ЗЛОПОЛУЧНЫЙ СКИТАЛЕЦ
В те дни, когда, гроза вселенной и неотвязная лихорадка французов, Генрих Восьмой (единственный подлинный герой Хроник) двинул свои знамена к стенам Турне и Теруана с их двумястами пятьюдесятью башнями, имея наемниками императора и всю знать Фландрии, Голландии и Брабанта — приспешников его фортуны, летевшей на развернутых парусах, — я, Джек Уилтон (как-никак дворянин), был своего рода служителем или пажом при английском дворе и вращался в придворных кругах; сколько было у меня долгов и кредиторов, определить я не мог. Coelum petimus stultitia — кто из нас без греха? Да будет известно всем тем, кто заплатит сполна за книжку и прочитает мою историю, что я пребывал при дворе, то бишь в лагере, или в лагере, то бишь при дворе, когда Теруан потерял свою девственность и отворил свои ворота еще охотнее, чем Джен Тросс. Там я (тихо! дайте мне хлебнуть, и я буду продолжать) подвизался как единовластный король бутылей и жестяных кружек, принце пигмеев, державный палатин свежей соломы и провианта и, в довершение всего, высокий лорд-регент бекона, поджаренного на углях, и копченых сельдей.
Paula maiora canamus. Но к делу! Какие стратегические операции и славные деяния мог, по вашему мнению, совершить изобретательный юноша моих лет? Вы скажете, достаточно, если он припрячет игральную кость, заложит своего хозяина, получив за него все, до последнего пенни, и произнесет клятву на ночной туфле по всем правилам искусства.
Таковы, доложу я вам, признаки хорошего воспитания и основания для того, чтобы "преуспевать в добре и в правде". Да! Hoc aliquid latet quod non palet, - я должен поведать о дальнейшем своем пути и приведу вам убедительные примеры. Внимайте же, господа, рассказу о моих похождениях
Всякому, кто знаком с жизнью в лагере, известно, что там немало квартир, хотя и поменьше, чем на Лондонском мосту. В этих квартирах собирается немало компаний. Чем больше компания, тем больше плутовства; права старинная поговорка: где больше учтивости, там больше обману. Эти компании можно уподобить грудам пшеницы на гумне, от нее отделяются плевелы; пшеница — это сытые обжоры, плевелы — славные молодцы с легким сердцем и легким кошельком, которые быстро отвеиваются и исчезают невесть куда. Принадлежа к этим плевелам, я изощрял свое остроумие, дабы вести веселую жизнь, и, по чести, мне это удавалось: государь заставлял людей проливать кровь, а я заставлял людей тратить все до последнего гроша на мои удовольствия. Но бедность под конец разлучает друзей; хотя я и был повелителем их кошельков и умел вытягивать из моих злополучных подданных в виде напитков подати не хуже любого кайзера, но на нет и королевского суда нет: с нуждой не поспоришь; с одного вола двух шкур не дерут. Как не прибегать к лисьим уловкам, когда львиная шкура вся изодралась?
В лагере пребывал один лорд, — если угодно, назовем его лордом-распорядителем увеселений, ибо он содержал самую заурядную пивную, без всякой вывески, даже без ветки плюща и — продавал сидр и сыр — в розлив и на вес (на пинты и на фунты) — всем, кто к нему заглядывал (при одном упоминании о сидре у меня вырывается вздох, ибо в наше время его столько подбалтывают к рейнскому!) Так вот, tendit ad sidera virtus, - великая доблесть содержится (уверяю вас) в кружке сидра, и, случалось, превосходные люди продавали его, а на море сидр — сущая aqua coelestis. Однако сидр не обладает этими достоинствами, если не имеет патрона и покровителя в лице этакого пэра, властителя пинт и кварт. Сей великий лорд, сей достойный лорд, сей благородный лорд не почитал для себя зазорным (помилуй бог!) забрызгать свои широкие бархатные штаны этой лакомой жидкостью, — и при всем том он был старым оруженосцем, рыцарем древнего рода, судя по гербу его предков, для пущей важности начертанному мелом на внутренней стороне двери его палатки.
Этого-то лорда я и избрал мишенью для коварной шутки, вдохновленной безденежьем. Итак, я заявился к нему в один прекрасный день, когда он пересчитывал свои бочки и надписывал мелом цену на днищах; ревностно приступив к своим обязанностям, я доложил его пивной светлости, что могу сообщить ему нечто весьма секретное, если он соблаговолит дать мне приватную аудиенцию.
— Ко мне пожаловал молодой Уилтон, — воскликнул он, — вот оно как! Подать нам пинту сидра и наилучшего пива сюда в Залу трех кубков, — да сперва ополоснуть кружки!
Он повел меня в заднюю комнату, потом послюнявил палец, снял несколько пылинок со своей старой бархатной, изъеденной молью шляпы, утерся платком, отер слюни со своей безобразной козлиной бороды и предложил мне высказаться, а вслед за тем стал распивать со мной по этому поводу.
Тут я разразился пространной рацеей, иначе сказать — стал заговаривать ему зубы с хитростью, на каковую способен семнадцатилетний юнец, и поведал, сколь нежные чувства питаю к нему с незапамятных времен, — отчасти за его знатность, за принадлежность к славному роду, отчасти за трогательную заботу и бережное попечение о бедных солдатах, которые, ввиду пустынности здешних мест и нерегулярного снабжения напитками и едой, могли бы пойти на преступления и потерять боеспособность, если бы он не соизволил самолично стать поставщиком продовольствия для лагеря (замечательный пример духовного величия и утонченной любезности!), и благодаря его рвению теперь нет надобности далеко ездить и каждый может за свои деньги выпить сидра и набить себе брюхо сыром; причем он продает сыр не только на вес и сидр не только бочками, но смиренно сам, собственными руками берет сапожный нож (низменный инструмент для столь высокой особы!) и с беспристрастностью вершителя правосудия нарезает сыр одинаковыми ломтиками ценой в пенни, так что любо-дорого на него глядеть. Каждый бедняк может также получить умеренную порцию сидра (умеренность прежде всего!), за свой дойт или дендипрет, — столько же, сколько и богач — за свои полсу или денье.
— Даже полотняный фартук трактирщика, — продолжал я, — который вы носите, чтобы защитить свою одежду от брызг при неисправности крана, красноречиво свидетельствует о вашем смирении. Я говорю это со слезами на глазах, — ведь у нас немного найдется знатных людей, которые станут в полотняных фартуках разливать напитки. Да, вы друг всем и каждому, ко всякому, кто к вам заглянет — будь то добрый малый, простой солдат, вы подсядете и станете осушать за компанию кружку за кружкой, вы так благосклонно принимаете грубоватое обращение: "хозяин", как если бы вас приветствовали, называя все ваши высокие титулы. Эти достоинства, повторяю, которые свет склонен предавать забвению, побудили меня, в ревностной заботе о вашем благополучии, предупредить вас о некоей опасности, грозящей вам и вашим бочкам…
При слове "опасность" он вскочил и так грохнул кулаком по столу, что его трактирный, услыхав стук, крикнул: "Сейчас, сейчас, сэр! Сию минуту!", прибежал, отвесил низкий поклон и спросил, что ему угодно. У хозяина чесались руки ударить трактирного, который перебил рассказ на самом захватывающем месте, но он боялся показаться мне грубияном, умерил свой гнев и всего-навсего послал малого за новой пинтой, свирепо наказав приглядывать за стойкой и живей прибегать на зов и при этом ругая его на чем свет стоит. Итак, в ответ на его назойливые просьбы, я омочил губы в вине, чтобы моя ложь резвей побежала к успешному концу, и продолжал свой рассказ:
— Случилось мне прошлую ночь вместе с другими пажами дежурить, когда король со своими лордами и военачальниками держал совет, там обсуждалось немало серьезных предметов, сообщались полученные от лазутчиков сведения о неприятеле; среди прочих поступило тайное донесение (ну и мерзавцы же эти доносчики!), гласившее, что вы, вы, с которым я сейчас беседую… О, лучше бы мне лишиться языка, — так тяжело мне рассказывать дальше! Вот я пью, а в душе у меня такая печаль, что я и слова вымолвить не в силах…
Тут мой пьяненький лорд, коему страсть как не терпелось услышать окончание фразы, бросился мне на шею и, неуклюже облапив меня, начал умолять поскорей избавить его от адских мучений и разрешить его сомнения; я-де прекрасный молодой джентльмен и всегда пил у него в свое удовольствие; потом он упал на колени, стал ломать руки и, смею вас уверить, выплакал весь сидр, выпитый им за неделю. Чтобы разжалобить меня, он вскочил и надел мне на палец свое ржавое кольцо, сунул мне засаленный кошелек, где болталась какая-то мелочь, обещал сделать меня своим наследником и еще кучу всяких благ, если я только положу конец жестокой, мучительной неизвестности.
