Крылатый
Голуби стартовали в небо с руки с громким хлопающим звуком.
Голубей Никита держал николаевской породы. Летали они высоко, но мелкими кругами, подобно бабочкам. Голуби были у него красные, сизые и белые. Хотя к лету белый оставался всего один – парочку белых купили. Этого же сколько ни продавай – он возвращался в родную голубятню во дворе над сараем. Голову имел он мелкую, с крупным лбом, туловище обтекаемое, длинные крылья были приспущены, что создавало особый стиль его порхающего полета.
Купить крутолобого желали бы многие. Офицеры-голубятники предложили бы за птицу хорошие деньги. Только по опыту было известно, что крутолобый вернется домой к Никите. Да и не на продажу разводил голубей Никита. Мать ворчала, когда он вместо того, чтобы учить уроки (ответственный девятый!), составлял во дворе для голубей зерновую смесь из овса, кукурузы, проса… В жаркие дни они вдвоем с Семеновым Митькой устраивали голубиным птенцам ванны: быстро окунали птенцов по шейку в холодную воду и тут же возвращали в гнездо. Это напоминало девчоночьи игры в куклы. Никитина сестра Зойка прыгала вокруг дразнясь, но только от зависти. Птенцов Никита доверял исключительно Митьке – соседу и другу. В бараке помещалось пять квартир, имевших отдельный выход на улицу, на двор, где с весны происходили все события жизни заводского поселка.
Мать любила мыть в тазу на улице овощи, переговариваясь с Митькиным дедом. Он сидел тут же на скамейке возле своих дверей, теребил жидкую бородку и подставлял солнцу лицо. Митькин дед уже в войну был старым: по возрасту его не призвали в армию. Со дня победы прошло пятнадцать лет, а дед по-прежнему занимал дворовой пост. От постоянного прищура вокруг глаз его прошились белые нити морщин.
Со стороны могло показаться, что они переругиваются с матерью, однако это был разговор обычный:
– Третьего дня, – мать перекатывала огурцы в тазу, – я младшего Стасюка на нашей черешне поймала. Хотела выдрать – так он с дерева прямо по грядкам тикал! Фашист этот Стасюк. Пацан, а уже фашист!
– Я много лет сторожем на заводе служил, – отвечал дед. – Всякого перевидал ворья. Но вот фашиста на своей территории еще ни одного не встретил!
– А кто он тогда, Стасюк? Кабачки все мне вытоптал – конечно, фашист! И семья его на базаре торгует.
– Ну и торгует! Петрушка у них своя. Другое дело, что черешня не уродила.
Зойка встряла, возвращаясь с ведром воды:
– Ты бы сама черешней поторговала. Литров пять – и мне на платье отрез, – она застыла с ведром, скособочась, изображая себя несчастной.
Дед сказал необычно степенно:
– Красота должна изнутри переть!
– Это чтобы фигуры прирастало? – уточнила мать.
– Тьфу! – Дед распахнул глаза, прошив виски белыми нитями. – Я про душу рассказываю!
– А у нас души нет, – отчеканила Зойка.
– Как нет?
– А потому что и Бога у нас нет! У нас на небе только голуби, ну… еще и летчики, может быть.
– Бога, говоришь, нет… Стыдно, товарищи! Тогда человека и прощать некому. Товарищ у нас прощать не умеет. Выходит, и любить человек не умеет вовсе.
Недослушав, мать унесла таз с огурцами в дом.
Тихий вечер разрезал гул самолета – за заводом, через поля, находился аэродром, где базировалась военная авиация.
Голуби от гула крылатого собрата встрепенулись на хлопающем звуке – в немом кадре небесной хроники: гул самолета заглушал целый мир.
Скорей, скорей, в родное гнездо летел крутолобый белый. Выше крыш, выше тополей – ниже только облаков. Ему да еще летчикам был доступен с воздуха городок: накроенные лоскуты полей в зелено-солнечной гамме, желтая пыльная змея дороги, рядки кубиков ближнего гарнизона. И все же он по птичьему своему нраву оставался в небе главнее.
– Ты его тренируешь! – говорил Митька Никите.
– Как это тренирую?
– А на короткие дистанции: сперва, небось, от клуба пускал, потом дальше, с полей.
– Ты еще голубиной крови не знаешь. Он и за тысячу километров вернется домой. Вот левый глаз я свой тренирую. Я читал: надо на солнце смотреть.
– Зачем?
– А так зрение исправить можно: у меня на левый ноль-девять. А с ноль-девять в летчики не возьмут.
Мужских профессий в городке знали в основном две: летчики-офицеры и просто рабочие завода.
