Книга: История приключений Джозефа Эндруса и его друга Абраама Адамса
Назад: Глава III Мнение двух законоведов об одном и том же джентльмене и допрос, устроенный Адамсом хозяину относительно его веры
Дальше: Глава V Страшная ссора, происшедшая в гостинице, где обедало общество, и кровавые ее последствия для мистера Адамса

Глава IV
История Леоноры, или Несчастная прелестница

Леонора была дочерью состоятельного джентльмена; она была высока, стройна и обладала тем живым выражением лица, которое часто привлекает сильней, чем правильные черты в сочетании с вялым видом; однако же такого рода красота бывает порой столь же обманчива, сколь пленительна; отраженная в ней жизнерадостность часто принимается за доброту, а бойкость за истинный ум.
Леонора, которой было тогда восемнадцать лет, жила у своей тетки в одном городе на севере Англии. Она до крайности любила веселиться и очень редко пропускала бал или какое-нибудь другое светское сборище, где ей представлялось немало случаев удовлетворить свое жадное тщеславие тем предпочтением, какое отдавали ей мужчины почти перед всеми прочими присутствовавшими там женщинами.
Среди многих молодых людей, отмечавших ее своим вниманием, был некий Горацио, которому вскоре удалось затмить в ее глазах всех своих соперников; она танцевала веселее обычного, когда ему случалось быть ее кавалером, и ни прелесть вечера, ни пенье соловья не могли так удлинить ее прогулку, как его общество. Она делала вид, будто даже и не понимает любезностей других своих поклонников, меж тем как к каждому комплименту Горацио она внимательно склоняла слух, улыбаясь порой и тогда, когда комплимент бывал слишком тонок для ее понимания.
– Простите, сударыня, – говорит Адамс, – а кто он был, этот сквайр Горацио?
– Горацио, – говорит леди, – был молодой джентльмен из хорошей семьи, получивший юридическое образование и за несколько лет пред тем удостоенный звания адвоката. Лицо и сложение его были таковы, что большинство признало бы его красавцем; и притом всему его виду было присуще такое достоинство, какое встретишь не часто. Нрава он был сурового, однако без тени угрюмости. Он был не чужд остроумия и юмора и имел склонность к злой насмешке, которой несколько злоупотреблял.
Этот джентльмен, питавший сильнейшую страсть к Леоноре, был, верно, последним, кто заподозрил, что может иметь у нее успех. Весь город сосватал их задолго до того, как он сам из ее поведения почерпнул достаточно решимости, чтоб заговорить с ней о своей любви: потому что он держался мнения (и, может быть, в этом он был прав), что весьма неполитично всерьез заводить с женщиной речь о любви прежде, чем настолько завладеешь ее чувствами, что она сама будет этого ждать и желать.
Но как ни склонны бывают влюбленные из страха преувеличивать каждое проявление милости к сопернику – и соответственно преуменьшать свои собственные мелкие успехи, – все же страсть не могла настолько ослепить Горацио, чтобы ему не внушило надежд поведение Леоноры, чья склонность к нему была теперь столь же очевидна для любого стороннего наблюдателя в их кругу, как и его чувство к ней.
– По моим наблюдением, такие навязчивые девчонки никогда не кончали добром (говорит та леди, которая не соглашалась допустить Джозефа в карету); и что бы она ни учинила дальше, я ничему не удивлюсь!
Леди продолжала свою историю так:
– Однажды вечером, среди веселого разговора в саду, Горацио шепнул Леоноре, что он хотел бы немного пройтись с нею наедине; потому что ему надо сообщить ей нечто очень важное.
– Вы уверены, что важное? – сказала с улыбкой Леонора.
– Надеюсь, и вам оно покажется таким, – ответил он, – коль скоро все будущее счастье моей жизни зависит только от этого.
Леонора, подозревавшая, что сейчас произойдет, была не прочь отложить объяснение до другого случая, но Горацио, почти преодолев смущение, поначалу мешавшее ему говорить, сделался теперь так настойчив, что она наконец уступила; и, покинув остальное общество, они свернули в сторону, на безлюдную дорожку.
Сохраняя некоторое время строгое молчание, они отошли довольно далеко от остальных. Наконец Горацио остановился и, мягко взяв за руку Леонору, которая, дрожа и бледнея, стояла перед ним, глубоко вздохнул, потом со всею вообразимой нежностью заглянул ей в глаза и прерывающимся голосом воскликнул:
– О Леонора! Неужели я должен объяснять вам, на чем зиждется будущее счастье моей жизни! Позволено ли мне будет сказать, что есть нечто, принадлежащее вам, что служит помехой моему счастью и с чем вы должны расстаться, если не хотите сделать меня горестным несчастливцем?
