Глава XLVII
Перигрин потешается над живописцем, который проклинает свою квартирную хозяйку и порывает с доктором
Так как он без труда угадывал положение своего товарища по несчастью, ему не хотелось покидать это место, не позабавившись по случаю его беды, и с этою мыслью он отправился в темницу к измученному живописцу, куда имел теперь свободный доступ. Когда он вошел, первый предмет, бросившийся ему в глаза, был столь необычайно смешон, что он едва мог сохранить тот серьезный вид, какой принял с целью привести в исполнение свою затею. Несчастный Пелит сидел выпрямившись на кровати в дезабилье, весьма странном. Он снял свой чудовищный кринолин, а также корсет, платье и юбку, обмотал голову лентами на манер ночного колпака и завернулся в домино, словно в широкий капот; его поседевшие локоны ниспадали в неряшливом беспорядке на тусклые его глаза и смуглую шею; седая борода проросла примерно на полдюйма сквозь остатки краски, покрывавшей его лицо, и каждая черта его вытянувшейся физиономии выражала отчаяние, наблюдать которое нельзя было без смеха. При виде входящего Перигрина он вскочил в каком-то диком восторге и бросился к нему с распростертыми объятиями, но, заметив печальную мину нашего героя, остановился как вкопанный, и радость, начавшая овладевать его сердцем, мгновенно рассеялась благодаря самым мрачным предчувствиям; итак, он стоял в нелепейшей унылой позе, словно преступник в Олд Бейли перед вынесением приговора. Пикль, взяв его за руку, испустил глубокий вздох и, заявив о крайнем своем огорчении быть вестником беды, сообщил ему с видом сострадательным и весьма озабоченным, что французский суд, разоблачив его пол, постановил, принимая во внимание возмутительное оскорбление, нанесенное им публично члену королевской фамилии, обречь его на пожизненное заключение в Бастилии и что такой приговор считается поблажкой, сделанной благодаря настояниям британского посла, ибо карой, полагающейся по закону, является ни больше ни меньше, как колесование.
Эта весть усилила отчаяние живописца до такой степени, что он громко заревел и заметался по комнате в состоянии умопомешательства, призывая в свидетели бога и людей, что он предпочел бы умереть немедленно, чем вынести хотя бы год заточения в столь ужасном месте, и проклиная день своего рождения и час, когда покинул родину.
— Что касается до меня, — лицемерным тоном сказал его мучитель, — мне пришлось проглотить горькую пилюлю, смирившись перед принцем, которого я не позволил себе ударить, а посему он принял извинения, вследствие чего я буду выпущен сегодня на волю; остается еще один способ вернуть вам свободу. Признаюсь, это средство не из приятных, но лучше претерпеть маленькое унижение, чем быть несчастным всю жизнь. Вдобавок, поразмыслив, я начинаю думать, что из-за такого пустяка вы не захотите подвергнуться нескончаемой пытке в темнице, тем более, что ваша уступка, по всей вероятности, повлечет за собой выгоду, которой вы в противном случае не могли бы воспользоваться.
Пелит, прервав его с великим нетерпением, попросил ради господа бога не терзать его мучительной неизвестностью, но назвать это лекарство, которое он решил проглотить, как бы ни было оно отвратительно на вкус.
Перигрин, играя, таким образом, на чувстве страха и надежды, отвечал, что, так как оскорбление он нанес, переодевшись в женское платье, каковая личина недостойна другого пола, французский суд считает, что следовало бы превратить преступника в существо бесполое, и, стало быть, ему предоставляется выбор, благодаря чему он имеет возможность немедленно выйти на свободу.
— Как! — в отчаянии возопил живописец. — Стать певцом? Клянусь ногтями божьими, и дьяволом, и всякой всячиной, лучше я останусь здесь, и пусть меня пожирают паразиты!
Затем, вытянув шею, он сказал:
— Вот мое горло! Будьте так добры, мой дорогой друг, полосните меня разок-другой; если вы этого не сделаете, то в один из ближайших дней меня найдут повесившимся на собственных подвязках! Что за несчастный я человек! Каким я был болваном, ослом и дураком, когда доверился столь жестокому и грубому народу! Да простит вам бог, мистер Пикль, вы были непосредственной причиной моего несчастья: если бы, согласно вашему обещанию, вы находились подле меня с самого начала, меня бы не раздразнил этот щеголь, из-за которого я попал в беду. И зачем я надел это проклятое, злосчастное платье? Господь да покарает хозяйку, эту болтливую блудницу, предложившую такое дурацкое переодеванье! Переодеванье, из-за которого я не только навлек на себя эту беду, но и стал гнусен самому себе и страшен другим, ибо когда я сегодня утром знаками объяснял тюремщику, что хочу побриться, он с удивлением посмотрел на мою бороду и, перекрестившись, забормотал свой «Pater noster», кажется принимая меня за ведьму или нечто худшее. И будь проклят этот отвратительный пир древних, на котором мне пришлось выпить слишком много, чтобы отбить вкус этой чертовой салякакабии!
