Хлебный человек
История, рассказанная Владимиром Ивановичем Кухтой
Соседей Иван Кухта всегда чурался. Хотя прошло уже тридцать с гаком лет, как он вернулся из лагерей. Говорили, что «вин бандит, видать, шось вкрав», вот и сидел пять лет сразу после войны. У нас зазря не сажают.
Работал Иван на заводе, а по вечерам и в выходные любил копаться в огороде, где у него росло все, что только может родить земля. Лицо у Ивана было землистое, изрезанное глубокими морщинами, как пересохшая на солнце земля, а в ладони навечно въелся жирный чернозем, протравив, как на гравюре, линии судьбы. Ходил он круглый год в единственном пиджачке и стоптанных ботинках, говорили еще, что он ночами кричит. Дети его и рассказывали, еще когда в школе учились, что «батько вчора знову крычав, да так, шо кит на двир втик». Страшно и невнятно кричал, по первости соседи еще милицию вызывали, а потом стерпелись. С зоны вернулся – так хай лучше кричит, чем кого ножом пырнет ненароком. Бандит – он и есть бандит. Хотя хозяин был хороший и детей сызмальства к земле приучил, они все у него делать умели.
Кричал Иван во сне, это правда. А так, чтобы днем в сознательном возрасте на кого кричать – так того никто никогда не слышал, да и жизнь сама его помалкивать научила. Как родился в Староконстантинове в двадцать втором, конечно, голос сразу же подал, только кричи – не кричи, а батько все равно целый день на заводе, мамка по хозяйству, а у старших сестер свои заботы. Хлеб в тряпочку завернут – на, соси, только сиди-помалкивай. Так и рос, у пяти сестер под ногами болтаясь.
А потом однажды пришел Царь Голод. И когда Голод приходит, то все остальное прекращает существовать. Он поселяется внутри и тянет, и зудит в животе. И только и думаешь, как бы заставить его замолкнуть. И сил не то что кричать, а шептать почти не остается. Вот, говорили, что царя нет, большевики уже давненько его свергли, когда Ваньки еще на свете не было. Но царь лукавый, он голодом обернулся и внутрь залез. Батько на заводе работал литейщиком, ему пайки давали на иждивенцев, скудные, но все же… Соседи-то от голода каждый день помирали, семья Петренко вся вымерла за неделю вместе с пятью детьми, с которыми Ванька во дворе играл. Он знал, что человек от голода сперва пухнет, будто лопнет вот-вот, а потом в одночасье вдруг пожелтеет и схлынет с лица, глаза провалятся – значит, сейчас помрет. Телега ездила по городу, покойников собирала, потом их едва прикапывали в яме за городом. Поначалу собаки эту яму по ночам подрывали и бесились от человечины, а вскоре и собак не стало, всех съели. А было еще, что одноклассника Витьку Пунько родной дядька сварил и съел. Дядьку потом за городом расстреляли…
Однажды Ванька Царя воочию видел. Как-то вечером ждал отца у складов, и вот человек такой страшный явился из переулка. Сам пыльный, худой, кадык острым клином вперед выпирает, глаза огромные, темные, рот как черная дыра, утыканная страшными кривыми зубами, лыбится и на Ваньку аки волк глядит… Ваньку от складов как ветром сдуло, себя не помнил, как домой добежал. Батько тогда ему из хаты строго-настрого выходить запретил, сказал, что охотятся людоеды на детей. Только Ванька знал, что человек этот был не просто людоед, а сам Царь Голод. Потому что ни до, ни после того случая Ванька этого человека не встречал.
А когда рабочим пайки урезали, женщины пошли продовольственный склад громить и хлеб расхватали из двух повозок, следовавших к складу. Ночью их всех арестовали и за город увезли, а следующим днем батька нашел припрятанные за сараем бочонки – один со смальцем, а другой с килькой. Этими бочонками и спаслись, потом норму хлеба на детей чуть увеличили, до двухсот граммов, совсем хорошо стало. Только в школу Ванька больше не вернулся: окончив три класса, стал зарабатывать, слишком много ртов в семье кормить пришлось. Царь Голод частенько являлся ему во сне. Все в том переулке стоял и костлявую руку к нему тянул, а мешок у него за плечами был отрубленными детскими головками, будто свеклой, набит. Ванька самих головок, конечно, не видел, но Царь ему так сказал, что вот, студень из головок хочу сварить. Будешь есть? Не брезгуй: Христос в церкви телом своим паству кормит, значит, можно живую плоть человеку есть, можно…
В тридцать шестом отец на заработки подался в Донбасс поднимать индустрию, как по радио говорили, да и сгинул, как в воду канул. Так что Ваня остался единственным кормильцем в семье. Но ничего. Земля год от года рожала зерно, из него пекли хлеб, похожий на живую плоть, и этой плотью народной бывали сыты, и еще овощи варили и кашу. И Царь поэтому долго не появлялся, но все равно Ваня без краюхи хлеба уснуть не мог, все боялся, что Царь во сне придет и студнем соблазнять станет, а Ваня ему тогда краюху предъявит и скажет: вот, я насытился. Крошки хлебные за ночь подсыхали, ворочался Ваня на них, но это были вовсе пустяки, только б Царь во сне не приходил.