– Что же это такое? – спросила Леонора.
– Разумеется, – сказал он, – вас удивляет, как мне может не нравиться что-либо принадлежащее вам; но, конечно, вы легко угадаете, о чем я говорю, если это – то единственное, за что я отдал бы взамен все богатства мира, будь они моими… О, это то, с чем вы должны расстаться, чтобы тем самым подарить мне все на свете! Неужели Леонора все еще не может – вернее, все еще не хочет догадаться? Тогда позвольте мне шепнуть ей на ушко разгадку: это ваше имя, сударыня. Расстаться с ним, снизойти к моей просьбе стать навек моею – вот чем вы спасете меня от самой жалкой участи, чем превратите меня в счастливейшего из смертных.
Леонора, зардевшись румянцем и напустив на себя самый гневный вид, сказала ему, что, если бы она могла заподозрить, какое он ей готовит объяснение, ему не удалось бы заманить ее сюда; он ее до того удивил и напугал, что теперь она просит как можно скорее отвести ее обратно к остальным гостям, – что он и выполнил, дрожа почти так же сильно, как она.
– Ну и дурак, – вскричала Слипслоп, – сразу видно, что ничего не смыслит в женском поле!
– Верно, сударыня, – сказал Адамс, – мне кажется, вы правы; я бы, если б уже зашел так далеко, добился бы от нее ответа.
А миссис Грэйв-Эрс попросила леди опускать в своем рассказе все грубые подробности, потому что ее от них коробит.
– Хорошо, сударыня, – сказала леди. – Коротко говоря, не прошло и месяца после этого свидания, как Леонора и Горацио пришли, что называется, к полному взаимному согласию. Все церемонии, кроме последней, были уже свершены, выправлены все нужные бумаги, и через самое короткое время Горацио предстояло вступить во владение предметом всех своих желаний. Я могу, если угодно, прочитать вам по одному письму от каждого из них. Письма эти запали мне в память от слова до слова; они дадут вам достаточное представление об их обоюдной страсти.
Миссис Грэйв-Эрс не пожелала слушать письма; но вопрос этот, будучи поставлен на обсуждение, был решен против нее голосами всех остальных пассажиров, причем пастор Адамс проявил большую горячность.
Горацио к Леоноре
О, какою тщетной, мое обожаемое создание, становится погоня за удовольствиями в отсутствие предмета, которому ты предан всей душой, если только они не имеют некоторого отношения к этому предмету! Прошедший вечер я был осужден провести в обществе мужей ученых и умных, которое, как ни бывало оно мне приятно раньше, теперь лишь внушало мне опасения, что они припишут мою рассеянность истинной ее причине. Вот почему, если ваши занятия лишают меня восхитительного счастья видеть вас, я всегда стремлюсь уединиться; ибо чувства мои к Леоноре слишком нежны, – и мне невыносима мысль, что другие грубой рукой коснутся тех сладостных утех, которыми горячее воображение влюбленного радует его иногда и которые, как я подозреваю, выдают тогда мои глаза. Боязнь этого обнажения наших помыслов может показаться смешною и мелочною людям, не способным постичь всю нежность этой утонченной страсти. А постичь ее могут лишь немногие, и это мы ясно поймем, когда помыслим, что требуется вся совокупность человеческих добродетелей для того, чтобы испытать эту страсть во всей ее полноте. Ведь возлюбленная, чье счастие любовь ставит себе целью, может нам предоставить пленительные возможности быть храбрыми в ее защите, щедрыми к ее нуждам, сострадательными к ее горестям, благодарными за ее доброту – и проявить равным образом все свои другие качества; и кто не проявит их в любой степени и с самым высоким восторгом, тот не вправе будет именоваться влюбленным. Потому, взирая лишь на нежную скромность вашей души, я так целомудренно питаю эту любовь в моей собственной; и потому вы поймете, как тягостно мне переносить вольности, которые мужчины, даже те, которые в обществе слывут вполне воспитанными, иногда позволяют себе в этих случаях. Могу ли я вам сказать, как страстно жду я того блаженного дня, когда познаю ложность обычного утверждения, будто величайшее счастье человеческое заключается в надежде; хотя ни у кого в мире не было больших оснований верить истине этого положения, чем сейчас у меня, – поскольку никто никогда не вкушал такого блаженства, какое зажигает в груди моей помысел о том, что в будущем все дни мои должны проходить в обществе такой спутницы жизни и что все мои деяния будут мне дарить высокое удовлетворение, ибо направлены будут лишь к вашему счастию.