Будучи по природе склонен к милосердию (ведь у меня было немало милых сердцу подружек), я наказал ему слушать во все уши и пощадить свои глаза, которые ему еще пригодятся, — тогда я выверну ему все мое нутро наизнанку, и он услышит такие страсти, от которых дай бог, чтобы не разорвалось у него сердце.
— Я всего лишь бедный желторотый ваш доброжелатель, — продолжал я, — но при одной мысли о том, что на столь достойного и знатного человека, как вы, всякие грубияны и негодяи возводят исподтишка такую злостную клевету, вся жидкость, накопившаяся у меня в теле, бурными потоками хлынула из глаз. Не протекает столько воды через колесо под нашим городским мостом, сколько я изливал влаги, терзаемый нестерпимой скорбью. Я рыдал столь неумеренно и неудержимо, что нос мой начал походить на лондонскую сточную трубу. Мои глаза изнемогали вконец, стремясь выразить мое отчаяние, и превратившись в острова, окруженные морем слез. Что мне сказать? Возведенная на вас злостная клевета повлечет за собой ваше падение и гибель. Вам незачем бледнеть. Чистую совесть ничто не может смутить. Так получайте же сполна весь груз напастей!
Королю нажужжали в уши, что вы-де тайный приспешник неприятеля и лишь для того добились привилегий снабжать лагерь сидром и другим провиантом, чтобы помогать врагу, и в якобы пустых бочках пересылаете ему предательские донесения и несметное количество пшеницы.
На этом мой рассказ вполне мог бы закончиться, ибо тут глаза у него помутились, стали совсем белыми, как его побелевшая от ужаса печень, и выкатились из орбит, словно белая мишень для стрел смерти. Сказать по правде, я не на шутку испугался за моего хозяина: неужто мне придется уйти, не промочив глотку? Но я живо придумал превосходное средство вывести его из этого транса и гаркнул ему в ухо:
— Эй, хозяин, сколько с меня? Что же это никто не подает мне счета?
И в самом деле, это оказало желаемое действие, — от крика он вскочил на ноги и заметался по палатке, как человек, которого разбудил пожар, потом мигом разыскал трактирного и надавал ему оплеух за то, что тот заставляет джентльменов так долго его звать и не обслуживает. Но вот он опомнился и уже готов был снова впасть в мрачное отчаяние, но я перехватил его на полпути и спросил его светлость, почему он внезапно потерял голову от ужаса, а опамятовавшись, принялся ни с того ни с сего тузить трактирного.
— Ах, — промолвил он, — меня предали и продали за то, что я ревностно служил моей родине. Мне позавидовали, потому что своими добрыми делами я заслужил такое уважение начальства. Вижу, вижу, не жить ягненку среди волков!
"Да будет вам благо за ваши добрые дела, ваша сидровая светлость! — подумал я. — Стоит вам этак продрыхнуть еще лет сорок сряду, на манер Эпименида, и вы станете сущим мудрецом".
— Скажите мне, мой юный разумник Уилтон, — спросил он, — неужто и впрямь меня тайком погубили и похоронили злые языки?
— Нет, — отвечал я, — прошу прощения, сэр, я слишком много вам наговорил; мои расположенные к вам уста не произнесут столь страшных слов, как "смертный приговор"; еще недавно они сосали молоко, — ужели они вдруг переменят пищу и будут жаждать крови?
— Ну да, — сказал он, — истинный друг всегда останется другом. Налей-ка еще пинту, трактирный! Что же сказал король? Поверил ли он этому доносу? Скажи мне, умоляю тебя! Клянусь своей дворянской честью, ни одна душа не узнает, что я получил эти сведения от тебя!
— В этом-то я твердо уверен, — отвечал я, — иначе я не лез бы из кожи, вытаскивая вас из болота. Короче говоря (раз вы хотите все знать!), король изволил обозвать вас скрягой и скупердяем и добавил, что он, мол, никогда ничего хорошего не ждал от вас.
— Да, — вздохнул лорд, — без сомнения, против меня измыслила злое какая-либо планета, которой не по вкусу сидр.
— Дело обстоит похуже, — король поклялся, что закатит здоровую пирушку Теруану, выпалив в него втулками от ваших бочек. У меня сейчас нет времени доложить вам обо всем, что я могу вам посоветовать как человек, с давних пор сердечно к вам расположенный, — это проявить щедрость теперь, в ваши преклонные годы: немедля великодушно раздайте все имеющиеся у вас съестные припасы или провиант бедным солдатам. На вашем месте я дал бы им нахлебаться до отказу сидром, дал бы выкупаться в сидре, — лишь бы не навлечь на себя немилость государя, обладая целым морем этого напитка. Когда охотник преследует бобра ради его яиц, тот живо откусывает себе яйца и отбрасывает прочь, чтобы их подобрали, и потом живет спокойно. Ежели жадные охотники или голодные клеветники преследуют вас, то это из-за денежек, какие у вас имеются; так выбросьте их, наплюйте на них, пусть себе они их забирают, — лишь бы вам не попасть из-за них в еще горшую беду. Последуйте моему совету — и вы увидите, что мои слова скоро сбудутся.
Итак, я разыграл роль его бедного друга. Еще несколько любезных фраз в таком роде: "Вашей милости покорный слуга, и прочее", "Прощай, славный юноша, благодарю тебя, я тебя не забуду", — и мы расстались.
На следующий день мы получили, я сказал бы, целую пропасть сидра, наливали его в кубки, в шлемы, в совки, и если бы кто-нибудь подставил свои сапоги, наполнили бы их тоже.
У бедных солдат карманы сами собой наполнялись едой, даже если они этого не хотели. Мы дали пять залпов по городу одними только втулками и кранами от пустых выброшенных бочек. Каждый служивый получил опустошенный бочонок и мог в нем спать, подобно Диогену. На мою долю досталась куча конфискованных фартуков, принадлежавших трактирным, и я соорудил себе из них отменную палатку, не хуже, чем у любого офицера в нашем лагере. А в заключение дорогой моему сердцу пивной барон упал на колени перед королем и со смиренным видом сказал ему, что он-де стар и обременен годами и нет у него наследника, чтобы закрыть ему глаза, посему если его величество соблаговолит принять от него все его земли и пожаловать ему скромную пенсию на прожитье, то он будет наверху блаженства. А что до войн, то он устал от них. Однако, покамест его величество будет подвергать опасности свою особу, он, лорд, не отступит ни на пядь, но будет защищать его своим дряхлым телом, как щитом, от любого удара.
Король, дивясь такой перемене в своем торговце сидром (так он не раз в шутку его называл), поговорил с ним малость и все как есть выведал у него о мнимом заговоре. После этого меня жестоко отстегали за мою блистательную ложь, но все же долго потешались зимними вечерами, вспоминая эту историю.
Несмотря на это, его тупоголовая светлость, мой трактирщик, продолжал настаивать на своем, умоляя короля принять его земли и поместить его в богадельню или в какой-нибудь отдаленный монастырь. Упорные домогательства возымели свое действие, и король сказал в шутку, что, раз уж его к тому вынуждают, он реквизирует часть его земель для взимания налога на сидр, чего раньше у него не было заведено.
Это был один из самых знаменитых моих подвигов, ибо мне больше уже никогда не случалось напасть на такого отпетого дурня. Правда, впоследствии я выкинул сотни шуток еще почище этой, но они не записаны в том порядке, в каком были совершены. Весьма прискорбно, что до потомства не дойдет столь драгоценная хроника. Тут уж ничем не поможешь. А впрочем, есть чем помочь: ведь, когда уже не на что надеяться, выручает хорошая память. Любезные читатели (постарайтесь уж быть любезными, коль скоро я так вас назвал), в той же мере, в какой мне удалось наплутовать, подвизайтесь на поприще честных деяний!
Еще во время осады Теруана (ведь король недолго бряцал здесь оружием) мне довелось свести дружбу с одним безобразным инженер-капитаном (пожалуй, для него было бы лучше, если б мы с ним сразу рассорились). Вы, конечно, понимаете, что в армии, где так ценят фураж, капитан без фуражки в руке едва ли в почете. Но допустим, что он все же был капитаном, хотя у него и не имелось военной фуражки и он ходил с непокрытой головой, так что мне пришлось одолжить ему выброшенную моим лордом бархатную шляпу с выцветшим пером; потрясая этим пером, он издали грозил своим солдатам, подобно тому как Юпитер, говорят, встряхивая кудрями, потрясал небо и землю.
