Книга: История приключений Джозефа Эндруса и его друга Абраама Адамса
Назад: Глава V Спор о школах, происходивший между мистером Авраамом Адамсом и Джозефом в дороге, и неожиданное открытие, приятное для обоих
Дальше: Глава VII Сцена издевательства, изящно приспособленная к новым временам и вкусам

Глава VI
Нравственные рассуждения Джозефа Эндруса; и случай на охоте с чудесным избавлением пастора Адамса

– Меня часто удивляло, сэр, – сказал Джозеф, – почему так редки среди людей примеры милосердия; ведь если не склоняет человека облегчить страдания ближних доброта его сердца, то жажда почета, думается мне, должна была бы подвигнуть его на это. Что побуждает человека строить прекрасный дом, покупать прекрасную обстановку, картины, одежду и прочие вещи, если не честолюбивое стремление внушать людям больше уважения, чем другие? Так разве же одно большое милосердное деяние, один случай вызволения бедного семейства из нищеты, предоставления неудачливому ремесленнику некоторой суммы денег, чтоб он мог зарабатывать свой хлеб трудом, освобождение несостоятельного должника от его долга или из тюрьмы или любое другое доброе дело – не доставили бы человеку больше уважения и почета, чем могут дать ему самые великолепные на свете картины, дом, обстановка и одежда? Ведь не только сам человек, получивший помощь, но и каждый, кто слушал бы имя такого благодетеля, должен бы, мне представляется, почитать его бесконечно выше, чем владельца всех тех вещей, восхищаясь которыми мы славим скорее строителя, мастера, художника, кружевницу, портного и прочих, чье искусство создало эти вещи, нежели особу, присвоившую их себе с помощью денег. Я, со своей стороны, когда стоял, бывало, за стулом моей госпожи в комнате, увешанной картинами, и поглядывал на них, ни разу не подумал об их владельце; да и другие также, насколько я замечал, когда, бывало, спросят, чья эта картина, то никогда в ответ не называли хозяина дома, но говорили: Аммиконни, Поля Воронеза, Ганнибала Скрачи или Хогарти, а это все, я полагаю, имена художников. А спросили бы: кто выкупил такого-то из тюрьмы? кто ссудил деньгами разорившегося ремесленника, чтоб он мог стать на ноги? кто одел эту бедную многодетную семью? – вполне ясно, каков должен быть ответ. К тому же эти важные господа ошибаются, когда воображают, что они таким путем достигают хоть какого-нибудь почета; что-то я не помню, чтобы случалось мне побывать с миледи в гостях и чтоб она там похвалила бы обстановку или дом, а вернувшись к себе, не высмеивала бы и не хулила все, что только что хвалила у людей; и другие джентльмены в ливреях говорили мне то же о своих господах. А посмотрел бы я, как самый мудрый человек на свете посмел бы высмеять истинно доброе дело! Посмотрел бы я, да! Кто бы только попробовал, того бы самого подняли на смех, а не стали бы смеяться вместе с ним. Добрые дела творят немногие, однако же все в один голос превозносят тех, кто творит их. Право, странно даже, что люди наперебой прославляют доброту, а никто не старается заслужить эту славу; и наоборот: все поносят порок, и каждый рвется делать то, что сам же он хулит. Не знаю, какая тому причина, но что это так – ясно для всякого, кто вращался в свете, как довелось вращаться мне последние три года.
– Неужели большие господа всегда бывают дурными? – говорит Фанни.