– А-а, – сочувственно произнес Митька. – Мне-то проще: художнику небольшая близорукость даже на пользу. Когда, конечно, важен цвет, а не линия.
– Зойка хочет замуж только за офицера, – тихо сказал Никита.
– Что мне Зойка?
– Ну да вообще…
– Тон лица у нее теплый, – через паузу ответил Митька. – Хорошо бы ее нарисовать пастелью.
– Загорела: только и знает, что в речке сидеть.
– Пастель нужна хорошего качества, лучше голландская, я такую в городе видел. Денег, вот, подкоплю – съезжу.
– А мать не даст?
– На это не даст. Хотя она удивилась, конечно, когда я на Пасху яйца расписал и продал. Зато кисти купил. А она ругалась.
Про деньги говорить было им неудобно. Считалось как-то, что на необходимое денег хватало, а лишнее – оно лишним и было.
– Вот откуда только Стасюк деньги берет? – выдал Митька тайные мысли. – У него всегда есть в заначке.
– А то непонятно! Кто на рынке за прилавком стоит? И творогом торговал на весенних каникулах. Всю неделю!
– От творога зубы крепкие – я думаю, это правда. Сколько Стасюку по зубам давали, а ведь зубы у него пока на месте!
– Это пока. Он моих кулаков не пробовал. – Никита закатал рукава рубашки, обнажив круглые бицепсы. – Помнишь, как я на речке хулиганов отделал?
– Ну да, которые ко мне приставали, – уточнил Митька.
– Ты же художник, тебе руки надо беречь, – Никита оправдал беззащитность друга.
– Стасюк тебя боится. – Митька сморщил рыжий от веснушек нос. – Нет, серьезно. На год старше, а ведь боится, спорим?
– Да что мне спорить? Что мне с ним делить? У него деньги – у меня голуби.
– Голуби, вообще, к счастью, – заключил Митька.
Счастье проклевывалось ростками вечером на танцплощадке. Пятачок перед клубом освещало несколько фонарей. Яблони, сплетаясь кронами, отрезали пространство пятачка от прочего мира. Вернее, случалось там только предощущение счастья, его возможность, которая именно могла склеиться на танцах. Девчонки приходили с завитыми волосами, неровными мазками губной помады, в шелковых платьях, сшитых по одной модели. Парни – в светлых рубашках, которые сырыми вечерами облепляло комарье. Люди выглядели необычно опрятно, избегали грубых словечек.
Захаживали на танцы также военные летчики. Эти являлись в форме, подчеркивая свою кастовую принадлежность. Считалось, что очень выгодно выйти замуж за офицера. Сознавая свое превосходство, те держались немного надменно, но приходилось же им на ком-то жениться!.. «Офицер, офицер, хромовы сапожки, подари один ремень мне на босоножки!» – частушка заключала в себе и восхищение амуницией, и одновременно иронию. На всех девчонок офицеров никак не хватало, но и отчаиваться не стоило: впереди было еще много лет на поиски своего счастья.
Младший Стасюк пришел на танцы в остроносых штиблетах, которые приобрел у заезжих поляков. Ребята смеялись от души, не от зависти вовсе: стиляги в поселке были в диковинку. Внимание девчонок занимал офицер, прежде в городке неизвестный, только что прибывший на службу. Был он сильно загорелый даже для лета, очевидно, от природы смуглый, с немного раскосыми восточными глазами. Он стоял в стороне, приглядываясь. Было понятно, что он просто знакомился с местными нравами и не торопился выбирать подругу.
Стасюк обиделся на девчонок:
– Странная у вас логика. Надел штиблеты, выходит, и человек плохой? Стыдно, товарищи! – возмущался он громко, пытаясь создать вокруг себя скандал.
Офицер по-прежнему спокойно курил в сторонке, изредка стреляя глазами на девчонок. Зойке так казалось, что он поглядывает в ее сторону – хотя она стояла с Никитой, а откуда же офицеру знать, что это ее брат?.. Нет, он явно на нее смотрел. Она смутилась, зарделась, напряженно подтянула спинку… Офицер докурил, придавил окурок носком сапога и направился к ней. Она вспыхнула, потянулась навстречу неизвестному счастью – офицер, приблизившись, тронул за рукав Никиту:
– Так это у тебя голуби?
Никита немного растерялся, догадавшись о сестриной неловкости:
– Ну, предположим…
– А что у тебя за голуби? – офицер казался грубоват.
– Обыкновенные.
– Голуби не бывают обыкновенные, – сказал офицер с расстановкой.
– Ну, николаевские у меня голуби.
– А турманов нет?
– Турманов нет!
– Куришь? – офицер протянул Никите пачку папирос.
