Книга: Шпана
Назад: 6. Купание в Аньене
Дальше: 8. Клюкастая карга

7. В Риме

У подножия Монте-Пекораро, на площадке, рядом с огромным щитом “Конец района — начало района”, торчал старый навес автобусной остановки. Здесь разворачивался триста девятый, выезжая с виа Тибуртино, прежде чем направиться меж строек к Богоматери Заступнице. Альдуччо и Задира жили в Четвертом квартале, в конце главной улицы предместья, сразу за рыночной площадью. В сумерках на улице, где все дома были не выше двух этажей, загорались фонари и придавали ей вид заштатного курортного городка; спускаясь вниз, улица будто сливалась с туманным небом или терялась в шумах внутренних дворов, где всегда отличная акустика и где в это время ужинали или готовились ко сну обитатели предместья. То был час мелких сорванцов и шпаны постарше; настоящие бандюги еще хоронились в забегаловках и подворотнях, ожидая ночи, — не для того, чтобы пойти в кино или на Вилла-Боргезе, а чтоб собраться в каком-нибудь притоне и проиграть до утра в ландскнехт. Какой-то юнец в одном из дворов пощипывал струны гитары, женщины домывали посуду и мели пол, мелюзга канючила, автобусы неутомимо подвозили домой народ после трудового дня.
— Пока, Задира, — сказал Альдуччо, останавливаясь перед домом.
— Пока, — отозвался Задира, — свидимся.
— Жду в девять, — напомнил Альдуччо. — Свистни, ладно?
— А ты будь готов.
Альдуччо с трудом протолкался сквозь рассевшуюся на оббитых ступеньках ребятню. Он жил на первом этаже, четвертая дверь по коридору. По фасаду с покосившимися (вот-вот рухнут) колоннами тянулась узенькая терраса. На одной из ступенек сидела его сестрица.
— Ты чего тут? — спросил Альдуччо.
Та задумчиво глядела перед собой и потому не ответила.
— Ну и черт с тобой, дура! — обругал он ее и прошел на кухню, где мать возилась у плиты.
— Тебе чего? — спросила она, не оборачиваясь.
— Как это — чего? — возмутился Альдуччо.
Мать рывком повернулась к нему, вся расхристанная, как ведьма.
— Кто не работает — тот не ест, понял?
Она была в надетом на голое, грузное тело засаленном халате: от пота пряди волос прилипли ко лбу, а пучок растрепался и свисал на шею.
— Ну ладно, — спокойно отозвался Альдуччо. — Не хочешь меня кормить — и хрен с тобой.
Он ввалился в комнату, где ютилась вся семья (в соседней разместилось семействе Корявого), и начал раздеваться, нарочито насвистывая, чтобы мать убедилась, что ему действительно на нее наплевать.
— Свисти, свисти, паршивый! — закричала мать из кухни. — Чтоб тебя черти взяли вместе с этим пьяницей, твоим отцом!
— Ага, — весело откликнулся Альдуччо, надевая мокасины на босые ноги, — и вместе с этой стервой, моей матерью! Поди лучше на дочь свою, сучку, поори, а на мне нечего зло срывать! Можешь вовсе не кормить — заткнись только!
— Я те щас заткнусь, я те шас заткнусь! — завопила мать. — Растила сыночка на своем горбу до двадцати лет, а он ни лиры домой не принесет, ни лиры, ублюдок поганый!
— Скажите, какая цаца! — крикнул ей в ответ Альдуччо, продолжая наводить марафет.
С улицы доносились не менее сварливые голоса, и мать Альдуччо на миг умолкла, прислушиваясь.
— Дуры ненормальные! — крикнула мать от плиты, потом со звоном уронила что-то и метнулась к двери. Там с минуту постояла молча, видимо собираясь с духом, потом кинулась на улицу, влив свой визгливый голос в общий хор.
— Ох уж эти бабы! — проворчал Альдуччо. — Им бы в цирке с медведями бороться!
Прошло, наверное, минут десять; шум на улице все не утихал. Потом входная дверь со скрипом отворилась, но не захлопнулась: должно быть, мать Альдуччо еще не все высказала соседкам.
— Грязная тварь! — выкрикнула она, вновь спускаясь по ступенькам. — Сама до седых волос таскается, а еще смеет мою дочь шлюхой называть!
Ей ответил с улицы женский голос на таких же повышенных тонах, правда, слов Альдуччо не разобрал.
— Чтоб вы сдохли, стервозы! — в сердцах прокомментировал он.
— Ну-ну, договорилась! — Мать по-бойцовски уперла руки в боки. — Чья бы корова мычала! Что я, не знаю, как ты деньги тянешь у мужика, чтоб детей в кино отправить да с ним перепихнуться?
Голос из двора повысился еще на два регистра, изрыгая все мыслимые и немыслимые проклятия. Когда поток излился, пришел черед матери Альдуччо.
— А ты забыла, — взвилась она так, что сам Иисус Христос не смог бы ее угомонить, — забыла, как муженек тебя с хахалем в постели застукал, да еще при детях? — Не дожидаясь ответа, она захлопнула дверь и звенящим от ненависти голосом крикнула: — Умолкни, бесстыжая, и на глаза мне больше не попадайся, не то я тебе космы-то повыдираю!
В этот миг входная дверь опять отворилась, и вошел родитель Альдуччо. Он, по обыкновению, был пьян и от полноты чувств пошел обнимать жену. Но та отпихнула его так, что он завертелся волчком и рухнул на очень кстати подвернувшийся стул. Однако желания приласкать супругу не утратил, а снова поднялся и шагнул к ней. Из соседней комнаты выглянула сестра Кудрявого и как раз застала момент, когда отец Альдуччо был вторично отброшен на стул.
— Тебе чего? — напустилась на нее мать Альдуччо. — Чего ты тут забыла?
Девочка, прижимавшая к груди уменьшенную копию Кудрявого, круто повернувшись на пятках, скрылась в своей комнате.
— Чтоб весь ваш сучий выводок в тартарары провалился! — не унималась мать. — Четыре года на шее сидят — и нет, чтоб когда-нибудь сказать: “Нате вам, тетя, тыщу, хоть за свет заплатить”!
Отец какое-то время собирался с силами, потом все же сумел с натугой выговорить несколько слов:
— Вот ведь глотка луженая у ведьмы!
На дальнейшую связную речь пороху у него не хватило, и он продолжал объясняться жестами: то прикладывал руки к груди, то хватал себя за нос, то выписывал пальцами невообразимые пируэты. Наконец быстрыми, семенящими шажками он проследовал в комнату, где одевался Альдуччо, и прямо в одежде рухнул навзничь на кровать. С обеда он накачивался вином, поэтому лицо у него было бледное, как полотно, под жесткой трехдневной щетиной, Доходившей едва ли не до бровей. Весь его облик отличала какая-то расхлябанность: раскинутые на покрывале руки, впалые скулы, щелочки глаз, черные, мокрые от пота, будто набриолиненные волосы. Висевшая над кроватью лампа высветила на лице пятна застарелой грязи и свежий налет пыли, смешанной с потом. Затянутая паутиной морщин кожа высохла и пожелтела — не иначе, по причине больной печени, спрятанной под лохмотьями в костлявом теле запойного пьяницы. Вдобавок на этом неприглядном лице проступали сквозь щетину бурые пятна — то ли веснушки, то ли следы ударов, полученных в детстве и в юности, когда он служил в армии или батрачил. А синие круги под глазами от недоедания и перепоя превращали его лицо в безжизненную маску.
Альдуччо уже приготовился к выходу: надел брюки-дудочки, полосатую майку навыпуск, с открытым горлом. Оставалось только причесаться. Он прошел к маленькому зеркалу в кухне и гребешком, смоченным под раковиной, стал приглаживать волосы, нагнувшись и широко расставив ноги, поскольку зеркало висело низковато для него.
— Опять под ногами болтаешься, бездельник! — послышался пронзительный голос матери, и она выросла у него за спиной с перекошенным от злобы лицом.
— Хватит, мать, надоела уже! — взорвался Альдуччо.
— Это ты мне надоел, паразит!
Склонившись над зеркалом, он принялся напевать.
— Работать не работает, по дому ничего не поможет!
— Уймешься ты или нет?
— А вот не уймусь! Ты мне рот не затыкай, лодырь чертов!
— Ори себе на здоровье, а я пошел! — Альдуччо глянул напоследок в зеркало и вышел, хлопнув дверью.
На сестру, что по-прежнему сидела на ступеньках, натянув на колени юбку, он даже не взглянул. Ее ярко накрашенные губы казались открытой раной на бледном, почти зеленом лице. Прямые как палки волосы спускались на шею, под глазом красовался фонарь.
“Вот сучка бесстыжая!” — подумал Альдуччо, уходя. С тех пор, как сеструха спуталась с сыном синьоры Аниты, торговки фруктами, что жила на углу, покой исчез из дома Альдуччо. Ей бы теперь замуж, но сыну торговки она уже осточертела. Ее то и дело выгоняли по ночам из дома, и дружок иногда составлял ей компанию на ступеньках, но больше по привычке и для показухи. Когда она забеременела, он вроде бы и готов был с ней обручиться, но его мать и слышать об этом не хотела. От безысходности девчонка пыталась перерезать себе вены осколком стекла — еле отходили, и до сих пор у нее на запястьях были свежие шрамы.
