и канадцы продвигались на север под черным небом, потемневшим от дыма взрывов. Когда армии соединились у Сансеполькро, города, знаменитого своими арбалетами, некоторым солдатам удалось раздобыть их, и по ночам они тайно пускали из них стрелы через стены осажденного города. Генерал-фельдмаршал Кессельринг всерьез подумывал о том, что придется лить кипящее масло с зубчатых стен.
Ученые мужи из оксфордских колледжей, занимающиеся средневековьем, были разысканы, собраны и привезены сюда, в Умбрию . Их средний возраст был около шестидесяти, и, расквартированные вместе с солдатами, они никак не могли привыкнуть к военным командам и, услышав команду «Воздух!», продолжали стоять, забывая о том, что аэроплан уже давно изобретен и может нести опасность. Далекие от реального мира, они жили в своем, средневековом, воспринимая названия местностей и городов на этом театре военных действий с точки зрения их художественной и исторической ценности. В Монтерчи, например, их больше интресовало то, что в часовне, рядом с городским кладбищем находится знаменитая «Мадонна дель Парто» кисти Пьеро делла Франческа, чем то, что здесь будет сражение. Во время весенних дождей, когда, наконец, этот укрепленный город, ведущий свою биографию с тринадцатого века, был взят, под высоким куполом церкви разместились на ночлег солдаты, и они спали у кафедры из камня, там, где изображен Геркулес, убивающий Гидру. У солдат были проблемы с водой, многие умирали от тифа и других болезней. В готической церкви Ареццо, рассматривая в полевые бинокли фрески кисти Пьеро делла Франческа на потолке, солдаты видели у персонажей лица обыкновенных людей: царица Савская, беседующая с царем Соломоном, а рядом – мертвый Адам с веточкой древа познания Добра и Зла во рту. Через много лет царица поймет, что мост через Силоам был выстроен из ветвей этого священного дерева. Постоянно шли дожди и было холодно. Во всем царил хаос, и только на этих полотнах все подчинялось вечным правилам: наказание, послушание и жертвоприношение. Восьмая армия форсировала реки, где были разрушены мосты. Впереди шли саперы, которые под непрерывным огнем противника спускались по веревочным лестницам к воде и переплывали реки или переходили их вброд. Бывало, что еду и палатки смывало водой, а кто-то рядом, обвязанный проводами, вдруг исчезал в брызгах от взрыва. Однажды, переплыв реку, они пытались выбраться из воды.
Вцепившись руками в вязкую илистую стену скалистого берега, они повисли там, желая лишь одного – чтобы ил затвердел и удержал их.
Прислонившись щекой к грязному илу, молодой сапер-сикх вспоминал лицо царицы Савской и представлял, что прикасается сейчас к ее нежной щеке. Только такое желание могло согреть его в холодной воде. Он снял бы вуаль с ее волос и положил бы руку ей на грудь. Ему тоже было тяжело и грустно, как мудрому царю и провинившейся царице, которых он видел на фресках в Ареццо две недели назад.
Он висел над водой, вцепившись пальцами в грязный, илистый берег. За дни и ночи войны, когда они выполняли приказы, они потеряли свою индивидуальность, этo тонкое понятие осталось жить только в книгах или на фресках. И неизвестно, кому было тяжелее под куполом той церкви. Он потянулся вперед, чтобы прикоснуться к ее хрупкой шее. Он влюбился в ее потупленный взгляд, взгляд женщины, которая однажды познает святость мостов.
По ночам, лежа в гамаке, он протягивает вперед руки, не ожидая обещаний или решений, заключая временный договор с той царицей, чье лицо было изображено на фреске, которое он не может забыть. А она забудет его и никогда не вспомнит о его существовании. Кто он для нее? Какой-то сикх, прилепившийся к веревочной лестнице и мокнущий под дождем, возводя мост, по которому пройдут войска. Но он запомнил эту фреску и ее лицо. И когда через месяц, вынеся все тяготы боев и оставшись в живых, батальоны вышли к Адриатическому морю, заняв прибрежный городок Каттолика, а инженерные подразделения очистили полоску берега от мин и солдаты смогли раздеться и выкупаться в море, сикх разыскал одного профессора, специалиста по истории средних веков, который когда-то дружески отнесся к нему – просто поговорил и поделился американскими консервами, и в ответ на его доброту-пообещал показать ему нечто интересное.
Сапер выкатил трофейный мотоцикл и надел на руку повязку темно-малинового цвета. Старик сел сзади, крепко обхватив его за плечи, и они поехали в обратном направлении, через города Урбино, Анжиари, которые казались сейчас такими мирными и спокойными, вдоль по извилистому гребню горной гряды, которая, словно хребет, проходила по Италии с севера на юг, и спустились по ее западному склону до Ареццо. Площадь ночью была пуста. Сапер поставил мотоцикл перед церковью. Он помог профессору слезть, собрал свое оборудование, и они вошли в церковь. Здесь было темно и холодно. Звук его ботинок гулко отдавался в просторном зале. Он снова вдохнул запах камня и дерева. Он зажег осветительный патрон и подвесил блоки тали к колоннам над нефом, затем выстрелом вогнал рым с продетой в него веревкой в деревянную балку под потолком. Профессор с удивлением наблюдал за ним, время от времени вглядываясь вверх, в темноту. Молодой сапер обошел вокруг старика, обвязал его веревкой вокруг талии и по плечам, приладил к его груди маленький зажженный патрон, а сам, грохоча ботинками, побежал по ступенькам наверх, где был другой конец веревки. Схватившись за веревку, он спрыгнул вниз, в темноту, при этом старик взлетел вверх. Сапер, коснувшись пола, начал медленно натягивать веревку, так что профессор смог рассматривать фрески с расстояния менее метра. Осветительный патрон создавал вокруг его головы сияние, подобное нимбу. Все еще держа н натягивая веревку, сапер медленно шел вперед, пока профессор не оказался перед фреской «Бегство императора Максентия».
Через пять минут он опустил профессора, потом зажег еще один патрон и сам поднялся вверх, под купол, к синеве нарисованного неба и золотым звездам, которые запомнил раз и навсегда с того самого момента, когда увидел их в полевой бинокль. Взглянув вниз, сапер увидел усталого профессора на скамье. Сейчас он ощутил не высоту, а глубину церковного здания, ее прозрачность, пустоту и темноту колодца. Осветительный патрон брызгал искрами, словно волшебная палочка. Он подтянулся к лицу своей царицы, Царицы Печали, и, протянув коричневую руку, увидел, как она мала на фоне ее гигантской шеи.
* * *
Сикх устанавливает палатку в глубине сада, на том месте, где, по твердому убеждению Ханы, когда-то росла лаванда. Она нашла там сухие листья, растерла их в ладонях п определила по запаху, что это лаванда. Время от времени, после дождя, она слышит слабый аромат лаванды, исходящий от земли.
Сначала он совсем не бывает в доме. Только проходит мимо, отправляясь по своим делам на обезвреживание очередной бомбы или минного поля. Всегда вежлив. Легкий кивок головы. Хана смотрит, как он моется над тазиком с дождевой водой, аккуратно поставленным на солнечные часы. Водопровод, который в мирное время использовался для полива грядок с рассадой, не работает. Она видит обнаженное коричневое тело, когда он льет на себя воду. Днем ей заметны только его руки в армейской рубашке с короткими рукавами и автомат, с которым он не расстается даже сейчас, когда военные действия для них уже, кажется, закончились.
Иногда он принимает различные позы с автоматом, явно любуясь собой: то немного опустит его, то повернет локтем, повесив его на плечи. Почувствовав, что она наблюдает за ним, сикх-сапер резко оборачивается. Он еще не избавился от своей настороженности, останавливается перед всем, что кажется ему подозрительным, зная, что девушка наблюдает за ним, и словно заявляя обитателям виллы, что он обеспечит им безопасность.
Его самоуверенность действует успокаивающе не только на нее, но и на всех в этом доме, даже на Караваджо, хотя дядюшка Дэвид часто ворчит по поводу того, что сапер постоянно напевает американские песенки из вестернов, которые выучил за три года войны. Другой сапер, который появился тогда, в грозу, вместе с ним, Харди, расквартирован где-то ближе к городу, но она видела, что работают они вместе, иногда заходят и сад со своими миноискателями.
Собака привязалась к Караваджо. Молодой сапер иногда бегает с ней по аллее, но дальше этого его вежливость не идет. Он не кормит собаку, будучи убежденным, что она сама должна найти себе пропитание. Если у него появляется что-нибудь, он съедает это сам. Ночью он иногда спит у парапета, выходящего на долину, заползая в палатку, только когда идет дождь.
Он, в свою очередь, видит, как Караваджо бродит по ночам, и пару раз идет за ним на расстоянии. Но однажды Караваджо останавливает его и говорит: «Не следи за мной». Сикх начинает отрицать это, но пожилой мужчина успокаивает его, приложив руку к его губам, и он понимает, что Караваджо видел его и в позапрошлую ночь. В любом случае, слежка была просто остатком привычек, которым его научила война. Точно таким же, как и желание сейчас, например, метко пальнуть из автомата по цели. Время от времени он целится в нос скульптуры в саду или в одного из коричневых ястребов, парящих в небе над долиной.
В душе он все еще мальчишка. Он с жадностью набрасывается на еду, а потом так же порывисто вскакивает, чтобы почистить и убрать тарелку, позволяя себе только полчаса на ланч.
Она наблюдала его за работой в саду, когда он шел со своим миноискателем между деревьями, осторожно и медленно, словно кот, подбирающийся к добыче. Когда он пьет чай, сидя напротив нее за столом, она обращает внимание на загорелую кожу его запястья, на котором позвякивает тонкий браслет – «кара».
Он никогда не рассказывает об опасности, которая подстерегает его на каждом шагу. Время от времени, услышав грохот взрыва, они с Караваджо выскакивают из дома, при этом у нее замирает сердце от страха. Иногда она подбегает к окну, замечает, что Караваджо уже на улице, и вместе они видят сапера, который работает на террасе, увитой зеленью. Он слишком занят, чтобы повернуться к ним, но знает, что они видят его, и просто машет им рукой в знак того, что с ним все в порядке.
Однажды Караваджо зашел в библиотеку и увидел сапера высоко под потолком, где в углу, над бордюром, он обнаружил ловко устроенную очередную мину-ловушку и уже перерезал проволочку взрывателя, – у Караваджо была профессиональная привычка сразу охватывать взглядом всю комнату, от пола до потолка, – а молодой сапер, не сводя взгляда со взрывного устройства, вытянул ладонь и щелкнул пальцами, останавливая Караваджо, предупреждая его об опасности и давая знак выйти из комнаты.
Он все время что-то мурлычет или насвистывает, особенно когда лежит на парапете, глядя в небо на проплывающие облака. «Кто это свистит?» – как-то спрашивает английский пациент. Он еще не знает, что у них появился еще один житель, и не видел его.
Сикх всегда шумно входит на кажущуюся пустой виллу. Только он один из всех ее обитателей носит военную форму. Рано утро.м он появляется из палатки, опрятный, ботинки начищены до блеска, тюрбан симметрично сидит на голове, пуговицы и пряжки блестят, и отправляется на работу. Когда его миноискатель обнаруживает монету, молодой сапер на время рад забыть об опасностях и громко хохочет. Кажется, он бессознательно любуется своим телом, своей подтянутостью, когда наклоняется, чтобы поднять упавший кусок хлеба, проводя по траве костяшками пальцев, или когда рассеянно вертит своим автоматом, словно огромной булавой, шагая в деревню по дороге, обсаженной кипарисами, чтобы встретиться с другими саперами.
В компании, собравшейся на вилле, он кажется временным гостем, словно оторвавшаяся звезда на краю Галактики. Для него это похоже на отпуск после войны, грязи, рек и мостов. Он заходит в дом, если только его приглашают, чувствуя себя здесь случайным гостем, как в ту ночь, когда, услышав неуверенные звуки рояля, он прошел по аллее под кипарисами и проник в библиотеку.
В ту ночь, когда была страшная гроза, он зашел на виллу не из любопытства, чтобы посмотреть, кто играет, а потому что прекрасно представлял, какая опасность грозит пианисту. При отступлении немцы начиняли все вокруг взрывчаткой, и музыкальные инструменты были излюбленным местом, где ставились так называемые карандашные мины. Возвратившись домой, ничего не подозревающая хозяйка открывала пианино, и ей отрывало кисти рук. Или пытались заводить дедушкины высокие напольные часы – и неожиданная вспышка с грохотом разворачивала полстены и убивала всех, кто стоял рядом.
Поэтому, услышав звуки музыки, они с Харди бросились вверх по холму, перелезли через каменную стену и появились на вилле. Пока не прекратилась музыка, это означало, что пианист не наклонился вперед и не выдернул тонкую металлическую струнку, приводя в действие метроном. Как правило, именно там и устанавливали карандашные мины – самое легкое место, где можно вертикально припаять тонкий проводок, несущий смерть. А вообще ловушки можно было встретить повсюду: в водоразборных кранах, в корешках книг, в просверленных в стволах деревьев отверстиях, так что, если яблоко падало на нижнюю ветку или вы хватались за нее рукой, дерево взрывалось. Он уже не мог спокойно смотреть на комнату или поле, но автоматически искал и оценивал возможности спрятать там мины.