Представьте себе, когда мне удавалось обчистить противников, с помощью фальшивых костей, мы с ним не раз на выигрыши одевались с ног до головы, и в самом деле, не в обиду дьяволу будь сказано, если на протяжении веков какой-нибудь игрок заслужил золотые игральные кости, некогда присланные Деметрию царем парфян, — то этим игроком был я. Я обладал особым умением припрятать кость между двумя пальцами, ловким движением руки я мог сделать так, чтобы, когда мне было нужно, выпало три или четыре очка. На жизненном пути немало проделок предается забвению, но я пускался на все, чтобы поддержать нашу дружбу.
Этот "синьор капитано" снимал сливки с моих доходов, и crede mini, res est ingeniosa dare, всякого человека нахваливают, покуда у него водятся денежки в кошельке. Деньги подобны бархатцам, чьи лепестки раскрываются с восходом солнца и свертываются на закате. Если счастье улыбается человеку или он в почете, деньги текут к нему, и он процветает; если приходит старость или же он впадает в немилость, благополучие увядает и денег нигде не достать. Я был мастер своего дела, хотя и был юн, и умел склонять: "Nominative: hic asinus", как присяжный грамотей; вот мне и пришло в голову, что незачем этому солдафону выбивать дробь на моем кошельке, — я выбью из него дурь и отправлю к чертям.
Вот какой я измыслил план: я знал, что в ближайшее время необходимо произвести разведку, для коей требуется человек, отменно владеющий своими пятью чувствами; но ежели за это дело возьмется дурак, ему будет крышка. Я и решил подбивать и подстрекать на это деяние сидевшего у меня на шее дармоеда, то бишь синьора в бархатной шляпе, отнюдь не отличавшегося сообразительностью. Войдя к нему в палатку в обеденное время, я обнаружил, что он поглощен чисткой своих ногтей за отсутствием другого развлечения, и обратился к нему со следующей торжественной речью:
— Капитан, вы сами видите, как солоно приходится нам обоим, ведь от игры в кости не больше толку, чем от дохлой собаки; подтесанные кости, кости с неравными гранями и налитые по уголкам свинцом не идут в ход, вся эта компания не может даже заработать нам на обед. Необходимо изобрести какое-либо средство, дабы предотвратить грозящую нам нужду. Мое благополучие, как вам небезызвестно, зависит от службы, какую я несу за столом, ваше продвижение может состояться лишь при условии, если вы проявите воинскую доблесть. Во время затяжной осады на достоинства человека не очень-то обращают внимание; важные шишки отдают приказания, а пушки ведут войну против стен. Если вам желательно быстро возвыситься, то существует лишь одно средство, — надобно совершить неслыханный подвиг, требующий редкостной изобретательности, — и как раз сейчас вам предоставляется замечательный случай.
Король задумал уничтожить одного из неприятельских главарей. Так вот, дабы осуществить это деяние, требуется не столько смелость, сколько осторожность; однако необходимо проявить и смелость, поскольку это предприятие связано с огромным риском. Мотайте же себе на ус, — дело серьезное! Нечего медлить и колебаться, — ежели вы пойдете на это и добьетесь успеха благодаря особой уловке (лишь бы вам ее придумать, покуда еще король не решил, как ему действовать), то ручаюсь вам, что вы проживете всю жизнь в полном довольстве и без всяких забот, даю вам голову на отсечение, что все так именно и будет!
Ах, любезные слушатели, если бы вы только видели, как он стал пыжиться и потирать руки, услыхав эту речь; потом он нахлобучил шляпу на самые брови, словно государственный муж, скрестил руки на груди и грозно потряс головой, словно желая сказать: "Берегитесь вы, французы, — уж я задам вам жару!" Повторяю, если бы вы хоть одним глазком посмотрели, как он пожимал плечами, презрительно усмехался, вертел пальцами пуговицы, закусывал губы, — вы хохотали бы до упаду, уткнувшись лицом в ладони.
Надлежало ковать железо, пока горячо, и я решил пуститься во все тяжкие, ибо опасался, что пыл его остынет. Я уже рассказал ему вкратце о предстоящей разведке, — теперь я начал распространяться о том, какая это почетная задача, и сколь редкий дар изобретательность в военном деле, как ценится она королями и прочими государями, и привел в пример людей низкого происхождения, кои благодаря сему таланту вступили на трон. Засим я стал превозносить различные его качества и достоинства: он-де, подобно волку, чует издали человека, еще не увидев его, подобно зайцу, он спит с открытыми глазами, и подобно тому, как орел с высоты бросает пыль в глаза воронам, ослепляя их, он наверняка пустит пыль в глаза неприятелю, тем или иным способом отведет им глаза, дабы они не распознали его хитростей; он должен быть запанибрата со всеми и никому не доверять, дружески выпивать и распутничать с человеком, из коего он надеется выудить кое-какие сведения, клясться и отрекаться от своих слов, всячески отводя от себя подозрения, — одним словом, до тонкости овладеть искусством притворства, подобно придворному.
— Быть может, — говорил я, — найдутся жирные пустобрехи, каковые станут вас отговаривать от этого предприятия, они будут клясться своей грошовой честностью и настойчиво вам долбить, что лучше уж стать палачом, чем шпионом, — этим ползучим соглядатаем, пресмыкающимся лазутчиком и презренным пикетчиком. Но пусть они вас не обескураживают своей болтовней, ведь большинство этих паршивых ненавистников здравого смысла — здоровенные мясники вроде Аякса, годные лишь на то, чтобы изо всех сил колотить кувалдой, загоняя клин, или же день-деньской бить молотом по железному брусу. Медвежата растут только во время сна, и вот этих огромных вожаков медведей высоко ценят, хотя их главное занятие сон.
Вы, конечно, читали (я готов поклясться, что он ни разу в жизни не заглядывал в книгу) о том, якобы многие римские герои прокрадывались как соглядатаи в лагерь врагов? Улисс, Нестор и Диомед как соглядатаи пробрались втроем ночью в лагерь Реза и захватили Долона, троянского соглядатая; ремесло соглядатаев опозорил лишь один Иуда, но ведь он повесился. Опасность научит уму-разуму любого. Архитас сделал деревянного голубя, который мог летать. Поэтому я полагаю, что даже самый отпетый дурень не лишен известных достоинств.
Хотя у нас бывают врожденные недостатки, но с ними можно справляться, и частенько человека, лишенного в каком-либо деле самых обычных способностей, природа вдвойне вознаграждает, даруя ему способности в другой области. Ослу недостает ума, зато он отличается благонамеренностью. Кто видывал, чтобы осел брыкался, или взвивался на дыбы, или выкидывал иные штуки, подобно лошади? Проживите хоть сто лет, вы никогда не услышите о том, что осел разломал ограду загона.
Переходя к людям, заметим, что человек, не обладающий умом, нередко отличается великолепной, прочной, как железо, памятью, а тот, у кого нет ни того, ни другого, обладает здоровым костяком и может таскать тяжести. У слепых обоняние развито лучше, чем у зрячих. Бык в драке пользуется рогами не хуже, чем мы — руками. Лев орудует своими лапами, точно секирами, и убивает всякого, кто вступит с ним в бой. Клыки служат кабану более надежным оружием, чем нам меч и щит. Зачем улитке глаза, когда она безошибочно находит дорогу, нащупывая ее своими рожками, словно зоркий сыщик? Существует рыба, которая не имея крыльев, летает при помощи плавников.
Допустим, что вы не отличаетесь ни умом, ни способностями, — я имею в виду, что никто не сравнится с вами в идиотизме, — все же, если вы при своей простоте обладаете скрытностью (если вы умеете скрывать свою недалекость), то змеи примут вас за змею, ибо разве змея не скрывает свое жало? Но каковы бы ни были изъяны у человека, взявшего на себя столь ответственную задачу, ему едва ли обойтись без красноречивого обольстительного языка: подобно тому как упомянутая мною змея своим упругим хвостом обвивает того, кто приближается к ней, он своими чарующими речами привлекает к себе сердца всех людей; но ежели человек не обладает таким языком, ему никогда не уподобиться воронам и голубям, рождающим птенцов из клюва, — из его уст не выйдет ничего путного, другими словами, ему не удастся возвыситься или прославиться на поприще соглядатайства.
Сэр, я убежден, что все ваши недостатки, о коих я упомянул, вам присущи от рождения. Я вижу по вашему лицу, что вы, подобно ласточке, созданы, чтобы на лету добывать себе пищу, чтобы в странствиях стяжать богатство и славу. Вам одному по плечу столь важное предприятие; наши жалкие шпионы просто мухи, плавающие на поверхности потока военных хитростей, по сравнению с вами, вы единственны в своем роде, — их подслеповатые, близорукие глаза не могут проникнуть в глубины притворства; только вы вместе с Паламедом можете разоблачить Улисса, прикинувшегося безумным, вы можете отличить Ахилла от прислужницы, хотя он сидит с веретеном за прялкой; подобно тому как Ликаон, подавая Юпитеру за обедом человеческое мясо в виде жаркого, не смог обмануть небожителя, ни один мудрец не перехитрит вас, никому вас не провести. Вы всякого одурачите, все страшатся вас, любят вас, склоняются перед вами. Посему, добрейший сэр, послушайте моего совета, снизойдите с высоты своего величия и всецело посвятите себя этому делу.