– Нет, я не курю.
– Напрасно, – интерес офицера будто совсем угас. – Николаевские вообще – не голуби.
– А кто же это? – Никита хохотнул, наконец справившись с растерянностью.
– Да не голуби просто! Вот мои турманы – мастера летать. Кувыркаются, ты бы видел, ой! И через голову эдак, и через крыло… Что твои акробаты. И пестрые есть, и палевые, и черные…
– Можно посмотреть? – ожил Никита.
Офицер дунул в папироску и протянул руку Никите:
– Шаповалов.
– Сухарчук. Никита. Так можно посмотреть?
Офицер вторично дунул в папиросу:
– Махнемся не глядя. Моего турмана на твоего николаевского.
– Как это не глядя? Вы что говорите? Будто не голубятник. Нет, вы же сами говорите: николаевские – не голуби.
– А кто же это? – Шаповалов хмыкнул. – Ладно, это был пробный камень. Ты парень оказался со смыком. Рассказывают, белый у тебя – голубок интересный.
– Голубок! Интересный! Только если б это голубок был! А то… ну… как человек крылатый!
– Продай! – сказал Шаповалов.
– Продай-продай! Как что хорошее, так сразу продай! Вот народ! – Никита возмутился по-настоящему. – Нет, как это можно: продай! Вы что опять говорите? Вы откуда приехали? Будто все на свете продать можно!
– Можно! – Шаповалов, отщелкнув папиросу, отошел в сторону.
Скорей, скорей, в родное гнездо летел крутолобый белый. Почему ему не хотелось полей, тополей, ветра и облаков? Перед ним лежал целый мир – голубь в порхающем полете сужал его по спирали к точке отсчета – родной голубятне, откуда он впервые стартовал в небо.
– Хрен знает, что оно за чувство, – рассуждал неспешно Семеновский дед. – Я в империалистическую полмира прошагал на Запад – сапоги казались по сто пудов. А на обратном пути одна нога бежала вперед другой. Как только родной сарай углядел – так и рухнул.
– Ага! – Митька произнес торжествующе, чтобы слышала Зойка. Она снимала во дворе с веревок белье. – А вот узкоглазый на голубя говорит: «Продай». Как будто это вещь. У голубя, между прочим, тоже сердце. А в нем чувство родины.
– Это кто узкоглазый? – угрожающе подбоченилась Зойка.
– Тот офицер, что вчера подвалил на танцах.
– Ничего он не узкоглазый!
– Узкоглазый! И по овалу лица монголоид, как этот… как Маугли!
– Ну, на других человек не похож, так сразу кликуха! А на кого у нас походить не стыдно? На тебя, Митька? Так у тебя лицо не по овалу, а по квадрату рисуется!
Митька, сунув в рот пальцы, пронзительно свистнул:
– Зойка втюрилась!
Зойка взвилась, замахнулась на него полотенцем. За спиной ее простыни взметнулись белыми флагами.
– Это как же вдруг такое случилось? – Никита возник в проеме дверей на свист.
– Не вдруг, а вчера, – Митька увертывался от полотенца, все пытаясь говорить погромче. – В узкоглазого втюрилась!
– В кого? – Никита подыграл Митьке.
– В узкоглазого, который у тебя голубя торговал!
– В кого? – переспросил Никита серьезно. – Во вчерашнего? Да чтобы я про этого спекулянта…
Никита осекся: от калитки к ним размашисто вышагивал Шаповалов с хозяйственной сумкой. Приблизившись, он козырнул и произнес незло:
– Здравствуйте, комсомол!
При свете дня стало заметно, что глаза у него синие – по контрасту со смуглой кожей. Ругаться на такую редкость было неловко. Мать, выглянув, пригласила Шаповалова в дом. Тот будто затем и пришел: в сумке его обнаружилась колбаса и коньяк.
Гостинцы смутили. Шаповалов достал из кармана перочинный нож и принялся толсто кромсать колбасу. Мать засуетилась, поставила рюмки, потом сама ушла, сославшись на голодных кур, но от волнения прихватила ведро помоев.
– Присаживайтесь. – Шаповалов широким жестом пригласил к столу.
– А мы не употребляем, – сразу за всех ответил Никита.
– Ну, ребята, тогда вы не мужики!
– Что за выражения у вас. – Никиту наконец прорвало вчерашнее. – То голуби были не голуби, теперь не мужики?!
– Николаевские? Конечно, голуби. Я так пошутил. Я веселый человек, – Шаповалов расхохотался по-настоящему, хотя другие не смогли улыбнуться.