Он постоял немного у двустворчатой двери, прислонившись головой к косяку, потом проскользнул в темноту комнаты и оставался не замеченным, время от времени освещаемый молниями. Он охватил комнату взглядом, словно лучом радара, а затем увидел девушку, которая стояла у рояля, как бы ожидая его, и играла, сосредоточенно глядя на клавиши. Метроном уже тикал, невинно помахивая стрелкой вперед-назад. Значит, не было тонкого проводка, не было опасности. И он стоял там, в промокшей форме, а девушка сначала и не заметила их вторжения.
* * *
Над его палаткой висит антенна от детекторного приемника, переброшенная через ветки деревьев. Ночью, взяв полевой бинокль Караваджо, она видит в палатке сапера светящийся в темноте диск шкалы настройки, иногда заслоняемый тенью человека. Днем он постоянно носит приспособление из одного наушника на голове, а другого – под подбородком, так что не теряет связь с миром и держится в курсе всех важных событий. Иногда он заходит в дом и сообщает новость, которую считает достойной их внимания. Например, от него они узнали, что Гленн Миллер погиб в авиакатастрофе где-то между Англией и Францией .
Чаще она видит его на расстоянии, в заброшенном саду, который он очищает от мин, когда он медленно идет по нему или приседает, чтобы распутать клубок проводов, который кто-то оставил, словно ужасное письмо.
Он постоянно моет руки. Сначала Караваджо думает, что сапер слишком привередлив.
– А как же ты терпел во время войны? – смеется Караваджо.
– Я вырос в Индии, дяденька. Моя родина – Пенджаб. Там моют руки все время. Перед едой. Это традиция.
– А я родом из Северной Америки, – задумчиво говорит она.
* * *
Он спит то в палатке, то в саду. Она видит, что он снял наушники и положил их на колени.
Тогда Хана опускает бинокль и отходит от окна.
* * *
Они были под громадным сводом Сикстинской капеллы. Сержант зажег осветительный патрон, а сапер лежал на полу и смотрел через автоматный прицел вверх на бледные, коричнево-желтые лица святых на фресках, словно хотел отыскать своего брата в толпе. Тусклый свет падал на раскрашенные одежды святых и тела, которые за сотни лет потемнели от копоти масляных плошек и свечей, а сейчас их убивает этот желтый дым от осветительного патрона. Солдаты знали: они должны быть благодарны за то, что им предоставили возможность войти сюда, в это святилище. Но еще они знали, что заслужили такое право. Преодолев береговые плацдармы и тысячу перестрелок в малых сражениях, бомбежку в Монте-Кассино, эти семнадцать солдат пришли сюда, в молчаливое благолепие залов, расписанных кистью Рафаэля . Их высадили в Сицилии, и они с боями прошли на север, вверх по итальянскому сапогу, чтобы оказаться здесь, где им был предложен этот темный зал в качестве награды.
И тогда один из них спросил: «Черт, может, прибавим света, сержант Шанд?» И сержант зажег осветительный патрон, поднял его над головой и держал этот водопад льющегося желтого света, пока он не иссяк. Остальные стояли, высоко подняв головы, рассматривая лица и фигуры на фресках, выплывающие на свет. А молодой сапер лежал на спине, через прицел глазами почти касался бороды Ноя, и бороды Авраама, и разных демонов, пока не дошел до великого лица, с пронзающим, словно копье, взглядом, мудрого и не прощающего.
Он слышал крики у входа и звук торопливых шагов. Осветительный патрон будет гореть еще тридцать секунд. Он повернулся и передал автомат священнику.
– Вон там. Кто это? Быстрее, патрон уже догорает.
Священник осторожно принял из его рук оружие, словно ребенка, и направил его к сводам, но патрон погас.
Он вернул автомат сикху.
– Знаете, здесь, в Сикстинской капелле, надо быть очень осторожным с огнем, иначе я бы не пришел сюда. И я должен поблагодарить сержанта Шанда, он героически справился с этим. Думаю, дым не причинит фрескам особого вреда.
– Вы видели то лицо? Кто это?
– О, да, это великое лицо.
– Значит, вы видели его?
– Да, это Исайя.
Когда Восьмая армия дошла до Габичче на восточном побережье, сапер был начальником ночного патруля. Во вторую ночь дежурства он получил по рации сигнал: в воде замечено какое-то движение. Они сделали предупредительный выстрел. Вода взорвалась тысячами брызг. Они никого не уничтожили, но при вспышке выстрела он заметил темные очертания движущегося предмета. Он поднял автомат и держал этот предмет на мушке целую минуту, решив пока не стрелять и проверить, будет ли еще движение поблизости. Немцы все еще удерживались на севере, в Римини, на краю города. В прицеле он увидел темную фигуру, словно выходящую из моря. Над головой у нее вдруг засветился нимб. Это была Дева Мария.
Она стояла в лодке. Двое мужчин гребли, а двое других поддерживали скульптуру. Лодка причалила к берегу, и мужчины вынесли скульптуру на берег. Жители стали аплодировать им из темных квадратов открытых окон.
Сапер увидел лицо кремового цвета и нимб над головой из маленьких лампочек. Сам он лежал на бетонном доте, между городом и морем, и наблюдал, как четверо мужчин вылезают из лодки, поднимают и несут гипсовую статую высотой в полтора метра и идут по берегу, увязая в песке. Они идут, не останавливаясь и не думая, что берег может быть заминирован. А может, они видели, как немцы заминировали берег, и знают безопасный путь?
Все это происходило в Габичче Маре 29 мая 1944 года. В этот день у городских жителей был праздник – морской фестиваль Девы Марии.
Взрослые и дети высыпали на улицу. Появились оркестранты в нарядной одежде. Они, конечно, не собирались играть и нарушать правила комендантского часа, но их присутствие с начищенными до блеска инструментами было частью церемонии, которую нельзя искажать.
И вдруг, совершенно неожиданно для них, он выплыл из темноты, в тюрбане, с автоматом в руках, с минометной трубой на ремне за плечами и испугал их. Они никак не ожидали, что на этой ничейной полосе появится военный.
Он поднял автомат и поймал в прицел лицо Девы Марии – нестареющее, неживое, в отличие от загорелых мужских сильных рук, которые несли ее. Она снисходительно покачивала головой в ореоле из двадцати зажженных лампочек. На ней был плащ бледно-голубого цвета, левое колено слегка согнуто, чтобы подчеркнуть мягкие складки.
Эти люди не были мечтателями. Они пережили фашистов, англичан, галлов, готов и германцев. Их так часто завоевывали, что они уже привыкли к этому. Но тем не менее они свято соблюдали свои традиции и праздники. Вот и эту кремово-голубую гипсовую фигуру привезли по морю, поставили в тележку для винограда, украшенную цветами, и повезли на площадь. Оркестранты молча шли впереди. Он должен был обеспечить их безопасность, но не мог ворваться в их процессию, находиться среди них, нарушать их церемонию, шокировать детей в белых одеждах своим оружием.
Поэтому он пошел по другой улице, южнее, и старался идти со скоростью движения процессии, так что на перекрестке они встретились. Он поднял автомат и еще раз поймал ее лицо в прицел. Они довезли ее до мыса, который выходил в море, поставили там и разошлись по домам. Никто и не подозревал, что он все время следил за ними.
Ее лицо все еще было освещено. Четверо мужчин, которые привезли ее на лодке, сели на площадке вокруг, словно часовые. Батарея начала садиться, и лампочки совсем погасли где-то около половины пятого утра. Он посмотрел на часы. Снова посмотрел сквозь прицел на четверых мужчин. Двое из них спали. Он перевел прицел на ее лицо и стал изучать его. Сейчас оно выглядело совсем по-другому. В полумраке оно казалось более близким и живым, напоминая знакомое лицо: сестру… или дочь, которая у него когда-нибудь родится. Если бы он мог, то оставил что-нибудь на память. Но у него была своя вера, своя религия.
* * *
Караваджо заходит в библиотеку. Он проводит здесь почти все дни. Как всегда, книги для него – великое таинство. Он достает с полки одну из них и открывает на титульной странице. Проходит минут пять, и он слышит тихий стон.
Он оборачивается и видит, что на диване спит Хана. Закрыв книгу, он отходит назад, за выступ под полками. Хана спит, свернувшись калачиком, прислонившись щекой к пыльной парче дивана, кулак под подбородком. Брови шевелятся, лицо сосредоточено. Ей что-то снится.
Когда он впервые увидел ее, здесь, на вилле, она была, как натянутая струна. Тело, которое прошло через войну, худое и подтянутое. Будто в любви, исчерпало каждую свою клеточку.
Он вдруг громко чихнул, а когда поднял голову, она уже проснулась и уставилась на него.
– Угадай, сколько сейчас времени.
– Примерно 4.05. Нет, 4.07, – сказала она.
Это была их старая игра. Он выскользнул из комнаты, чтобы проверить часы, и по его уверенным движениям она поняла, что он недавно принял очередную дозу морфия, был оживленным и четким, с присущей ему самоуверенностью. Она сидела и улыбалась, когда он вернулся, покачивая головой, удивляясь, как точно она определила время.
– Я родилась с солнечными часами в голове, да?
– Но ведь ночью они спят?
– А есть лунные часы? Может быть, их уже изобрели? Может, каждый архитектор, проектирующий виллу, обязательно предусматривает место для лунных часов – .на случай, если в дом залезут воры.
– Какая трогательная забота о богатых!
– Давай встретимся у лунных часов, Дэвид. Там, где слабые становятся сильными.
– Ты имеешь в виду английского пациента и себя?
– А знаешь, год назад у меня мог бы родиться ребенок.
Теперь, когда его рассудок ясен и точен благодаря морфию, она может говорить о себе, и он будет слушать ее, будет с ней. И она рассказывает ему о себе с той искренностью, которая бывает, когда мы не знаем, происходит все это во сне или наяву.
Караваджо знакомо такое состояние. Он часто встречал людей у лунных часов. Нарушал их покой в два часа ночи, когда случайно опрокидывал какой-нибудь шкафчик в спальне, и тот с грохотом падал на пол. Он пришел к выводу: когда люди в таком шоке, это удерживает их от страха и насилия. И он пользовался этим, хлопая в ладоши и безостановочно болтая, подбрасывая перед глазами ошеломленных хозяев дорогие часы и ловя их, задавая им вопросы о том, где что расположено.
– Я потеряла ребенка. Я хочу сказать, что была вынуждена сделать это. Отца уже не стало. Была война.
– Это случилось в Италии?
– В Сицилии. Все время, когда мы продвигались за войсками, я думала о ребенке. Я разговаривала с ним. Я очень много работала в госпитале и ни с кем близко не сходилась. У меня был мой ребенок, и с ним я делилась всем. Я разговаривала с ним, когда обмывала раненых и ухажи-вала за ними. Я просто помешалась на ребенке.
– А потом твой отец умер.
– Да. Тогда умер Патрик. Я была в Пизе, когда узнала об этом… – Вот теперь она окончательно проснулась и садится прямо. – Послушай, а ты-то откуда знаешь?
– Я получил письмо из дома.
– Поэтому ты и приехал сюда, потому что знал?
– Нет.
– Ну, ладно. Не думаю, чтобы отец верил в поминки и все такое. Патрик обычно говорил, что хочет, когда умрет, чтобы на могиле играл женский дуэт. Скрипка и гармоника. И все. Он был чертовски сентиментален.
– Да. Его легко было разжалобить. Стоило ему увидеть женщину, которая страдает, и он пропал.
* * *
С долины поднялся сильный ветер, раскачивая кипарисы, которыми были обсажены тридцать шесть ступенек, ведущих к часовне. Начинался дождь, и его первые тяжелые капли упали на Караваджо и Хану. Было уже далеко за полночь. Хана лежала на выступе из бетона, а он ходил перед ней большими шагами, изредка вглядываясь в долину. В тишине был слышен только шум падающих дождевых капель.
– Когда ты перестала беседовать с ребенком?