– Встречаются, конечно, исключения, – отвечает Джозеф. – Некоторые джентльмены из лакейской говорили о делах милосердия, совершенных их господами, и я слышал, как сквайр Поп, знаменитый поэт, за столом миледи рассказывал истории о человеке из места, которое называется Росс, и о другом, из Бата, о каком-то Ал… Ал… – не помню его имени, но оно имеется в книге стихов. Этот джентльмен, между прочим, построил себе славный дом, который очень нравится сквайру Попу; но добрые дела его видны лучше, нежели виден дом, хоть он и стоит на горе, да и приносят ему больше почета. В книгу его поместили за добрые дела; и сквайр говорил, что он в нее помещает всех, кто этого заслуживает; а, конечно, раз он живет среди важных господ, когда бы среди них были такие, так уж он бы знал о них…
Вот и все, что мог припомнить по моей просьбе мистер Джозеф Эндрус из той своей речи, и я передал ее по возможности его собственными словами с самыми небольшими исправлениями. Но, я полагаю, читателей моих несколько смущает долгое молчание пастора Адамса, – тем более что ему представлялось столько случаев проявить любопытство и вставить свои замечания. Истина заключается в том, что пастор крепко спал, и заснул он в самом начале вышеприведенной речи. И право же, если читатели припомнят, сколько часов не смыкал он глаз, то их не удивит этот отдых, от которого добрый пастор едва ли отказался бы, когда бы сам Хенли или иной столь же великий оратор (буде таковой возможен) витийствовал бы перед ним, стоя на трибуне или на церковной кафедре.
Джозеф, который всю свою речь произнес, не меняя положения – склонив набок голову и уставив в землю взор, поднял наконец глаза и лишь теперь увидел, что Адамс лежит, растянувшись на спине и издавая храп чуть погромче обычного крика некоего долгоухого животного; тогда юноша повернулся к Фанни и, взяв ее руку, завел любовную игру, хоть и вполне совместную с чистейшей невинностью и благопристойностью, но все ж такую, какой при свидетелях он не решился бы начать и она не допустила бы. Предаваясь этим безобидным и приятным утехам, они вдруг услышали приближавшийся громкий лай своры гончих и вскоре затем увидали, как вынесся из лесу заяц и, перескочив ручей, очутился на лужке, в нескольких шагах от них. Едва ступив на берег, заяц сел на задние ноги и прислушался к шуму погони. Зверек показался Фанни очень милым, и ей от души хотелось взять его на руки и уберечь от опасности, как видно грозившей ему; но и разумные творения не всегда умеют отличить своих друзей от врагов: что ж тут удивительного, если глупый зайчик, едва взглянув, побежал от друга, желавшего дать ему защиту, и, пересекши лужок, вновь махнул через речку и очутился опять на том берегу. Но бедняга был так изнурен и слаб, что три раза падал на бегу. Это произвело впечатление на нежное сердце Фанни, и со слезами на глазах она заговорила о том, какое варварство – мучить до полусмерти бедное, ни в чем не повинное и беззащитное животное и, забавы ради, подвергать его жесточайшей пытке. Однако долго рассуждать об этом ей не пришлось: внезапно гончие промчались лесом, который огласился их лаем и улюлюканьем охотников, мчавшихся за ними верхами. Собаки, переплыв речку, побежали дальше заячьим следом; пять всадников попробовали перескочить речку – троим это удалось, двое же при этой попытке были выброшены из седла в воду; их спутники, как и собственные их лошади, продолжали погоню, предоставив своим товарищам и седокам взывать о милости к судьбе или обратиться для спасения к более действительным средствам – к ловкости и силе. Джозеф, однако, не проявил себя в этом случае столь безучастным: он на минуту оставил Фанни, подбежал к джентльменам, которые уже стояли на ногах, мотая головами, чтоб вылить воду из ушей, и с помощью Джозефа быстро вскарабкались на берег (ибо речка была совсем неглубока); не остановившись даже поблагодарить человека, любезно оказавшего им помощь, они кинулись, мокрые, через луг, призывая собратьев охотников придержать коней; но те их не слышали.
Гончие теперь быстро нагоняли зайца. Петляя и спотыкаясь, слабея с каждым шагом, бедняга полз через лес, и когда он, сделав круг, оказался вновь у того места, где стояла Фанни, враги настигли его; изгнанный из укрытия, он был схвачен и разорван в клочья на глазах у Фанни, которая не могла подать ему более действенной помощи, чем сострадание; не удалось ей и уломать Джозефа, в юности своей любившего охоту, чтоб он предпринял что-нибудь противное охотничьим законам в пользу зайца, который, по его словам, «был убит правильно».