Моя медоточивая речь прозвучала для него как божественная гармония, он предался сладостным мечтаниям, воображая, каким сверхъестественно мудрым шпионом он покажет себя, какие царственные милости посыплются на него, — и он твердо решил пойти напропалую в надежде без промедления вознестись на высоты славы. Да, я еще сильней воспламенил и очаровал его, чем фригийский напев — юношу по имени Тавромонтан, который возгорелся таким пылом, что тотчас же помчался и поджег дом куртизанки, вызвавшей его гнев.
Мне оставалось только одно — снабдить его деньгами, — что я и сделал, ибо кто не построит своему врагу золотой мост, ведущий к гибели? Он стал горячо меня умолять, чтобы я ни одной душе не поведал о его уходе, поскольку он занимал высокий пост, и поклялся честью, что вернется вскорости, добившись полного успеха.
"Да, да, только без головы! — подумал я. — А покамест пусть у тебя будет такой девиз: "Сумею, нет ли, избегнуть петли?"
Итак, он отправился. Путь добрый, день долгий! Ну а теперь, если вам угодно, пусть этот бедняга навеки погибнет! Что до меня, то будь он моим родным братом, я не мог бы оказать ему большей услуги, ибо, едва он скрылся из виду, я пошел с самыми благими намерениями к главнокомандующему, доложил ему, что этот человек перебежал в неприятельский стан, и немедленно же выпросил его место для другого.
Что с ним сталось, вы сейчас услышите. Он направился к неприятелю и предложил свои услуги, ругая на чем свет стоит английского короля. Он клялся, что как дворянин и солдат отомстит ему за оскорбление; пусть только французский король последует его совету, и не пройдет и трех дней, как он прогонит англичан прочь от стен Теруана. Все это были милые шутки, но трагедия еще впереди. Французский король, услыхав, что появился такой болтун, пожелал его видеть, но все же, опасаясь коварного нападения, повелел одному из своих фаворитов разыграть из себя короля, а сам решил стоять в стороне, как простой смертный, покамест будут допрашивать перебежчика.
Теперь без промедления расскажу, что было дальше. Истинный бог, капитана провели к королю, но сперва его подвергли тщательному обыску. Ни одну вошь в его камзоле не пропустили, но допросили ее и именем короля приказали стоять смирно. Ободрали все его пуговицы, дабы убедиться, что это не пули, обшитые материей. Они заявили, что гульфик его штанов, который был тогда в моде, — чехол для пистолета. Ежели бы у него в башмаках оказался гвоздь со шляпкой, капитана бы повесили, и он так и не узнал бы, кто его погубил. Но, к счастью, на нем не оказалось ничего металлического, — он не имел отношения ни к одному из четырех веков — ни к золотому, ни к серебряному, ни к бронзовому, ни к железному; только его пустой кошелек отличался древностью и был, думается мне, вполне пуританским, ибо его не оскверняли грязные монеты. Перед лицом мнимого короля капитана стали допрашивать, кто он такой и по какой причине явился. На вопросы он отвечал хвастливо, с бесшабашной веселостью, что он дворянин, капитан, командир, военачальник и перешел к французам из-за обиды на английского короля. Когда же его спросили о непосредственной цели его прихода, у него не нашлось хоть сколько-нибудь убедительного объяснения, ему еле-еле удалось состряпать какую-то колченогую историю, но, видит бог, у нее не было почвы под ногами.
Тут от него столь нестерпимо завоняло шпионством, что всех присутствующих так и подмывало растерзать его на клочки, однако любимец короля, верный своему долгу, продолжал его выспрашивать, какими тайнами английского короля, полезными для французов, он обладает, обещая за три дня отогнать англичан от стен Теруана. В ответ тот наговорил кучу всяких вещей, кои требовали длительного обсуждения, но, по правде говоря, все это была чистая ложь, да вдобавок плохо испеченная. Тогда выступил вперед настоящий король и приказал схватить негодяя и подвергнуть его пытке. Пусть выложит правду, ибо он самый доподлинный шпион.
Увидев колесо и другие орудия пытки, он завопил, как мужлан, и признался, что он всего-навсего жалкий капитан английской армии и что его подговорил Джек Уилтон, придворный паж, пробраться в город и совершить дерзкий подвиг — убить французского короля, а затем вернуться назад, — ничего другого у него, мол, не было на уме.
Такое признание вызвало взрыв хохота, из его слов выходило, будто убить французского короля и вернуться назад столь же простое дело, как сходить в Ислингтон, съесть блюдо творогу со сливками и вернуться домой; вдобавок он заявил, что у него не было ничего иного на уме, словно этого было не достаточно, чтобы его повесили.
Адам никогда бы не пал, если бы бог не создал его дуралеем. Все это не спасло капитана от пытки, и ему поломали-таки кости на колесе, ибо французы поклялись, что живо заставят его признаться либо замучают насмерть, но он тянул все ту же песенку, и королю доложили, что сущий осел и, должно быть, какой-нибудь остряк сыграл с ним скверную штуку; итак, он заслуживает того, чтобы его плетью выгнали из города и отправили назад в лагерь. Король одобрил это решение, капитана здорово отхлестали, выпроводили за пределы города, и герольд отвел его в лагерь, провозгласив, что король, его повелитель, надеется за короткое время отогнать плетью на родину всех английских дурней. Последовал ответ, что короткое время — это долгая ложь, англичане весьма умные дурни, они выгонят французского короля из его королевства, и пусть он тогда, подобно коринфянину Дионисию, учит в школе ребят.
Когда отослали герольда, приунывшего разведчика позвали coram nobis. Вы можете себе представить, как охотно он шел на допрос, — но все же он получил приговор. Воробей из-за своей похотливости живет всего лишь год, а капитан за свое вероломство протянул ноги. Plura dolor prohibet.
Теперь позвольте мне малость поторжествовать и минуту-другую насладиться своим изысканным остроумием. Все же я не дам себе передышки, покамест не выложу вам весь запас моих плутовских проделок.
Другого капитана — швейцара, который бредил девками, я прямо-таки замечательно провел; был он чудовищный истребитель всяческих блюд (зубами, как жерновами, он перемалывал неимоверное количество еды), а также изрядный мастак по части напитков. К нему-то я и заявился, нарядившись дешевой девкой, и платье, и все украшения на мне были по последней моде. Наверно, моим любезностям содействовала вкусная еда или, вернее напитки, но под конец я выдохся, начал натянуто улыбаться и пыхтеть, как горшок с овсянкой на огне, когда он только что закипает. Все кончилось весьма благопристойно, — он поухаживал за мной и дал мне нечестивый задаток — каких-то шесть крон — в предвкушении порочных наслаждений, — а я вышел под предлогом неотложной нужды и больше не возвращался к нему.
На этом я не остановился, но выкинул еще несколько плутовских проделок.
В лагере орудовала компания продувных писарей, которые были в дружбе с сатаной, но не с солдатским ярмом и шапкой. Они подцепляли благонамеренных людей, делали их своими опекунами и питались на их счет. Они не упускали случая прикарманить жалование убитого солдата, они не соглашались дать взаймы на неделю несколько грошей человеку, который растранжирил все свои деньги на прошлой неделе. Они мерили наглым взглядом самых знатных и отважных королевских приближенных, красуясь в своих белоснежных фасонистых рубашках и манжетах. Они с презрением говорили о вшах, этих неизменных спутницах каждого джентльмена. Их коротко подстриженные бороды каждый день обязательно во славу дьявола орошались розовой водой. Они изводили чуть ли не всю свиную щетину, натирая щетками свое тело и разгоняя паразитов. Они ни за что не позволяли мошкам, роящимся в солнечных лучах, любоваться их опрятной изысканной одеждой. Их начищенные башмаки сверкали, как отполированные. Умывая руки, они мутили и грязнили больше воды, чем верблюд, который пьет до тех пор, пока не замутит весь поток. Короче говоря, никто на свете не смог бы сравняться с ними в причудах.
Милостивые государи, судите обо мне, как вам угодно, но я глубоко убежден, что мне свыше было суждено стать бичом божьим и покарать их за щегольство и жеманство. Уже нельзя было отсрочить час наказания, и отмщение должно было так или иначе совершиться. Дело в том, что большинство из упомянутых борзописцев и самохвалов были сущими трусами и в случае испытания не посмели бы даже брызнуть чернилами в лицо врагу. Поэтому-то я и решил подстроить им нарочитую каверзу и потешиться над их малодушием.