Наш молодой джентльмен, выслушав до конца его ламентацию, оправдывал свой поступок тем, что никак не мог предвидеть неприятных последствий, им вызванных, и в то же время энергически убеждал его принять условия его освобождения. Он заявил, что для живописца настала теперь та пора жизни, когда плотские желания должны быть совершенно в нем умерщвлены и величайшее внимание надлежит уделять здоровью душевному, коему ничто не может способствовать больше, нежели предложенная ампутация; что тело его, равно как и дух извлекут пользу из такой перемены, ибо не будет у него опасных страстей, требующих удовлетворения, и чувственных мыслей, отвлекающих его от обязанностей, вытекающих из его ремесла; и голос его, мелодический от природы, разовьется в такой мере, что он пленит слух всех великосветских людей с утонченным вкусом и в скором времени прославится как английский Сенезино.
Эти доводы не преминули произвести впечатление на живописца, который тем не менее выдвинул два возражения, препятствовавших его согласию, а именно: унизительный характер наказания и страх перед женой. Пикль постарался устранить эти затруднения, заверив его, что приговор может быть приведен в исполнение секретно и, стало быть, останется неразглашенным и что жена его, после стольких лет сожительства, не окажется столь безрассудной, чтобы протестовать против меры, благодаря которой она будет наслаждаться не только обществом своего супруга, но и плодами тех талантов, какие столь усовершенствуются благодаря ножу.
В ответ на этот последний довод Пелит покачал головой, словно почитал его недостаточно убедительным для своей супруги, однако принял предложение, при условии, если удастся получить ее согласие. Как раз в тот момент, когда он пошел на такую уступку, явился тюремщик и, обращаясь к предполагаемой леди, заявил о своем удовольствии сообщить ей, что отныне она уже не пленница. Так как живописец ничего не понял из его слов, Перигрин взял на себя обязанности толмача и убедил своего приятеля, будто тюремщик говорит ни больше ни меньше как о том, что министерство прислало хирурга привести в исполнение приговор и что инструменты и бинты приготовлены в соседней комнате. Придя в ужас от сего внезапного постановления, живописец бросился в другой конец комнаты и, схватив глиняный ночной горшок — единственное находившееся здесь орудие защиты, — занял оборонительную позицию и, не скупясь на проклятья, пригрозил испытать прочность черепа цирюльника, если тот осмелится сунуть сюда нос.
Тюремщик, отнюдь не ожидавший такого приема, заключил, что бедная леди рехнулась всерьез, и стремительно отступил, оставив при этом дверь открытой. Тогда Пикль, поспешно подхватив принадлежности его туалета, сунул их в руки Пелита и, заметив, что путь свободен, предложил ему идти за ним к воротам, где стояла наемная карета, готовая его увезти. Так как времени для колебаний не было, живописец принял его совет и, не выпуская из рук посуды, которую второпях забыл поставить на место, побежал вслед за нашим героем вне себя от ужаса и нетерпения, каковые, разумеется, могут овладеть человеком, спасающимся от вечного заточения. Столь велико было его смятение, что рассудок его временно пришел в расстройство, и он не видел никого, кроме своего проводника, за коим следовал как бы инстинктивно, не замечая тюремщиков и часовых, которые, когда он пробегал мимо, держа подмышкой одежду и потрясая над головой ночным горшком, были смущены и даже испуганы сим странным видением.
Во время бегства он не переставал кричать во все горло: «Погоняйте, кучер, погоняйте, ради господа бога!» И карета проехала всю улицу, а он все еще не проявлял никаких признаков рассудительности, но с разинутым ртом таращил глаза, уподобляясь голове Горгоны, и каждый его волос топорщился и извивался, как живая змея. Наконец, он начал приходить в себя и осведомился, считает ли Перигрин, что ему уже не грозит опасность быть захваченным снова. Безжалостный шутник, не довольствуясь тем огорчением, какое уже причинил страдальцу, отвечал с видом нерешительным, и озабоченным, что, быть может, их не догонят, и молил бога о том, чтобы их не задержало скопление экипажей. Пелит с жаром подхватил эту мольбу, и они проехали еще несколько ярдов, как вдруг сзади донесся стук кареты, мчавшейся во весь опор, и Пикль, выглянув из окна, откинулся назад и воскликнул:
— Боже, сжалься над нами! Боюсь, что это стража, посланная за нами в погоню. Мне померещилось дуло мушкета, торчащее из окна кареты.