Поджидая Задиру, Альдуччо прогуливался перед домом. Гроза прошла стороной, в воздухе потеплело — прям весна. Не успел Альдуччо сделать и двух шагов, как увидал Задиру. Приятель тоже принарядился: на шею повязал платок, как пират, длинные соломенные патлы причесал гладко-гладко, а на макушке вывел нечто вроде петушиного гребня.
— Эй, Задира! — крикнул Альдуччо.
— У тебя сколько? — не теряя времени, спросил Задира.
— Тридцать лир, — ответил Альдуччо.
— На автобус хватит! — оживился Задира. — У меня тоже.
— Как? — насторожился Альдуччо. — А остальные?
— Да здесь, здесь! — успокоил его Задира, похлопав по заднему карману, где лежали реквизированные у Сырка полторы сотни.
— Сигарет прикупим, — размечтался Альдуччо.
— Точно. — Задира помахал вслед проезжавшему автобусу. — Ушел!
— Другой придет, — беспечно отозвался Альдуччо.
У обоих подвело живот. Особенно это было заметно по Задире: лицо под соломенными волосами желтое с прозеленью, и на нем отчетливо выделяются прыщи. Он так ослабел от недоедания, что даже температура не добавляла его лицу красок, хотя с тех пор, как его выписали из туберкулезной больницы, по вечерам у него всегда было выше тридцати семи. Уже несколько лет Задира страдал чахоткой, врачи сказали, что это неизлечимо — ему осталось жить год, не больше.
Шагая рядом с Альдуччо, он то и дело прикладывал ладони к пустому животу, сгибался от боли и костерил на чем свет стоит своих братьев, отца, а пуще всех идиотку мать, которая как-то ночью с диким криком упала на пол с кровати и начала вопить, будто одержимая дьяволом, и с тех пор каждую ночь устраивала домашним концерты. Клялась, что видит змею, которая обвилась вокруг ножки кровати, глядит не нее не отрываясь и вынуждает раздеться догола: мало-помалу заливистые причитания переходили в сплошной вой. А теперь и днем она время от времени принималась вопить, лаять по-собачьи, цепляться за дочерей и за всякого, кто оказывался рядом, и умоляла спасти от одной ей ведомой напасти. Не так давно она опять проснулась ночью с криком, но на сей раз испугала ее не змея. Обезумев, мать все придвигалась к краю кровати, чтобы освободить кому-то место, даром что давно высохла, как щепка, и места почти не занимала. Рядом с ней, как она потом рассказывала, улеглась мертвая девица, — что мертвая, мать определила по одежде: нарядное платье, белые шерстяные чулки, на голове венок из флердоранжа, не иначе, собралась под венец идти. И вот та девица начала матери жаловаться: дескать, нижнюю рубашку ей надели слишком короткую, а венок — узкий, виски будто обручем сдавил, и заупокойных молитв мало над ней прочли, и двоюродный братец, поганец этот, никогда к ней на могилку не придет, — ну и все в том же духе. Наяву этой девицы мать в глаза не видала, но когда ночные происшествия, будоражившие всю округу, начали обсуждать во дворах, то выяснилось: мертвая девица приходится родней людям, которые поселились недавно в их доме, все детали сходятся вплоть до поганца двоюродного брата, что и поныне живет и здравствует в предместье Пренестино. Затем к матери опять начал являться дьявол в разных обличьях: то змеем прикинется, то медведем, то соседкой по дому, у которой выросли страшные клыки, — и все эти твари входят в спальню Задиры, как в свою собственную, чтобы мучить его мать.
Семья решила: надо что-то делать, и вызвала из Неаполя старого родственника, сведущего в таких делах. Прежде всего родственник прокипятил все вещи, принадлежавшие лично матери: на это кипячение ушло несколько дней и уйма газа, так что на вечерних трапезах пришлось поставить крест. Трое братьев, четыре сестры и все соседки занялись изгнанием бесов. Они обнаружили в подушке матери Задиры перышки, сплетенные в форме голубки, крестика, веночка — и тоже все прокипятили. Кроме того, кидали в кипящее масло кусочки свинца, потом вытаскивали и бросали в холодную воду, чтобы поглядеть, что за фигурки выльются; вдобавок в доме несколько дней стоял дикий скрежет — это заботливая родня вычерчивала на полу круги вокруг порченой, а та лишь хныкала да причитала.

 

— Хоть бы хлеба кусок дали, ведьмы чертовы, так нет же! — негодовал Задира, держась за живот.
— Да уж, — смеялся Альдуччо, — видать, мы с тобой вместе с голодухи помрем. — От улыбки его лицо становилось еще красивее.
Друзья заложили руки в карманы и пешком направились к Монте-Пекораро.
Хорошо, когда не веет удушливый сирокко, не палит летний зной, а на улице тепло. Будто кто-то влил в прохладный ветерок теплую струю или прошелся теплой рукой по стенам домов, по лугам, по мостовым, по автобусам с гроздьями людей, висящих на подножках. Воздух тугой и звенящий, как шкура барабана. Стоит помочиться на тротуар — он тут же высыхает; кучи мусора в сухом воздухе сгорают мигом, не оставляя запаха. Вонью пропитались лишь раскаленные на солнце камни да навесы, — должно быть, оттого, что на них сушат мокрые тряпки. В садах, ставших большой редкостью, зреют плоды, словно в раю земном; на улице хоть бы одна лужа осталась. На главных площадях и на перекрестках предместий, таких, как Тибуртино, толпится народ, мечется, кричит, точно в чреве Шанхая, и даже на пустырях царит сумятица: парни рыщут в поисках потаскух, надолго задерживаясь поболтать перед еще открытыми механическими мастерскими. А за Тибуртино, скажем, в Тор-ди-Скьяви, Пренестино, Аква — Булликанте, Маранелле, Мандрионе, Порта-Фурба, Куартиччоло, Куадраро людское море разливается перед светофорами; но постепенно толпы рассасываются, исчезают в близлежащих проулках, бредут вдоль облупившихся стен домов, ныряют в парадные или спешат к своим лачугам. Юнцы заводят моторы своих “Ламбретт”, “Дукатов”, “Мондиале”, - кто в засаленных, раскрытых на грязной груди комбинезонах, кто, наоборот, принаряженный, будто сейчас только с витрины Пьяцца-Витторио; однако большинство уже навеселе. Короче, каждый вечер между Римом и предместьями происходит грандиозное коловращение; жизнь, бурля, выплескивается на улицы из бараков и небоскребов и течет до самого центра, под колоннаду и купол Святого Петра или к Порта-Кавалледжери. Вот они, голосят, пьют кислое вино, плюются и ругаются вокруг кинотеатриков и пиццерий, разбросанных на виа Джельсомино, на виа Кава, между виа Форначи и Яникулом, на площадках утрамбованной земли, окаймленных мусорными кучами, где днем ребятишки любят играть в футбол обрывками газет.
В центре, например, на пьяцца Ровере, наблюдается та же самая картина: идут туристы в штанах по колено и тяжелых башмаках, задирают головы, держатся под ручку, поют хором альпийские песни, а шпана в брюках-дудочках и остроносых ботинках, опершись о парапеты Тибра, глазеет на них и шлет им вслед неприязненные, саркастические реплики: если б те услыхали и поняли — наверно, так и умерли бы на месте. По выщербленным набережным, под кронами платанов дребезжат редкие трамваи, или стрекочет на повороте мотороллер с одним или двумя юнцами, рыскающими, чем бы поживиться; у подножия Замка Святого Ангела плещется освещенная огнями Чириола: гудит элегантная, будто огромный театр, пьяцца Дель Пополо; у Пинция и на Вилла-Боргезе сентиментально пиликают скрипки, а проститутки всех мастей и педики гуляют, скромно потупив глаза, но то и дело кося по сторонам — не остановилась ли поблизости машина. Близ Понте — Систо, у искрящегося замусоренного фонтана две шайки из Затиберья играют в мяч, кричат дурными голосами и носятся туда-сюда, как стадо баранов, невзирая на лимузины, везущие шлюх на ужин в Чинечитта; из всех переулков Затиберья доносится скрип челюстей, перемалывающих пиццу или хрустящий картофель; а на пьяцца Сант-Эджидио или в Маттонато еще совсем сопливые сорванцы бегают по мостовым, словно подхваченные ветром бумажки, канючат и дерутся у писсуаров.
— Сойдем тут, Альду! — Легко и без усилия, как на крыльях, Задира спрыгнул с буфера.
Альдуччо же вытянулся во весь рост на подножке, чтобы его было хорошо видно кондуктору, забарабанил в стекло и крикнул:
— Эй, лопух, привет тебе!