Вот что я предпринял: в один прекрасный день я поднял ложную тревогу в той части лагеря, где они обретались, дабы испытать, останутся ли они на своем посту. Я закричал диким голосом, предупреждая их об опасности:
— Спасайтесь бегством! Измена! Вы окружены со всех сторон!
Едва услыхали они об измене, как пустились со всех ног наутек — бросили свои перья, роговые чернильницы и бумагу на произвол судьбы, оставили конторки с запертыми в них деньгами на милость победителя, а я и мои товарищи, так ловко их одурачившие, завладели боевыми позициями. О том, как мы обошлись с добычей, красноречиво поведают опустошенные конторки, а уж мы, смею вас уверить, пожили в свое удовольствие добрых две недели, хотя и было время поста.
Я не могу втиснуть пространное повествование в узкие рамки сатирической повести. Вздремните часок-другой, и пусть вам приснится, что Турне или Теруан взят нами, и король отплыл обратно в Англию, и я нахожусь на казенных хлебах в Виндзоре или при дворе в Гемптоне. Что ж, быть может, вы, при всем своем беспристрастии, вообразите, будто я после путешествия утратил главенство над пажами? Так вот, признаете ли вы или нет за мной это преимущество, оно останется при мне, даже против вашего желания.
Осведомляя вас, скажу вам в утешение, что в это время я уже не был простым королевским прислужником, каким-нибудь всеми презираемым факелоносцем. На моей шляпе развевалось перо, словно флаг на мачте корабля. Мой камзол французского образца был скроен с таким выступом на месте живота, что казалось, у меня вываливаются наружу все внутренности, — и я напоминал свинью, готовую лопнуть от жира. Широкие штанины с прорезями раздувались на бедрах, как мешки, набитые голландским сыром. Длинные чулки плотно облегали мои голени, без единой морщинки или непристойного ворсистого шва на икре. Сбоку у меня торчала рапира, подобно шесту, воткнутому в такелаж, чтобы матросам удобней было карабкаться наверх. Епанча из черного сукна ниспадала у меня с плеч, словно морской скат или ухо слона, что свисает у него чуть ли не до колен, наподобие кожаного фартука, за который крестьянка затыкает веретено. Для пущего щегольства руки у меня были без перчаток, — все по той же французской моде; над верхней губой у меня торчал черный мохнатый клочок волос и траурная кайма растительности под самым подбородком. Я первым ввел в употребление ритуал пропуска ко двору, воспользовавшись словами обычного окрика: "Кто идет?" — и геральдическим термином "Идущий", будучи глубоко убежден, что нельзя почитать дворянином и признать родовой герб человека, который сперва не прошел через должность пажа. Если при дворе появлялся какой-нибудь новичок, не принадлежащий к дворянскому сословию, я полагал, что это наносит ущерб достоинству двора, и дело можно поправить, лишь пожаловав ему герб с надписью "Идущий" и возведя таким образом его в дворянское звание.
Между прочим, в Испании на дорогах то и дело останавливают проезжего, допрашивая его, кто он такой, и заставляют платить три пенса за пропуск.
Посему все сборище виночерпиев обсуждало вопрос о том, сколь опасно подпускать незнакомца или приезжего к резиденции государя, начиная с Большой палаты, не допытавшись, кто он таков, и не вручив ему пропуска. Итак, мы установили такой же порядок, как в Испании, только не брали денег, но в знак того, что человек прошел через наши руки и был допрошен, ставили ему красную метку на ушах и пропускали его как благонадежного.
Не решаясь вам поведать, как нечестиво мы себя вели, опрокидывая кружки, и как часто меня возводили в короли пьяниц, венчая королевским кубком. Позвольте мне тихонько перейти к последним дням юности и немного рассказать о потливом недуге, который поверг меня в холодный пот и заставил без оглядки удрать из Англии.
Потливый недуг — болезнь, которую мог подцепить человек, даже никогда не заглядывающий в теплицу. Многим господам желательно иметь слугу, который работал бы до пота, но в те дни тому, кто вспотел, уже больше никогда не приходилось работать. Тогда не имели силу слова Священного писания: "В поте лица твоего будешь зарабатывать себе хлеб свой", ибо люди зарабатывали себе смерть в поте лица. Стоило какому-нибудь толстяку подтянуть кушак, и он был готов. Ванна матушки Корнелиус, — да, это был сущий ад: кто туда попадал, уж не выходил оттуда.
Повара, которые все время стоят над огнем, поджаривая свое лицо, были упразднены этой болезнью и превратились в кухонные отбросы; помещение их корпорации перешло в руки короля, ибо некому было его содержать.
Шерстобитов и меховщиков умирало больше, чем в былое время от чумы, — первых убивал горячий пар, поднимавшийся от шерсти, только что вынутой из котла, а вторых — зловредное тепло недавно ободранных овчин и кроличьих шкурок. В ту пору я видел одну старуху с тремя подбородками, которая, вытирая пот, стирала их один за другим, они таяли на глазах, растекались, точно вода, и скоро у нее осталась только верхняя челюсть. Подобно тому как в мае или летнюю жару мы кладем масло в воду, чтобы оно не растаяло, в то время многие смачивали одежду водой, как это делают красильщики, или прятались в водоемах, спасаясь от знойного солнца.
Тогда счастлив был тот, кто был ослом, ибо осла может убить только холод, и ни один из них не умирает даже от страшного жара. Рыбы, называемые морскими звездами, которые убивают друг друга, излучая жар, были не так опасны, как опасна была близость человека, страдающего потливым недугом.
Каменщики не платили ни гроша за волос, который они подмешивали в штукатурку, а также и мастера, набивающие мячи волосом, — все они получали его даром, — волосы, покрывающие голову и подбородок, выпадали быстрей, чем успел бы их сбрить цирюльник. О, если бы тогда были в моде штаны на волосяной подкладке, — как бы процветали портные! Но все же портным здорово повезло, ибо все, у кого водились денежки, заказывали одежду из самой легкой и тонкой ткани. Смею вас уверить, закройщики в ту пору домогались, чтобы их корпорацию приняли в число Двенадцати цехов, ибо всякому хотелось иметь камзол для прохлады, скроенный особым образом и плотно прилегающий к телу, или же облегающую тело рубашку. Охлаждающий жакет ценился чуть ли не как сама жизнь. Почиталось государственной изменой, если какой-нибудь толстяк приближался на пять миль ко дворцу. Мне рассказывали, будто одна семья вымерла целиком, вплоть до грудных младенцев, — и только потому, что у них лежал запертый в ларе ирландский меховой коврик, коим они даже не застилали кровать. Ежели больной этим недугом засыпал, он уже более не пробуждался. При подобных обстоятельствах врачи только зря мучили простаков своими настойками, не в силах сделать их стойкими к болезни.
Гален мог бы с таким же успехом подковывать гусей. Его приспешники столь долго величали его божественным, что он в конце концов потерял всякую власть на земле. Гиппократ мог бы с успехом заняться составлением календарей, — здесь от него не было никакого толку. Человек скорее бы вспотел, изучая его рецепты, чем избавился от пота, следуя ого бесполезным указаниям. Парацельс со своим "духом оружия" и "духами минералов" в данном случае мог бы лишь сказать: "Помоги ему, господи!" Plus erat in artifice, quam in arte, - сам врач распространял такую заразу, что, при всем своем искусстве, не мог вылечить болезни.
Мор перво-наперво стал косить стариков, ибо они гордятся длинной бородищей, и дабы она получше согревала им грудь, до того натапливают дом своей растительностью и такую нестерпимую разводят духоту, что даже потеют и на них выступает соль. Да, у многих стариков на диво горячее дыхание, и, задерживаясь в зарослях их кустистой бороды (как застаивается воздух в запертом помещении), оно становилось источником заразы.
Умнее оказался братец Бенкс, который тогда отрезал хвост у своей ученой лошади, опасаясь, что, когда она начнет крутиться на задних ногах, вонь, застрявшая в ее пышном густом хвосте, причинит вред его зрителям. Скажи я вам, сколько красноносых чиновников из коллегой герольдии и судейских с рубиновыми щеками унесла эта болезнь, — вы бы мне не поверили. Подобно тому как саламандра одним взглядом губит яблоки на дереве, — чиновник герольдии или судейский в то время отблеском своего огненного лица мог погубить человека даже на большом расстоянии. Есть на земле места, где нельзя укрыться от солнца в тени, — если бы diebus illis так было и в Англии, начисто вымерло бы все потомство Брута. Чтобы связать концы с концами, скажу: воздух, который вдыхали люди, был таким раскаленным, так обжигал, что даже самые достойные из них в те дни молили господа бога превратить их в коз, ибо козы дышат не только ртом и носом, но и ушами.