От Леоноры к Горацио
Утонченность вашего духа с такою очевидностью доказывалась каждым вашим словом и поступком с тех пор, как я впервые имела удовольствие узнать вас, что я считала невозможным, чтобы доброе мнение мое о Горацио могло бы возрасти от какого-либо дополнительного доказательства его заслуг. Этой самой мыслью я тешилась в тот час, когда получила ваше последнее письмо. Но, распечатав его, сознаюсь, я с удивлением убедилась, что нежные чувства, выраженные в нем, так далеко превосходят даже то, чего я могла ожидать от вас (хотя и знала, что все благородные побуждения, на 'какие способна человеческая природа, сосредоточены в вашей груди), что никакими словами не обрисовать мне чувств, которые во мне пробудились при мысли, что мое счастье будет последней целью всех ваших поступков.
О Горацио! Какою же прекрасной представляется мне жизнь, в которой малейшая домашняя забота услаждена приятным сознанием, что достойнейший человек на земле, тот, кому ты наиболее склонна дарить свою любовь, должен получать пользу или удовольствие от всего, что ты делаешь! В такой жизни всякий труд должен будет превращаться в развлечение, и ничто, кроме неизбежных неурядиц жизни, не заставит нас вспомнить, что мы смертны.
Если ваша наклонность к раздумью наедине и желание скрыть свои помыслы от любопытных делают докучными для вас беседу мужей ученых и умных, то какие же томительные часы должна проводить я, обреченная обычаем на беседу с женщинами, чье природное любопытство побуждает их рыться во всех моих помыслах и чья зависть никак не может примириться с тем, что сердцем Горацио завладела другая, – что понуждает их к злым козням против счастливицы, завладевшей им! Но поистине, если когда-либо можно оправдать зависть или хоть отчасти извинить ее, то именно в этом случае, где благо так велико и где так естественно, чтобы каждая желала его для себя! О, я не стыжусь признать это; и вашим достоинствам, Горацио, обязана я тем, что защищена от опасности попасть в самое тягостное положение, какое только могу вообразить: положение, когда склонность побуждает тебя любить человека, который в собственных твоих глазах достоин презрения.
Дело настолько продвинулось у нежной четы, что был уже назначен день свадьбы и оставалось до нее две недели, когда в городе, отстоявшем миль на двадцать от того, где разыгрывалась наша история, открылась сессия суда. Нужно сказать, что у молодых юристов есть обычай являться на эти сессии не столько из корысти, сколько для того, чтобы показать свое рвение и поучиться у мировых судей судебному искусству; и в этих целях кто-либо из самых умудренных и видных судей назначается спикером, или, как они его скромно называют, председателем, и он им читает лекцию и направляет их в истинном знании закона.
– Здесь вы повинны в маленькой ошибке, – говорит Адамс, – которую я с вашего дозволения поправлю; я присутствовал раз на одной из таких квартальных сессий, где наблюдал, как адвокат поучал судей, а не учился у них.
– Это несущественно, – сказала леди. – Горацио отправился туда, так как он, стремясь (ради дорогой своей Леоноры) адвокатской практикой увеличить свое состояние, в то время еще не очень большое, решил не щадить трудов и не упускать ни одного случая для своего усовершенствования и продвижения.
В тот самый день, когда Горацио оставил город, Леонора сидела у окна и, обратив внимание на проезжавшую мимо карету шестерней, заявила, что это самый очаровательный, изящный, благородный выезд, какой она видела в жизни; и она добавила примечательные слова, которые ее подруга Флорелла в то время не оценила по достоинству, но после припомнила: «О, я влюблена в этот выезд!»
В тот вечер состоялся бал, который Леонора решила почтить своим присутствием, – намереваясь, однако, ради своего дорогого Горацио отказаться от танцев.
Ах, почему женщины, столь часто обладая доброй наклонностью давать обеты, так редко обладают стойкостью в их соблюдении!
Владелец кареты шестерней тоже явился на бал. Одежда его была столь же удивительно изящна, как и его выезд. Он вскоре приковал к себе взоры присутствующих; все щегольские наряды, все шелковые жилеты с серебряной и золотой оторочкой мгновенно померкли.