Заяц схвачен был в двух-трех шагах от Адамса, который мирно спал немного поодаль от влюбленных; и гончие, пожирая зайца и таская его взад и вперед по земле, подтянулись так близко к пастору, что некоторые из них вцепились в подол его рясы (может быть, принимая ее за заячью шкуру), другие же тем временем, запустив зубы в парик, который пастор укрепил на голове носовым платком, начали его стягивать; и если бы толчки, доставшиеся его телу, не произвели на спящего больше впечатления, чем шум, то собаки, несомненно, отведали бы и пасторского мяса, приятный вкус которого мог бы стать для Адамса роковым; однако, растормошенный, он сразу проснулся и, одним рывком освободив голову от парика, с удивительным проворством вскочил на ноги, так как изо всех членов своего тела только им, казалось, мог он теперь вверить свою жизнь. Итак, расставшись также чуть не с третьей частью своей рясы, добровольно отданной им врагу в качестве exuviae, или трофеев, он побежал со всею скоростью, какую мог призвать себе на помощь. И да не послужит это на суде людском к умалению его храбрости: да будет принята во внимание численность противника и то, что нападение было совершено врасплох; и если есть среди наших современников такой неистовый храбрец, что не допускает и мысли о бегстве ни при каких обстоятельствах, то я говорю (но лишь тишайшим шепотом, и торжественно заявляю – без намерения оскорбить кого-либо из храбрых людей Англии), – я говорю или, скорей, шепчу, что он невежда, не читавший никогда ни Гомера, ни Вергилия, и ничего не знает о Гекторе или о Турне ; скажу боле: он не знаком с биографией некоторых наших великих современников – тех, кто, храбростью не уступая ни львам, ни даже тиграм, пускались в бегство и бежали бог знает как далеко и бог знает почему, на удивление друзьям и в забаву врагам. Но если лиц такого героического склада несколько оскорбило поведение Адамса, то, несомненно, они будут в полной мере ублаготворены тем, что мы расскажем сейчас о Джозефе Эндрусе. Хозяин своры только что приблизился или, как говорится, выступил на сцену, когда Адамс, как мы упомянули выше, покинул ее. Этот джентльмен слыл большим любителем шуток; но лучше скажем прямо, – тем более что это не удалит нас от темы, – он был великим охотником на людей.

 

 

Правда, до сей поры ему случалось охотиться только с собаками своей собственной породы, и он держал при себе для этой цели свору брехливых псов. Но сейчас, решив, что нашелся человек достаточно шустрый, он вздумал позабавиться другого рода охотой; и вот он с криком шмыгнул в сторонку, а сам пустил гончих вслед мистеру Адамсу, божась, что в жизни не видывал такого крупного зайца, и так при этом улюлюкал и гикал, точно бежал перед ним побежденный противник. А ему усердно вторили псы человеческой или, точнее сказать, двуногой породы, поспешавшие за ним верхами на конях, упомянутые нами выше.
О ты, кто бы ты ни была – муза ли, или иным пожелаешь ты именем зваться! Ты, что ведаешь жизнеописаниями и вдохновляла всех биографов в наши времена; ты, что напитала чудесным юмором перо бессмертного Гулливера и заботливо направляла суждения своего Мэллита, вдохновляя его сжатый и мужественный слог; ты, что не приложила руки к тому посвящению и предисловию или к тем переводам, которые охотно вычеркнула бы из биографии Цицерона; ты, наконец, что без помощи какой бы то ни было литературной приправы и вопреки наклонностям самого автора заставила Колли Сиббера написать некоторые страницы его книги по-английски! О, помоги мне в том, что будет мне, вижу я, не по плечу! Выведи ты на поле юного, бодрого, смелого Джозефа Эндруса, дабы взирали на него мужи с изумлением и завистью, а нежные девы – с любовью и страстной тревогой за его судьбу!