Но как бы они там не дышали, я поклялся, что больше среди них не останусь. Под Теруаном я был наполовину в шутку солдатом, а теперь стал всерьез воякой. Итак, я со своим снаряжением переплыл пролив и, услыхав, что французский король дерется со швейцарцами, изо всех сил поспешил к месту сражения, намереваясь встать на сторону сильного. На мое счастье или на беду (не знаю, как сказать), прибыл я, когда битва была уже окончена, и мне предстояло ужасающее кровавое зрелище — множество павших с обеих сторон: здесь неуклюжий швейцарец валяется в луже крови, словно как бык на навозе; там легкомысленный француз корчится и извивается на окровавленной траве, будто щука только извлеченная из реки. Вся земля была усеяна секирами, словно двор плотника щепками. Заваленное изувеченными трупами поле битвы напоминало болото в бесчисленных кочках.
В одном месте можно было видеть груду мертвецов, на которых навалился павший конь, придавив их, как надгробная плита, в другом — кучу тел, у которых вывалились наружу кишки и перепутались между собой, связав трупы в один клубок. И, подобно тому как римские императоры имели обыкновение привязывать обреченных на смерть пленников лицом к лицу к трупам, — здесь лежали полуживые среди изуродованных разлагающихся мертвецов. Любой из уцелевших мог бы получить для своего герба руку с мечом, ибо кругом валялось столько рук и ног, сколько не наберется и в день Страшного суда. Сам французский король немало пострадал, он был обрызган мозгами своих воинов, под ним было убито три скакуна, и он получил три удара копьем в грудь. Но под конец на помощь пришли венецианцы, и гельветы, или швейцарцы, были разбиты, король увенчан лаврами победителя, мир заключен, и город Милан перешел к нему в знак примирения.
Война затихла, рассеялись шайки грабителей, что следуют издали за войском, словно вороны, слетающиеся на падаль, а я махнул в Германию, в Мюнстер, где в то время засел глава анабаптистов брат Джон Лейден, восставший против императора и герцога Саксонского. Там я обосновался на продолжительное время, полагая, что ни один город не захочет подвергаться осаде, если только не рассчитывает ее выдержать. Тем не менее эти мюнстерцы проявили стойкость и остановили императора у своих стен на целый год. Они бы и дольше продержались, если бы их не стал одолевать царь-голод. Вслед за тем император, послав к ним гонцов, назначил день сражения, когда, как полагали эти еретики, они должны были принять крещение в собственной крови.
И вот настал день битвы; мясник Джон Лейден с победоносным видом выехал на поле; на шее у него был шарф, сшитый из полос материи, словно чехол для лука, на груди — крест, вытканный цветными нитями; вместо щита его плечи прикрывала круглая саржевая подушка — сиденье портного, — похожая на поднос для пивных кружек; вместо пики было у него шило, вместо копья — здоровенная дубина для битья подмастерьев; большущий ушат пивовара защищал его спину, подобно латам, а на голове вместо шлема был надет громадный сапог кверху подошвой, ощетинившийся гвоздями.
Его войско состояло из простых ремесленников — сапожников, кожевников и медников, иные из них были вооружены железными брусьями, другие топорами, либо шестами, на которых носят бадьи, либо навозными вилами, либо лопатами, либо мотыгами, либо деревянными кинжалами, либо теслами. Вооруженные получше размахивали старой ржавой алебардой, унизанной на страх врагам, мотками пряжи. Там и сям можно было увидеть молодца, напялившего на голову изъеденный язвами железный шлем, служивший членам его рода добрых двести лет ночным горшком; у другого вместо доспехов висело спереди и сзади по сковороде, дабы защитить спину и живот, у третьего вместо нагрудника на брюхе болталась пара старых потрескавшихся сапог, служивших ему надежной защитой; четверых нанизал на свой кушак множество жетонов, воображая, что, попади он в плен, враги примут медяшки за золото, и он купит себе жизнь. Все это были весьма благочестивые ослы и до тупости самонадеянные — они полагали, что им известны помышления господни не хуже, чем богачам; да, они запросто получали свыше откровения; божественные глаголы жужжали у них в ушах — точно пчела, залетевшая в ящик, и ежечасно долетали до них вести с небес, из преисподней и из неведомых земель. Ежели кто-нибудь навлекал на себя их неудовольствие, они обрекали его на вечное осуждение ех tempore. Они хвалились, что между ними и апостолами нет ни на грош разницы: они, мол, такие же бедняки, такие же простые работники и так же вдохновлены свыше, — а господь не взирает на лица. Можно было, правда, усмотреть небольшую разницу между ними и апостолами: святой Петр носил меч, а они считали, что обречен адскому огню человек, который ходит с кинжалом. Да, у анабаптистов до того прочно укоренилось это убеждение, что теперь, когда они вышли на бой, ни у кого из них не было клинка, даже для чистки лука (так они боялись навлечь на себя погибель). Ни один человек, кроме судьи, не вправе, говорили они, обнажить меч; и в самом деле (чуть было не позабыл), Джон Лейден, их судья, носил на боку некое подобие ржавой шпаги, выступая эдаким молодцом. Да, теперь вспоминаю, — то была всего лишь рапира, и он нацелил ее, давая знать, что завладеет рапирами врагов, — он вообще любил изрекать двусмысленные прорицания. Quid pluta? Он подготовился к битве; говоря: "подготовился", я не имею в виду, что он построил свою рать в боевом порядке, — тут не было и речи о порядке, но, подобно тому как матросы просмаливают свою одежду, чтобы ее не продувало ветром, большинство этих вояк просмолили свою заплатанную одежду, чтобы ее не пробило копьем, — ведь этак легко себя обезопасить, не потратившись на латы. Но можно было сказать и в другом смысле, что он приготовился к битве, ибо он был готов удариться в бегство, в случае если потерпит поражение.
Тише, тише, там, в притворе, — начинается служба! Перед самым сраженьем Джон Лейден и все его приверженцы падают на колени, они горячо молятся, завывают, увещевая бога даровать им победу, и являют неописуемое рвение; глядя на них, можно подумать, что это самые добродетельные люди на земле.
По сему случаю дозвольте мне сделать небольшое отступление несколько более серьезного свойства, чем заслуживала бы эта история или чем можно было бы ожидать от такого новичка в области богословия. Ведь не всякий, кто непрестанно вопиет: "Господи, отвори мне! Господи, отвори мне!" — первым войдет в царство небесное, и не самые ревностные проповедники стяжают наибольшую благодать, и не "все то золото, что блестит". Когда Христос сказал: "Силою берется царство небесное", он имел в виду не бесконечное бормотанье молитв, не нудные, полные рвения, бессмысленные проповеди, но веру, усердие в добрых делах, долготерпение. Алчные невежды жаждут захватить для себя царство небесное, а всех нас, людей просвещенных, отправляют в ад.
Где Петр и Иоанн из третьей главы Деяний обрели немощного хромого, как не у дверей храма, называемых Красными? У прекраснейших дверей нашего храма, у ног проповедников можно увидеть множество немощных калек, немощных в жизни, немощных в добрых делах, немощных кругом; однако они всегда сидят лишь у дверей храма, даже когда уходят в реформацию, и отнюдь не спешат войти в истинный храм вратами добрых дел.
Вы можете мне возразить, что люди, против которых я пишу, ревностней всех читают Писание, внимательней всех слушают проповеди, имеют самый добропорядочный вид и одеты скромнее всех. Но позвольте мне вам ответить: не сказал ли Христос, что в последние времена солнце померкнет и луна превратится в кровь? Это может означать только одно: славное солнце Евангелия будет помрачено тучей лицемерия, блистательное светило спасения обратится в источник заблуждения и мрака; а слова: "Луна превратится в кровь" — означают, что те, что блистают добродетелями, с виду скромнее всех и кажутся наиболее приверженными к религии, — будут извергнуты из лона церкви, претворятся в кровь, — и все сие произойдет до наступления страшного дня господня, кануном которого является настоящее время.
Позвольте мне привести еще более знакомый вам пример, поскольку пыл, овладевший этим множеством людей, столь нас оскорбляет. Не повлек ли дьявол Христа на высочайшую вершину храма, дабы его укусить? Если он повлек Христа, то он увлечет и целое полчище лицемеров на высоты веры и святости, дабы соблазнить их и низвергнуть. Приведу вам слова, коими наш спаситель, прошедший через искушения, увещевал своих учеников: "Берегитесь рода сего развращенного. Истинно, истинно говорю вам, слуга не больше господина своего". Поистине, поистине, грешные люди не превосходят в святости святейшего Иисуса Христа, их создателя. Сей святейший Иисус Христос вновь повторяет священное изречение: "Помните слова, которые я вам говорил: слуга не более свят, чем его господин". Он как будто хочет сказать: "Помните же, запечатлейте слова мои в памяти вашей: ваши гордыня и своеволие заставят вас позабыть их, спустя много лет сила их иссякнет". "Кто хочет душу свою сберечь, тот потеряет ее", — кто хочет стремглав ворваться на небеса, нарушая повеление божье, тот, подобно гигантам, устремившимся на небо, дабы свергнуть Юпитера, будет низвергнут, на него обрушится Осса и Пелион, и он будет обречен на вечные мучения в мрачном царстве сатаны.