– Сударыня, – сказал Адамс, – не сочтите мой вопрос неуместным, но я был бы рад послушать, как джентльмен был одет?
– Сэр, – ответила леди, – мне рассказывали, что на нем был бархатный камзол горчичного цвета, подбитый розовым атласом и сплошь расшитый золотом; золотом же был расшит и его жилет из серебряной ткани. Не могу сообщить подробностей об остальной его одежде, но она была вся французского кроя, потому что Беллармин (так он звался) только что прибыл из Парижа.
Как этот изящный господин привлек взоры всего собрания, так его взор в равной мере приковала к себе Леонора. Едва увидев ее, Беллармин застыл без движения, как истукан, – или, вернее, застыл бы, если бы это позволила ему благовоспитанность. Все же, пока он нашел в себе силы исправить оплошность, каждый в зале успел без труда угадать предмет его восхищения. Дамы стали вновь отличать прежних своих кавалеров, так как все поняли, на ком остановит выбор Беллармин, – чему, однако же, они старались воспрепятствовать всеми доступными способами: многие из них подходили к Леоноре со словами: «О сударыня, боюсь, мы сегодня не будем иметь счастья видеть, как вы танцуете», и затем восклицали так, чтоб услышал Беллармин: «Ну, Леонора танцевать не будет, уверяю вас; здесь нет ее жениха». А одна коварно попыталась помешать ей, подослав к ней неприятного кавалера, чтобы тем обязать ее либо пойти танцевать с ним, либо просидеть все танцы; но заговор не увенчался успехом.

 

 

Леонора увидела, что вызывает восхищение великолепного незнакомца и зависть всех присутствующих женщин. Сердечко ее трепетало, а голова подергивалась, точно в судороге; казалось, будто девица хочет заговорить то с тем, то с другим из знакомых, но сказать ей было нечего: нельзя было заговорить о своем торжестве, а она не могла ни на миг оторваться мыслью от любования им; никогда не испытывала она ничего подобного этому счастью. Она знавала до сих пор, что значит мучить одну соперницу, но вызвать ненависть и тайные проклятия целого собрания – то была радость, уготованная лишь для этого блаженного часа. И так как исступленный восторг смутил ее рассудок, она держалась как нельзя более глупо: она разыгрывала тысячи ребяческих фокусов, ломалась без нужды всем телом так и этак, и лицо искажала так и этак беспричинным смехом. Словом, ее поведение было столь же нелепо, как была нелепа его цель: притвориться безразличной к восхищению незнакомца и при том наслаждаться мыслью, что это восхищение дало ей победу над всеми женщинами в зале.
В таком состоянии духа была Леонора, когда Беллармин, справившись, кто она такая, подошел к ней и с низким поклоном попросил оказать ему честь пройтись с ним в танце, на что она с глубоким реверансом немедленно согласилась. Она танцевала с ним всю ночь и упивалась высшим наслаждением, какое способна была чувствовать.
Адамс при этих словах испустил страшный стон, и дамы в испуге стали спрашивать, не болен ли он. Но он ответил, что «стенает лишь о неразумии Леоноры».
– Леонора, – продолжала леди, – удалилась к себе около шести часов утра, но не для покоя. Она ворочалась и металась в постели, лишь изредка забываясь сном, а чуть засыпала – ей снились карета и великолепные одежды, которые видела она накануне, или балы, оперы, ридотто, составлявшие предмет ее разговора с Беллармином.
Днем Беллармин в своей бесценной карете шестерней нанес Леоноре визит. Он был поистине очарован ее особой и, наведя справки, оказался настолько же прельщен состоянием ее отца (ибо сам он, при всем своем великолепии, был несколько менее богат, чем Крез или Аттал …).
– Аттал, – поправил мистер Адамс, – но простите, откуда вам знакомы эти имена?
Леди улыбнулась такому вопросу и продолжала:
– Он был столь прельщен, говорю я, что решил сразу же просить ее руки, и сделал это так живо и так пылко, что быстро сломил ее слабое сопротивление и получил разрешение поговорить с ее отцом, который, как она полагала, должен был сразу склониться в пользу выезда о шести лошадях.
Итак, тем, чего так долго вздохами и слезами, любовью и нежностью добивался Горацио, тем в одно мгновение овладел веселый и обходительный англо-француз Беллармин. Другими словами: что скромность возводила целый год, то наглость разрушила в одни сутки.
Здесь Адамс застонал вторично; но дамы, начав пересмеиваться, не обратили внимания на этот стон.