Услышав эту весть, живописец тотчас высунулся до пояса из окна и, все еще держа в руке свой шлем, заорал во всю силу легких:
— Погоняй, черт бы тебя побрал, погоняй! К воротам Иерихона, на край земли! Погоняй, оборванец, мошенник, исчадие ада! Вези нас в преисподнюю, только бы мы спаслись от погони!
Такое зрелище не могло не разжечь любопытства жителей, которыебросились к дверям и окнам, чтобы поглазеть на удивительную фигуру. По той же причине карета, которая якобы послана была за ним в погоню, остановилась как раз в тот момент, когда поровнялась с ними, и Пелит, оглянувшись и увидав на запятках трех человек, вооруженных палками, которые он в страхе своем принял за мушкеты, убедился в том, что подозрения его друга справедливы, и, грозя горшком воображаемой страже, поклялся, что скорее умрет, чем расстанется со своей драгоценной глиняной посудой. Владелец кареты — весьма знатная особа — принял его за несчастную женщину, лишившуюся рассудка, и, приказав кучеру ехать дальше, тем самым доказал беглецу к бесконечной его радости, что это была лишь ложная тревога. Однако он продолжал беспокоиться и трепетать, но наш молодой джентльмен, опасаясь, что мозг его не вынесет повторения подобной шутки, позволил ему доехать до дому без дальнейших потрясений.
Хозяйка, встретив их на лестнице, была столь поражена видом живописца, что громко взвизгнула и обратилась в бегство, тогда как он, с горечью ее проклиная, ворвался в комнату доктора, который, вместо того чтобы принять его в свои объятия и поздравить с освобождением, проявил явные признаки досады и неудовольствия и даже напрямик поведал ему о своей надежде услышать, что он и мистер Пикль последуют славному примеру Катона, каковое событие послужило бы основанием для той доблестной борьбы, которая неизбежно приводит к счастью и свободе, и что он уже начал писать оду, долженствовавшую обессмертить их имена и разжечь пламя вольнолюбия во всех честных сердцах.
— Я хотел доказать, — сказал он, — что великие таланты и высокое чувство свободы взаимно порождают и поддерживают друг друга, и снабдил бы свои положения такими примерами и цитатами из греческих писателей, что прозрели бы самые слепые и неразумные и растрогались бы самые жестокие и черствые сердца: «Безумец! Знай, что человек умом широким должен постигать все то, над чем сияют звезды…» Скажите, мистер Пелит, каково ваше мнение об этом образе — ум, постигающий вселенную? Мне лично кажется, что это удачнейшая идея, когда-либо приходившая мне в голову.
Живописец, который отнюдь не был столь пламенным энтузиастом дела свободы, не мог вынести рассуждений доктора, каковые, по его мнению, чересчур отзывались равнодушием и отсутствием дружеских чувств: а посему он воспользовался случаем задеть его самолюбие замечанием, что образ, несомненно, превосходен и великолепен, но что этой идеей он обязан мистеру Байсу и его «Репетиции», который гордится такою же фигурой, звучавшей так: «Но эти облака, когда рассудка глаз их постигает» и т. д. При всяких других обстоятельствах живописец не преминул бы возликовать, сделав это открытие, но столь велики были его смятение и трепет, вызванные боязнью снова попасть в темницу, что, не тратя лишних слов, он удалился в свою комнату, дабы переодеться в свое собственное платье, которое, как он надеялся, столь сильно изменит его внешность, что помешает поискам и расследованиям, тогда как доктор остался пристыженным и сконфуженным, когда его уличил в похвальбе человек столь сомнительных дарований. Он был возмущен этим доказательством его памяти и до такой степени взбешен дерзким напоминанием, что не мог примириться с его непочтительностью и впоследствии пользовался каждым удобным случаем, чтобы разоблачить его невежество и глупость. Действительно, узы личных симпатий были слишком слабы, чтобы овладеть сердцем этого республиканца, чья любовь к обществу целиком поглотила интерес к отдельным лицам. Дружбу он считал страстью, недостойной его широкой души, и был убежденным поклонником Л. Манлия, Юния Брута и тех позднейших патриотов из того же рода, которые затыкали уши, чтобы не слышать голоса природы, и восставали против долга, благодарности и человеколюбия.