Хотя служение первосвященников уже потеряло силу, когда Павел сказал одному из ник "Бог будет бить тебя, стена подбеленная!", но все же, услыхав слова присутствующего: "Первосвященника божия поносишь?" — он раскаялся и попросил прощения.
Я не стал бы утверждать то, в чем я не вполне уверен. Законность духовной власти, которой они противятся, неоспоримо доказана; я не навязываю вам моих незрелых доводов, ибо они лишь зеленая ветвь и слабая подпорка для столь высокого здания. Достаточно будет сказать, что если вы познали Христа, то вы познали и его отца, если вы знаете христианскую религию, то знаете и отцов церкви. Но многие из вас, подобно Филиппу, долгое время были с Христом, но так и не узнали его; долгое время признавали себя христианами, но так и не узнали истинных его служителей. Вы примыкаете к французской или шотландской модной секте и во всех отношениях уподобляетесь швейцарцам, qui quaerunt cum qua gente cadunt — которые ищут, с каким бы народом им погибнуть.
В дни Нерона жил один чудак, который изобрел способ делать стекло столь же прочным, как золото, — не сказать ли мне, что опыт, проведенный им над стеклом, мы проделали над Евангелием? Да, скажу от чистого сердца: мы нашли способ закалить его против любой ереси. Но горнило лжи должны погасить молоты ереси, разбить, как было уничтожено горнило того чудака, не то можно опасаться, что ложный блеск стекла нововведений затмит золото Евангелия.
Корень зла в том, что отцы вашей мертворожденной религии — сущие младенцы в вере. Катон, один из самых мудрых мужей, прославленных в анналах римской истории, родился, когда его отцу было восемьдесят лет; никто не может быть безупречным отцом веры и приводить своих детей истинным путем к богу, если он умудрен долголетним опытом, если не научился кротко покорять людей вере и не продал, подобно Закхею, все свое суетное достояние, дабы радостно последовать не за обыкновенным человеком, но за духовным Мессией.
Патеры и пасторы, уступите свои секты и расколы одряхлевшим церквам, которые за морем враждуют меж собой. За многие годы они так привыкли вести религиозные войны или бороться за власть, что теперь обретают душевный мир, лишь нарушая мир других людей. Из-за крайней бедности эти страны не в состоянии должным образом содержать духовных лиц высшего ранга, — и вот они решили залучить нас в покровители их мятежной, подвергающейся преследованиям голытьбы. Это весьма напоминает философов, именовавшихся циниками, которые, не унаследовав ни земель, ни какого-либо имущества, не имея никаких средств к существованию, нищие и всеми презираемые, брошенные на произвол судьбы, вошли в заговор и совещались меж собой, как бы заставить людей ценить их бедность выше богатых имений и царской власти. Их заговор и совещания привели к тому, что они стали жить обособленно, чуждаясь всякого общения с людьми. Не имея ни гроша за душой, они утверждали, что надобно жить в добровольной бедности. Скудно питаться, спать на жестком ложе, а также презирать и осыпать бранью как последних негодяев тех, кого почитают богатыми или состоятельными. Диоген был одним из первых общепризнанных главарей этих угрюмых грубиянов, он обнаружил такое упорство и столь резко высмеивал суетность мира сего и неизменные радости глупцов, что через некоторое время, вопреки здравому смыслу, его стали превозносить, считая полноценной монетой; так же точно обстоит дело и с нашими циничными реформированными иноземными церквами. Честное слово, они не пожнут плодов высокого епископского служения, ибо даже не знают, как их раздобыть. Пусть себе эти добрые люди по одежде протягивают ножки и выкручиваются как умеют, но пусть они оставят в покое нас, англичан, своих добропорядочных соседей, кои, имея гораздо больше сукна, могут в просторной одежде дальше протянуть ноги.
К чему же привело печальное падение Мюнстера? Они изгнали своего епископа, конфисковали церковные бенефиции и стали разыгрывать их, бросая жребий, подобно тому как воины метали жребий об одежде Христа, — короче говоря, не превратили ли они дом божий в вертеп разбойников? Да, в наши дни голодные святотатцы поистине создали разбойничий вертеп. Разбойники быстро проматывали то, что им легко досталось; похищенное у церкви добро впрок нейдет. Дионисий ничуть не разбогател, украв у Юпитера его золотой плащ, и в конце концов пришлось ему подвизаться в роли школьного учителя в Коринфе. Хорошие ли, дурные ли религиозные установления уничтожаются, господь никогда не оставит безнаказанным поругание веры. Я могу повторить вслед за Овидием слова, сказанные им о евнухе:
qui primus pueris genitalia membra recidit,
vulncra quae fecit debuit ipse pati.
Кто первым оскопил юнца своей рукой,
Изведать должен был и сам удел такой.
Итак, тому, кто первым лишил церковь ее бенефиций, как бы оскопив ее, следовало бы оскопить самого себя или лишить себя жизни. Я имею в виду кардинала Уолси, qui in suas poenas ingeniosus erat, - он сам научил других, как его сбросить. О том, насколько удачно действовал он и его приспешники, как они впоследствии орудовали уже самостоятельно, подробно повествует Хроника, хотя и не одобряет их поступков, — если они и не понесли наказания в полной мере, то я не сомневаюсь, что потомство, подвергнув их суровому осуждению, воздаст им по заслугам. Однако вернемся к рассказу о том, как был низвергнут самозванец Джон Лейден. Как я уже говорил, они и все его солдаты пали ниц и стали горячо молиться, решившись не прекращать молений до тех пор, покамест бог не явит им с небес какое-нибудь чудесное знамение победы.
Заметьте, что как Джон Лейден, так и шайка Книппердрлинга и Мюнцера, имели такое обыкновение: если бог, несмотря на их неистовые крики и вопли, не изъявлял им своего благословения, они принимались его бранить, осыпали его проклятиями, восставали на него, обвиняя его в несправедливости за то, что он не сдержал своего слова, и попрекали творца его же обетованиями, данными в Писании. Таким образом, они не служили богу в простоте сердца, но он должен был им служить, исполняя их требования. Подражая им, многие готовы служить богу, как рабы, дабы избегнуть петли, но кто искренне, от чистого сердца служит богу и взял себе девизом: "Amor est mihi causa sequendi" — "Я служу, потому что люблю", тот говорит: "Ego te potius, Domine, quam tua dona sequar" — "Я следую за собой, господи, ради тебя самого, а не из-за корыстного расчета на те блага, какие ты можешь мне воздать".
Христос желал иметь лишь таких последователей, которые оставляли все, дабы идти за ним, отказывались от всех своих желаний, не ожидали награды в жизни сей, отвергали и презирали свою жизнь, жену и детей из любви к нему и с радостью брали свой крест и следовали за ним.
Но эти анабаптисты и не думали оставлять все и идти за Христом, они не отказались от жажды мести и новшеств, они не расстались с надеждой ограбить своих врагов, они оберегали свою, жизнь, заботились о своих женах и детях, не возлагали на себя креста смирения и не следовали за ним, — напротив, они распинали его, поносили и ни во что его не ставили, если он не являл знамения в ответ на их молитвы и мольбы. Deteriora sequntur, - они следовали за господом, бросая ему вызов. И бог услыхал их молитвы, quod petitur poena est, - они вымолили себе в скором времени наказание. О, чудо, в ответ на их бесстыдные мольбы явилось небесное знамение — воссияла великолепная радуга, — точь-в-точь как та, что изображена на их стягах.
После сего, уверенные в своей победе (miseri quod volunt, facile credunt — человек в беде готов поверить в то, что ему хочется), они с криком и гамом внезапно ринулись сломя голову навстречу своему заслуженному поражению.
Достойны жалости и сострадания эти люди, беспощадно истребленные твердой рукой. Когда в чересчур уж кровавой схватке медведя (этого свирепейшего из зверей) одолевает и раздирает на части несметная свора псов, невольно испытываешь жалость, словно перед тобой кроткая тварь, и те, кои, глядя на него, еще полного сил в начале травли, желали этому чудищу жестокой смерти, теперь, забыв о жажде крови, сочувствуют его страданиям, ибо он кажется им безобидной тварью перед множеством разъяренных догов; подобное же сострадание возбуждали у ранее равнодушных к ним зрителей терпевшие поражение нечестивые мюнстерцы, теперь они казались безвинными овцами на бойне, а раньше представлялись волчьей стаей, напавшей на пастухов.