– С первой минуты бала и до конца визита Беллармина Леонора едва ли хоть раз подумала о Горацио; но теперь, хоть и непрошеным гостем, он стал навещать ее мысли. Она жалела, что не увидела очаровательного Беллармина и его очаровательный выезд до того, как дело между ней и Горацио зашло так далеко. «Но почему, – думала она, – я должна жалеть, что не увидела Беллармина раньше; и чем же плохо, что я его увидела теперь? Ведь Горацио – мой возлюбленный, почти мой муж! И разве он не так же красив… нет, красивей даже Беллармина. Да, но Беллармин элегантней, изящней его; в этом ему не откажешь. Да, да, конечно, он элегантнее. Но совсем недавно, вчера только, разве не любила я Горацио больше всех на свете? Да, но вчера я еще не видела Беллармина. Но разве Горацио не любит меня без ума и не разобьет ли ему сердце отчаянье, если я его покину? Хорошо: а у Беллармина нет разве сердца, которое также может быть разбито? Да, но Горацио я дала обещание первому; но в этом несчастье Беллармина! Если бы его я увидела первого, я, несомненно, предпочла бы его. Разве он, милое создание, не предпочел меня всем женщинам на балу, когда каждая была у его ног? Было ли когда во власти Горацио дать мне такое доказательство своей приверженности? Может ли он дать мне выезд или что-либо другое из тех вещей, обладательницей которых сделает меня Беллармин? Какая неизмеримая разница – быть женою бедного адвоката или женою человека с состоянием – Беллармина! Если я выйду замуж за Горацио, я восторжествую не более как над одной соперницей; выйдя же за Беллармина, я стану предметом зависти всех моих знакомых. Какое блаженство!… Но как могу я допустить, чтобы Горацио умер? Ведь он поклялся, что не переживет утраты; но, может быть, он не умрет, а если ему суждено умереть, могу ли я предотвратить эту смерть? Разве я должна жертвовать собой для него? Да к тому же Беллармин может стать равно несчастным из-за меня».
Так она спорила сама с собой, когда несколько юных леди пригласили ее на прогулку и тем облегчили ее тревогу.
На другое утро Беллармин завтракал с Леонорой в присутствии ее тетки, которую он успел достаточно осведомить о своей страсти; едва он удалился, как старая леди принялась давать племяннице наставления.
– Ты видишь, дитя, – говорит она, – что кидает тебе под ноги Фортуна; и я надеюсь, ты не станешь противиться собственному возвеличению.
Леонора, вздыхая, попросила ее «не упоминать даже о таких вещах, раз ей известно о ее обязательствах перед Горацио».
– Обязательства? Пустяки! – вскричала тетка. – Благодари бога на коленях, что еще в твоей власти их нарушить. Какая женщина станет хоть минуту колебаться, ездить ли ей в карете или всю жизнь ходить пешком? У Беллармина выезд шестерней, а у Горацио нет и пары.
– Да, сударыня, но что же скажет свет? – возразила Леонора. – Не осудит ли он меня?
– Свет всегда на стороне благоразумия, – провозгласила тетка, – и, конечно, осудит тебя, если ты поступишься своею выгодой из каких бы то ни было побуждений. О, я отлично знаю свет, а ты, моя дорогая, такими возражениями только доказываешь свое неведенье. Верь моему слову, свет куда умней! Я дольше жила в нем, чем ты; и смею тебя уверить, мы ничего не должны уважать, кроме денег; я не знала ни одной женщины, которая вышла бы замуж по другим соображениям и после не раскаялась бы в том от всего сердца. К тому же, если сопоставить этих двух мужчин, неужели ты предпочтешь какого-то ничтожного человечка, получившего воспитание в университете, истинному джентльмену, только что вернувшемуся из путешествия?! Весь мир признает, что Беллармин истинный джентльмен, положительно истинный джентльмен и красивый мужчина…
– Возможно, сударыня, я не стала бы колебаться, если бы знала, как мне приличней разделаться с другим.
– О, предоставь это мне, – говорит тетка. – Ты же знаешь, что твоему отцу еще ничего не сообщалось о помолвке . Правда, я, со своей стороны, считала партию подходящей, так как мне и не грезилось такое предложение; но теперь я тебя освобожу от этого человека; предоставь мне самой объясниться с ним. Ручаюсь, что больше у тебя не будет никаких хлопот.