И только потом спрыгнул на мостовую. В бессильной ярости потрясая зажатой в кулаке пачкой билетов, кондуктор высунулся из окна (в этом удовольствии он не мог себе отказать) и заорал:
— Чтоб вы сдохли, шпана чертова!
Задира присел, выпятил живот и показал кондуктору комбинацию из трех пальцев.
— На, выкуси!
Прямо перед ними горел на солнце Колизей: из арочных проемов поднимался столбами кроваво-красный дым, застилая небо над Целием и над светящимся скопищем машин на виа Лабикана и виа Имперо.
— Что делать будем? — спросил Альдуччо.
— Так, прошвырнемся, — откликнулся Задира.
— Ну давай, — согласился Альдуччо.
Они спустились к Колизею, через арку Константина вышли на темный, душный Триумфальный бульвар, затененный соснами плавно сбегающего вниз Палатина.
Друзья шагали расхлябанной походкой, засунув руки в карманы, держась на расстоянии друг от друга, и распевали, как положено, каждый свою песню:
Эх, каблучки-подковочки!
Задира вдруг резко оборвал перенятую у Сырка песню.
— Видал, какая рожа у него была?
Эх, каблучки-подковочки!
Звонкая песня вновь огласила безлюдный отрезок бульвара под навесом зеленых, как бильярдный стол, сосен. Но Альдуччо его не слушал; он сосредоточенно выводил собственную мелодию, полузакрыв глаза, подавшись вперед и самозабвенно мотая в такт головой из стороны в сторону.
Над Палатином показался тонкий-тонкий, подернутый дымкой месяц, которому, однако удалось осветить долину, и черные кусты, и булыжник, и кучи мусора. Прохожие поглядывали друг на друга исподлобья и жались поближе к стенам полукруглого цирка “Массимо”. Альдуччо с Задирой подошли к ограде, за которой высились припудренные лунной пылью развалины цирка, и увидали сидящих группками мужчин, парней и малолеток; чуть поодаль, возле трамвайного кольца, мельтешили в темноте сходящиеся и расходящиеся тени.
— Глянь-ка — все на дело вышли! — Задира прикрыл рот ладонью, давясь от смеха.
Облокотившись на ограду и толкая друг друга в бок, они продолжали тихонько смеяться. Даже не смеялись, а лишь кривили рты в ухмылке и сплевывали. Но и с этим скоро пришлось завязать, потому что к ним решительно двинулась одна из шлюх и друзьям сразу стало не до смеху: на вид ей было лет семьдесят. Не сговариваясь, они быстро пошли прочь вдоль стены, сделав серьезные лица и стреляя глазами по сторонам, будто выискивая кого-то среди озаренных лунным светом развалин, среди солдат в увольнении, беспризорных юнцов и шлюх всех мастей, которые, как обычно, затеяли меж собой перепалку.
— Того гляди, разденут! — говорил на ходу Задира. — Давай-ка отсюда прямо в Санта-Каллу — черт, как жрать хочется, хоть ложись да помирай!.. — Помолчав немного, он указал на субъекта, проезжавшего мимо в шикарной машине. — Во кому в жизни везет! Как по-твоему, справедливо это: ему всё, а нам ничего? Ну погоди, не всё тебе от пуза жрать, будет и на нашей улице праздник! — Он умолк и зашагал дальше, сложив губы в брезгливую гримасу.
Они вышли на виа дель Маре, к тенистому парку, на высшей точке которого был расположен храм Весты.
— Ишь ты! — Задира чуть присел и стал напряженно вглядываться в чащу деревьев.
— Ты чего? — спросил Альдуччо, не зная, то ли следить за его взглядом, то ли послать его куда подальше.
Задира восхищенно присвистнул.
— Кур, что ль, созываешь? — поинтересовался Альдуччо.
— А ничего курочки! — воскликнул Задира.
“Курочками” оказались две девчонки, сидящие на ступенях храма: крашеные блондинки в коротеньких юбочках под названием “хочу мужа” и в кофточках с таким вырезом, что все титьки наружу.
Они молчали и словно бы не видели ничего вокруг; их мечтательные взгляды скользили куда-то вдаль, мимо клумб, спускавшихся кругами к набережной, мимо пьяцца Бокка-делла — Верита, мимо арки Джано, мимо старой церкви. Пронзительный свет месяца озарял окрестности, будто днем.
Задира и Альдуччо, напевая себе под нос пошли было вразвалочку к Понте-Ротто. Но вдруг разом передумали и не спеша вернулись обратно.
Красотки при виде их даже не шелохнулись, вроде бы и не заметили. Приятели гордо промаршировали мимо, хотя видом своим напоминали двух псов, которых безжалостно погнали палкой. Пройдя немного по виа Дель Маре, они набрались храбрости и решили предпринять еще одну попытку. Сделали вид, будто гуляют по аллеям и дышат воздухом, а до этих розанчиков им и дела нет. Но девицы опять не удостоили их взглядом. Тогда Альдуччо и Задира обогнули храм с другой стороны, вошли под тень колоннады и начали потихоньку продвигаться к освещенному луной участку Бокка-делла — Верита.
Девчонки сидели все так же молча и неподвижно, привалившись спиной к желтым, облезлым перилам лестницы.
— Тебе которая больше нравится, — спросил Задира, — блондинка или рыжая?
— Обе, — ответил без колебаний Альдуччо.
— Куда ж тебе обеих-то? — удивился Задира.
— Или обеих, или ни одной, — серьезно отозвался Альдуччо. — А то одну возьмешь — вторая обидится.
— Ща, обиделась! — проворчал Задира. — Нужен ты им больно! Эти небось мешков с день.
— Да ну тебя, — возразил оптимист Альдуччо, — а мы чем плохи?
— Рискнем, что ль? — помолчав, предложат Задира.
— А то! — согласился Альдуччо.
Но ни один, ни другой не тронулись с места, а продолжали негромко пересмеиваться, прячась в тени и выставив под лунный свет лишь острые носки ботинок. Девицы начали подавать признаки жизни, что малость приободрило искателей приключений.
— Эй, дай-ка закурить! — повысив голос, обратился к другу Задира.
— Это, между прочим, последняя, — сообщил Альдуччо, доставая сигарету.
— Подумаешь, еще купим!
— Купим! Сколько ж можно на сигареты тратиться?
— Это надо, какая духотища! — воскликнул, отдуваясь, Задира. — У черепахи, и то задница треснет!.. Нет, ей-ей, не могу больше!
Альдуччо в ответ лишь пожал плечами.
— Пошли в фонтане искупнемся, — предложил Задира.
— Шутить вздумал? — рассмеялся Альдуччо.
— А я и не шучу, — выпятил губы Задира.
— Да иди ты, знаешь куда?
Девицы тихонько захихикали.
— Ну пошли, Альду! — вошел в раж Задира.
В полутьме они подошли к чаше и начали расстегивать рубахи; сняли их, бросили на землю, туда, где тень погуще, и остались в майках.
Всклоченные патлы делали их похожими на Самсона и Авессалома. Расстегнув брюки-дудочки, они снова уселись, чтобы стянуть их, не потеряв равновесия.
— Дай хоть ботинки-то снять, небрежным тоном бросил Альдуччо, в душе тая от нежности к новым ботинкам.
Они припрятали в кустах ботинки и сбросили майки, обнажив потные. загорелые до черноты торсы.
— Во, мускулатура! — похвастал Задира, выкатив колесом грудь.
— Прям тебе, — буркнул Атьдуччо, — кожа да кости!
— Эх, каблучки, подковочки, — затянул опять Задира, собирая раскиданные шмотки. Парни по привычке перевязали их ремнями и заткнули под мышку. В полуголом виде они вышли из тени, постояли на ступеньках, освещенные луной, и, надрывая глотки, припустили между клумб к фонтану. Одежду они побросали на траву под цепью ограждения, затем вскарабкались на чашу, — в метре от земли, а то и выше, — и вытянулись на краю во весь рост.
— Чтоб ты сдох, меня дрожь пробирает! — поежился Задира.
— Брось, вода-то теплая, — возразит Альдуччо.
— Ага, что твой суп! — откликнулся Задира, приплясывая на цыпочках, как мартышка.
Альдуччо пихнул его, и он мешком свалился в фонтан.
— Вот это прыжок! — заголосил Задира, выныривая; с волос у него капала вода.
— Ща я тебе покажу, как нырять надо! — крикнул в ответ Альдуччо и прыгнул солдатиком.
Вода выплеснулась из чаши и залила мраморную площадку под фонтаном. Задира, высунувшись из воды по плечи, распевал во всю глотку.
— Да тише ты, полоумный! — одернул его приятель. — Вот нагрянет полиция, поглядим тогда, как ты запоешь.
— Утопленник, утопленник плывет! — придумал новую забаву Задира и лег на воду, опустив лицо.
Но закашлялся и сразу вынырнул, отчаянно отплевываясь и утираясь. Длинные, как у Марии Магдалины, и жесткие, словно стебли шпината, волосы облепили ему лицо.
— Сперва научись — потом выдрючивайся, — добродушно засмеялся Альдуччо.