Как скоро увидел Джозеф Эндрус друга своего в беде, когда впервые чуткие собаки набросились на пастора, тотчас схватил он дубинку в правую руку свою – ту дубинку, что его отец получил от деда его, которому преподнес ее в дар один кентский силач , после того как всенародно проломил ею в тот день три головы. То была дубинка великой крепости и дивного искусства, сработанная лучшим мастером мистера Дерда, с коим не может равняться ни один другой ремесленник и коим сделаны все те трости, с которыми последнее время выходят щеголи на утреннюю прогулку в парк; но эта была воистину вершиной его мастерства; на ее набалдашнике были вырезаны нос и подбородок, каковые, пожалуй, можно бы принять за щипцы для орехов. Учеными высказывалось положение, что сие должно изображать Горгону; на деле же мастер здесь скопировал лицо некоего долговязого английского баронета, чрезвычайно остроумного и важного; он намеревался также запечатлеть на этой дубинке много разных историй: как, например, вечер первого представления пьесы капитана Б***, где вы увидели бы критиков в расшитых камзолах пересаженными из лож в партер, прежнее население которого вознесено было на галерею и там занялось игрой на свистульках; намеревался он еще изобразить аукционный зал, где мистер Кок стоял бы на высоте своей трибуны, выхваляя достоинства фарфоровой чаши и недоумевая, «почему никто не предлагает больше за это прекрасное, за это великолепное…». И много других вещей хотел он запечатлеть, но вынужден был отступиться от своего замысла за недостатком места.
Только Джозеф схватил в руки эту дубинку, как его глаза метнули молнию, и доблестный быстроногий юноша побежал со всею поспешностью на помощь другу. Он догнал его в тот самый миг, когда Дубняк ухватился уже за подол рясы, который волочился оторванный по земле. Мы, читатель, к этому случаю приурочили бы какое-нибудь сравнение, если бы не два препятствия: во-первых, это прервало бы наше повествование, которое сейчас должно развиваться быстро; но эта причина еще не столь веская, и таких перерывов встречается у писателей немало. Второе и более значительное препятствие состоит в том, что мы не подыскали бы сравнения, достойного нашей цели, ибо воистину: какой пример мог бы вызвать пред очами читателя образ дружбы и вместе с ней отваги, молодости и красоты, силы и стремительности – всего, чем пылал Джозеф Эндрус? Пусть же те, кто описывает львов и тигров, а также героев, более ярых, чем те и другие, возвышают свои поэмы и пьесы сравнениями с Джозефом Эндрусом, который сам превыше всех сравнений.
Вот Дубняк крепко схватил пастора за подол и остановил его бег. Едва увидел это Джозеф, как он опустил свою дубинку на голову псу и уложил его на месте. Тогда Ельник и Охальник завладели полукафтаньем пастора и, несомненно, повалили бы несчастного на землю, когда бы Джозеф не собрал всю свою силу и не отмерил бы Охальнику такой удар по спине, что тот разжал зубы и с воем побежал прочь. Жестокая участь ждала тебя, о Ельник! Ельник, лучший пес, когда-либо преследовавший зайца! Тот, что ни разу не подал голоса иначе, как при бесспорно верном запахе; добрый на следу, надежный в травле, не пустобрех, не пустогон, пес, чтимый всей сворою гончих! Чуть подаст он, бывало, голос – знали они, что дичь близка. И он пал под ударом Джозефа! Громобой, Разбой, Чудной и Чумной – следующие жертвы его ярости – растянулись во всю длину на земле. Тут Красавица, сука, которую мистер Джон Темпл вырастил в своих комнатах и вскормил за своим столом, а незадолго перед тем прислал за пятьдесят миль в подарок сквайру, свирепо ринулась на Джозефа и впилась ему зубами в ногу. Искони не бывало пса свирепей ее, ибо она была амазонской породы и на родине своей рвала быков; но теперь она вступила в неравный спор и разделила бы судьбу названных выше, не вмешайся в тот час Диана (читатель пусть верит или нет, как будет угодно ), которая, приняв образ выжлятника, заключила любимицу в свои объятья.
Пастор теперь обратился лицом к противникам и своею клюкою поверг многих из них на землю, а прочих рассеял; но на него набросился Цезарь, который сбил его с ног. Тогда прилетел другу на выручку Джозеф и с такою мощью обрушился на победителя, что Цезарь, – о, вечное посрамление славному имени его! – с жалобным визгом пустился наутек.
Битва кипела ярым неистовством, как вдруг выжлятник, человек степенный и в летах, поднял – о, чудо! – свой голос и отозвал гончих с поля боя, говоря им на понятном для них языке, что дальнейшее сопротивление бесполезно, ибо рок присудил победу врагу.