– Не помню… может быть, когда работала в госпитале в Урбино. Как-то вдруг навалилось много работы. Были тяжелые бои при взятии моста через Моро, а потом при Урбино. В той мясорубке любой мог погибнуть, даже если ты не солдат, а священник или медсестра. Эти узкие крутые улочки были похожи на кроличий садок. Солдат привозили в госпиталь без рук, без ног, они влюблялись в меня на час, а потом умирали. Я не успевала запоминать их имена, но все время, даже когда они умирали, я видела своего ребенка. Я видела, как они умирали. Некоторые садились на кровати и срывали с себя все бинты, словно так им было легче дышать. А другие волновались из-за небольших ссадин на руках перед смертью. Но главный признак смерти – пена в уголках рта. Такой маленький белый комочек. Однажды я подумала, что мой пациент умер, и наклонилась, чтобы закрыть ему глаза, а он вдруг открыл их и усмехнулся мне в лицо. «Что, не можешь дождаться, когда я умру, сука?» Он сел и выбил поднос из моих рук. Все разлетелось по полу. Он был, как бешеный. Это ужасно – умереть с таким чувством злости. Я не могла забыть его глаз и слов. С того случая я всегда ждала, когда у раненых появлялась пена в уголках рта. Теперь я знакома со смертью, Дэвид. Я знаю ее запах, я знаю, как ослабить предсмертную агонию, – надо сделать быструю внутривенную инъекцию физиологического раствора. Знаю, как заставить их очистить кишечник перед смертью. Через мои руки прошли все, независимо от возраста и военного звания: от солдата до генерала. Да, черт побери, до генерала. Мы уже знали, что после каждого боя за взятие моста госпиталь будет задыхаться от нового потока раненых. Ради какого дьявола нам была дана такая ответственность, почему от нас ждали мудрости, как от священников, которые знают, как вести людей к тому, чего они не хотят, и как облегчить их последний путь? Я никогда не верила во все эти религиозные ритуалы, которые они устраивают для умирающих, в их вульгарную напыщенность. Как они смеют! Как они смеют еще что-то говорить, когда человек умирает!
Они сидели в кромешной темноте. Небо заволокли тучи, а огни в окнах деревенских домов погашены. Так было безопаснее в это смутное время. По ночам они часто гуляли по саду виллы.
– А ты не догадываешься, почему они не хотели, чтобы ты осталась здесь одна, с английским пациентом?
– Неравный брак? Наследственный комплекс жалости? – Она улыбнулась.
– А кстати, как он?
– Он все еще беспокоится о собаке.
– Скажи ему, что я забочусь о ней.
– Он не совсем уверен, что ты еще здесь. Думает, что ты забрал весь фарфор и скрылся.
– Как ты думаешь, немного вина ему не повредит? Мне удалось сегодня разжиться бутылочкой.
– Откуда?
– Неважно. Лучше скажи: да или нет?
– Давай на время забудем о нем и выпьем прямо сейчас.
– Ага, он уже тебе надоел!
– Совсем нет Мне просто необходимо напиться.
– В двадцать лет. Когда мне было двадцать лет, я ..
– Знаю, знаю. Слушай, лучше скажи, почему бы тебе не украсть как-нибудь граммофон? Между прочим, сейчас для твоего занятия есть другое название – мародерство.
– Этому я научился в своей стране. А в этой стране они решили, что мои знания им пригодятся.
Он прошел через разрушенную часовню в дом.
Хана села, слегка пошатываясь. «И вот как они с тобой расплатились!» – произнесла она мысленно.
Тогда, в госпитале, она не сближалась даже с теми, с кем работала бок о бок. Она могла поделиться только с кем-нибудь из близких, из семьи. Ей был нужен дядюшка. Или отец ребенка. Об этом она думала, сидя здесь, в ожидании того момента, когда напьется впервые в жизни. Обгоревший пациент наверху погрузился в сон, который продлится четыре часа. А старый друг ее отца, найдя ее металлическую коробку с лекарствами, нащупал ампулу с морфием, отломил стеклянный кончик, затянул шнурком руку выше локтя и торопливо сделал себе инъекцию. А потом, как ни в чем не бывало, он вернется к Хане, думая, что она ни о чем не подозревает.
* * *
Вечером в горах, которые их окружают, темнеет поздно. Еще в десять часов небо светлое и зеленеют холмы.
– Меня тошнило от голода. От приставаний. Поэтому я отказывалась от свиданий, прогулок на джипе, от ухаживаний, от последнего танца с ними перед смертью, и за это прослыла недотрогой. Я работала больше других, старалась забыться в работе, по две смены, под огнем, выполняла все, что было необходимо, чистила, мыла, выносила судна. Я прослыла снобкой, потому что ни с кем не встречалась и не выуживала из них деньги. Я хотела домой, а дома меня никто не ждал. Меня тошнило от Европы Почему я должна была быть покладистой? Только потому, что я женщина? Я встречалась с одним человеком, но он погиб, а потом умер ребенок. Я хочу сказать, что он не умер, я сама убила его. После этого я настолько замкнулась в себе, что никто не мог достучаться до меня. Мне было все равно, кем меня считают, пусть даже снобкой, я не реагировала на чужую смерть, как будто что-то окаменело во мне… И вот тогда я увидела его, пациента, обгоревшего до черноты, который, скорее всего, был англичанином.
И он сломал лед в моем сердце, Дэвид. А ведь я, казалось бы, уже так давно поставила на мужчинах крест.
Через неделю после того, как сапер-сикх появился на вилле, они привыкли к его манере есть. Где бы oн ни был – на холмах или в деревне, ровно в двенадцать тридцать он возвращался на виллу, чтобы присоединиться к Хане и Караваджо за столом. Из своего заплечного мешка он доставал маленький голубой узелок, сделанный из носового платка, развязывал его и расстилал на столе перед собой. Там были несколько луковиц и пряные травы, которые, по предположению Караваджо, сапер нарвал в соседнем монастыре францисканцев, когда разминировал там сад. Он очищал луковицы тем же ножом, которым скоблил или перерезал проволочки минных взрывателей. Затем он съедал какой-нибудь фрукт. Караваджо высказал предположение, что сикх прошел всю войну, никогда не питаясь за общим столом.
Фактически он всегда был пунктуален и уже с первыми лучами солнца протягивал кружку, чтобы Хана налила ему английского чая, который он очень любил, и добавлял туда сгущенного молока. Он пил с удовольствием, подставляя лицо солнцу и глядя в долину, где лениво слонялись солдаты, в тот день свободные от дел.
На заре под израненными деревьями в развороченном бомбами саду виллы Сан-Джироламо он набирает из фляги полный рот воды, насыпает зубной порошок на щетку и начинает десягиминутный ритуал чистки зубов, бродя по саду и глядя вниз, на долину, которая все еще окутана туманом, скорее из любопытства, чем из благоговения перед этим живописным видом. Мало ли где ему приходилось жить в войну? Он с детства привык чистить зубы на улице.
Этот пейзаж для него – временное явление, и он не собирается привыкать к нему. Он трезво оценивает возможности дождя или воспринимает определенный запах от куста. Словно его мозг, даже если не работает, является радаром, его глаза фиксируют перемещение неодушевленных объектов в радиусе действия стрелкового оружия. Он тщательно изучает вырванные из земли луковицы, так как не исключает возможности нахождения взрывного устройства даже там, поскольку знает, что при отступлении было заминировано все.
Во время ланча Караваджо мельком бросает взгляд на то, что лежит у сикха в узелке. Возможно, есть на свете какое-нибудь редкое животное, которое ест ту же пищу и так же, как и он, правой рукой отправляет еду себе в рот. Ножом молодой военный пользуется только для того, чтобы разрезать луковицу или фрукт.
* * *
Двое мужчин берут тележку и отправляются в деревню, чтобы раздобыть мешок муки. Саперу надо к тому же отправить в штаб в Сан-Доменико карты разминированной местности. Не желая расспрашивать друг о друге, они разговаривают о Хане. Далеко не сразу Караваджо признается в том, что знал Хану еще до войны.
– В Канаде?
– Да, это было там.
Они проходят вдоль костров по обочинам дороги, и Караваджо переводит разговор па другую тему. Солдата все зовут Кип: «Найдите Кипа», «Сейчас здесь будет Кип». Забавным образом это прозвище пристало к нему. Когда он проходил обучение в Англии в саперном батальоне, на первом его отчете о разминировании было масляное пятно, и офицер воскликнул: «Это еще что? Жир от копченой селедки?», и все засмеялись. Он понятия не имел, что такое копченая селедка, но с этим уже ничего нельзя было поделать, и через неделю его настоящее имя, Кирпал Сингх, было забыто. Он не сердился. Лорду Суффолку и всей команде нравилось так называть его, а ему это нравилось больше, чем когда англичане называют всех по фамилии.
В то лето у английского пациента был слуховой аппарат, так что он слышал все, что происходило в доме. Янтарная раковина, вставленная в его ухо, передавала все случайные шумы – скрежет стула по полу в коридоре, стук когтей собаки за дверью, а когда он подкручивал регулятор звука, можно было даже услышать дыхание пса или крик сапера на террасе. Так английский пациент узнал о присутствии сапера на вилле, еще не видя его, хотя Хана старалась, как могла, оттянуть момент их встречи, зная, что они могут не понравиться друг другу.
Но однажды, войдя в комнату английского пациента, она увидела там сапера. Он стоял у изножия кровати, руки на автомате, перекинутом за плечи. Ей не понравилось это небрежное обращение с автоматом, ленивый поворот его тела, когда она вошла, как будто оно было осью колеса, как будто автомат был пришит к его плечам, предплечьям и загорелым узким запястьям.
Англичанин повернулся к ней и сказал:
– А мы отлично поладили!
Ее раздражало, что сапер вторгся в ее владения, что, казалось, он всюду преследовал ее. Кип, зная по рассказам Караваджо, что англичанин разбирается в оружии, начал обсуждать с ним проблемы разминирования. Пациент оказался богатым источником знаний об оружии союзников и противника. Ему было известно не только о нелепых взрывателях итальянских мин, но и многое другое, например, подробная топография этого района Тосканы. Вскоре они уже набрасывали на листке бумаги чертежи бомб, обсуждая их особенности и действие.
– В итальянских минах взрыватели установлены вертикально и совсем не обязательно в хвосте.
– Да, но это еще зависит и от того, где их делают. Если в Неаполе, то так оно и есть, а в Риме мины делают уже по немецкой технологии. Конечно, в Неаполе, еще в пятнадцатом веке…
Это означало, что сейчас пациент опять унесется в прошлое и будет долго объяснять исторические корни событий, но молодой солдат не привык просто молчать и слушать. Он нетерпеливо перебивал англичанина, когда тот делал паузы, чтобы отдохнуть и собраться с мыслями для нового витка. Солдат откинул голову назад и посмотрел в потолок.
– Нам следует сделать гамак, – задумчиво сказал сапер Хане, когда та вошла, – и пронести его по всему дому.
Она посмотрела на них, пожала плечами и вышла из комнаты.
Когда Караваджо наткнулся на нее в коридоре, она улыбалась. Они постояли немного, прислушиваясь к разговору за дверью.
– Я говорил вам о том, что думаю по поводу восхваления Вергилием человека, Кип? Позвольте мне…
– У вас работает слуховой аппарат?
– Что?
– Включите его…
– Мне кажется, он нашел друга, – сказала она Караваджо.
* * *
Она выходит во двор, на солнце. Днем в водопровод подают воду, и в течение двадцати минут из кранов в фонтане льется вода. Хана снимает туфли, влезает в сухой резервуар фонтана и ждет.
Кругом стоит запах скошенной травы. В воздухе роятся мухи, натыкаясь на нее, как на стену, и быстро беззаботно отскакивают. Подняв голову и посмотрев под верхнюю чашу фонтана, в тени которой она сидит, она замечает скопление водяных пауков. Ей нравится сидеть здесь, в этой каменной колыбели, вдыхать прохладный густой запах из наливного отверстия, словно из подвала, который открыли впервые после зимы, а снаружи висит жара. Она стряхивает пыль с рук, босых ног, туфель и потягивается.
Слишком много мужчин в доме. Она дотрагивается губами до обнаженной руки выше плеча и чувствует запах своей кожи, знакомый запах. Свой вкус и аромат. Она помнит, когда впервые ощутила его, где-то в подростковом возрасте – она скорее вспомнит место, чем время, – когда она присасывалась губами к собственному предплечью, чтобы научиться целоваться, или обнюхивала запястья, или склонялась к бедру, стараясь вдохнуть свои запахи. Она складывала ладони вместе и делала туда выдох, чтобы потом ощутить ароматы своего дыхания. Она потерла ступнями пестрое дно фонтана. Сапер рассказывал ей, как в перерывах между боями ему приходилось спать возле скульптур. Он помнил одну из них, показавшуюся ему красивой, – скорбящего ангела, в котором можно было обнаружить и мужские, и женские черты. Он лежал под ней, глядя на нее, и впервые за все время войны почувствовал умиротворение и покой.
Она вдыхает затхлый запах влажного камня.
Как умирал ее отец? Боролся ли он за жизнь или умер тихо? Лежал ли он на кровати, как английский пациент, важно распростершийся на своем ложе? Кто ухаживал за ним? Чужой или близкий? Чаще чужой человек может сделать намного больше, чем близкий, – словно, попадая в руки незнакомого человека, вы обнаруживаете зеркало вашего выбора. В отличие от сапера, ее отец не был приспособлен к жизни. Разговаривая, он так смущался, что проглатывал некоторые слова. Ее мать жаловалась, что в любых предложениях Патрика всегда терялись два или три решающих слова. Но Хане это в нем нравилось. В нем не было духа феодала. В нем была неопределенность, нерешительность, что придавало ему своеобразное очарование. Он был не похож на других. Даже у английского пациента иногда проявлялись повадки феодала. А ее отец был голодным призраком, которому нравилось, что вокруг него уверенные, даже грубые люди.