За три минуты пребывания в фонтане они метров на десять заплескали мощеную аллею вместе с кустами и клумбами.
— Все, я выхожу, — объявил Задира.
— Я тоже. Чего доброго, воспаление легких схватишь.
Они выбрались на край чаши, еще по разику нырнули ласточкой, потом окончательно вылезли из фонтана; у обоих зубы выбивали дробь, а прилипшие к телу трусы стали прозрачными.
— У-у, холод собачий! — приговаривал Задира.
Подхватив одежду, они перепрыгнули невысокое ограждение и принялись бегать взад-вперед наперегонки по скошенной лужайке. Потом в два прыжка взлетели по лестнице под колоннаду, пулей пролетели мимо девчонок и снова окунулись в тень. Девчонки не удостоили их взглядом, но явно все видели, поскольку на губах у них застыли равнодушные и брезгливые улыбки.
— Пошли вон туда, — сказал Задира, — трусы надо выжать.
Смеясь и напевая модное танго, они отошли еще дальше, за храм, сташили трусы и принялись их выжимать с двух сторон. Задиру всякий раз, когда он одевался после купания, переполняли чувства.
— «Никогда, никогда не любил никого, как тебя, я!» — горланил он, натягивая мокрые трусы.
Но, пока они приводили себя в порядок, пташки улетели. Зажав под мышкой книжки и шурша юбками в лунном свете, красотки двинулись к набережной. Задира подошел к лестнице, где они сидели и стал кричать им вслед, размахивая штанами.
— Ишь, недотроги! Ну и хрен с вами!
Полураздетый Альдуччо тоже подошел, сложил ладони рупором вокруг рта и послал девчонкам свое напутствие:
— Все девки дуры и паразитки!.. Слушай, — предложил он, помолчав, — давай оденемся и пойдем за титьки их пощипаем!
Девчонки были уже у Монте-Савелло, когда Задира и Альдуччо, натянув шмотки на мокрое тело, бросились их догонять.
— А ну, покажь, как ты умеешь девку обработать, — подзадоривал друга Задира, поспешая за двумя фигурками, которые удалялись быстрым, но спокойным шагом.
— Ишь, как припустили, чтоб вы сдохли! — проворчал Альдуччо, у которого была привычка подволакивать ноги, как будто они больные.
— А может, ты первый начнешь? — задыхаясь, спросил он у Задиры.
— Да у меня слабость! — придуривался Задира.
— Ну и сучонок — сам затеял, а теперь в кусты!
— Пошел ты в мясную лавку! — сплюнул Задира.
Выйдя на набережную, девицы проворно юркнули в подъехавшую машину длиной, наверное, метров десять и сделали парням ручкой.
Альдуччо и Задира, разинув рты, застыли у парапета; вид у них был точно у двух ощипанных индюков.
— Ты на попрошайку похож! — опомнившись, хохотнул Альдуччо.
— А ты будто сейчас из тюряги вышел, — не растерялся Задира. — Черт бы их побрал! Ну да ладно, еще не вечер, верно?
— Верно-то верно, да куда подашься, ежели в кармане полторы сотни? — Альдуччо похлопал Задиру по карману, где тот припрятал сто пятьдесят лир, уворованных у Сырка.
— Пошли на Черки в лотерею поиграем, — предложил Задира, — лично я всегда на судьбу полагаюсь.
— Ну и дурак! — Альдуччо постукал кулаком по лбу. — Чтоб после до Тибуртино пешедрала топать?
— Да брось, — вскинулся Задира, — неужто еще хоть полтораста не выиграем? Тут же золотое дно — деньги всегда найдутся.
— Когда они найдутся? К Рождеству?
— Не каркай! Спорим, найдутся?
Как два голодных волка, они двинулись к Понте-Гарибальди. Возле писсуара на той стороне моста, ближе к виа Аренула, стоял, прислонившись к стене, старик. Задира вошел в туалет воды попить, потом вышел и тоже облокотился о парапет, где уже стоял Альдуччо. Постояли, помолчали, потом Задира выудил из кармана окурок и, галантно склонясь к старику, спросил:
— У вас огоньку не найдется?
Через пять минут они раскололи его на полсотни.
Еще пятьдесят лир удалось выцыганить на Понте-Систо у пожилого синьора с папкой под мышкой, который разыграл перед ними такую Душераздирающую сцену, что из камня мог бы слезу выжать. Но Задира бестрепетно оборвал его излияния:
— Ну будет, будет, у нас в брюхе подвело! Мы со вчерашнего дня не емши, провалиться мне на этом месте!
После такого заявления синьор без звука отмуслил им полсотни, и приятели с чувством выполненного долга удалились по виа Джуббонари. Они быстро шагали по направлению к Кампо-дей-Фьори и пикировались на ходу.
— Ты, что ль, мужик? — мрачно вопрошал Альдуччо.
— А то? — кипятился Задира, яростно жестикулируя. — Может, ты деньги надыбал?
— Подумаешь! — фыркнул Альдуччо.
— Ах, подумаешь! Я деньги стреляю, а он целку из себя корчит! — Задира вдруг сложил пальцы в известную всем комбинацию и подсунул ее под нос Альдуччо. — Кретин!
В этот момент на пути им попалась закусочная, и Задира, не долго думая, ввалился туда. Они взяли по жаркому и, выйдя на улицу, снова почувствовали себя в форме. Дойдя до Кампо-дей-Фьори, Альдуччо вскинул голову и ткнул Задиру в бок, указывая слегка осоловелым, но не утратившим лукавства взглядом на типа, шагавшего впереди.
— Прищучим! — воодушевился Задира.
То убыстряя, то замедляя шаг, прохожий свернул налево на Кампо-дей-Фьори, пробрался сквозь ребячью ватагу, игравшую в тряпичный мяч на мокрой площади, и на миг остановился под дырявым навесом писсуара, оглядываясь по сторонам. Задира и Альдуччо внимательно его разглядывали: низкорослый субчик, но прикинутый — в красивой рубахе и дорогих сандалетах. Без особой уверенности он двинулся к пьяцца Фарнезе, а затем почему-то вернулся на Кампо-дей-Фьори по темному переулку — и так раза два-три. Все кружил и кружил по темным улицам, как мышь, угодившая в таз.
— Ну, — спросил Задира, — что делать будем?
— А ты чего надумал? — откликнулся Кудрявый, переводя взгляд с Задиры на Альдуччо.
— Дай-ка прикурить, — попросил Задира и придвинулся к нему с зажатой в зубах сигаретой.
Кудрявый сидел на парапете набережной, свесив одну ногу, а другую, согнутую, прижав к груди, и таким образом заметно возвышался над Задирой и остальными. Протягивая Задире сигарету, он лишь слегка опустил веки, а сам на миллиметр не сдвинулся.
— У тебя, может, свидание? — поинтересовался Задира.
— Да какое там свидание!
— Брось мозги-то полоскать! — с оттенком зависти заметил Задира. — Знаю я тебя, вы ведь с Альдуччо одного поля ягоды!
Тогда Кудрявый нарочно раздвинул пошире ноги и плотоядно улыбнулся.
— Неужто мы с тобой одной крови? — проронил он, оборачиваясь к двоюродному.
Альдуччо ухмыльнулся и поднес палец к губам.

 

— Тс-с!
— Ой, что это я? — вдруг опомнился Задира и тут же принял непринужденно-светский тон: — Разрешите представить вам моего друга.
Кудрявый неохотно высвободил правую руку, чтобы подать ее новому знакомому. Тот откликнулся с благовоспитанной улыбочкой:
— Очень, очень приятно!
В его вкрадчивом голосе явственно слышалось, какого рода приятности ожидает он от этого знакомства. От источника его вожделений, который до сих пор сидел на парапете с невозмутимым спокойствием канатоходца, не укрылись ни оттенок этого голоса, ни значение сопровождавших его взглядов.
— Чего пялишься? — мгновенно вскинулся Кудрявый.
Педик сконфуженно и в то же время вызывающе улыбнулся, широко раскрывая синюшную пасть, где, точно змеиное жало, двигался язык. Затем приложил руку к груди и нервно натянул расстегнутый ворот рубахи, как будто он мог защитить его от ночной прохлады или от холода в глазах Кудрявого.
— Ага, губы-то раскатал уже? — засмеялся Задира.
— Скажешь тоже! — повел плечами тот.
Альдуччо, видя, что никто на него не обращает внимания, медленно закипал от гнева.
— Ну мы идем или нет? — наконец сорвался он на крик.
— Куда идем? — томно протянул голубой.
— Да сюда, к реке же!
(Разговор происходил на набережной Тибра между Понте-Систо и Понте-Гарибальди.)
— Спятил, красавчик? — Голубой выпятил нижнюю губу.
— А чего? — не унимался Альдуччо. — Спустились по лестнице, под мост — всего и делов-то.
— Нет-нет, ни за что! — Педик замахал руками, затряс головой и скорчил брезгливую мину.