Он ловко разлил по рюмкам коньяк – себе до краев, Никите с Митькой – до половины, в Зойкину рюмку только чуть капнул. Вкус коньяка оказался жгучий, терпкий, схожий – как если раздавить перчинку на языке. Зойка задышала немо, приоткрыв рот. Шаповалов сказал, что прибыл он с Дальнего Востока, почти с китайской границы. Там на советской территории проживает много китайцев, а в лесах живут тигры и произрастают диковинные цветы.
– Вы видели тигра? – спросила Зойка.
– Только на картинке, – Шаповалов опять засмеялся и уточнил, что тигра нарисовал его знакомый художник. Китайцы рисуют на шелке, такие картины удобно перевозить в чемодане – вот он как раз и привез с собой несколько китайских картин.
Раззадоренный коньяком Митька тут же захотел посмотреть. Шаповалов сказал, что завтра же отведет его в гарнизон, где в чемодане хранятся работы китайцев. За столом он подобрел, породнел, стал казаться даже ближе по возрасту.
– Я вообще сам по делу пришел, не просто так, – он изучающе посмотрел на Никиту.
– Ну, – Никита немного напрягся.
– На Дальнем Востоке у меня голуби жили, турманы… Конечно, я их с собой не привез…
Никита нахмурился.
– Да мне только посмотреть. Скучаю я сильно. Во сне чудится, веришь, как они взлетают, хлопая крыльями.
– Пожалуйста, можно прямо сейчас. Только, Зойка… ты не ходи с нами. Захмелела, еще оступишься…
Зойка, не слыша, глядела влажными угольными глазами, как Шаповалов поправлял на себе ремни, подтягивал гимнастерку, будто отправляясь на боевое задание.
Выше, выше, к снежным облакам, взлетал крутолобый белый. Порхая, подныривал и тут же взмывал выше, выше – ясный образ самого Бога…
– Птица мира, – сказал Шаповалов. – А какие крендебобели пишет. Каллиграфия! Да-а, голубок занятный!
– Он не голубь, – от коньяка Никита начинал раскисать. – Он такой человек крылатый.
– Ты, верно, поэт, – сказал Шаповалов. – А сестричка твоя – девица в самом соку.
– Она вам не девица, – сказал Митька. – Она такой человек.
– Нет, красивая, – поправился Шаповалов. – Цвет лица, главное, здоровый.
– Вот-вот, я и говорю, – подхватил Митька. – Этому лицу только пастель в тон попадет. Да и то не всякая. Вот денег накоплю – съезжу в город…
– Это что, диалект у вас местный? – Шаповалов спросил, чего-то действительно не понимая.
– Какой еще диалект?
– Ну, ты говоришь «пастэль».
– «Пастэль». А как еще-то сказать?
– А как в СССР везде говорят.
– А как говорят-то?
– Ну как, «постель» говорят, так это мягко.
– Чего-о? – Митька залился краской. – Чего ты сказал?
– Я «постель» сказал, просто тебя поправил!
– Ты меня поправил? Ты, гад, знаешь, что такое пастель?
– Нет, не знаю. А что это? – Шаповалов действительно растерялся.
– Пастель – это мелки такие, – Никита успокоился прежде. – Техника рисования.
– Ну-у, ребята, выражаться нужно яснее. – Шаповалов примирительно засмеялся. – Я хотел уже морду бить. Думаю, такая девушка, – и на тебе! Плохо, Митька, я про тебя решил. Прости невежду!
Митька молчал, Никита тоже.
– Ладно, – Шаповалов тронул за рукав Митьку. – Ну прости, я человек деревенский. Завтра зайдешь – китайцев на шелке покажу. Может, это тоже пастель. Или неинтересно?
– Почему? Интересно. – Митька освободил руку, чуть шевельнув плечом.
Шаповалов спустился с голубятни один. Никита кормил крутолобого с рук, будто перед ним извиняясь. Потом выпустил голубя на насест:
– Митька, слышь, а как же он собирался турмана за николаевского предложить?
– Натурально, в обмен.
– Так если его турманы на Дальнем Востоке?
Митька задумался.
– Пошутил, наверное. Человек он такой веселый.
– Не офицер этот ваш Шаповалов, – заключил семеновский дед. Он с утра распространял вокруг себя слова, обращаясь ни к кому конкретно. – Офицер никогда не врет. Шаповалов, верно, прикидывается. Переодетые самозванцы на таких именно мелочах горят. Для офицера слово нарушить – преступлению равно.
– Ой, дед! – не выдержала мать Никиты. Она чистила во дворе картошку. – Ты же только царских генералов видал, и понятия у тебя самодержавные. Мир Вторую войну пережил, конечно, переиначилось все. Нет, смешно: кто, кроме офицера, с коньяком к девке придет?