Шел ли он навстречу смерти с тем смутным ощущением, что он здесь случайно? Или был в бешенстве? Хотя это совсем не похоже на него – из всех, кого она знала, он вообще меньше всех был способен на ярость. Он ненавидел споры и выходил из комнаты, когда кто-то нелестно отзывался о Рузвельте или Тиме Баке либо восхвалял некоторых мэров Торонто. За всю свою жизнь он не пытался никого переубедить, просто воспринимая и отмечая события, которые происходили вокруг него. Вот и все. Любой роман – это зеркало, скользящее вдоль дороги. Она прочла это в одной из книг, которые рекомендовал английский пациент, и именно так она вспоминала своего отца, когда пыталась собрать в памяти отдельные отрывочные воспоминания о нем: как он остановил машину в полночь под мостом в Торонто, севернее Поттери Роуд, и рассказал ей, что скворцам и голубям здесь очень неуютно и они ссорятся по ночам, ибо не могут поделить стропила. И они стояли там некоторое время, задрав головы вверх, прислушиваясь к птичьему гомону и сонному щебетанью.
– Мне написали, что Патрик умер на голубятне, – сказал Караваджо.
Ее отец любил город, который сам придумал, а улицы, стены и границы в нем нарисовал вместе со своими друзьями. Он на самом деле никогда и не покидал этого города. Теперь она понимает, что в жизни до всего доходила сама либо узнавала от Караваджо или от мачехи, Клары, когда они жили вместе. Клара была когда-то актрисой и умела отлично изображать эмоции, что и сделала успешно, разыграв ярость, когда узнала, что они идут на войну. Весь последний год войны Хана возила с собой по Италии письма от Клары, которые, она знала, Клара писала, сидя на розовой скале на острове в заливе Джорджиан-Бей , а ветер с моря раздувал листы бумаги… потом мачеха вырывала страницу из блокнота и вкладывала ее в конверт. Хана хранила эти письма, эти кусочки розовых скал и морского ветра, эту память о доме, в своем чемодане, но не отвечала на них. Она очень тосковала по Кларе, но после всего, что с ней случилось на войне, у нее не поднималась рука ответить. Ей было просто невыносимо писать хоть что-нибудь, а тем более признать смерть Патрика.
И даже сейчас она не могла сделать этого, здесь, на другом континенте, когда война отошла дальше, а монастыри и церкви на холмах Тосканы и Умбрии, которые во время боевых действий быстро превращались в госпитали, стояли в безмолвном уединении, словно отрезанные от всего мира. Только небольшие кучки военных оставались в них, словно малые морены после отхода обширного ледника. А вокруг – священный лес.
Она подбирает ноги под юбку и обхватывает их руками. Все тихо. Она слышит знакомый нарастающий глухой звук в трубе, которая встроена в центральной колонне фонтана, затем снова тишина, и вдруг взрыв грохочущей воды, решительно наполняющей фонтан.
* * *
Книги, которые Хана читала английскому пациенту, отправляясь в путешествие вместе со старым странником в «Киме» или с Фабрицио в «Пармской обители», опьяняли их и бросали в водоворот событий, где армии, лошади, повозки уходили от войны или, наоборот, шли ей навстречу. В одном углу комнаты стопкой лежали книги, которые они уже прочли, путешествия, которые уже совершили.
Многие книги начинались со вступительного слова автора. Тихо окунувшись в его воды, вы плавно скользили по волнам.
"Я начинаю свою работу в тот период, когда консулом был Сервий Гальба. …Истории Тиберия, Калигулы, Клавдия и Нерона, когда они находились у власти, фальсифицированы ужасом, а после их смерти написаны, когда еще не остыла ненависть к ним.»
Так начинает Тацит свои «Анналы».
Но романы начинались медленно или хаотично. Читателей постоянно бросало из одной крайности в другую. Открывалась дверь, или поворачивался ключ в замке, или взрывалась плотина, и вы бросались следом, одной рукой хватаясь за планшир, а другой придерживая шляпу.
Начиная читать книгу, она словно входит через парадные ворота в огромные дворы. Парма, Париж, Индия расстилают перед ней свои ковры.
«Вопреки запрещению муниципальных властей, он сидел верхом на пушке Зам-Заме, стоявшей на кирпичной платформе против старого Аджаиб-Гхара, Дома Чудес, как туземцы называют Лахорский музей. Кто владеет Зам-Замой, этим „огнедышащим драконом“, – владеетПенджабом , ибо огромное орудие из позеленевшей бронзы всегда служит первой добычей завоевателя .»
– Читайте медленно, милая девушка. Киплинга надо читать медленно. Следите внимательно за запятыми, и вы будете делать естественные паузы. Он ведь писал чернилами и ручкой. Думаю, он часто отрывался от страницы, уставившись в окно и слушая пение птиц, как делают все писатели, оставшись в одиночестве. Не все могут похвастаться знанием названий птиц, а вот он мог. Ваш глаз слишком быстр, как у всех североамериканцев. Подумайте, с какой скоростью писал он. В противном случае первый же абзац покажется вам ужасным и скучным.
Это был первый урок чтения, который ей преподал английский пациент. Больше он не прерывал ее. Если случалось, что он засыпал, она продолжала читать, не отрываясь, пока сама не утомлялась. Если он и пропускал последние полчаса сюжета (это могло сравниться с тем, что в обследуемом доме остается только одна темная комната), то не волновался, потому что, похоже, хорошо знал этот роман. Так же хорошо был он знаком и с географией тех мест, где проходили события, описываемые в книге. К востоку от Пенджаба был Бенарес, а на севере – Чилианваллах. (Все это случилось до того, как в их жизнь вошел сапер, словно из одной из этих книг. Как будто страницы книг Киплинга потерли ночью, словно волшебную лампу, они ожили, и произошло чудесное превращение.)
Она оторвалась от последней страницы «Кима», с его изящными и возвышенными предложениями, которые теперь научилась правильно читать, и взяла книгу пациента, пронесенную через огонь. Книга разбухла и не закрывалась, став почти вдвое толще, чем раньше.
В нее был вклеен тонкий листок, вырванный из Библии.
«Когда царь Давид состарился, вошел в преклонные лета, то покрывали его одеждами, но не мог он согреться.
И сказали ему слуги его: пусть поищут для господина нашего царя молодую девицу, чтоб она предстояла царю и ходила за ним и лежала с ним, – и будет тепло господину нашему, царю.
И искали красивой девицы во всех пределах Израильских, и нашли Ависагу Сунамитянку, и привели ее к царю.
Девица была очень красива, и ходила она за царем и прислуживала ему; но царь не познал ее.»
Люди из племени …….. которые спасли обожженного летчика, принесли его на британскую базу в Сиве в 1944 году. Ночным санитарным караваном его доставили из Западной пустыни в Тунис, а оттуда отправили на корабле в Италию. В то время в госпиталях было много безымянных солдат, причем больше таких, кто действительно не помнил, кто он, чем таких, которые делали это с определенным умыслом. Тех, кто заявлял, что не помнит своей национальности, разместили на отгороженной территории морского госпиталя на Тирренском побережье. Обгоревший пациент был еще одной загадкой, его личность не установлена, а внешность неузнаваема. В лагере для преступников, который располагался рядом, держали американского поэта Эзру Паунда в клетке. Он прятал то на теле, то в карманах, ежедневно перекладывая, листочек эвкалипта, как амулет, якобы обеспечивающий ему личную безопасность. Когда его арестовали и вели через сад, принадлежащий тому, кто его предал, он дотянулся и отщипнул этот листик, «чтобы помнить».
– Вы могли бы обманом заставить меня говорить по-немецки, – сказал обгоревший пациент тем, кто его допрашивал, – и этот язык я знаю. Спросили меня, как бы между прочим, о Доне Брэдмене? Спросите меня о Мармите, о великой Гертруде Джекилл.
Он знал, где находилась каждая картина Джотто в Европе, и почти все места, где человеку могли всучить подделку вместо оригинала.
Морской госпиталь располагался вдоль побережья в кабинках для купающихся, которыми пользовались в начале века. Когда было жарко, старые зонты Кампари снова, как и раньше, водружались в свои гнезда на столиках, и раненые в бинтах и повязках сидели под ними, вдыхая свежий морской воздух. Кто медленно беседовал, кто просто молча смотрел на море, а кто болтал без умолку. Обгоревший пациент заметил молодую медсестру, которая отличалась от других. Ему была знакома эта мертвенность во взгляде живых глаз, и он сразу понял, что девушка сама нуждалась в лечении. Когда ему было что-то нужно, он обращался только к ней.
Его снова допрашивали. Все указывало и подтверждало, будто он англичанин, за исключением того факта, что он обгорел до черноты, и это не устраивало офицеров-контрразведчиков.
Они спросили его, где находились войска союзников в Италии, и он сказал, что, как предполагает, они взяли Флоренцию, но были остановлены среди холмов и городков севернее. «Готическая линия».
– Ваши дивизии застряли у Флоренции и не могут пройти опорные пункты, к примеру, в Прато и Фьезоле, потому что немцы засели на виллах и в монастырях и прекрасно защищены. Это старый прием – крестоносцы совершали такие же ошибки в походах против сарацинов. И так же, как им, вам нужно взять эти города-крепости. Но они никогда не сдавались, только во времена эпидемий чумы или холеры.
Он говорил, перескакивая с одной мысли на другую, чем доводил их до бешенства, потому что они так и не смогли понять до конца, кто он: друг или враг.
И вот сейчас, несколько месяцев спустя, близ деревни в холмах к северу от Флоренции, на вилле Сан-Джироламо, в комнате, похожей на зеленую беседку, которая стала его спальней, он лежит на постели, словно статуя мертвого рыцаря в Равенне . Он говорит отрывками про города-оазисы, про последних Медичи, о стиле прозы Киплинга, о женщине, которая его кусала… А в его книге «Истории» Геродота издания 1890 года есть вставные фрагменты – карты, дневниковые записи, пометки на разных языках, абзацы текста, вырезанные из других книг. Единственное, чего не хватает, – его имени. До сих пор нет никакого ключа к разгадке того, кто он на самом деле, – ни имени, ни звания, ни принадлежности к дивизии или эскадрилье. Все записи в этой книге сделаны до войны, в пустынях Египта и Ливии в 1930-е годы, пересыпаны сведениями об искусстве наскальной живописи и отсылками то к галереям, то к заметкам из журналов – и все это одним и тем же, должно быть, его собственным мелким почерком.
– А вы знаете, что среди флорентийских мадонн нет брюнеток? – говорит он Хане, когда она склоняется над ним.
Он уснул со своей книгой в руках. Хана берет ее и кладет на маленький столик рядом с кроватью. Не закрывая книгу, она приостанавливается и читает, давая себе обещание не переворачивать страницу.
* * *
Май 1936.
«Я прочитаю вам стихотворение», – объявила жена Клифтона своим, официальным голосом, таким же бесстрастным, какой и она сама казалась, если вы не были близки с ней. Мы были в южном лагере и сидели у костра.
Я шел по пустыне.
И я закричал:
«О, Господи, забери меня отсюда!»
И голос ответил мне: «Это не пустыня».
Я закричал: «Но ведь здесь песок,
И жара, и бескрайний горизонт».
А голос мне ответил: «Это не пустыня».
Все сидели молча.
Она сказала: «Это написал Стивен Крейн , он никогда не был в пустыне».
«Он был в пустыне», – сказал Мэдокс.
* * *
Июль 1936.
Военные измены – детские шалости по сравнению с изменами в мирное время. Новый любовник занимает место старого. Все рушится, поданное в новом свете. И все это делается с раздражением или нежностью, хотя сердце соткано из пламени.
История любви не о тех, кто теряет сердце, а о тех, кто находит в себе то, что запрятано глубоко, глубоко. Оно обитает в вас, а вы и не подозреваете об этом, пока вдруг не поймете, что душу можно обмануть, а плоть – никогда. Плоть ничем нельзя обмануть – ни мудростью сна, ни соблюдением светских приличий. В плоти – средоточие и самого человека, и его прошлого.
* * *
В комнате с зелеными стенами почти темно. Хана поворачивается и чувствует, как у нее затекла шея, оттого что она все-таки увлеклась и погрузилась в чтение этой книги, разбухшей от карт и текстов, написанных неразборчивым почерком. Там где-то даже вклеен маленький листок папоротника. «Истории». Она не закрывает книгу, вообще не дотрагивается до нее с тех пор, как положила ее на столик. Она уходит от нее.
* * *
Работая на поле в северной части земель виллы, Кип обнаружил мину огромных размеров. Он чуть не наступил на зеленый провод, когда шел через сад, и быстро отклонил тело в сторону, вследствие чего потерял равновесие и упал на колени. Он осторожно поднял провод, который не был натянут, и пошел по его ходу, петляя между деревьями.
Дойдя до того места, где была сама мина, он сел, положив свой походный мешок на колени. Мина шокировала его. Она была забетонирована. Они установили здесь взрывной заряд и механизм, а потом залепили все мокрым бетоном для маскировки. В трех метрах от этого места стояло голое дерево, еще одно – в десяти метрах. За два месяца на бетонированном возвышении уже успела вырасти трава.