— Ну почему, почему? — надрывался, войдя в раж, Альдуччо. — Лучше места не найти, чтоб я сдох! Что нам, полчаса, что ль, конопатиться? Две минуты — и ага! Сделаем вид, будто по нужде, да кому и надо — туда никто ни в жизнь не заглянет!
Голубой, казалось, и не слушал; глаза его лихорадочно перебегали с лица Кудрявого на то самое его место. Однако, дождавшись паузы в речи Альдо, он сказал как отрезал:
— Нет, я туда не пойду! — А затем снова разулыбался, одарив Кудрявого томным взглядом.
— Застрелиться, где вы такого урода откопали? — небрежно бросил Кудрявый.
Альдуччо опять пошел в атаку:
— Ну что, так и будем сидеть?
— И правда, петушок, — подхватил Задира, — все равно одним кончится — чего время-то зря терять?
Педрила снова потеребил ворот рубахи на тщедушной шее (ему было уже к пятидесяти, но он корчил из себя двадцатилетнего) и наконец смилостивился:
— Так и быть, пойдемте.
— Ну да, на словах ты храбрый, а сам с места не трогаешься! — наскакивал на него Альдуччо.
Между Понте-Систо и Понте-Гарибальди и впрямь, кроме них четверых, не было ни души. Кудрявый припомнил, что творилось на этом месте сразу после войны, когда он еще сопляк был: мальчишки, готовые продаться первому встречному, буквально облепляли парапет, а вокруг так и шныряли педики — плешивые, крашеные, совсем зеленые или уже в возрасте, но все, как один, безумные — наплевать им на людей, что проходили или проезжали мимо на кольцевом трамвае. Не обращая ни на кого внимания, голубые устраивали тут настоящий карнавал: приплясывали, распевали песни, перекликались:
— Ванда! Болеро! Железка! Мидинетка!
Завидят друг друга издали, подбегут — и давай целоваться, аккуратно, в щечку, как женщины, что боятся попортить макияж; а потом начинают выдрючиваться перед парнями, угрюмо глядящими на них с парапета: кто исполнит классическое балетное па, кто спляшет канкан, кто изольет всю душу в надсадном крике:
— Свобода! Мы свободны!
Между делом то одна, то другая парочка спускалась вниз по лестнице и, не боясь нареканий со стороны прохожих, делала под мостом свое дело среди грязных лужиц и обрывков бумаги. Правда, изредка патруль проедет на мотоцикле тогда спасайся кто может, — и опять все тихо.
— Поехали лучше со мной, — объявил Кудрявый, повинуясь порыву, навеянному ностальгическими воспоминаниями, — уж я вам такое местечко покажу!
Лицо голубого застыло в улыбчивой маске, он что-то пропищал, пробубнил и огляделся по сторонам, чувствуя себя королем, который перед походом ослепляет приближенных сиянием своих доспехов, или старлеткой с голыми плечами, чудом попавшей на обложку журнала. Чисто женским движением он отбросил со лба волосы и подался вперед, готовый всюду следовать за Кудрявым.
Кудрявый повел их к сорок четвертому трамваю и привез в квартал своего детства. Они сошли на пьяцца Оттавилла, которая, когда Кудрявый жил в том районе, считалась пригородом, свернули налево по улице, которой прежде и вовсе не было, а была лишь тропка среди лугов, кое-где поросшая тростником и обрамленная ивами трехметровой высоты, — теперь на их месте выросли дома и строились новые.
— Спустимся пониже, — предложил Кудрявый.
Они спустились, миновали последние стройки и вышли в проулок, ведущий к Донна Олимпия; но сперва на пути им попалась старая, обнесенная плетнем остерия, откуда неслись песни и крики пьянчуг. Вместо бывшей тропинки на краю застроенных домами лугов начиналась новая улица, с другими домами. А сразу за ней — склон Монте-ди-Казадио — излюбленное место детских забав Кудрявого. Они добрались до спуска, почти отвесно обрывавшегося вниз, и вышли к Железобетону. Он раскинулся прямо под ногами, на дне выбеленной луною долины.
За ним на фоне белесых облаков можно было различить полукруглый зубчатый силуэт Монтеверде-Нуово, а справа, за Монте-ди-Казадио, — верхушки многоэтажек Донны Олимпии.
— Сюда, сюда. — Кудрявый указал на поросшую травой козью тропу, вьющуюся вниз по склону. — Тут спускайтесь и направо — прямо к пещере и придете. Ее издали видно. Там вас никто не потревожит… Ну пока, бывайте здоровы.
— А ты с нами не пойдешь? — опечалился педик.
— Да пусть идет своей дорогой, тебе-то что? — оборвал его Альдуччо, которого вполне устраивало отсутствие Кудрявого.
— Да как же та-ак! — не унимался педик. — Почему не с нами?
— Ну уж ладно, — снизошел Кудрявый, — провожу вас до пещеры.
Они пробрались сквозь заросли чахлого кустарника и очутились на небольшой зеленой и топкой поляне (рядом с пещерой был выход водостока).
— Вон туда, — кивнул Кудрявый.
Педик никак не мог смириться с тем, что Кудрявый их покидает: ухватил его за рукав, уткнулся подбородком в плечо и заглядывал ему в лицо, зазывно улыбаясь.
Кудрявый добродушно засмеялся. Отсека в Порта-Портезе не прошла для него даром: он приучился обходить острые углы и не везде рубить с плеча, — одним словом, набрался житейского опыта.
— Да пошел ты, — Он беззлобно отпихнул голубого. — Или двоих тебе мало?
— Ну нет, — томно протянул тот, сложил губы бантиком и чуть подогнул колени — точь-в-точь девчонка-соплячка, выпрашивающая у матери игрушку.
— Да пошел ты, — повторил Кудрявый. — Ишь, раздухарился!
Исполненный сознания собственного достоинства, он двинулся дальше по склону, ни разу не обернувшись, лишь махнув приятелям рукой на прощанье.
Тропинка тянулась по склону еще метров двадцать, прежде чем перейти в Донну Олимпию. Довольно перемахнуть через покосившуюся ограду, пройти еще квартал — и перед тобой начальная школа Франчески. Она до сих пор лежала в руинах, как будто несчастье случилось только вчера, — если не считать того, что в отмытых дождем и обожженных солнцем россыпях камней скопилось порядочно мусора. Заложив руки в карманы, Кудрявый, остановился, чтоб все как следует рассмотреть. Самые большие глыбы оттащили на середину Улицы, а по обочинам насыпали щебня, — сразу видно, во время выборов власти усиленно Делали вид, будто собираются восстанавливать здание, а прошли выборы — и всем стало не до него.
Кудрявый с любопытством озирался вокруг; даже обошел дворы, увидел знакомые фонтанчики и отхожие места, потом вернулся на улицу и долго глядел на чудом уцелевшие угловые башенки школы: полное запустение, окна крест — накрест заколочены почернелыми перекладинами. Кудрявый постоял какое-то время — зря, что ли, сюда тащился? — потом, поеживаясь от спустившейся прохлады, поднял воротник куртки, и побрел по Донна Олимпия к центру; по оббитым тротуарам, мимо закрытого газетного киоска и редких, запоздалых прохожих. Но вдруг уже у самых многоэтажек его внимание привлекло неожиданное новшество: двое озябших, позеленевших от скуки полицейских несли ночной караул, то застывая на месте, то прогуливаясь взад-вперед, как безмолвные тени на фоне безмолвных домов; у обоих из-за пояса торчали черные пистолеты.
Но у Кудрявого совесть была чиста: в этих местах он очутился из чисто сентиментальных соображений, а потому прошел мимо блюстителей порядка с вызывающим видом — дескать, плевал я на вас и ваши пушки, — не спеша направляясь к четырем многоэтажкам, соединенным между собой так, что ряды окон не прерывались, а наоборот, множились, вытягивались на сотни метров вширь и ввысь, а лестничные пролеты, узнаваемые снаружи по вертикальным полосам прямоугольных окон, лишь подчеркивали эту протяженность; а внизу, под арками и портиками в стиле фашистского “новеченто" перетекали друг в друга внутренние дворики, выстланные за много лет останками бывших клумб, обрывками бумаг, обломками кирпича и прочим мусором в замкнутом пространстве отвесных стен, вздымавшихся до самой луны. Во внутренних двориках и полутемных парадных в этот час не было никого, а если и пройдет кто, так поспешно, держась поближе к дверям или прячась под портиками — скорей бы в свой подъезд, на свою вонючую, пропыленную лестницу!
Кудрявый побродил по тем дворикам, надеясь хоть с кем-нибудь словом перемолвиться о былом. Немного спустя на железной лесенке со стороны виа Одзанам и впрямь замаячил чей — то силуэт. Наверняка знакомый, подумал Кудрявый и решительно двинулся к нему. Парень оказался рыжий, веснушчатый, с двумя оранжевыми пушинками вместо глаз и огненно-рыжими волосами, тщательно зализанными на косой пробор. Кудрявый рассмотрел его еще издали, а тот, почувствовав на себе пристальное внимание, тоже насторожился, готовый к любому повороту событий.
— Мы, кажись, знакомы, — протянул ему руку Кудрявый.