На хлебе Ваня вырос большим. А там однажды по радио объявили войну, и как мобилизованный РККА попал Ваня прямиком на передовую. Там на взвод выдали пять винтовок и к каждой по пять патронов. «А чем воевать-то?» – спросил Ваня. Ему ответили: «До вечера и этих будет много». Так оно и случилось. Выйдя из окружения, вернее, догнав своих во время отступления, отправился Ваня прямиком в штрафбат за предательство. И вот опять явился ему Царь Голод во сне и показал большой котел, в котором как горох головы кипели. И все выпрыгнуть норовили из котла, а Царь их поварешкой назад запихивал, приговаривая: «Отведай, Вань, моего студня». А Ваня смотрит, что уже не детские головки в котле кипят, а солдатские бритые головы. Видать, вырасти успели в мешке как раз к войне. А проснулся он от того, что хлебные крошки под шинелью царапались. Удивился, конечно, потому как на войне с краюхой больше не засыпал. В тот же день его ранили, но довольно легко, и после госпиталя отправился Ваня на оборону Крыма.
Строили оборону по южному берегу, ожидая морского десанта, а немцы в октябре сорок первого обошли левый фланг Приморской армии и штурмовали Перекоп. Тогда сопротивление советских войск на севере Крыма прекратилось и началось повальное бегство. Бежали на Керчь и Севастополь, а на пляжах южного берега передовые отряды РККА остались без воды и еды. Немцы еще марши круглосуточно крутили и все орали: «Иван, сдавайся!», постреливали иногда, чтобы не вылезали солдатики из своих нор. Где-то на третий день осады съели сырым одного аиста, которого немцы случайно подбили, и вот в полуденном мареве пригрезилось Ивану, что по раскаленной гальке ходит босым Царь Голод, длинноногий, как тот аист, коленки высоко задирает. И против солнца черным топориком рисуется на фоне яркого неба его острый кадык.
И точно: воцарился Царь Голод на крымском побережье и кой-кого из солдатиков забрал в свое голодное царство, однако Иван с самого детства досыта никогда не ел, поэтому был к нему привычен. Это потом ученые откроют, что у некоторых людей, переживших голод, генетические мутации случаются, поэтому они могут жить на крошках. Но Иван-то этого не знал, просто удивлялся, почему одни солдатики от голода помирают, а другие нет. И вот после недельной осады сложили бойцы оружие, тем более что командование фронтом к тому времени драпануло морским путем в полном составе. Остались комиссары, которых немцы на месте пустили в расход, а простых солдатиков отправили на сортировку, обедом накормив прежде, как и обещали. Так закончился для Вани боевой путь в октябре сорок первого.
После нескольких перевалок в лагерях попал он в Норвегию строить укрепления на берегу. Лагерь оказался рабочий, поэтому их за людей держали и даже кормили вполне сносно. Ваня все удивлялся: что при норвежской погоде на голых скалах вырасти может? Однако хлеб, видать, все-таки рос. Почти черные были эти ржаные калачи, пористые, с дыркой посередине, чтобы на перекладину подвешивать про запас. Да кто там запасы делал, все сразу съедалось. И назывался хлеб по-норвежски «брёд», то есть будто и вовсе не хлеб, плоть живую к тому же никак не напоминал, и все-таки это был хлеб. И засыпая на нарах, думал Ваня порой, что жизнь в лагере мало чем отличается от той, которая до войны была. Работа с утра до ночи, похлебка, хлеб, одни штаны и одна рубаха, чтобы тело прикрыть… Ничего другого он в жизни своей не знал.