Кип развязал свой мешок, достал из него ножницы и выстриг траву. Потом сплел маленькую сетку и, привязав к веревке, прилаженной через блок к ветке дерева, медленно приподнял бетонную шапку. От нее в землю шли два провода. Он сел, прислонившись к дереву, глядя на них. Теперь нельзя было спешить. Достав из мешка детекторный радиоприемник, он надел наушники. Вскоре в ушах зазвучала американская музыка, которую крутили на радиостанции. Примерно по две с половиной минуты на каждую песню или танцевальную мелодию. Он может вычислить, сколько времени сидит здесь, сложив количество песен, которые помнит по названиям: «Нитка жемчуга», «Си-Джем Блюз» и другие.
Музыка не мешает ему. Она отвлекает и помогает сосредоточиться и продумать конструкцию этой мины, представить того, кто сплел этот клубок проводов и залил их мокрым бетоном. Он знает, что у такой мины не будет тикающего или щелкающего звука, предупреждающего об опасности, поэтому нет необходимости напрягать слух.
Подвешенный наискось в воздухе бетонный тар, обвязанный веревочной сеткой, означал, что те две проволоки не выскочат из земли, сколь бы сильно их ни тянули. Кип встал и начал осторожно очищать замаскированную мину, сдувая с нее пылинки, сметая пером кусочки бетона. Он оторвался от этого занятия только тогда, когда музыка в наушниках пропала: волна «ушла», и ему пришлось подрегулировать настройку на станцию. Очень медленно он очистил набор проводков. Там их было шесть – спутанные, все черного цвета.
Он смел мелкую пыль с крышки, на которой они лежали.
Шесть черных проводков… Когда он был маленьким, отец, собирая его пальцы в свой кулак и показывая только кончики, заставлял его угадать, какой палец самый длинный. Своим маленьким пальчиком ребенок дотрагивался до того, который считал самым длинным, а отец, разжимая кулак, радостно показывал его ошибку… Конечно, можно было провод с отрицательным потенциалом оставить красным. Но его оппонент не только забетонировал мину, а еще и замазал все проводки черным. Кип пустился в размышления о психологии врага и начал мало-помалу соскабливать краску ножом, обнаруживая красный, синий, зеленый. А что, если его оппонент еще и пересоединил их? Тогда придется устанавливать перемычку своим черным проводком вслепую, а затем проверять петлю на положительный и отрицательный заряды. Потом надо, конечно, проверить ее на затухающее напряжение, чтобы точно узнать, где находится опасность.
* * *
Хана несла перед собой большое зеркало по коридору. На минуту она остановилась, чтобы передохнуть, потом пошла дальше, а в зеркале отражался темно-розовый цвет стен.
Англичанин захотел посмотреть на себя. Прежде чем войти в комнату, она переворачивает зеркало к себе, чтобы свет от окна сразу не ударил ему в лицо.
Он лежал, весь темный, обгоревший. Единственным светлым пятном был слуховой аппарат в ухе, а подушка, казалось, просто-таки сияла белизной. Хана помогла ему стянуть простыни вниз, к изножию кровати. Потом встала на стул и медленно наклонила зеркало к пациенту. Она как раз стояла так, удерживая зеркало вытянутыми руками, когда услышала слабые крики из глубины сада.
Сначала она не обратила на них внимания. В доме всегда были слышны шумы из долины. Доносящиеся оттуда крики саперов в мегафоны, наоборот, успокаивали ее, когда еще они жили на вилле вдвоем.
– Пожалуйста, держите зеркало ровнее, – попросил он.
– Кажется, кто-то кричит. Вы слышите?
Левой рукой он подкрутил слуховой аппарат.
– Это сапер. Вам лучше пойти и узнать, в чем дело.
Она прислонила зеркало к стене и бросилась из комнаты по коридору. Выскочив из дома, она немного постояла, но, услышав еще один крик, побежала через сад дальше, на верхнее поле.
* * *
Он стоял с поднятыми над головой руками, словно держал гигантскую паутину, и тряс головой, пытаясь сбросить наушники. Когда она устремилась к нему, он крикнул, чтобы она приняла влево. Вокруг были минные провода. Хана застыла на месте. Она ходила здесь много раз, не подозревая об опасности. Приподняв юбку и внимательно глядя под ноги, она пошла вперед, осторожно ступая в высокую траву.
Он так и стоял с поднятыми вверх руками. Он был в ловушке, держа два «живых» провода, которые не мог опустить без ущерба для собственной безопасности. Ему требовался помощник, чтобы тот взял хотя бы один из них и позволил Кипу вернуться к боеголовке. Сапер осторожно передал ей провода и опустил затекшие руки, слегка потряхивая их.
– Я заберу их через минуту.
– Не волнуйся. Я в порядке.
– Стой спокойно, не двигайся.
Он достал из мешка счетчик Гейгера и магнит, затем провел диском счетчика вверх по проводам, которые держала Хана. Нет отклонения стрелки, показывающей наличие потенциала. Значит, нет и ключа к разгадке. Ничего нет. Он отступил назад, размышляя, в чем же секрет.
– Давай, я подвяжу их к дереву, и ты сможешь уйти.
– Нет, они не достанут до дерева. Я подержу
– Тебе лучше уйти,
– Кип, я останусь здесь.
– Мы в тупике. Кто-то очень хитро подшутил над нами. Я не знаю, что делать. Я не знаю, насколько сложна эта ловушка.
Оставив ее, он побежал к тому месту, где первый раз увидел провод. Снова поднял его и пошел вдоль всей его длины, на этот раз со счетчиком Гейгера. Потом присел метрах в десяти от нее, размышляя, время от времени поднимая голову, глядя мимо Ханы, видя только два проволочных отвода от схемы, которые она держала в руках.
– Я не знаю, – сказал он громко, медленно выговаривая каждое слово. – Не знаю. Думаю, мне придется перерезать провод, который ты держишь в левой руке, и ты должна уйти.
Он снова натянул на голову наушники, чтобы звук проник в него, возвращая ясность мысли. Он проверил в уме схему соединений всех проводов, ответвлений, витков и узлов, самые неожиданные уголки, запрятанные переключатели, которые превращали потенциалы проводов из положительных в отрицательные. Металлическая коробка. Он вдруг вспомнил собаку, у которой глаза были огромными, как блюдца. Мысль его бежала вдоль линий воображаемого чертежа наперегонки с музыкой, и все это время он не сводил глаз с рук девушки, которая все еще держала провода.
– Тебе лучше уйти.
– Ты же сказал, что тебе нужна помощь, чтобы отрезать один провод.
– Я привяжу его к дереву.
– Я останусь и буду его держать.
Он подхватил провод, словно тонкую гадюку, из ее левой руки. Потом взял другой. Она не уходила. Кип ничего не сказал ей больше, ему нужно было максимально сосредоточиться – так, как он мог только тогда, когда был один. Хана подошла к нему и снова взяла один из проводов, но он даже не заметил этого, погрузившись в себя. Он опять прошел мысленно по всем каналам взрывателя, воображая, что он сам устанавливал эту мину, пробуя нажимать на все ключевые точки, будто бы рассматривая рентгенограмму хитрой схемы, – и все это под звуки музыки, льющейся из наушников.
Подойдя к девушке, он перерезал провод под ее левым кулаком, и провод упал на землю с таким звуком, словно прокусили что-то зубами. Кип увидел темный отпечаток от складок ее платья на коже вдоль по плечу, у нежной шеи. Мина была мертвой. Он бросил кусачки на землю и положил руку Хане на плечо, ибо ему нужно было почувствовать нечто живое. Она что-то говорила (губы шевелились), но он не слышал, тогда она потянулась вперед и сняла с него наушники. И нахлынула тишина. Легкий ветерок. Шелест листвы. Он понял, что щелчок от срезанного провода не был слышен, только почувствовался, словно хруст маленькой косточки кролика. Не отрывая руки от ее кожи, он провел ладонью вдоль и вниз по ее руке и вытащил пятнадцать сантиметров проволоки, которые все еще были зажаты в ее кулаке.
Она лукаво смотрела на него, ожидая ответа на то, что сказала, но он не слышал ее. Она тряхнула головой и села. Он начал собирать свои принадлежности, которые валялись на земле, и складывать их в мешок. Она посмотрела вверх на дерево, а потом, когда случайно взглянула вниз и увидела его руки, трясущиеся, напряженные и тяжелые, как у эпилептика, услышала его глубокое и частое дыхание, поняла, что за испытание досталось нынче этому парню.
– Ты слышал, что я сказала?
– Нет. А что?
– Я думала, что умру. Я хотела умереть. И я подумала: если мне суждено умереть, я хочу умереть вместе с тобой. С таким, как ты, таким же молодым. За последний год я видела столько смертей, что мне уже не было страшно. Конечно, сейчас я не была такой смелой. Я подумала про себя: у нас есть эта вилла, эта трава, нам надо бы лечь на нее, обнявшись, перед смертью. Я хотела дотронуться до твоей ключицы, которая похожа на жесткое крыло под кожей. Я хотела прикоснуться к ней пальцами. Мне всегда нравилась смуглая кожа, цветом похожая на реки или горы, или на карие глаза Сюзанны – знаешь такой цветок? Ты их когда-нибудь видел? Кип, я так устала и хочу спать. Я хочу уснуть под этим деревом, положив голову тебе на плечо, прислонившись к твоей ключице, просто хочу закрыть глаза и не думать ни о. ком, хочу забраться на дерево, устроиться там в укромном местечке и уснуть. Какой ты умный, Кип! Догадался, какой провод надо перерезать! Как тебе это удалось? Ты все повторял: я не знаю, я не знаю, а ведь догадался. Да? Не дергайся, ты должен быть моей постелью, дай мне свернуться вокруг тебя, как будто ты мой добрый дедушка, мне нравится это слово «свернуться», такое спокойное слово, оно не спешит…
Он лежал с ней под деревом, почти не шевелясь, глядя вверх на ветку. Она прислонилась ртом к его рубашке. Он слышал ее глубокое дыхание. Когда он обнял ее за плечи, она уже почти спала, но ухватилась за его руку. Посмотрев вниз, он заметил у нее в руке обрывок провода, должно быть, она опять подобрала его.
Ее дыхание было живым, а тело – таким легким, словно она должна была получить всю тяжесть от него. Сколько он сможет так лежать – неподвижно и не имея возможности заняться делом? Но нужно было оставаться неподвижным, как тогда, когда он спал у подножия статуй, в те месяцы, когда союзники продвигались по побережью, отвоевывая каждый город-крепость, и все они стали для солдат одинаковыми; везде похожие узкие улочки, которые превратились в сточные канавы для крови, так что он думал: если поскользнется и упадет, то его подхватит этим красным потоком и понесет по склону на скалу, а потом – в долину… Каждый вечер он входил в отвоеванную церковь и выбирал статую, которая на эту ночь становилась его ангелом-хранителем. Он доверял теперь только этой семье из камней, придвигаясь к ним в темноте как можно ближе, к статуе скорбящего ангела, бедро которого было выточено в совершенстве женских форм и казалось таким мягким. Он клал голову на колени одному из таких созданий и засыпал, забывая о тревогах и страданиях.
Вдруг она пошевелилась и сильнее налегла на него телом. И дыхание стало глубже, словно звук виолончели. Он наблюдал за ее спящим лицом. У него еще не прошло раздражение из-за того, что девушка осталась с ним, когда он обезвреживал мину, как будто он был теперь у нее в долгу, и это заставляло чувствовать ответственность за нее, хотя сейчас все уже прошло. Как будто то, что она осталась, могло повлиять на успешное обезвреживание мины.
Он смотрел на себя сейчас как бы со стороны, словно на одной из картин, которую видел где-то в прошлом году. Этакая беззаботная парочка в поле. Сколько раз он встречал таких людей, лениво спящих, не думающих о работе и опасностях, которые могут их подстерегать в этом мире. Он заметил еле заметное движение губ Ханы; брови поднялись, как будто она спорит с кем-то во сне. Он отвел взгляд и посмотрел вверх, на дерево и на небо в белых облаках. Ее рука крепко держалась за него, как глина, которая прилипала к нему на берегу реки Моро, когда он вцеплялся в мокрую грязь, чтобы не свалиться в стремительный водный поток.
Если бы он был героем с картины, у него было бы основание потребовать время для сна. Но даже она сказала о смуглости его кожи, темной, как горная скала или как мутная вода бушующих рек.
И он почувствовал, что его задели эти наивные слова Ханы. Успешное разминирование очередной хитроумной бомбы означало новый шаг на пути к разгадке неясного, вооружало саперов методами работы с новыми типами бомб. Ради таких случаев приглашались мудрые опытные белые специалисты, которые пожимали друг другу руки, признавали результаты и, прихрамывая, возвращались в свое уединение. А он оставался, потому что был профессионалом. Лавры доставались не ему, потому что он был иностранцем, сикхом. Да они и не были нужны ему. Его единственной мишенью для контактов, человеческих и личных, был враг, который изобрел, сделал, установил эту мину и ушел, заметая за собой следы веткой.