— Все может быть, — прищурился тот.
— Иль ты не Херувим?
— Ну, Херувим.
— Так ведь я Кудрявый! — воскликнул он таким тоном, будто Америку открыл.

 

— А-а, — откликнулся Херувим.
— И как она, жизнь? — осведомился Кудрявый.
— Да ничего вроде, — сказал Херувим, у которого слипались глаза.
— Что новенького? — не унимался Кудрявый.
— Да что может быть новенького? Все то же. Вот, с работы иду, ног не чую.
— Все в баре служишь?
— Ну да.
— А другие? Обердан, Плут, Бруно, Волчонок?
— Да все при деле — кто больше, кто меньше.
— А Рокко, Альваро?
— Какой такой Альваро?
— Альваро Фурчинити, башковитый такой.
— A-а, вон ты о ком, — протянул Херувим.
И в двух словах поведал, что Рокко переехал жить в Ризано, и больше никто его не видел. Что до Альваро, то он недавно влип в историю. Было это в первых числах марта. Шел дождь. Альваро сидел в баре, в Тестаччо, где несколько парней играли на бильярде; он тоже к ним присоседился — просто так, чтобы время убить. А в баре том одни уголовники всегда собирались, да и сам хозяин недалеко от них ушел — волосатый такой детина, смахивает на Нерона и приторговывает краденым, которое скупает как раз у тех лоботрясов, что даже по понедельникам шары гоняют. В тот день каждый из них, видно, сорвал где-то изрядный куш, во всяком случае, у всех было что на кон поставить. Но вскоре им надоело сидеть в сыром полуподвале, и кто-то предложил прошвырнуться по Риму. По дороге, у пьяцца Дель Пополо, им попалась дряхлая “Априлия” — грех не воспользоваться таким случаем: украсть в машине было нечего, даже пары перчаток не нашлось, но они надумали покататься на ней, а после где-нибудь бросить. В Тестаччо все малость поддали, потом еще добавили на площади Испании и на виа Бабуино, ну, и с собой вина прихватили — допивали по ходу дела в угнанной “Априлии". Одним словом, нагрузились знатно и начали гонять взад-вперед, как помешанные. Сперва въехали на пьяцца Навона, но площадь показалась им слишком тесной, и они погнали на ста тридцати по мокрым бульварам, то и дело сменяя друг друга за рулем. За ними устремились двое полицейских на мотоциклах, но “Априлия" свернула в переулок, прилегающий к пьяцца Джудиа, и, теряя на ходу запчасти, оторвалась от преследования. Затем они вновь вырулили к пьяцца Навона и на развороте сшибли, отбросив метров на семь детскую коляску, по счастью пустую, поскольку ребенок в это время гулял за ручку с мамашей; прохожий прокричал им что-то вслед, они резко остановились, вылезли да так его извалтузили, что кровь изо рта потекла, после чего забрались в машину и на всех парах помчались в Борго-Паниго. Выехали на набережную, проскочили мост Мильвио; у здания Министерства военно-морского флота один заметил элегантную дамочку, которая прогуливалась одна, держась за парапет. Притормозили, один вышел, поравнялся с дамой, вырвал у нее сумочку на ходу запрыгнул в машину — и поминай как звали. Переехав мост, исколесили вдоль и поперек всю площадь Святого Петра и сами не заметили, как вновь очутились в Тестаччо, где пропустили еще по две — три рюмки коньяку. Тем временем наступил вечер, и компания решила прокатиться в Анцио, в Ардею или в Латину — куда-нибудь на природу. “Априлия” на всей скорости полетела к Сан-Джованни и после получаса езды по Аппиевой дороге очутилась в пригороде с неизвестным для всех названием. В тамошней остерии уговорили на всех пол-литра и еще немного покатались по проселочным дорогам, не сбавляя скорости ниже ста; в одной деревушке Латины остановились и пошли по дворам. Стояла глубокая ночь. Парни устроили переполох в каком-то курятнике, подгребли десятка два кур, пристрелили собаку из пистолета. Награбленную птицу погрузили в машину и на Аппиевой дороге опять разогнались до ста тридцати. Кто их знает, как это получилось, известно только, что на тридцатом километре от Рима, не доезжая Марино, “Априлия” врезалась в зад автопоезду и превратилась в груду покореженного железа, а внутри было месиво окровавленных человеческих тел и куриных перьев. Альваро — единственный из всех — чудом выжил, но потерял руку и совсем ослеп.
Рассказывая эту историю. Херувим перестукивал зубами — то ли от холода, то ли от того, что в сон клонило, — и с невольной завистью поглядывал на прохожих, которые поспешно скрывались в парадных.
— Слушай, — наконец сказал он, потягиваясь — пойду я, пожалуй, а то отец вернется — опять спать не даст.
— Еще увидимся, — отозвался Кудрявый: ему было жаль расставаться со старым приятелем, но он не подавал виду.
— До скорого. — Херувим пожал ему руку на прощанье и скрылся в черном проеме, чуть подсвеченном одинокой электрической лампочкой.
Посвистывая и не вынимая рук из карманов, Кудрявый зашагал дальше, вышел опять на виа Донна Олимпия, миновал продрогших полицейских и от подножия Монте-ди-Казадио направился по тихой улочке за Железобетон. Родину он, можно считать, навестил, теперь ему хотелось поскорее сесть в свой трамвай у Понте-Бьянко и вернуться домой — спать; он даже немного ускорил шаг.
Справа от него серебрился призрачной лунной пылью Железобетон; тишина стояла такая, что было слышно, как в складском помещении вполголоса напевает сторож. А позади, на вершинах горбатых холмов вырисовывался огромный полукруг Монтеверде-Нуово; поблескивающие сквозь пелену облаков огоньки казались стеклянными на гладком, бархатном небе. Уже несколько лет, с тех пор, как рухнуло здание школы. Кудрявый обходил стороной эти места и теперь с трудом узнавал их: слишком уж чисто все вокруг, будто выметено — странно как — то. Железобетон сверкает, как зеркало; его высокие трубы вздымаются над долиной, охраняя площадки с аккуратно сложенными штабелями шпал; среди блестящих расходящихся рельс затерялся одинокий, неподвижно-черный вагон; ряды строений под одинаковыми красноватыми крышами кажутся сверху не складами, а танцевальными залами.
Даже металлическая сетка, тянущаяся по заросшему кустами откосу, новехонькая, без единой дырки. Только сторожевая будка у самого края сетки все та же — грязная, вонючая, поскольку все, кому не лень, считают своим долгом справить возле нее большую и малую нужду. Навалено вкруг будки на метр — вот, пожалуй, единственный штрих, который напомнил Кудрявому его послевоенное детство.
Руки в карманах, майки навыпуск, Задира и Альдуччо быстро шагали по направлению к Кампо-дей-Фьори, однако, против обыкновения, не напевали и не юморили.
— А ты-то чего прешься? — спрашивал, глядя исподлобья, Альдуччо.
— Как это — чего? — негодовал Задира, размахивая руками. — Как будто я один туда не ходил!
— Да при чем тут это? Меня одного звали — сам рассуди! — угрюмо басил Альдуччо.
— Ишь ты, персональное приглашение, значит? Ну ты и дубина! — Задира постучал кулаком по лбу и продолжил путь.
— Да? А кто тебя навел? Ты скажи, кто тебе навел? Ну ладно, хрен с тобой, давай жребий кинем — кому идти!
За перебранкой они дошли до Кампо-дей-Фьори. Булыжник уже помыли, но кое-где еще виднелись огрызки и кочерыжки, а ребятня посреди площади играла в тряпичный мяч. В глубине, где тени погуще, начиналась улочка — виа Каппеллари — с вонючими подъездами, покосившимися окнами и булыжной мостовой, пропитанной неистребимым запахом мочи. Друзья расположились в последних отблесках света, у поворота на погруженную во мрак улицу. Задира встал под облезлым фонарем рядом с двумя старухами, сидевшими у подъезда, выудил из кармана монетку, повертел ее в пальцах и подбросил в воздух.
— Орел! — крикнул Альдуччо.
Монетка звякнула о провонявший рыбой булыжник и покатилась к крышке канализационного люка; пихаясь и дергая друг друга за развевающиеся на ветру майки, Задира и Альдуччо на полусогнутых бросились ее искать.
— Я выиграл, — заявил Альдуччо и с важным видом двинулся вверх по улочке.
Но Задира не отставал от него. Единственным освещением были отблески на мостовой, и улица казалась полутемным сараем, куда свет просачивается сквозь крохотное окошко, втиснутое меж серых стен, а дверь едва угадывается по очертаниям косяка. Но, к счастью, нужная им дверь была крашена в горохово-зеленый цвет, который ни с чем не сливается, да к тому же приоткрыта, и в щели проглядывался коридор, выложенный белым кирпичом, как в привокзальных гостиницах.
Друзья поднялись по лестнице до чердачной площадки; оттуда еще один лестничный марш, устланный вытертым ковром, вел на чердак, а дверь на самой площадке вела в комнату хозяйки, смежную с залом ожидания.