Доводы тетки убедили наконец Леонору; и в тот же вечер, за ужином, на который к ним опять явился Беллармин, она договорилась с ним, что на следующее утро он отправится к ее отцу и сделает предложение, а как только вернется из поездки, вступит с Леонорой в брак.
Тетка вскоре после ужина удалилась, и, оставшись наедине со своей избранницей, Беллармин начал так:
– Да, сударыня, этот камзол, заверяю вас, сделан в Париже, и пусть лучший английский портной попробует хотя бы скопировать его! Ни один из них не умеет кроить, сударыня, -не умеет, да и только! Вы обратите внимание, как отвернута эта пола; а этот рукав – разве пентюху англичанину сделать что-либо подобное?… Скажите, пожалуйста, как вам нравятся ливреи моих слуг?
Леонора отвечала, что находит их очень красивыми.
– Все французское, – говорит он, – все, кроме верхних кафтанов; я ничего, кроме верхнего кафтана, не доверю никогда англичанину; вы знаете, надо все-таки, чем только можно, поощрять свой народ; тем более что я, пока не получил должности, держался взглядов партии страны , хе-хе-хе! Но сам я… да пусть лучше этот грязный остров сгниет на дне морском, чем надеть мне на себя хоть одну тряпку английской работы; и я уверен, если бы вы хоть раз побывали в Париже, вы пришли бы к тому же взгляду в отношении вашей собственной одежды. Вы не можете себе представить, как выиграла бы ваша красота от французского туалета; положительно вас уверяю, когда я первый раз по приезде отправился в оперу, я принимал наших английских леди за горничных, хе-хе-хе!
Такого рода учтивым разговором веселый Беллармин занимал свою любезную Леонору, когда дверь внезапно отворилась и в комнату вошел Горацио. Невозможно передать смущение Леоноры.
– Бедняжка! – говорит миссис Слипслоп. – В какой она должна была прийти конфуз!
– Нисколько! – говорит миссис Грэйв-Эрс. – Таких наглых девчонок ничем не смутишь.
– Значит, нахальства у нее было побольше, чем у коринфян, – сказал Адамс, – да, побольше, чем у самой Лайды.
– Долгое время, – продолжала леди, – все трое пребывали в молчании: бесцеремонный приход Горацио поверг в изумление Беллармина, но и столь нежданное присутствие Беллармина не менее поразило Горацио. Наконец Леонора, собравшись с духом, обратилась к последнему и с напускным удивлением спросила, чем вызван столь поздний его визит.
– В самом деле, – ответил он, – я должен был бы принести извинения, потревожив вас в этот час, если бы не убедился, застав вас в обществе, что я не нарушаю вашего покоя.
Беллармин поднялся с кресла и прошелся менуэтом по комнате, мурлыча какой-то оперный мотив, между тем как Горацио, подойдя к Леоноре, спросил у нее шепотом, не родственник ли ей этот джентльмен, – на что она с улыбкою или скорее с презрительной усмешкой ответила:
– Нет, пока что не родственник, – и добавила, что ей непонятно значение его вопроса.
– Он подсказан не ревностью, – тихо сказал Горацио.
– Ревностью! – воскликнула она. – Право, странно было бы простому знакомому становиться в позу ревнивца.
Эти слова несколько удивили Горацио; но он не успел еще ответить, как Беллармин подошел, пританцовывая, к даме и сказал ей, что боится, не мешает ли он какому-то делу между нею и джентльменом.
– Ни с этим джентльменом, – сказала она, – ни с кем-либо другим у меня не может быть дела, которое я должна была бы держать от вас в тайне.
– Вы мне простите, – сказал Горацио, – если я спрошу, кто этот джентльмен, которому вы должны поверять все наши тайны?
– Вы это узнаете довольно скоро, – заявляет Леонора, – но я не понимаю, какие тайны могут быть между нами и почему вы говорите о них так многозначительно?
– О сударыня! – восклицает Горацио. – Неужели вы хотите, чтобы я принял ваши слова всерьез?
– Мне безразлично, – говорит она, – как вы их примете; но, мне думается, ваше посещение в столь неурочный час вовсе необъяснимо – особенно когда вы видите, что хозяйка занята; если слуги и пускают вас в дом, от воспитанного человека все же можно ждать, что он быстро поймет намек.
– Сударыня, – сказал Горацио, – я не воображал, что если вы заняты с посторонним человеком, каким мне представляется этот джентльмен, то мой визит может оказаться назойливым или что в нашем положении люди должны соблюдать подобные правила.