Когда весна брызнула, правда, очень робко, намеком, то стало гораздо светлее, а потом и совсем светло, так что всю ночь глаза можно в небо пялить, а звезд так и не увидеть за светом. Появился гнус, который так и норовил кусок плоти оторвать вместе с кровью, и ныли потом долго незаживающие расчесанные укусы. И вечерами Ваня думал, что люди, которые во время голода умерли, не до конца умерли, а превратились в москитов и теперь пытаются насытиться живой кровью. А те, которые на войне погибли, в кого тогда превратились? Но эту мысль Ваня так никогда и не успевал додумать, потому что засыпал на середине, а с утра начиналась стройка, и думать было вообще некогда.
Так прошло три года. Весна-лето-осень и злая зима, тянувшаяся целую вечность, в течение которой успевали похоронить последнее упование, и опять весна-лето-осень. В ноябре сорок четвертого немцы как-то загоношились, в самом воздухе повисла странная натуга, как перед грозой. Поговаривали, что немцы думают уходить, но в это верилось слабо, потому что уже ни во что не верилось.
И вот однажды подняли их часа в четыре утра и, не накормив, вывели колонной за ворота лагеря к бухте, где стояла на приколе черная баржа. В Германию повезут? Но почему тогда голодными?
– Шнель, шнель! – кричали немцы.
В баржу набилось народу туго, под самую завязку, но один люк на палубе велели не закрывать, так и зиял он дырой в небо, и снег в него летел, пока баржа шла на буксире в открытое море. В Германию! Слышно было, как уверенно, мерно волны бьются о крепкий корпус баржи, и пленники в трюме постепенно успокоились, потому что жизнь в Германии – все равно жизнь, которая может еще сама собой вырулить в более приятное русло, и пока длится эта жизнь, можно еще на что-то надеяться. Это ничего, что их забыли покормить, не так далеко эта Германия…
Потом раздался тяжелый протяжный гул, а после где-то вовсе неподалеку грянул взрыв, и баржа, воспарив на волне, рухнула в бездну, но все же удержалась на плаву, видимо, не желая умирать, как и бывшие в ней люди. Теперь стало понятно, что люк оставили открытым только для того, чтобы баржа вернее пошла ко дну, хлебнув ртом моря. И в этот момент нахлынула на Ивана единственная тревога: а что же он там есть будет в море, когда хлеба не будет? Неужели только рыб морских? А они же сами едят друг друга. Значит, и его могут съесть.
Наверное, остальные узники в трюме подумали о том же самом, потому что после нескольких секунд безмолвия вой и плач поднялись в трюме, и полезли люди к люку по единственной лесенке, соединявшей их с жизнью. И сбрасывали друг друга вниз и топтали друг друга. И второй залп сотряс море, и накренилась баржа так, что в люк заглянула черная тугая волна, но баржа снова выровнялась на плаву, и снова в панике полезли к люку те, кто хотел жить, хотя наверху не было ничего, кроме неба и ледяного ноябрьского моря. Иван тоже лез, хватая мерзлый игольчатый воздух распахнутым ртом, расталкивая наседавших сзади и спереди, и под ногами его хрустели кости людей, по которым карабкался он к серому небу. И так представлялось ему в тот момент, будто это он совсем маленький удирает переулком от того страшного дядьки с мешком и что-то вот схватит его костлявая рука…
Потом почему-то все разом стихло. И воцарилась мертвая зыбь.
Их спасли норвежские рыбаки. Они вышли в море и преградили судами линию обстрела. На берегу тем временем немцев послали куда подальше, напомнив о морском законе: все выловленное в море принадлежит ловцу. Немцы спорить и не пытались, а покорно ретировались, не до того им было.
Так Ваня попал в семью норвегов. А там его отмыли и накормили. Хорошо накормили, от пуза. И вот ходит Ваня по норвежскому дому и все не верит, что хозяин – простой рыбак. Как это капиталистический трудящийся – и вдруг живет в двухэтажном доме? А на чердаке у рыбака – о-о-о! – оказался целый гардероб, и в нем можно выбрать себе любую одежду. Разве так бывает, что у человека несколько пар штанов и несколько рубах, да еще шляпа и сапоги?! Нет, если он не спекулянт, а честный труженик? Хозяин рукой Ваню в грудь тычет и на одежду в шкафу показывает: бери, примерь. Потом вторую дверцу приоткрыл, а из шкафа вдруг кто-то темный, худой на Ваню уставился, кадык острым клином вперед выпирает, глаза огромные, темные, рот как черная дыра, утыканная страшными кривыми зубами, лыбится… Ваня отшатнулся, и тот, темный, за ним. Потом понял Ваня, что это зеркало. И что из зеркала глядит на себя он сам.