– Чтобы офицер коньяк колбасой закусывал – этого я и представить себе не мог.
– А чем еще его закусить?
– Чем-чем, лимоном! Не селедкой же! Митька вернется – тогда точно прознаем, что за орел залетел в твою голубятню.
– Митька? А Митька-то что?
– Я Митьку к Шаповалову с утра на разведку отправил: якобы шелковых китайцев глядеть. А сам наказал насчет голубей разнюхать, есть ли у него турманы. Кто знает, может, он на Дальнем Востоке своих голубей зажарил и съел?
– Злой ты, дед! До сих пор из тебя солдафонство прет. Шаповалов к Зойке моей приходил. Мужчина интеллигентный, с коньяком. Понравилась ему девушка, а остальное – повод только, пустое. Станет ли серьезный человек голубей гонять?
Митька вернулся из гарнизона довольно быстро, к обеду, сел рядом с дедом на скамейку и принялся есть редиску. Беззубый дед глядел с некоторой завистью, как Митька шумно разгрызал розовые круглые тельца редисок.
– Китайцев видел? – сглотнув слюну, наконец спросил дед.
– Видел… – Митька помолчал. – Похоже, он их сам рисует. Мазня, разве что на шелке. Но нельзя же так: закат – на розовом, лунная ночь – на желтом…
– Самозванец, – убедился дед. – А что голуби?
– Пока одна голубятня, да и та не его, соседская, пустовала, он договорился. А голубей – веришь, дед, – ему младший Стасюк вызвался поставлять.
– Стасюк? – Дед присвистнул. – Да разве Стасюк в голубях знает толк?
– Стасюк в торговле поднаторел. А за удачную сделку комиссионные полагаются. Шаповалов в голубях ничего не смыслит, да уж больно ему хочется!
– Поди ж ты! Зачем ему голуби?
– А чтоб не хуже других. Деньги есть, и психология мещанская. «Хай будэ», как говорят на Дальнем Востоке.
– Ну, купит он голубей, так ведь за ними глаз да уход. Сдохнут!
– Не сдохнут. Разлетятся – да, по прежним домам. Вон, как крутолобый.
– Хрен его знает, что оно за чувство, – уставившись на сарай, выдохнул дед.
Чувство пустило корешки в хрупкую Зойкину душу. Зеленые насаждения ее любви были ни для кого не секрет, хотя радовали по-настоящему разве что мать. Митьке от этой любви были страдания, Никите – досада. Зойку же изводила тоска. В томлении она обнимала подушку, ей мешала луна, лившая молочный, холодный свет на такой же лунный пейзаж на желтом шелке – подарок Шаповалова.
Были ли причиной тоски синие его глаза вкупе с рассказами о Дальнем Востоке?.. Зойке казалось, что этот человек привез ей путешествие в сказочный край. Хотя, наверное, привлекал ее и сам статус: Шаповалов был настоящий мужчина – в отличие от мальчишек, с которыми вместе она росла, и оттого все они были ей немного как братья.
Шаповалов демонстрировал своих голубей, – которых успел поставить ему младший Стасюк. Голуби были все как на подбор, еще и диковинных пород, какие прежде были известны исключительно понаслышке. Кормил Шаповалов птиц хорошо, не скупясь на подсолнечник и пшеницу.
Стасюк остепенился при нем, черешни больше не воровал, поскольку имел с голубей проценты, и начинал уже бахвалиться познаниями пернатой жизни.
– Вот я третьего дня двух «монахов» достал, – прихвастнул он как-то в магазине. – Это птицы! Осанистые, а какая грация, стать!..
– Откуда ты слова-то такие взял? – удивлялась на него Зойка. – Раньше, помнится, ругательствами сыпал.
– На птицу ругаться нельзя, – совсем как Никита, ответил Стасюк. – Птица – кормилица моя нынче. Будто вторая мать.
– Тьфу! – Зойка с досады плюнула. – А я-то поверила, что распрямила птица тебя – корявого. Не стыдно, Стасюк! Все человечество стремится за птицей в небо. А ты ее на землю тянешь за хвост.
– А ты что меня все «Стасюк» да «Стасюк»?
– А как же еще?
– Меня, между прочим, Андреем зовут.
Зойка поразилась, что Стасюка зовут по-человечески.
– Ну ладно, Андрей. Вот, может, ты знаешь, отчего Шаповалов к Никите не ходит голубей смотреть?
– А чего он у вас не видел?
– Что, мол, вроде он на меня виды имеет, а в дом не идет. Будто неладное затевает.
– Ну, это вы разбирайтесь сами. Мое дело – птица. Так не собрался Никита крутолобого продавать?