Поскольку у входа в тот момент никто не случился и дверь была закрыта, приятели без колебаний полезли на чердак, однако на полпути их остановил хозяйкин рев.
— Эй, вы, шваль чертова! — (И как только у нее мочевой пузырь не лопнет?) — Поглядите — ка на них! Явились, как к себе домой!
Вслед этим воплям из насквозь прокуренной комнаты понеслись шуточки и смех. Трое клиентов, что уже сидели там, подошли к порогу и, ухмыляясь, встали в дверном проеме.
Задира и Альдуччо, тоже пересмеиваясь, бегом спустились по ступенькам, чтобы предстать перед хозяйкой, которая тем временем прошаркала к огромному, точно кафедра, бюро и уселась за него. В отличие от клиентов, она и не думала шутить, равно как и служанка, что, как цербер, встала у нее за спиной.
Ох, уж эти мальчишки! — жеманно произнесла хозяйка, словно вдруг вспомнив, что она принадлежит к высшим слоям общества. — Небось ни лиры в кармане, а туда же!
— Извините, синьора, — примирительно заявил Задира, — ошиблись.
— Ошиблись, кой хрен — ошиблись! — Хозяйке было явно не под силу долго выдерживать светский тон; грозным жестом она выбросила руку по направлению к вновь прибывшим.
Те вытащили удостоверения личности и предъявили ей, а когда с формальностями было покончено, лукаво перемигнулись, несмотря на робость, и прошествовали в гостиную, где на диванах вдоль стен с видом истинных мучеников расселись клиенты.
Посреди комнаты на мягкой скамеечке сидела старая сицилийка и курила сигарету, пачкая ее губной помадой. Из одежды на ней были только два накомарника, обвязанных вокруг живота, а поверх чуть ли не до колен свисали груди.
Присутствующие молча мерили ее взглядами, она тоже мрачно косилась на них и окутывала себя клубами дыма.
Альдуччо направился прямо к ней и, не обращая внимания на других, процедил сквозь зубы:
— Айда!
“Ишь, какой шустрый”, - подумал Задира, устраиваясь на краешке дивана, все сидят и ждут, а этот с порога сразу в номера!
Альдуччо со старой сицилийкой удалились вверх по накрытой ковром лестнице, а Задира закурил и начал оглядывать соседей. Ближе всех к нему сидели двое солдатиков из Чиспады, которые хранили благоговейное молчание, как в церкви, перед алтарем, — сразу видно, неотесанные совсем. Чего это он так долго? — закипая от злости, думал Задира. Много ль надо времени, чтоб с его висюлькой дело спроворить? Он в последний раз жадно затянулся — окурок уже пальцы жег, — и, раздавив каблуком, забросил его под диван.
Все было, как всегда: хозяйка в соседней комнате чесала языком со служанкой и при этом вопила так, будто ей брюхо вспарывали, а слов разобрать было нельзя.
— Да заткни ты глотку наконец! — посоветовал ей один из двоих клиентов, сидевших в углу, но который — Задира не понял, потому что у обоих голоса были низкие, трубные, как у чревовещателей.
Хозяйка не обратила внимания на реплику и продолжала драть свою луженую глотку. Немного погодя спустились еще две девицы; одна села на опустевшую скамеечку, другая — на колени к одному из чревовещателей, отчего тот состроил постную рожу, словно только что проглотил святую облатку. Солдаты встали и хотели было потихоньку ретироваться, но это у них не вышло, поскольку вслед им понеслась громогласная брань хозяйки. Оставшиеся клиенты пересмеивались и все больше багровели лицом от дыма, взмокшего белья и жарких ботинок, — в этом тоже ничего необычного не было.
Но вдруг, перекрывая визг хозяйки, выплевывавшей последние сгустки своей цветистой брани, и томное нытье девиц, сверху донесся сиплый смех. Сперва никто не обратил на него внимания — ни хозяйка, ни шлюхи, ни четверо оставшихся клиентов, ни Задира. Но смех не прекращался, и в конце концов все навострили уши. Хозяйка, не вставая из-за бюро, бросала подозрительные взгляды на потолок. Потом спрятала в ящик деньги, которые, не переставала считать, даже поливая бранью откланявшихся солдат, и пошла на лестницу поглядеть, что там такое. Девицы засеменили следом, волоча за собой обрывки газовой ткани, что прикрывала плоть, провонявшую пудрой и съестным. Парни тоже подошли и прилепились к дверным косякам; Задира оказался последним и от любопытства по-гусиному вытягивал шею, хотя смотреть пока было не на что.
Смеявшаяся еще не появилась на лестнице, покрытой облезлым ковром, а лишь оглашала смехом весь дом, да и на улице, пожалуй что было слышно: “а-ха-ха-ха-ха-ха”, потом пауза, потом на тон выше: “а-ха-ха-ха-ха-ха", — как будто у этой бесноватой глотку закупоривало. Но вот она стала потихоньку спускаться, то и дело останавливаясь, чтобы запрокинуть назад голову или сложиться пополам. Наконец дошла до площадки и остановилась посмеяться перед зрителями, ошеломленно взиравшими на нее из дверного проема. Какое-то время все разинув рты смотрели на то, как она корчится, — без особого веселья, а просто в силу инерции и природной разнузданности.
— Скажи на милость, что тебя так разобрало? — поинтересовался молодой парень и, не удержавшись, тоже загоготал.
— Отодрал, что ли, знатно? — предположил другой.
Сицилийка повернулась к чердачному лазу, которого с площадки не было видно, и пронзительно выкрикнула:
— Ну давай, чего копаешься, нянька я тебе, что ли?
Вскоре рядом с ней вырос Альдуччо; наклонив голову, он лихорадочно искал дырочку на ремне.
— Ступай, тебе там гоголь-моголь приготовили, — продолжала старуха, давясь со смеху.
— Пошла ты! — вполголоса напутствовал ее Альдуччо, наконец-то застегнув ремень.
Сицилийка одной рукой держалась за стену — видно, от смеха ноги уже не держали, — а он старательно прятался за ее спиной. Теперь проститутка уже всех заразила своим смехом, все держались за бока, хотя до сих пор не понимали, в чем дело, и между приступами смеха приговаривали:
— Да чтоб ты сдохла! Скажи, скажи, что стряслось-то!
Но та лишь натужно кривила челюсти и обращалась исключительно к Альдуччо.
— Неустойку мне потом наличными вышлешь! А-ха-ха-ха-ха!
— С кем не бывает? — оправдывался Альдуччо, но так тихо, что никто его не слышал.
Не прерывая истерического смеха, сицилийка протиснулась в гостиную, а ее спутник, не имея смелости взглянуть в глаза окружающим, припустил по лестнице к выходу. Видя такое дело, Задира по-быстрому расплатился с хозяйкой, которая не преминула во всеуслышание облить грязью их обоих, и побежал следом.
— Теперь аж до Термини топать придется, — укорил он друга уже на улице, когда за ними захлопнулась дверь парадного.
— Плевать! — сквозь зубы процедил Альдуччо.
Он шел, держась поближе к стенам домов и яростно стреляя глазами по сторонам, как злобный волчонок. Но на виа Каппеллари никого, кроме них двоих, не было, лишь нависали сверху черные провалы окон с вывешенным для просушки бельем, хлеставшим прохожих полипам. Темень стояла такая, что впору поводыря искать.
— Того гляди, в какое-нибудь говно втяпаешься! — ворчал Задира.
Какое-то время они ощупью пробирались вдоль стен, но внезапно Задира застыл на месте и разразился смехом.
— Ты чего? — круто обернулся Альдуччо.
Но тот продолжал гоготать, шаря одной рукой по засаленной стене.
— Ну-ну, давай, и ты повеселись! — с горечью проронил Альдуччо.
Один впереди, другой позади, они пересекли притихшие Кампо-дей-Фьори и Ларго-Арджентина и по виа Национале за полчаса бодрым шагом добрались до вокзала Термини.
— Тут, что ль, прицепимся? — глухо спросил Альдуччо.
— Давай, чуть дальше, там удобней, — ответил запыхавшийся от быстрой ходьбы Задира.
Перед казармой они прицепились к буферу девятого трамвая. Задира сразу повеселел и завел свои бессменные «каблучки-подковочки».
Не дай Бог какому-нибудь прохожему обратить на них внимание — Задира никому этого не спускал. К пожилым обращался так:
— Чего зенки выпялил, старый пердун? Ну, прицепились люди к трамваю, что с того?
А к молодым иначе:
— Слышь, чернявый, одолжил бы два скудо, а?
Если же мимо проходила фигуристая девица, он окликал ее:
— До чего ж ты хороша, краля! — И, воодушевившись, еще громче запевал песню.
— Хватит духариться, — мрачно бросил ему Альдуччо на остановке, когда они с невинным видом крутились возле трамвая. — Дождешься — кто-нибудь в полицию позвонит, чтоб загребли тебя: мол, тут один сукин сын за девятый номер уцепился и едет!