Почему он не может заснуть? Почему он не может повернуться к девушке и перестать думать, что весь мир горит в огне? На картине в его воображении поле должно быть объято пламенем. Как-то в 1944 году он наблюдал в бинокль за сапером, входящим в заминированный дом. Он увидел, как тот смахнул с края стола коробку спичек и мгновенно превратился в огненный столб, за полсекунды до того, как услышал звук взрыва. Это было, словно молния! Как он мог доверять даже этому уже безвредному куску проволоки, обмотанному вокруг руки девушки? Или легким переливам ее дыхания, глубокого, словно камни в реке?
Она проснулась оттого, что гусеница заползла по воротнику ее платья на щеку. Она открыла глаза и увидела его, склонившегося над ней. Не дотрагиваясь до ее лица, он взял гусеницу и положил в траву. Хана заметила, что он уже собрал свои вещи. Он отодвинулся и сел, прислонившись к дереву, наблюдая, как она медленно перевернулась на спину и потом потянулась, задерживая этот момент так долго, как могла. Вероятно, был день. Солнце стояло высоко. Она откинула назад голову и посмотрела на него.
– Я думала, что ты крепко держал меня.
– Я так и делал, пока ты не отодвинулась.
– И сколько ты меня так держал?
– Пока ты не пошевелилась, пока тебе не захотелось пошевелиться.
– Надеюсь, я не воспользовалась ситуацией, не так ли? – И добавила, заметив, что он смущается: – Шучу. Пойдем в дом?
– Да, пожалуй, я голоден.
Она с трудом встала, покачиваясь от яркого солнца, от слабости в ногах. Она не помнила, сколько они здесь пробыли. Осталось лишь ощущение, как легко и хорошо ей было.
Караваджо раздобыл где-то граммофон, и решили устроить вечеринку в комнате английского пациента.
– Я буду учить тебя танцевать, Хана. Не тому, что знает твой молодой приятель. Я видел такие танцы, на которые смотреть и не хотелось. Но эта песня «Как долго это продолжается» – одна из лучших, потому что мелодия вступления безупречнее, чем сама песня. И только великие джазмены понимали это. Мы можем устроить вечеринку на террасе, что позволит нам пригласить на нее нашу собаку, или лучше вторгнуться в покои англичанина и устроить вечеринку у него в спальне. Твоему юному другу, который в рот не берет спиртного, удалось раздобыть вчера в Сан-Доменико несколько бутылок вина. Нам только не хватало музыки. Дай мне руку. Нет, подожди. Сначала надо расписать мелом пол и потренироваться. Три основных шага – раз, два, три, – а теперь давай мне руку… Да что с тобой сегодня?
– Кип обезвредил мину, огромную и очень сложную. Пусть он сам тебе об этом расскажет.
Сапер пожал плечами, не из скромности, а чтобы показать, что это очень трудно объяснить. Быстро стемнело, темнота сковала сначала долину, потом горы, и вскоре пришлось зажечь фонари.
* * *
Шаркая ногами, они шли по коридору в комнату английского пациента. Караваджо нес в одной руке граммофон, в другой – его заводную ручку и иглу.
– А сейчас, до того, как вы начнете кормить нас своими историями, – обратился он к неподвижной фигуре на кровати, – я подарю вам «Мою любовь».
– Написанную в 1935 году, кажется, мистером Лоренсом Хартом, если мне не изменяет память, – пробормотал английский пациент.
Кип сидел в нише окна, и она сказала, что хочет танцевать с ним.
– Сначала я поучу тебя, мой дорогой червячок.
Она с недоумением посмотрела на Караваджо – обычно так ее называл отец. Дэвид неуклюже обхватил ее и, повторив «мой дорогой червячок», начал урок танца.
Она надела чистое, но неглаженое платье. Всякий раз, когда они описывали круг в танце, она видела сапера. Он подпевал про себя. Если бы у них было электричество, он мог бы провести радио, и они услышали бы, где сейчас идет война. А пока единственной ниточкой, связывающей их с миром, был детекторный приемник Кипа, но он оставил его в своей палатке. Английский пациент пустился обсуждать несчастную судьбу Лоренса Харта. Он сказал, что некоторые лучшие его стихи для мюзикла «Манхэттен» были изменены, и процитировал:
«Мы поедем в Брайтон
И будем там плавать
И жарить рыбу.
Твой купальник такой тонкий,
Что даже крабы будут усмехаться».
– Прекрасные строчки, в них даже есть эротика. Но, говорят, Ричард Роджерс хотел, чтобы в них было больше достоинства.
– Понимаешь, ты должна чувствовать мои движения.
– А почему не наоборот?
– Я тоже буду, когда ты научишься делать свои. А пока только я знаю движения.
– Спорим, Кип тоже знает?
– Может быть, но он не афиширует это.
– Я бы выпил немного вина, – сказал английский пациент, а сапер схватил стакан с водой, выплеснул ее за окно и налил ему вина.
– Это мой первый глоток вина в этом году.
За окном послышался приглушенный шум. Сапер быстро повернулся и выглянул в темноту окна. Все застыли. Это могла быть мина. Он повернулся ко всем и сказал:
– Все в порядке. Это не мина. Это откуда-то с разминированной территории.
– Кип, переставь пластинку. А теперь я представлю вам «Как долго это продолжается», написанную… – он оставил паузу для английского пациента, который замешкался, тряся головой, усмехаясь с вином во рту.
– Этот алкоголь, наверное, убьет меня.
– Ничто вас не убьет, мой друг. Ведь вы уже превратились в чистый уголь!
– Караваджо!
– Джордж и Айра Гершвины . Послушайте.
Они с Ханой поплыли под звуки печальной мелодии саксофона. Дэвид был прав. Прелюдия была медленной, затянутой, по всему чувствовалось, что музыкант не хотел покидать маленькую гостиную интродукции и входить в песню, ему хотелось подольше оставаться там, где рассказ еще не начался, словно он был очарован горничной в прологе. Англичанин пробормотал что-то по поводу того, как назывались такие интродукции. Щекой Хана прислонилась к мускулистому плечу Караваджо. Спиной она чувствовала ужасные обрубки его рук, которые водили по ее чистому платью. Танцующие двигались между кроватью и стеной, кроватью и дверью, кроватью и оконной нишей, где сидит Кип. Время от времени, когда они разворачиваются, можно видеть его лицо. То он сидит, забравшись в нишу с коленями, положив на них руки. То выглядывает в темноту окна.
– А кто-нибудь из вас знает такой танец – «Объятие Босфора»? – спросил англичанин.
– Нет, не слышали.
Кип следил за тенями, которые скользили по потолку, по разрисованной стене. Он спрыгнул с окна и подошел к англичанину, чтобы наполнить его стакан, дотронувшись бутылкой до его края в знак тоста. Западный ветер ворвался в комнату, и сапер вдруг сердито повернулся. Он почувствовал слабый запах кордита , еле ощутимый в ночном воздухе, а потом выскользнул из комнаты, жестами показывая усталость, оставляя Хану в объятиях Караваджо.
Кип бежал по темному коридору. Быстро собрав свой мешок, он выскочил из дома, перемахнул тридцать шесть ступенек от часовни на дорогу и устремился дальше, отгоняя мысль об усталости.
Кто взорвался – сапер или кто-то из мирных жителей? Он ощущал запах цветов и трав вдоль дороги. Несчастный случай или чья-то ошибка? Саперы обычно держались вместе. Все считали их немного странными, и, как людей, которые работают, например, с драгоценностями и камнями, их отличали жесткость и ясность мысли, их решения пугали даже тех, кто был занят тем же. Кип узнавал это качество в ювелирах-огранщиках, но никогда в себе, хотя знал, что другие видели это в нем. Саперы никогда не сближались друг с другом. Когда они общались, дальше информации о новых приборах и приемах противника их разговоры не заходили. Вот сейчас он вбежит в городской зал, где были расквартированы саперы, и, охватив взглядом три лица, поймет, что нет четвертого. Или их будет там четверо, а где-нибудь в поле – тело старика либо девушки.
Когда его взяли в армию, то заставили изучать диаграммы и схемы на отсиненных копиях, которые становились все более и более сложными, как огромные узлы музыкальной партитуры. Он вдруг обнаружил у себя способность трехмерного видения, когда охватывал предмет или страницу информации пристальным взглядом – и враз замечал все фальшивые «нотки». По натуре он был консервативен, но мог также представить самое худшее, возможность несчастного случая в любой комнате – сливу на столе и ребенка, который подходит и съедает ядовитую косточку; или мужчину, который идет в спальню, чтобы лечь в постель со своей женой, и смахивает себе под ноги керосиновую лампу с консоли. Каждая комната была полна такой «хореографией». Цепкий взгляд видел скрытую под поверхностью линию, представлял, как может быть завязан проволочный узел, скрытый от глаз. Его раздражали детективы, которые он перестал читать, потому что слишком легко вычислял злодеев. Ему нравились мужчины, которые были не такие, как все, например, его наставник лорд Суффолк или английский пациент.
Он все еще не доверял книгам. Как-то Хана видела его сидящим возле английского пациента, и ей показалось, что это ожил Ким Киплинга. Только молодой ученик был теперь индийцем, а мудрый старый учитель – англичанином. Но именно Хана оставалась по ночам со старым учителем, который вел ее по горам к священной реке. Они даже вместе читали эту книгу, голос Ханы замолкал, когда врывался ветер и задувал пламя свечи, и страницу не было видно.
«Он сел на корточки в углу шумной комнаты ожидания, и все посторонние мысли покинули его. Руки его были сложены на коленях, а зрачки сузились и стали не больше булавочного острия. Он чувствовал, что через минуту… через полсекунды. .. решит сложнейшую загадку… »
* * *
Ей кажется, что именно в такие ночи, когда она читала, а он слушал, они и подготовились к появлению молодого солдата, мальчика, который вырос и присоединился к ним. Но тем мальчиком в романе была Хана. А если Кип тоже участвовал в той истории, то он был полковником Крейтоном.
Книга, карта соединений, крышка взрывателя, четверо людей в комнате на заброшенной вилле, освещенной только пламенем свечи, вспышками молний и – время от времени – заревами от взрывов. Горы, холмы и Флоренция, ослепшая без электричества. Пламя свечи едва ли дает что-нибудь различить уже на расстоянии всего лишь пятидесяти метров. А дальше – полная темнота. Сегодня вечером в комнате английского пациента каждый отмечал свое событие: Хана – свой сон, Караваджо – свою удачную «находку», граммофон, а Кип – успешное разминирование, хотя он сам уже и забыл об этом. Он всегда чувствовал себя неуютно на праздниках.
За пределами пятидесяти метров их уже нет в этом мире, из долины их не видно и не слышно, не видны их скользящие по стене тени, когда Хана танцует с Караваджо, Кип сидит в нише окна, а английский пациент прихлебывает вино, чувствуя, как алкоголь быстро проникает в каждую клеточку его неподвижного тела, опьяняя его. И он начинает издавать разные звуки: то свистит, как лиса пустыни, то переливается, будто древесный дрозд, которого, как он говорит, можно встретить только в Эссексе, потому что эта птица размножается лишь там, где есть лаванда и древесные черви. Все желания обгоревшего летчика были у него в голове – так думал Кип, сидя в оконной нише. Затем он быстро повернул голову, сразу поняв, что это за звук, не сомневаясь в этом. Он посмотрел на них и, впервые в жизни солгав: «Все в порядке. Это не мина. Это откуда-то с разминированной территории», – приготовился ждать, пока не почувствует запах кордита.
* * *
Сейчас, через несколько часов, Кип снова сидит в алькове окна. Если бы он смог сейчас встать, пройти пять-шесть метров и дотронуться до нее, он был бы спасен. В комнате полутемно, горит только свеча на столе, за которым сидит Хана. Сегодня она не читает. «Наверное, потому, – подумал он, – что немного опьянела от вина.»
Когда он вернулся с места взрыва мины, Караваджо спал в библиотеке на диване в обнимку с собакой. Он постоял у открытой двери. Собака наблюдала за ним, слегка пошевелившись, достаточно для того, чтобы показать, что она не спит и охраняет место. Он услышал ее тихое рычание, вплетающееся в мощный храп Караваджо.
Он снял ботинки, связал шнурками и, перебросив их через плечо, зашагал вверх по ступенькам. Из коридора он увидел, что в комнате английского пациента все еще горит свет.
На столе пламенела свеча. Хана сидела на стуле, облокотившись локтем о стол, откинув голову назад. Опустив на пол ботинки, он тихо вошел в комнату, в которой три часа назад звучала музыка. В воздухе стоял запах алкоголя. Она приложила палец к губам, когда он вошел, и показала на пациента. Возможно, тот все равно не услышал бы тихих шагов Кипа? Кип снова занял свое место в нише окна. Если бы он мог пройти через комнату и дотронуться до нее, он был бы спасен. Но между ними лежал опасный и трудный путь. Целый мир. Англичанин просыпался при малейшем звуке: во время его сна слуховой аппарат был настроен на максимум ради уверенности в безопасности. Глаза девушки метнулись по комнате, потом остановились, когда она увидела Кипа в прямоугольнике окна.