В семье рыбака каждый день ели рыбу – свежую, соленую, вяленую. И картошку. И масло было, и молоко. И хлеб ели тот самый, черный, с дыркой посередине. Ване так представлялось, что сами норвеги из другого теста слеплены – черного, грубого помола, поэтому и язык у них жесткий, как наждак, и характер суровый. Ваня как мог по хозяйству помогал. А хозяйство было о-очень большое и требовало рабочих рук, хотя Ваня все боялся, что возьмут да явятся товарищи в кожаной одежде и вычистят амбары до зернышка. Стоило кому к дому подойти, как у него душа в пятки, переживал за хозяина, хороший ведь человек. И еще странная особенность такая за Ваней появилась: стоило ему где посидеть, как на этом месте хлебные крошки появлялись, будто с него сыпались, их сразу воробушки норвежские подбирали, налетев гурьбой. А если брался Ваня сам хлеб выпекать, караваи получались у него мягкие, пышные, и пахли так, что с соседнего хутора приходили дивиться. Настоящей жизнью пахло, детством и молоком почему-то. Вот люди его и спрашивают, как это, скажи на милость, у тебя получается? А Ваня им: это все настоящая пролетарская закваска, товарищи. А те: «Да где ж ее взять? Может, поделишься по отзывчивости»? – «Нет, – вздыхает Ваня, – закваску эту человек с молоком матери впитать должен».
Хозяин Ване предлагал остаться. А чего, говорит, работник ты хороший, ешь мало, спиртного совсем не пьешь. Он ему, естественно, по-норвежски это предложил как умел. Но Ваня его понял. Хорошо у тебя, конечно, говорит, но я же советский человек. Родину разве предашь? Нэньку Украйину. Товарища Сталина. Мамку, сестер. У меня пять сестер, и все красавицы. Чернобровые, пышные, как буханки сдобного хлеба, поперек себя шире. До войны по крайней мере так было. А живы ли они? Съездить, хоть посмотреть. Вдруг да живы? Он это, конечно, хозяину по-украински объяснял, но тот даже заслушался. И воробушки чуть поодаль на камень присели и тоже заслушались.
И как только советские представители в Норвегии появились, так Иван сам пошел и сдался им в руки. А те и рады. Здравствуй, дорогой товарищ, давно ждала тебя родина, хлебом-солью встречает. И оказался Иван сперва в пересылочном лагере в Мольде, а оттуда отправили его домой, прямиком в лагерь для интернированных. Кормили где-то раз в неделю. Машину с гнилой капустой, брюквой и свеклой к ограждению подгонят, что ухватишь – твое. Да еще охранники издевались, а если кто недовольство проявлял – отстреливали на месте. Гада такого.
Было Ивану в ту пору всего-то двадцать три года.
За предательство родины получил он пять лет лагерей. Отрядили его в Прикамье на лесоповал, но это было уже не так страшно, потому что Иван знал, как одолеть голод. В лесу и голод не голод. Являлся ему там пару раз во сне Царь, мешком своим потряхивал. А в мешке на сей раз были головы бритые и беззубые, с ввалившимися щеками. Вот, говорит Царь, свежий урожай собрал, которым наша советская родина держится. Студня наварю – народу головы-то все равно уже ни к чему. Думать не надо, а есть по-прежнему нечего… На сей раз осерчал Иван на Царя, замахнулся топором.
Зато потом вскоре полегчало: попал на вольное поселение в леспромхоз. Работай себе и отмечайся только без присмотра. Это какая же красота! Это какая же прекрасная настала жизнь!
И вот наконец искупил Иван свою вину перед родиной, и разрешили ему вернуться на Украину. И он еще успел жениться и вырастить детей. Только угрюм оставался до конца жизни и неразговорчив. Да еще ночами кричал. Однажды, незадолго до смерти, году где-то в восемьдесят четвертом, ненароком обмолвился, что все снится ему, будто лезет он к тому самому люку, расталкивая наседающих сзади и спереди, и под ногами его хрустят кости людей, по которым он карабкается наверх, а он все равно лезет и лезет, чтобы дышать, чтобы жить, чтобы есть…
И еще такая странность за Иваном водилась, что где ни посидит, там хлебные крошки россыпью остаются, и воробушки сразу налетают клевать.
И до сих пор на могилу к Ивану воробышки прилетают и все что-то клюют, клюют. А потом дружной стайкой с щебетом срываются с места.
Июнь 2015