— Пусть загребут, — беззаботно отозвался Задира. — Как будто дома у меня лучше! — И по кошачьи ловко вскарабкался на буфер.
Вдали уже показались огоньки Верано частые, дрожащие, знакомые, — сотни огоньков в могильных нишах меж кипарисов. На конечной, в Портоначчо, неподалеку от железнодорожного моста Тибуртино, было тихо, лишь изредка черными пятнами в линялом воздухе проплывали пустые автобусы. У газетного киоска уныло застыл триста девятый; под навесом ни единой души.
— Поглядим, не завалялось ли чего у нас в кармане, — приговаривал Задира, выворачивая мешковину и выуживая оттуда монетки. — Пятьдесят пять лир. Сорок за проезд, а на два скудо купим шоколадную бомбу, верно, Альду?
— Удумал! — хрипло отозвался Альдуччо. — На хрена она сдалась? Я жрать хочу — бомбой разве насытишься?
Но Задира на ближайшем лотке все же купил бомбу.
— На, ешь, — сказал он и подсунул ее под нос Альдуччо.
Тот откусил и скривился.
— На еще!
— Пошел ты! — Альдуччо отвернулся.
— Ах так! Ну, как знаешь, мне больше достанется! — И засмеялся с набитым ртом.
— Все не уймется никак, дубина! — проворчал Альдуччо.
— Ну что, поехали? — крикнул Задира и проворно вскочил на подножку.
Альдуччо, ничего не говоря, залез в полупустой автобус. Его ноги не держали, а Задире хоть бы хны — знай, насвистывает чарльстон.
Эй, кондуктор, два билета!
— Да слышу, не глухой! — Кондуктор неторопливо оторвал два билетика от блока. — Нечего зря глотку драть.
Пассажиров в автобусе было совсем немного, от силы десяток. Среди них слепая с поводырем, чем-то смахивающим на Кавура, двое музыкантов с инструментами в черных полотняных чехлах, клюющий носом бригадир карабинеров, двое работяг и трое подростков — не иначе, с последнего киносеанса. Задира и Альдуччо развалились на переднем сиденье; Альдуччо все больше молчал, а Задира опять начал тихонько напевать. Водитель автобуса, стоя у кабины, с кем-то разговаривал, и над его головой, за парапетом дрожали огоньки Верано. Вдруг в автобус вошел белокурый парень с истощенным лицом, встал посреди прохода, откашлялся и громко, гнусаво запел. Все повернулись к нему, а он самозабвенно распевал, ничуть не смущаясь общим вниманием:
— Лети! Лети! Лети!
Задира и Альдуччо с интересом взирали на этого полоумного. Со всех сторон раздавались смешки, кто-то, пожав плечами, отвернулся к окошку.
— Поторопись, однако, лететь, — саркастически заметил Задира, — а то как бы твой приятель Христос не сделал тебе ручкой.
Альдуччо надоело слушать оборванца, и он погрузился в размышления о своих невеселых делах. Парень добросовестно допел песню до конца при полном молчании пассажиров, а потом стал обходить салон с протянутой рукой. Задира покивал оголодавшему собрату, весь напыжился и выудил из кармана оставшиеся пять лир. Закончив свое выступление, блондин соскочил с подножки, как со сцены.
— Вона, деньжищ набрал! — завистливо пробубнил Задира; при мысли о выброшенных на ветер пяти лирах у него защемило сердце. — Ну лети, лети! — напутствовал он певца, хотя тот уже не мог его слышать. — Лети, милый, чтоб ты сдох! — Потом приблизил желтушное лицо к Альдуччо и повторил: — Лети, лети, лети!
Альдуччо обжег его свирепым взглядом и так вмазал ему локтем в челюсть, что голова у Задиры откинулась на подголовник. Но он и не подумал обидеться. В этот момент водитель соизволил наконец подняться в кабину, чему пассажиры несказанно обрадовались, но, как выяснилось, рано: на смуглом лице водителя застыла смертная тоска, он заложил руки меж колен и, казалось, задремал. Из салона раздался сварливый голос:
— Эй, чернявый, долго мы тут будем прохлаждаться?
Но водитель и ухом не повел.
— Лети, лети, лети! — поддержал крикуна Задира.
После этих двух высказываний салон внезапно оживился, все разом загомонили, каждый выдал язвительную реплику по поводу вздорожания жизни и войны в Корее. Водитель тоже начал подавать признаки жизни: выпрямился, лениво тронул ручку тормоза, и расхлябанный автобус, сотрясаясь, кашляя и подпрыгивая на булыжнике, покатил в сторону Тибуртино.
— Пока, Альду, — попрощался с другом Задира возле своего парадного и устремился вверх по обшарпанной лестнице.
— Пока, — откликнулся Альдуччо и зашагал к своему дому, что стоял чуть дальше по безлюдной улице.
Но будь она даже полна народу, он бы все равно никого не заметил. Фонари освещали положенный каждому круг асфальта и желтоватой стены одного из домов-близнецов, разделенных совершенно одинаковыми двориками. На пути Альдуччо встретились шестеро музыкантов: кто играл на гармонике, кто на барабане, кто щелкал кастаньетами, — прошли и растворились среди домов, а от зажигательной самбы остались блуждать по вымершему предместью приглушенные “ту-тум”. Чуть подальше пьяный с багровым лицом под грязной кепкой, то и дело испускал протяжный свист, призывая любовницу открыть ему дверь, пока муж спит. Двое парней тихонько переговаривались о чем-то своем, но голоса звучали четко, подчеркнутые гулким эхом дворов, где каменные сушилки для белья маячили во тьме как виселицы.
Дверь дома Альдуччо была приоткрыта изнутри вырывалась полоска света. На стуле в прихожей сидела сестра и молча слушала доносившиеся из кухни вопли матери, которая сновала от раковины, переполненной немытой посудой, по усеянному сором полу к столу, где валялись куски хлеба и грязный нож. Дверь в общую спальню тоже была распахнута, и в темноте просматривались контуры штанов, облекавших широко раскинутые ноги — это на супружеском ложе спал отец Альдуччо бок о бок с младшей дочерью; другие дети разместились на устилавших весь пол матрасах. Комната семьи Кудрявого за плотно запертой дверью казалась необитаемой.
— Жизни себя решу! — крикнула сестра, увидев на пороге брата, и стиснула голову худенькими голыми руками, словно у нее разыгралась мигрень.
— Дура! — процедил Альдуччо и стал пробираться к дальней стене комнаты, где стояла его койка.
Но сестра вдруг сорвалась со стула и кинулась к двери.
— Стой! — Альдуччо ухватил ее за пояс и толкнул по направлению к кухне.
Она распростерлась на грязном полу между опрокинутым стулом и дверным проемом и завыла без слез.
— Дверь закрой, — распорядилась мать.

 

— Сама закрой! — огрызнулся Альдуччо и, взяв со стола кусок хлеба, сунул в рот.
— Ах ты, поганец, чертово отродье! — вновь завопила мать, правда чуть приглушив голос, чтоб соседи не услыхали.
Все в том же затрапезном виде, растрепанная, она пошла закрывать дверь, шлепая босыми ногами по каменному полу; под незастегнутым халатом колыхались вспотевшие груди.
Сестра все корчилась на полу и время от времени вполголоса повторяла:
— Господи Боже!
Альдуччо подошел к крану запить клеклый хлеб. В этот миг, пошатываясь, на кухню прошествовал отец в трусах и в черной рабочей куртке — видно, сил не хватило снять. Глаза у него не разлипались от выпитого, свалявшиеся волосы жирными прядями спускались на лоб. Он немного постоял в задумчивости: наверняка забыл, зачем поднялся, — потом поднял руку и начал водить ею в воздухе — от сердца к одной точке где-то возле носа, будто акцентируя этим жестом долгую, прочувствованную речь, которой так и не суждено было сорваться с его уст. Наконец понял, что выразить свои чувства ему не удастся и почел за лучшее вернуться в постель. Альдуччо на минутку вышел справить нужду (в малоэтажных домах уборные не предусмотрены), а когда вернулся, на него кортуном налетела мать.
— Шляешься целыми днями, жрешь, пьешь, а хоть бы лиру когда в дом принес!
Альдуччо почувствовал внезапный прилив крови к вискам.
— Да отцепись ты, ей-богу, надоела как собака!
— Ну нет, голубчик, не отвертишься! — злобно прищурилась мать, смахивая с глаз волосы, что, облепляя потную шею, спускались по груди до самых сосков. — Теперь я тебе все выскажу, уголовник проклятый!
Альдуччо с яростью выплюнул себе под ноги непрожеванный кусок хлеба.
— На, подавись! — Он рванулся, задел стол, отчего нож со звоном полетел на пол прямо ему под ноги.
— Что-то ты больно мало выплюнул! — еще пуще заголосила мать. — А остальное где?
— Пошла в задницу!
— Сам ступай туда, засранец, тебе там самое место!
У Альдуччо помутилось в глазах, и, уже не соображая, что делает, он подхватил с полу нож.
Назад: 6. Купание в Аньене
Дальше: 8. Клюкастая карга