– Не подкатывай! Я ж по-хорошему с тобой, а у тебя одно на уме. Разве можно все на свете копейкой мерять?
– Так ведь продают люди голубей…
– Широты в тебе нет, Стасюк! – с презрением сказала Зойка и ушла, печатая каблуками землю.
Коробило ее еще то, что широты не обнаруживал сам Стасюк. Знаки внимания ограничились шелковым пейзажем, да и тот оказался линялым.
Шаповалов относился к Зойке скорей как вожатый к пионерке. Он рассказывал ей про армейские будни на Дальнем Востоке книжными неживыми словами. Потрясла ее единственная история: посадив самолет в лесах Приамурья, Шаповалов столкнулся с голодным барсом. Биться пришлось врукопашную. Спасся он благодаря сучковатой палке, которую вонзил зверю в глотку.
Зойка взахлеб пересказала случай Никите с Митькой. Никита слушал внимательно, но в конце спросил?
– Может быть, его фамилия Мцыри?
– Дурак ты! Мцыри, при чем, это имя, а не фамилия вовсе.
– Барсы в Приамурье не водятся.
– Там только живописцы по шелку, – добавил Митька. – А еще Ивановские ткачи. Знаешь таких? Паутину ткут для наивных дур.
– Да вы просто завидуете ему, вот что!
– А чего мне-то ему завидовать? – сказал Никита.
– Ну а как! А голуби у него – и во сне не приснятся!
– Жирные, да? А под Новый год он их на жаркое!
– Почему ты такой злой, Никита? Он же относится к тебе хорошо. Знаешь, как говорит? «Брат у тебя – парень с мечтой!»
– С какой еще мечтой? – удивился Никита.
– С какой? Я не знаю. Но человека с мечтой за версту видать. А вот еще он сказал: «Жаль, если ему крылышки обломают».
– Крылышки? – Никита хмыкнул и, закатав рукава, округлил бицепсы. Однако сник. – Нет, ребята. Какая у меня мечта? Вот у Митьки мечта – художником стать. Это вам не хухры-мухры!
– Ну да! Ни красок приличных у меня, ни кистей. Хорошую пастель невозможно купить, что за жизнь!
– Краски как раз – дело наживное. А вот я близорукость нажил на левый глаз: ноль-девять. И хрен тебе в летчики. А красивый наш поселок с воздуха! Поля лоскутами, зеленые, желтые… Горизонт, если повыше подняться, по окружности начинает бегать, тогда страшно становится за себя, будто земля тебя насовсем отпустила, и не человек ты больше…
Зойка и Митька потрясенно смотрели на Никиту.
– Ты-то откуда знаешь? – опомнилась Зойка.
По окружности ходили внизу поля, и солнечный красный диск дробился на блики в реке. Ленивые коровы виделись с верхоты, как мухи. Потом кроны тополей начинали расти, приближались крыши, круги голубиного полета сходились к начальной точке. Крутолобый видел, как ковылял домой дед, подгоняемый вечерней прохладой, как снимали с веревок белье и загоняли в курятник кур. День катился к своему исходу плавно, по дуге вместе с солнцем. В темноте начиналась таинственная жизнь, едва теплая бархатная мгла успокаивала воркотню на насесте.
С утра Никита бегал по двору лохматый, в майке. Он теребил всякого, не слыхал ли кто ночью шума, не беспокоились ли собаки. Да если бы и проснулись псы, какой толк теперь? Из голубятни пропал крутолобый. Его похитили ночью: перед сном Никита сам затворял голубятню. Странно только, что молчала собака, привязанная у курятника: обычно она спала очень чутко.
– Сейчас такие мастера, – громко возмущался Митька, размахивая длинными худыми руками, – что под дверь ввинтятся без мыла. Или от соседей лезли, на крышу через забор!
– Сволочи! Какие сволочи! – Никита кусал кулаки, выпуская из себя гневные слова. – Проклятые торгаши! Нашли на чем еще заработать! Как я их ненавижу! Ненавижу – и торгашей ненавижу, и деньги!
– Ну, деньги себя еще уважать заставят, – обнаружил себя на посту семеновский дед.
– Нет, я именно ненавижу! Я знаю, кто это сделал! Ворье! Он давно ошивался тут. Вынюхивал, собаке давал конфеты!
– Стасюк? – хмыкнул дед. – Странные у тебя понятия: конфетами собаку кормит – выходит, вор.
– Я знаю, что вор – не голубятник, – чуть спокойней сказал Никита. – На что он надеялся, интересно? Что я крутолобого в чужих руках не признаю? Дурак! Для него все голуби по одной болванке. А я крутолобого в небе найду – по полету и найду его!