До сих пор муза с обычным своим достоинством вела рассказ об этой чудовищной битве, которую, мнится нам, было бы не по плечу изобразить никакому поэту, ни романисту, ни биографу, и, заключив его, она умолкает; так что мы теперь продолжаем повествование нашим обыденным слогом. Сквайр и его приятели, у которых фигура Адамса и рыцарство Джозефа вызвали сперва бурный взрыв смеха и которые до сих пор смотрели на происходившее с таким удовольствием, какого никогда не доставляла им ни охота, ни состязание в стрельбе, ни скачки, ни петушиный бой, ни травля медведя, – стали теперь опасаться за своих собак, из которых многие лежали, распростертые, на поле битвы. Поэтому сквайр, предварительно сплотив вокруг себя для безопасности кольцо друзей, мужественно подъехал к сражавшимся и, придав лицу самое, какое только мог, грозное выражение, властным голосом спросил Джозефа, о чем он помышлял, расправляясь таким порядком с его гончими. Джозеф бестрепетно ответил, что собаки первые напали на его друга, и, принадлежи они хоть величайшему человеку в королевстве, он обошелся бы с ними точно так же, потому что, покуда есть в его жилах хоть единая капля крови, он не будет стоять сложа руки, когда этот джентльмен (тут он указал на Адамса) подвергается обиде, будь то от человека или от животного. Джозеф сказал это, и они с Адамсом, потрясая своим деревянным оружием, стали в такие позы, что сквайр и его свита почли нужным пораздумать перед тем, как приступить к отмщению за своих четвероногих союзников.
В эту минуту подбежала к ним Фанни, в тревоге за Джозефа забыв опасность, грозившую ей самой. Сквайр и все всадники, пораженные ее красотой, сразу к ней одной приковали свои взоры и мысли, заявляя в один голос, что никогда не видели такого очаровательного создания. И забава и гнев были тотчас забыты, все смотрели на девушку в безмолвном изумлении. Один только выжлятник не подпал под ее очарование: он хлопотал над собаками, подрезывая им уши и стараясь вернуть их к жизни, – в чем настолько преуспел, что только две поплоше остались недвижимыми на поле брани. Тогда выжлятник заявил, что это еще хорошо – могло быть хуже; а он-де, со своей стороны, не может винить джентльмена и не понимает, зачем это его хозяин натравливает собак на крещеных людей: нет более верного способа испортить собаку, как пускать ее по следу всякой погани, когда она должна гнать зайца!
Сквайр, узнав, что зло причинено небольшое, – и, может быть, сам замышляя худшее зло, хоть и другого рода, – подошел к мистеру Адамсу с более благосклонным видом, чем раньше; он сказал, что сожалеет о случившемся, что он всячески старался предотвратить это, с той минуты, как разглядел его облачение, и отозвался с большой похвалой о храбрости его лакея, за какового он принял Джозефа. Затем он пригласил мистера Адамса отобедать у него и выразил желание, чтоб и молодая женщина пришла бы вместе с ним. Адамс долго отказывался; но сквайр повторял приглашение так настойчиво и так учтиво, что пастор вынужден был наконец согласиться. Джозеф подобрал его парик, шляпу и прочее, растерянное им в бою (а иначе, возможно, все это было бы забыто), и мистер Адамс кое-как привел себя в порядок; а затем конные и пешие двинулись все вместе одним аллюром к дому сквайра, стоявшему неподалеку.
В пути прелестная Фанни привлекала к себе все взоры; джентльмены старались превзойти друг друга в хвалах ее красоте; но читатель простит мне, если я не приведу здесь этих славословий, ибо в них не содержалось ничего нового или необычного, – как простит он мне и то, что я опускаю здесь множество забавных шуток, нацеленных в Адамса: один заявлял, что травля пасторов – лучший в мире вид охоты; другой похвалил его за то, как стойко он защищался – не хуже, право, любого барсука; и все такие же забавные замечания, которые хоть и плохо соответствовали бы нашей степенной повести, сильно, однако, смешили и развлекали сквайра и его веселых друзей.
Назад: Глава V Спор о школах, происходивший между мистером Авраамом Адамсом и Джозефом в дороге, и неожиданное открытие, приятное для обоих
Дальше: Глава VII Сцена издевательства, изящно приспособленная к новым временам и вкусам