– В самом деле, вы точно во сне, – говорит она, – или хотите меня убедить, что я сама во сне. Не знаю, под каким предлогом простые знакомые могут отбрасывать все правила приличного поведения.
– Да, конечно, – говорит он, – мне снится сон: иначе как объяснить, что Леонора почитает меня простым знакомым после всего, что произошло между нами!
– «Что произошло между нами»! Вы хотите оскорбить меня перед этим джентльменом?
– Черт возьми! Оскорблять даму! – говорит Беллармин, сдвинув шляпу набекрень и важно подступая к Горацио. – Ни один мужчина не посмеет в моем присутствии оскорбить эту даму, черт возьми!
– Послушайте, сэр, – говорит Горацио, – я посоветовал бы вам умерить свою свирепость, ибо если я не обманываюсь, то даме очень желательно, чтобы вашей милости задали хорошую трепку.
– Сэр, – проговорил Беллармин, – я имею честь быть ее покровителем, и черт меня побери, если я понимаю, что вы хотите сказать?
– Сэр, – отвечал Горацио, – скорее она ваша покровительница; но бросьте-ка важничать, потому что я, как видите, приготовил про вас что следует… (И тут он замахнулся на него хлыстом.)
– О! serviteur tres humble, – говорит Беллармин. – Je vous entends parfaitement bien .
К этому времени тетка, услышав о приходе Горацио, вошла в комнату и быстро рассеяла все его сомнения. Она убедила его, что он отнюдь не грезит и что за три дня его отсутствия не случилось ничего необычайного, кроме лишь небольшой перемены в чувствах ее племянницы; Леонора же разразилась слезами и вопрошала, какой она дала ему повод обращаться с нею так варварски. Горацио предложил Беллармину выйти вместе с ним, но дамы этому воспротивились, удерживая англо-француза чуть не силой. Тогда Горацио простился без больших церемоний и ушел, предоставляя сопернику посовещаться с дамами о том, как ему уберечься от опасности, которую нескромность Леоноры, как им казалось, навлекла на него; но тетка утешила девицу увереньями, что Горацио не отважится выступить против такого совершенного рыцаря, как Беллармин: будучи юристом, он станет искать отмщения на путях закона; и самое большее, чего здесь можно опасаться, это судебного процесса.
Итак, они согласились наконец разрешить Беллармину удалиться на свою квартиру, предварительно уладив с ним все мелочи касательно путешествия, в которое он должен был отправиться наутро, и свадебных приготовлений к его приезду.
Но, увы! Доблесть, как это сказано мудрецами, пребывает не во внешнем обличий; и не раз бывало, что простой и степенный человек, будучи на то вызван, прибегал к этому коварному металлу – к холодной стали, тогда как более горячие головы – и порой украшенные даже эмблемой храбрости, кокардой, – благоразумно от сего уклонялись.

 

 

Утром Леонору пробудила от ее сновидений о карете шестерней печальная весть, что Беллармин пронзен клинком Горацио, что он лежит, изнывая, на заезжем дворе и лекари объявили рану его смертельной. Она немедленно вскочила с постели, заметалась, как безумная, по комнате, рвала на себе волосы и била себя в грудь со всем неистовством отчаянья, – в каковом состоянии и застала ее тетка, тоже поднятая от сна печальной вестью. Добрая старая леди изощряла все свое искусство, чтоб утешить племянницу. Она ей говорила, что покуда есть жизнь, есть и надежда; но если Беллармину суждено умереть, то ее скорбь не послужит ему на пользу, а только бросит тень на нее самое и, возможно, на некоторое время отвратит от нее новые предложения; что раз уж так повернулось дело, то лучше всего не думать больше о Беллармине и постараться вновь завоевать приверженность Горацио.
– О, не уговаривайте меня, – кричала безутешная Леонора, – разве не из-за меня бедный Беллармин лишился жизни?! Разве не эти проклятые чары (тут она загляделась на себя в зеркало) стали гибелью самого обаятельного человека нашего времени? Отныне посмею ли я вновь когда-нибудь взглянуть на собственное свое лицо (она все еще не отводила глаз от зеркала)? Не убийца ли я самого утонченного джентльмена? Ни одна другая женщина в городе не могла произвести на него впечатления!
– Нечего думать о том, что прошло, – крикнула тетка, – думай о том, как тебе вернуть приверженность Горацио.