Никита – как был, в майке, – побежал к Стасюку. Однако ситуация его охладила: хлопотавшая по дому мать Стасюка сказала, что тот еще вчера утром поехал в совхоз за вишней.
– Вот, я уже приготовила банки, таз, сахар… – Она обвела рукой заставленную банками кухню. – Андрюша у меня серьезный стал. А год назад еще на груше висел: «Я Тарзан, я Тарзан!» Ты заходи к нам на патоку.
Никита махнул рукой и вышел, не попрощавшись. Алиби у Стасюка было железное: автобус ходил в совхоз через день.
Добравшись до дому, Никита столкнулся у калитки с Митькой.
– Стасюк в совхозе, – сообщил Никита. – Выходит, не он.
Митька в ответ промямлил, что наконец собрался в город.
– Я думаю, может, еще в гарнизон наведаться? – вслух подумал Никита.
Мать прошла мимо с надутым видом и зло выплеснула воду в канаву:
– Напраслину только не городи. При деньгах человек воровать не станет.
– От денег как раз вся жадность, – возразил упрямо Никита. – Поеду в гарнизон, разворочаю голубятню, жирных голубей на волю пущу!
– Не пойман – не вор! – вступился дед. – Обожди, не глупи, Никита. Авось вор себя чем выдаст. Домашнее ворье на мелочах горит!
Никиту удивило всеобщее спокойствие, безразличие даже к судьбе его крылатого друга. Он закрылся в комнате, долго лежал, уткнувшись в подушку, потом от бессилия плакал.
Дни стояли дырявые: в пространстве жизни из-за отсутствия голубя зияла дыра. Примерять себя к ущербному миру было все равно, что влезать в разорванную рубаху: неуютно и холодно.
Во дворе под деревом Митька писал Зойкин портрет. Он все-таки купил в городе пастель, над которой теперь дрожал, не позволяя никому даже пересчитать цвета. Никите ни пастель, ни сам портрет не были интересны.
Зойка сидела в плетеном кресле, сложив на коленях руки. Она казалась совсем взрослой. Ее также мало интересовал портрет – позирование занимало время неизвестности: Шаповалов не явился на встречу и больше вестей не подавал. Митька подыгрывал ее тоске, беспрерывно нудя о том, что «ейный хахаль» – человек непорядочный, к тому же лишенный тонкости чувств.
– Она воображает, – он рассуждал о Зойке в третьем лице, – что офицер – это собрание достоинств. Если человек родину защищает, так он и частной жизни – пионерам пример. Ха-ха! Родину защищать – это просто профессия. Вот как, например, портреты писать – тоже профессия. Только художнику еще изобразительный талант нужен. А в военное училище по внешним данным берут. Умеет человек товарища отходить по морде – значит, пригоден! Погоны-то не за моральные устои даются…
Зойка думала, до чего же Митька человек занудный, походящий брюзжанием на собственного деда. Позировать ему было скучно. Она считала про себя трубы завода, потом доски забора… Потом ее разморило и потянуло в сон. Она откинулась в кресле, над ухом ее жужжала липучая муха, звуком сливаясь с Митькиной болтовней…
Никита подошел, пристроился за плечом у Митьки, наблюдая, как скользят по листу мелки.
– Шаповалов пропал? – спросил он не злорадно, но с жесткой уверенностью. – Вот тебе, Зойка, и материальные предпосылки, как говорят на истории…
Дальнейшие его рассуждения казались тоже очень занудны. Если бы не дрема, Зойка бы возмутилась, почему эти двое учат ее жить. Никита клеймил Шаповалова за коварство, называя его козлом. Грозился поотшибать рога:
– Он еще копыта откинет!
– Он больше не появится, – твердо заключил Митька.
– Появится! – Зойка стряхнула дрему.
Солнце покинуло зенит и пряталось теперь за кронами, пробиваясь сквозь листву размазанно-желтым, сотней световых родников.
– Это он птицу украл, – сказал Никита.
– Ничего не украл! – Зойка вспылила. – Мало ли в округе ворья?
– Что ж тогда к тебе не приходит?
– Интерес потерял, – пояснил Митька. – Мало ли в округе девчонок?
– Он не появится, Зойка, – сказал Никита.
– Он не появится, – повторил Митька.
Над головами, над крышами, над дырявыми кронами очередью выстрелом раздалось хлопанье крыльев.
Люди внизу притихли и одновременно повернули головы на знакомый звук.