Он был на месте взрыва и видел, что осталось от его напарника, Харди. Ведь это взорвался Харди, и они его похоронили. А потом Кип вдруг вспомнил, как Хана держала провода, испугался за нее, потом рассердился за то, что она не ушла, когда он ей приказывал. Она обращалась со своей жизнью так небрежно.
Она пристально смотрела на него. Он наклонился вперед и потерся щекой о ремень на плече.
Он возвращался через деревню под дождем, падающим на подстриженные деревья на площади, за которыми не ухаживали во время войны, шел мимо странной статуи, изображающей двух всадников, обменивающихся рукопожатием. И вот он здесь, смотрит на ее лицо в освещении колеблющегося пламени и не знает, что выражает ее взгляд: мудрость, печаль или любопытство.
Если бы она читала или склонилась над английским пациентом, он бы, наверное, просто кивнул ей и вышел. Но вдруг он впервые увидел, что она молода и одинока. Сегодня вечером, глядя на воронку от мины, погубившей Харди, он испытал страх за Хану, вспомнив разминирование днем. Ему надо быть более настойчивым, иначе она примется ходить с ним на каждое разминирование, и он станет беременным ею. А ему это было не нужно: когда он работал, его наполняли музыка и ясность, весь остальной живой мир для него переставал существовать. Но она уже сидела в нем… или у него на плече – так же, как он видел однажды: сержант нес живого козла из туннеля, который они пытались пройти.
Нет.
Все это неправда. Он хотел дотронуться до плеча Ханы, хотел положить туда свою ладонь, как днем, когда она спала, а он лежал там, словно под прицелом чьего-то автомата, чувствуя себя неловко. Ему лично не нужен был покой, но он хотел окружить им девушку, увести ее из этой комнаты. Он отказывался верить в собственную слабость, а с любовью не нашел сил бороться и не решался сделать первый шаг. И никто из них не хотел признаться первым.
Хана сидела прямо. Она посмотрела на него. Пламя свечи колебалось и изменяло выражение ее лица. Он не знал, что она видит только его силуэт, что для нее его стройное тело и кожа сейчас лишь часть темноты.
Раньше, когда он поспешно ушел из комнаты, она чуть не взбесилась, зная, что он защищал их, как детей, от мин. Она теснее прижалась к Караваджо, словно в отместку за обиду и оскорбление. А сейчас, в радостном возбуждении после вечеринки, она не могла читать. Караваджо ушел спать, предварительно порыскав в ее медицинской коробке, а когда она наклонилась над английским пациентом, тот поднял в воздух свой костлявый палец и поцеловал ее в щеку.
Она задула все свечи, оставив только один маленький огарок на прикроватном столике, глядя на спокойное тело английского пациента, который после выпитого спиртного разошелся и бормотал бессвязные речи.
«Когда-то буду я конем Или чудовищем безглавым. А может, кабаном, собакой, А может, стану я огнем. »
Она слышала, как со свечи капал воск на металлический поднос. Она знала, что сапер ушел на место взрыва, и то, что он ничего не сказал, все еще злило ее.
Она не могла читать. Она сидела в комнате со своим неумолимо умирающим пациентом, болезненно ощущая ушиб на спине, которой как-то ударилась об стену во время танца с Караваджо.
* * *
А сейчас, если он подойдет к ней, она не будет возражать и не скажет ни слова. Пусть сам догадается, сделает первый шаг. К ней и раньше подходили солдаты.
Но вот что он делает. Он уже наполовину пересек комнату и запускает руку в походный мешок, который все еще висит за его плечом. Он тихо подходит к кровати пациента, останавливается и, достав из мешка кусачки, обрезает проводок слухового аппарата. Он поворачивается к ней и усмехается.
– Я все исправлю утром.
И кладет левую руку ей на плечо.
* * *
Дэвид Караваджо – нелепое имя для вас, конечно.
– По крайней мере оно у меня есть.
– Да, вы правы.
Караваджо сидит на стуле Ханы. В лучах дневного солнца, которые пронизывают комнату, плавают пылинки. Темное худое лицо англичанина с орлиным носом похоже на ястреба, запеленутого в простыни. «Ястреб в гробу», – думает Караваджо.
Англичанин поворачивается к нему.
– У Караваджо есть картина, которую он написал в поздний период своей жизни, – «Давид с головой Голиафа». На ней изображен молодой воин, который держит в вытянутой руке голову Голиафа, старую и страшную. Но не только поэтому картина навевает грустные мысли. Было доказано, что лицо Давида – это портрет самого Караваджо в молодости, а голова Голиафа – это его же портрет, но уже в зрелом возрасте, когда он писал эту картину. Молодость вершит суд над старостью, которую держит в вытянутой руке. Суд над собственной бренностью. Мне кажется, что, когда я увидел Кипа у изножия моей кровати, я подумал: вот он – мой Давид.
Караваджо молчит, его мысли плывут вместе с пылинками в солнечных лучах. Война лишила его душевного равновесия, и таким он не может вернуться в другой мир, постоянно накачиваясь морфием. Он уже не молод, но так и не скучает по семейному счастью. Всю жизнь он старался избегать постоянных привязанностей. До этой войны он был скорее влюбленным, чем мужем. Он был из тех, кто ускользает, словно любовник, оставляя за собой хаос чувств, или вор, покидающий опустошенный дом.
Он наблюдает за пациентом. Он должен узнать, кто этот англичанин из пустыни, и раскрыть его ради безопасности Ханы. Или создать для него кожу, как дубильная кислота маскирует обгоревшую плоть человека.
В начале войны он работал в Каире, и его научили изобретать двойных агентов или призраков, имеющих телесную оболочку. Ему был поручен мифический агент по кличке «Сыр», и Дэвид проводил недели, обряжая его в факты, обучая его таким качествам характера, как алчность и слабость к выпивке, благодаря которым он будет давать противнику информацию – конечно, ложную. Так же, как и некоторые другие люди в Каире, он работал над созданием целых отрядов в пустыне. Он был там как раз в то время, когда ложь и только ложь можно было предложить тем, которые окружали его. Он чувствовал себя, словно мужчина в темной комнате, которому приходится кричать кукушкой.
Но здесь наступила пора сбрасывать кожу. Им надо было не притворяться, а быть такими, как они есть. Не оставалось никакой защиты, кроме как искать правду в других.
* * *
Она вытаскивает из полки в библиотеке книгу «Ким» и, опираясь на рояль, начинает писать на форзаце в конце книги.
«Он говорит, что это грозное оружие – пушка Зам-Зама – все еще находится перед Лахорским музеем. Там было две пушки, отлитые изметаллической кухонной утвари, которую собрали из домов жителей Хинду в качестве подати. Все это расплавили и отлили пушки. Их использовали во многих сражениях в восемнадцатом и девятнадцатом веках против сикхов. Во время сражения при переходе через реку Чинаб одна пушка пропала…»
Она закрывает книгу, встает на стул и прячет ее на высокой, почти невидимой полке.
Она входит в комнату английского пациента с новой книгой и громко объявляет название.
– Сегодня мы не будем читать, Хана.
Она смотрит на него. «Даже сейчас, – думает она, – у него красивые глаза. Все можно прочесть по его глазам, в этом пристальном взгляде его серых глаз.» Она чувствует, как пульсируют сигналы из его глаз, затем исчезают, словно потух огонь маяка.
– Сегодня мы не будем читать. Дайте мне Геродота.
Она подает ему в руки толстую запачканную книгу.
– Я видел издания «Историй» с тисненым портретом на обложке, изображающим скульптуру, которую нашли в одном из французских музеев. Но я никогда не представлял себе Геродота таким. Я скорее представлял его в виде одного из свободных людей пустыни, которые путешествуют от оазиса к оазису, торгуя легендами, как если бы они торговали семенами, принимая все без подозрений, соединяя миражи. «Моя история, – пишет Геродот, – с самого начала нашла дополнение к основному аргументу.» Что интересно у Геродота, так это его рассказы о тупиках на поворотах истории: как люди предают друг друга во имя спасения нации, как люди влюбляются… Сколько, вы говорили, вам лет?
– Двадцать.
– Я был значительно старше, когда влюбился.
Хана молчит и после паузы спрашивает:
– Кто она?
Но он уже далеко.
* * *
Птицы предпочитают садиться на голые ветки, – сказал Караваджо. – В этом случае у них прекрасный обзор с того места, где они сидят, и они могут лететь в любом направлении.
– Если ты имеешь в виду меня, – сказала Хана, – то я не птица. А вот кто птица – так это мой пациент наверху.
Кип пытается представить ее птицей.
– Скажи мне, можно ли полюбить человека, который не такой сильный, как ты? – Караваджо, воинственно настроенный после инъекции морфия, вызывает ее на спор. – Во время моих любовных похождений, которые, должен признаться вашей честной компании, начались довольно поздно, это волновало меня больше всего. Только после женитьбы я понял, что можно возбуждаться от беседы. Я никогда не думал, что слова могут быть эротичными. Иногда мне действительно больше нравится говорить, чем трахаться. В предложениях что-то есть. Немножко одного, немножко другого, а потом опять, пo-новой… Единственная проблема со словами в том, что ты можешь припереть сам себя к стенке, а когда трахаешься, такого не бывает.
– Это говорит мужчина, – пробормотала Хана.
– Ну, со мной такого точно не случалось, – продолжал Караваджо. – Может, с тобой такое бывало, Кип, когда ты спустился с гор в Бомбей, а потом приехал для военной учебы в Англию? Интересно, кто-нибудь припирал себя к стенке траханьем? Сколько тебе лет, Кип?
– Двадцать шесть.
– Старше, чем я.
– Старше Ханы. Мог бы ты влюбиться в нее, если бы она не была сильнее –тебя? Я хочу сказать: она может и не быть сильнее. Но не важно ли для тебя знать, что она сильнее, чтобы влюбиться в нее? Смотри. Она одержима англичанином, потому что он знает больше. Когда мы разговариваем с этим парнем, нам кажется, что мы в огромном поле. Мы даже не знаем, англичанин ли он. Может быть, и нет. Видишь ли, я думаю, что легче влюбиться в него, чем в тебя. Почему так происходит? Потому что мы хотим знать, как все происходит, из чего все складывается. Те, кто умеет говорить, умеют обольщать. Слова заводят нас в тупик. Больше всего мы хотим расти и меняться. Дерзкий новый мир.
– Я так не думаю, – сказала Хана.
– И я тоже. Но я тебе скажу, что думает об этом человек моего возраста. Самое ужасное, что другие думают, будто к этому возрасту у тебя уже сформировался характер. Проблема среднего возраста в том, что окружающие люди думают, будто ты уже полностью сформировался. Вот так!
Караваджо поднял руки напоказ Хане и Кипу. Она встала, подошла к нему сзади и обняла его за шею.
– Не делай этого. Хорошо, Дэвид? – Она мягко взяла его руки в свои. – У нас уже есть один безумный любитель поговорить наверху.
– Да ты посмотри на нас – мы сидим здесь, как вонючие богачи в своих вонючих виллах на этих вонючих холмах, когда в городе становится слишком жарко. Сейчас девять утра – наш старый приятель наверху еще спит. Хана одержима им. Я одержим здоровьем Ханы, своим «душевным равновесием», а Кип, того и гляди, подорвется на мине. Зачем? Ради чего? Ему всего двадцать шесть. В британской армии ему привили определенные навыки, американцы продолжают развивать их, создается команда саперов, им читают лекции, их снаряжают и отправляют сюда, в роскошные холмы. Тебя просто использовали, старина, как говорят в Уэльсе. Лично я больше здесь не останусь. С меня хватит. Я хочу отвезти тебя домой. К черту этот город дожей!
– Не говори так, Караваджо. С Кипом ничего не случится.
– А как же тот сапер, который вчера подорвался на мине? Как его звали?
Кип ничего не ответил.
– Как его звали?
– Сэм Харди, – Кип подошел к окну и повернулся к ним спиной, показывая, что не хочет говорить об этом.
– Беда у всех у нас в том, что мы там, где нас не ждали. Что мы делаем в Африке, в Италии? А что Кип делает здесь, очищая от мин здешние сады? Скажи мне, ради Бога! Какое ему дело до войн, в которые ввязывается Англия? Фермер на так называемом западном фронте не может подрезать дерево, не сломав пилу. А почему? Да потому, что в стволе полно шрапнели, которая осталась там еще с прошлой войны. Даже деревья разбухают от болезней, которые мы принесли. В армии тебе промывают мозги, внушая свою идею, и оставляют тебя здесь, а сами идут дальше, еще куда-нибудь, неся беду, эти меднолобые вояки, у каждого из которых всего одна извилина, да и та – чаще всего след от фуражки с золотым шитьем… Нам всем пора отсюда сматываться.
– Но мы же не можем оставить англичанина.
– Англичанин уже давно не с нами, Хана. Он с бедуинами в пустыне или в своем английском саду с флоксами и прочим дерьмом. Возможно, он даже не помнит ту женщину, вокруг которой все время крутится, о которой пытается что-то рассказать. Он даже не знает, где сейчас находится, черт побери.