– Разве могу я, – сказала племянница, – надеяться на его прощение? Нет, я потеряла как того, так и другого, и всему причиной ваш злой совет: это вы, вопреки моей наклонности, совратили меня и побудили бросить бедного Горацио! – И на этом слове она разразилась слезами. – Вы меня убедили, хотела я того или нет, отступиться от моей любви к нему; если бы не вы, никогда бы я и не помыслила о Беллармине; не поддержи вы его искания вашими уговорами, им бы никогда не оказать на меня действия, я бы отвергла все богатства и всю роскошь в мире; но вы, вы воспользовались моей молодостью и простотой, и теперь я навеки потеряла моего Горацио.
Тетка была почти повержена этим потоком слов; однако ж она собрала всю свою силу и, обиженно поджав губы, начала:
– Я не удивляюсь такой неблагодарности, племянница: кто дает советы молодым девицам им на благо, тот всегда должен ожидать такого воздаяния. Брат мой, я уверена, будет мне благодарен за то, что я расстроила твой брак с Горацио!
– Это вам, может быть, еще и не удастся, – ответила Леонора, – и с вашей стороны крайняя неблагодарность, что вы об этом так хлопочете, – после всех тех подарков, какие вы приняли от него. (Старушке и правда перепало от Горацио немало подарков, и были среди них довольно ценные; но правда и то, что Беллармин, когда завтракал с нею и ее племянницей, преподнес ей бриллиант со своего пальца, превосходивший ценою все полученное от Горацио.)
У тетки уже накипела желчь для ответа, но тут в комнату вошел слуга с письмом, и Леонора, услышав, что письмо от Беллармина, нетерпеливо его вскрыла и прочитала следующее:
«Божественнейшее создание! Рана, которую мне, как вы, я боюсь, уже слышали, нанес мой соперник, по-видимому, не столь фатальна, как те раны, что горят в моем сердце от выстрелов из ваших глаз, tout brillant . Лишь этой артиллерии суждено было меня сразить, ибо мой врач подает мне надежду, что скоро я буду в состоянии вновь навестить вашу ruelle , а до той поры, если только вы не окажете мне честь, о которой я едва имею hardiesse помыслить, ваше отсутствие будет самой тяжелой мукой, какую может чувствовать, сударыня,
avec toute le respecte в мире,
ваш покорнейший, беспредельно devote
Беллармин».
Как только Леонора увидела, что есть надежда на выздоровление Беллармина и что кумушка Молва, по своему обычаю, сильно преувеличила опасность, она тотчас отбросила всякую мысль о Горацио и вскоре помирилась с теткой, которая вернула ей свою благосклонность с таким христианским всепрощением, какое не часто мы встречаем в людях. Правда, ее, быть может, несколько встревожили брошенные племянницей слова о подарках. Старая леди, возможно, опасалась, что такие слухи, если они распространятся, могут повредить репутации, которую она утвердила за собой, неизменно дважды в день посещая церковь и годами сохраняя на лице и в осанке крайнюю суровость и строгость.
Страсть Леоноры к Беллармину после кратковременного охлаждения вспыхнула с возросшею силой. Девица заявила тетке, что хочет его навестить в заточении, от чего старая леди с похвальною предусмотрительностью советовала ей воздержаться. «Потому что, – говорила она, – если какая-нибудь случайность помешает вашему браку, то слишком смелое поведение с таким женихом может повредить тебе в глазах людей. Женщина, пока не вышла замуж, всегда должна считаться с возможностью, что дело сорвется, и предотвращать подобную возможность».
Леонора объявила, что ей в таком случае будет все безразлично, что бы ни произошло, – потому что она теперь бесповоротно отдала свою любовь этому бесценному человеку (так она о нем сказала), и если ей выпадет на долю потерять его, то она навсегда оставит всякую мысль о мужчинах. Поэтому она решила его навестить, вопреки разумным уговорам тетки, – и в тот же день исполнила свое решение.
Дама еще вела свой рассказ, когда карета подъехала к гостинице, где пассажиры собирались пообедать, – к великой досаде мистера Адамса, чьи уши были самой голодной частью его существа, ибо он, как читатель, может быть, уже разгадал, отличался ненасытным любопытством и всей душой жаждал услышать окончание этой любовной истории, хоть и уверял, что едва ли мог бы пожелать успеха молодой девице такого непостоянного нрава.
Назад: Глава III Мнение двух законоведов об одном и том же джентльмене и допрос, устроенный Адамсом хозяину относительно его веры
Дальше: Глава V Страшная ссора, происшедшая в гостинице, где обедало общество, и кровавые ее последствия для мистера Адамса