Птица, стартовав с голубятни, взмыла высоко в небо и пошла писать большие круги, постепенно сжимая их книзу, – к центру мира, где, в растерянности онемев, сидели под деревом люди. Голубь, подпархивая, исполнял в воздухе приветственный танец. То исчезал за кронами, то являлся вновь – черным силуэтом против солнечного родника, как посланец небесного судьи…
– Крутолобый, – тихо сказал Никита.
Крутолобый нырнул вниз, к хозяину, успокоился на плече Никиты. Голова и кончики его крыльев были покрашены черным.
– Это не крутолобый, – возразил было Митька.
– Ага, рассказывай! Еще бы зеленым намазали, дураки. Будто я его не узнаю! Будто кто еще так летать умеет! Крутолобый! Ах ты, мой бедный преданный друг!..
Вечером со всего поселка мальчишки бежали к клубу смотреть драку. Стайка пацанов пронеслась через Никитин двор, возвещая попутно:
– Офицер Стасюка бьет! Стасюк офицера обманул!
Никита поймал пробегающего мальчишку:
– А ну-ка, подробней!
– Некогда! Не успею, пусти!
– Выкладывай скорей – отпущу!
– Стасюку офицер морду бьет. Пусти, драка кончится!
– Нет, погоди!
– Ворюга этот Стасюк! Чужого голубя офицеру толкнул. А тот возьми да слиняй!
– Много небось денег взял?
– Ой, много! Всю зарплату офицер на голубя просадил – и ни денег, ни голубя!
– Ну, беги!
Мальчишка дал стрекоча, вздымая ногами желтую пыль.
– Ха! – Никита хлопнул по коленке ладонью. – Пойти, что ли, и мне. Стасюку добавить.
– Не ходи, – серьезно сказал Митька. – У Стасюка кастет. Я сам видел. Он, верно, Шаповалову уже башку разворочал.
– Что, думаешь, я испугался? Кастет-кастет! Плевал я на кастет! – Он договорил уже у забора, потом побежал.
– Не ходи туда! Не ходи! – Митька пустился следом. Бегал он плохо, но кое-как поспевал, задыхаясь, все повторял прерывисто: – Не хо-ди! Не хо-ди!
Стасюк лежал на траве у клуба с заломанными за спину руками, которые выкручивал Шаповалов:
– Я тебе покажу кастет! Не вернешь денег – я тебе разрисую внешность! Я тебе заново харю слеплю – кастетом по переносице!
– Я же предупреждал! Я сразу предупреждал, что улетит – жить не станет. Надо было маховые подрезать!
– Деньги гони!
– Ну, нету сейчас. Я истратил! Говорю – только половину могу.
– Нет, ты мне всю сумму вернешь!.. – Шаповалов занес руку, чтобы ребром ладони рубануть Стасюка по шее.
– Стой! – Никита выдернулся из толпы. – Стой, погоди!
Шаповалов оглянулся: кто это там еще. Но в сумерках не было видно лица.
– Оставь! – выкрикнул Никита.
Шаповалов наконец узнал его. Он ослабил хватку рук, потом, догадавшись, чего хочет Никита, поднялся:
– На! – Шаповалов сплюнул и отошел в сторону, под деревья.
Стасюк полулежал, приподнявшись на локте, затравленно глядел на Никиту.
– Встань! – скомандовал ему Никита.
Стасюк медленно встал, не отрывая глаз от лица противника.
– Что, бить будешь? – тихо спросил он.
– Драться будем, – ответил Никита. – Я не паскуда: лежачего не ударю.
– Это не я голубя украл, – неожиданно сказал Стасюк.
– Не ты, ха! Признался бы – все честнее!
– Это не я, – повторил упрямо Стасюк. – Я просто договорился: за голубя – половину суммы. Если он украдет.
– Украдет! – хмыкнул Никита. – Да кто еще, кроме тебя, украдет?
– Твой друг, – сказал Стасюк.
– Какой еще друг?! – Никита пошел в наступление, сжав кулаки. – Ты на других не вали, за это особый счет!
– Митька, твой друг, вот кто! – выкрикнул Стасюк. – Он краски хотел купить!
Никита остановился. Замерла и толпа наблюдателей.
– Пускай признается! – спасая себя, продолжал Стасюк. – Комсомол! Вы такие, вы любите правду! Пускай расскажет, как мы договорились: ему краски, и чтобы Шаповалов не крутил с Зойкой!..
– Драка кончилась, – сказал из толпы мальчишка. – Очень жаль.
– Митька! – Никита крикнул в последней надежде-отчаянии…
Сумерки прорезал нарастающий самолетный гул. Птичий собрат набирал высоту, превращая творящееся внизу в кадр немой хроники. Люди пытались еще что-то сказать друг другу, но их не было слышно: гул самолета заглушал целый мир.