Ты думаешь, я рассердился на тебя, ведь так? Потому что ты влюбилась, да? Такой ревнивый дядюшка. А я боюсь за тебя. Я хочу убить англичанина, ибо это единственное, что может спасти тебя, вытащить тебя отсюда. Он и мне начинает нравиться, вот какой опасный этот человек. Покинь свой пост. Как Кип может любить тебя, если ты недостаточно сильна, чтобы заставить его перестать рисковать своей жизнью?
– Потому что. Потому что он верит в цивилизованный мир. Он цивилизованный человек.
– Первая ошибка. Правильнее было бы сесть в поезд, уехать отсюда и нарожать кучу детей. А может, нам пойти и спросить у англичанина, у нашего ястреба, что он думает по этому поводу?
Почему тебе не хватает силы? Только богатые могут позволить себе не быть сильными. Им приходится идти на компромисс. Они уже давно зажаты в тисках своих привилегий. Они вынуждены защищать свое имущество. Никто так не скромен, как богатые. Уж поверьте мне. Но они должны соблюдать правила дерьмового цивилизованного мира. Они объявляют войну, потому что у них есть репутация, и они не могут ею пренебречь. А вы двое? Нет, мы трое? Мы свободны, и нам ничего не мешает. Сколько саперов умирают? А ты почему еще живой? Запомни: удача – дама капризная.
Хана наливает молоко в свою чашку. Потом льет белую жидкость на темные пальцы Кипа, на запястье и выше, до локтя, потом вдруг останавливается. Кип сидит, не двигаясь.
* * *
К западу от дома находится длинный узкий сад, расположенный на двух уровнях: традиционная терраса, а выше – более заросший тенистый сад, в котором каменные ступеньки и бетонные статуи почти незаметны под зеленой плесенью от дождя. Сапер поставил палатку именно здесь. Льет дождь, из долины поднимается туман, и капли влаги падают с ветвей кипарисов и елей на этот кусочек сада на склоне холма, наполовину очищенный от мин.
Только костры могут осушить постоянно сырой и затененный верхний сад. Хана собирает в кучу остатки досок и балок, разодранных артобстрелами и бомбежками, ветки, сорняки, вырванные во время прополки, скошенную траву и крапиву и тащит сюда, а вечером, в сумерки, они с Кипом сжигают все это. Костры сначала дымят, дым от горящих растений стелется по кустам, поднимается вверх к деревьям, а затем рассеивается на террасе перед домом. Через открытое окно до пациента доходят эти запахи, он слышит доносящиеся ветром голоса, время от времени смех из дымного сада. Он старается по запаху определить, что горит в кострах. Кажется, розмарин, молочай, полынь, что-то еще есть там, без запаха, возможно, дикая фиалка или ложный подсолнух, который должен расти на кислых почвах этой местности.
Английский пациент дает Хане советы, что выращивать. «Пусть ваш итальянский друг достанет вам семена, он, кажется, крупный специалист по этой части. Что вам нужно, так это сливовые деревья. А еще красную гвоздику. Если вам нужны латинские названия для вашего друга – это „Силене виргиника“. Красный чабрец тоже не помешает. Если вы хотите, чтобы в саду пели зяблики, посадите орешник и вишни.»
Она все аккуратно записывает, потом кладет ручку в ящик маленького столика, где хранит книгу, которую читает ему, а также две свечи и спички. В этой комнате она не держит медикаменты, а прячет их в других комнатах. Она знает, что рано или поздно Караваджо опять примется искать морфий, и не хочет, чтобы он беспокоил англичанина. Она кладет листок со списком растений в карман платья, чтобы отдать потом Караваджо. Теперь, когда в ней проснулось физическое влечение, она чувствовала себя неловко в компании трех мужчин.
Если только причина в физическом влечении. Если это имеет отношение к любви Кипа. Ей нравится лежать, зарывшись лицом в его плечо, в эту темно-коричневую реку, и просыпаться, погруженной в нее, чувствуя кожей невидимую пульсирующую жилку, в которую ей придется вливать физиологический раствор, если он будет умирать.
В два или три часа ночи, когда англичанин уже засыпает, она идет через сад к палатке сапера, на свет фонаря «молния», который висит на руке статуи святого Христофора. Она идет в кромешной тьме, но ей знаком каждый кустик на пути, место последнего костра, который еще тлеет красными углями. Иногда она берет в руки стеклянную воронку и задувает фонарь, а иногда оставляет его гореть и, наклонив голову, ныряет через откинутый борт палатки внутрь, чтобы прильнуть к нему, к его руке, ласкать его и ухаживать за ним, как за раненым, а вместо тампона будет ее язык, вместо иглы – ее зубы, вместо маски для наркоза – ее рот, который заставит его постоянно работающий мозг расслабиться и забыться в томной неге. Она расстегивает платье и кладет его на теннисные туфли. Она знает, что для него мир, горящий вокруг них, состоит из нескольких решающих правил, которые необходимо соблюдать при разминировании, что именно этим по-прежнему занят его мозг, когда она уже засыпает рядом, целомудренная, как сестра.
Их окружают палатка и темный лес.
Они только на шаг переступили границу утешения, которое она давала раненым во временных госпиталях в Кортоне или Монтерчи. Ее тело – как последнее тепло; ее шепот – как утешение; ее игла – чтобы усыпить. Но сапер не допускает в свое тело ничего из другого мира. Влюбленный мальчик, который не станет есть из ее рук, который не нуждается в обезболивающих уколах, в отличие от Караваджо, который только этим и живет, или в чудодейственных мазях, которыми бедуины лечили англичанина. Только для спокойного сна.
Он украшает свое жилище. Листья, которые она ему подарила, огарок свечи, а в палатке детекторный приемник и вещевой мешок, в котором хранятся его приборы. Он вышел из сражений со спокойствием, которое, даже если и кажущееся, означало для него порядок. Он остается требовательным к себе всегда: взяв на мушку автомата ястреба, парящего над долиной; обезвреживая мину и не сводя с нее глаз; даже когда он вытаскивает термос, откручивает крышку и пьет из нее.
Она думает, что все остальное для него – второстепенно, его глаза останавливаются лишь на том, что представляет опасность, а его ухо настроено только на радиоволну, где передают события в Хельсинки или Берлине. Даже когда он занимается с ней любовью и ее левая рука держит его выше браслета-«кара», где напряжены мышцы, Хана чувствует себя невидимкой в этом отсутствующем взгляде, пока из его груди не вырвется стон, пока его голова обессиленно не упадет ей на грудь. Все второстепенно, кроме того, что представляет опасность. Она научила его не молчать в минуты наслаждения, она хотела слышать это, чтобы узнавать, расслабился ли он, ибо лищь по звукам можно было понять, что он испытывает, как будто он захотел, наконец, обнаружить свое присутствие в темноте.
Трудно сказать, насколько она влюблена в него или он в нее. Или насколько это должно держаться в тайне. Чем дальше заходила их связь, тем усерднее они старались этого не показывать на людях. Ей нравилось, что он оставляет ей свободу и территорию, на которую, как он считал, каждый имеет право. Это давало обоим силу с опорой на закон соблюдения внешней отстраненности, когда он проходит под ее окном, не говоря ни слова, отправляясь в деревню, чтобы встретиться с другими саперами. Или когда он передает ей тарелку в руки. Или когда она кладет новый зеленый лист на его загорелое запястье. Или когда они ремонтируют разрушенную стену вместе с Караваджо. Сапер напевает свои излюбленные американские песни, которые Караваджо тоже нравятся, но дядюшка Дэйв предпочитает не показывать вида.
«Пенсильвания-шeсть-пять-о-о-о», – выдыхает молодой солдат.
* * *
Она изучает все оттенки его смуглой кожи. Цвет руки выше локтя, цвет шеи, ладоней, щеки, кожи под тюрбаном. Темную смуглость пальцев, разделяющих красные и черные проводки или берущих хлеб из алюминиевой солдатской миски, которой он все еще пользуется. Вот он встает. Такая самоуверенность кажется им грубоватой, но для него, несомненно, это верх вежливости.
Но больше всего ей нравится смотреть на его влажную шею, когда он умывается. Хана представляет его грудь в капельках пота, когда она хватается за нее, а он нависает над ней во время минут любви, его сильные, крепкие руки в темноте палатки. Она помнит цвет его тела, когда однажды они были в ее комнате, и свет из города, вздохнувшего после отмены комендантского часа, осветил их, словно сумерки.
* * *
Позже она поймет, что он никогда не допускал возможности для себя принадлежать ей, а для нее – ему. Она встретила это слово в романе, запомнила и занесла в свой словарь. «Принадлежать – быть обязанным, быть в долгу.» А он, она уверена в этом, никогда бы этого не допустил. И если она проходила двести метров темного сада, чтобы попасть к нему в палатку, это был ее выбор, она этого хотела. И он мог спать, не потому что не хочет ее, а потому что ему необходимо хорошо выспаться, чтобы утром иметь свежую голову и быть готовым распутать новые ловушки.
Он считает ее удивительной. Он просыпается и видит ее в струях света лампы. Больше всего ему нравится решительное выражение ее лица. Или по вечерам ему нравится слушать ее голос, когда она пытается убедить Караваджо в его очередном безрассудстве. Или то, как она медленно двигается вдоль его тела, словно святая.
Они разговаривают. Легкая монотонность его голоса смешивается с запахом палатки, с которой он не расставался в течение всей итальянской кампании, как будто она стала частью его тела, крылом цвета хаки, которым положено накрываться ночью. Это его мир. В такие ночи она чувствует, как ей не хватает Канады. Он спрашивает, почему она не может заснуть. Ее раздражает его самоуверенность, его способность быстро отключиться от окружающего мира. А ей нужно, чтобы дождь стучал по жестяной крыше и два тополя шелестели листвой под окном… ей нужен шум, под который она всегда засыпала. Деревья и крыши, которые убаюкивали ее, под которыми она выросла на восточной окраине Торонто, а потом убаюкивали ее на берегу реки Скутаматта, куда они переехали вместе с Патриком и Кларой, а позже – над водами Джорджиан-Бей. Странно: даже в этом огромном саду она не нашла ни одного дерева, которое могло бы убаюкать ее.
– Поцелуй меня. Я так люблю твои губы. Твои зубы.
И позже, когда он повернулся к открытому входу в палатку, она громко шепчет, но только сама слышит этот шепот: «Надо спросить Караваджо. Как-то отец сказал мне, что. Караваджо всегда в кого-то влюблен. Не просто влюблен, а постоянно умирает от любви. Постоянно не в себе. Постоянно счастлив. Кип! Ты слышишь меня? Я так счастлива с тобой. Я хочу всегда быть с тобой».
* * *
Больше всего ей хотелось бы плыть с ним по реке. В плавании нужно было соблюдать определенные правила, почти как в огромном зале на балу. Но он по-другому воспринимал реки. Он молчаливо входил в Моро, натягивал связку канатов, привязанных к раскладному мосту, скрепленные болтами стальные панели скользили за ним в воду, словно живое существо, а небо озарялось вспышками от взрывов, и кто-то рядом с ним тонул на самой середине реки. И саперы снова ныряли в воду, чтобы подхватить потерянные блоки, ловя и скрепляя их крюками, в холодной грязи и воде, под непрекращающимся огнем.
Ночами они стонали и кричали друг на друга, чтобы не сойти с ума. Их одежда разбухала от холодной воды, а мост медленно растягивался над их головами. А через два дня – новая река, новый мост. Почти на каждой реке, которую им приходилось форсировать, был разрушен мост, как будто ее название было вытерто, как будто на небе не было звезд, а в домах – дверей. Подразделения саперов входили в реку, обвязавшись веревками, тянули тросы на плечах, закручивали гаечными ключами промасленные болты, чтобы меньше скрежетал металл, а потом по этим собранным мостам маршировали войска, проезжала техника, а саперы все еще стояли внизу, в воде.
Поэтому часто артобстрел или бомбежка заставали их на середине реки. Взрывы освещали берега, заросшие тиной, раздирали на части сталь и железо, выбрасывали осколки на камни. И ничто не могло защитить их – река была похожа на тонкий шелк, вспарываемый металлом.
Он все это пережил. И он знал, как быстро заснуть, в отличие от нее, у которой были свои реки для воспоминаний.
Да, Караваджо сможет объяснить ей, как утонуть в любви. Даже как утонуть в осторожной любви.
– Кип, я хочу показать тебе реку Скутаматта, – сказала она. – Я хочу показать тебе озеро Дымное. Женщина, которую любил мой отец, живет на озерах и плавает на каноэ лучше, чем водит машину. Мне не хватает грома, который вырубает электричество. Я хочу познакомить тебя с Кларой, королевой каноэ, последней, кто остался в нашей семье. Мой отец пожертвовал ею ради войны.
* * *
Хана без колебаний, не останавливаясь, идет ночью к его палатке. Она хорошо знает дорогу. Деревья просеивают сквозь листву лунный свет, как будто она попала в лучи круглого зеркального шара в танцевальном зале. Она влезает к нему в палатку, прикладывает ухо к его груди и слушает, как бьется его сердце, подобно тому, как он слушает тиканье часового механизма в мине. Все спят, кроме нее.