Имперские войска, оказавшиеся их палачами (подобно тому как отец проливает слезы, но все же бьет свое дитя), от души жалея своих врагов, скрепя сердце совершали прискорбное избиение. Однако грозные звуки барабанов и труб, возвещавших суровое отмщение, придавали им такой пыл, что руки их орудовали сами собой, вопреки их сокрушенным взорам. Их мечи, копья, алебарды, луки, мушкеты рубили, кололи, сокрушали, простреливали насквозь и повергали в прах каждую минуту сотни людей, падавших на землю, словно колосья под взмахом косы. Однако все это оружие, рубя, прокалывая, простреливая и сокрушая, причиняло вдвое меньший урон, чем победно грохочущая артиллерия, — то тут, то там железные снаряды тонули в кровавом месиве, и трудно было отличить головы от ядер или клочья окровавленных волос от клочков кровавого мяса.
Рассказу сему должно рано или поздно прийти к концу, и стоит ли его продолжать? Я охотно бы с ним начисто развязался, когда бы только знал, ибо, толкуя о сапожниках, медниках, канатных мастерах, мясниках и штукатурах, муза моя потеряла последние зубы и, думается мне, совсем онемела, стремясь сочетать богословие с поэзией. Что еще вам желательно узнать об этой трагедии? Говорите скорей, ибо мое перо уже вновь приходит в движение. Вы интересуетесь, как умер Джон Лейден? Он умер собачьей смертью, его повесили и за казнь его заплатили. Вы беспокоитесь, какая участь постигла его сообщников? Могу вам сообщить, что они больше уже никого не беспокоили, ибо все были убиты, ни один не спасся, так что некому было рассказать о чудесной радуге, знайте же: стать анабаптистами или стать пуританами — значит дурно кончить. Пусть некоторое время вас считают мясниками, на коих снизошло озарение, но под конец вы возопите: "Люди добрые, помолитесь за нас!"
После трагической развязки Министерского восстания я решил отказаться от новой для меня военной карьеры. В то время в христианском мире уже не вели войн ради возвышенных целей, посему, убедившись, что надобно потратить добрых полчаса, чтобы сказать по-немецки "прощай", я поспешно направился через всю страну к пределам Англии.
То в повозке, то на своих на двоих добрался я наконец до Мидлборо (ты ведаешь, господь, сколь переменчива наша судьба — судьба юных странствующих рыцарей!), там я повстречался с высокочтимым лордом Генри Говардом, графом Суррей, моим ныне покойным хозяином. Боже мой! Увидав его, я испытал такую радость, какой наверняка не испытал бы, очутившись в раю. О, это был поистине благородный лорд, воплощенная щедрость (если только в наш железный век щедрость еще может существовать на земле), возвышенный дух, ибо в нем жил поэт, не имевший себе равных.
Судьба проявляет величайшую несправедливость, посылая безвременную смерть превосходному поэту. Если в груди смертного человека порой еще вспыхивают сквозь пепел искры того совершенства, каковым обладал Адам в раю, то господь наделил сим даром свой совершеннейший образ — образ поэта. Никто из людей так не уподоблялся своей мудростью всевышнему, никто так не презирал мир. "Vatis avarus non temere est animus, — говорит Гораций, — versus amat, hoc studet unum" — "Редко случается встретить поэта, склоненного к скупости, он любит лишь одни стихи, и больше ни в чем не обретает отрады"; и сей одичавший мир воздает ему презрением в той же мере, в какой он его презирает. Поэтому презирают в мире, ибо они не от мира сего: они воспаряют мыслью высоко над миром невежества и земной суеты.
Подобно божественному сонму ангелов, они непрестанно ведут беседу на небесах искусств. Небеса, как таковые, являются лишь вершиной познания. Тот, кто познал самого себя и все сущее, обрел источник счастья. Блаженны, трижды блаженны те, кому господь даровал, кроме земного, божественный разум и, кроме земной души, возвышенный дух поэта.
Мой доблестный покровитель в высшей степени обладал этим сверхъестественным разумом; он был чужд низменной скупости, а также свойственных женщинам малодушия и страха, каковые почитаются сродными водной стихии, но был исполнен духовной свободы, великодушия и щедрости, кои сродни стихиям воздуха и огня. Позвольте мне больше не распространяться о его совершенствах, ибо я могу растратить все свое вдохновение, воздавая ему хвалу, и тогда уже не достанет у меня умственных сил и духовной энергии для продолжения настоящего повествования.
Когда я встретил этого человека и воспылал к нему самыми возвышенными чувствами, мне уже не подобало убегать от превратностей судьбы, но надлежало возвратиться и разделить с ним все успехи и неудачи в той лотерее, какой можно уподобить путешествия. Все же меня прельщала мысль странствовать с обладателем столь толстого кошелька, но я недоумевал, какая внезапная прихоть побудила его покинуть родимый край и отправиться без всякой надобности за море, в путь, чреватый опасностями, и вот однажды ввечеру я набрался смелости и спросил графа, что заставило его поехать на чужбину.
— Ах, милый мой паж, — отвечал он, — ты, конечно, заметил, какая произошла со мной метаморфоза с тех пор, как мы виделись с тобой последний раз. Существует бог-малютка, именуемый любовью, который не ищет себе поклонников среди свинцовых сердец, провозглашая себя единственным повелителем людей с проницательным взором и нежным сердцем; это он, являя свою власть надо мной, отнял, безжалостно похитил у меня всякую радость.
Ты знаешь величавую Джеральдину, столь величавую, что я даже не дерзаю воздвигать в честь ее статую или святилище; это она прибыла из Италии, дабы очаровать всех разумных мужей в Англии. Она служит королеве Екатерине Доуджер и наделена такой красотой, что могла бы покорить сердце любого из великих христианских королей. Дивное, возвышенное солнце ее прелести зажгло своими лучами мое сердце, оно запылало, словно костер Феникса, и я сам подливал нежную страсть и хвалы, как аравийские благовония, в погребальное пламя моего безумия. Те, что были обречены задохнуться насмерть, погрузились в нежные недра пышного ложа из роз, не испытали столь сладостной кончины, каковая будет моим уделом, ежели гневное презрение, вспыхнув розовым пламенем на ее ланитах, станет моим палачом.
О, исполненный царственного величия Гемптонский двор, зачарованный замок Купидона, где я впервые узрел беспредельную власть всевышнего, воплощенную в смертном создании, ты, дарующий всем другим отраду в своих пленительных чертогах, лишь мне одному уделил из обильной сокровищницы своих забав порожденную красотою печаль!
Дорогой Уилтон, знай, что именно там я впервые поднял взор на мою божественную Джеральдину. Узрев ее, я испытал восхищение; я неспособен был ничего созерцать, кроме ее изысканной прелести. После длительного ухаживания и неоднократных изъявлений моих чувств я был благосклонно допущен в ее общество. Ни один равнодушный слуга не повиновался столь рабски немилой ему госпоже, как я повиновался Джеральдине. Моя жизнь, мое достояние, мои друзья, наша судьба — были всецело подвластны ей.
В один прекрасный день я решил отправиться в путешествие. Молва об Италии и незаурядная приверженность к моей второй госпоже — поэзии, столь процветающей в этой стране, уже давно влекли меня туда. Никто не отговаривал меня от этого, и все зависело от моей воли. Итак, я предстал перед моей госпожой, когда она с другими высокородными дамами прогуливалась в райских садах Гемптонского дворца, и стал смиренно умолять ее о милости: не соизволит ли она отпустить меня, своего слугу, разрешив мне постранствовать год или два по Италии. Она весьма благоразумно отвечала мне, что ежели моя любовь и впрямь столь пламенна, как я не раз ее заверял, то я хорошо поступлю, наложив на нее пластырь разлуки, ибо разлука, как говорят, вызывает забвение.
— При всем том, — прибавила она, — поскольку вам так хочется увидеть Италию, мою родину, я тем более одобряю ваше желание. Итак, pete Italiam, отправляйтесь в Италию вместе с Энеем, но будьте вернее Энея. Я надеюсь, что мягкий, благодатный для процветания благородных искусств климат не вызывает перемен в столь благородной душе. Италия более не будет моей страной, если она войдет в союз с вами и усилит вашу любовь ко мне. Одно поручение я даю вам, и пусть это будет скорее просьбой, нежели поручением. Когда вы прибудете во Флоренцию (прекрасный город, и я горжусь, что там родилась), выступите в защиту моей красоты и бросьте вызов всем, кто будет ее оспаривать.
Вы столь превосходно владеете оружием, что я не потерплю урона, доверив всю славу моей красоты вашей искусной руке. Хотелось бы мне, чтобы все знали, где я родилась, хотелось бы мне, чтобы вы узнали, сколь славно главное ристалище Флоренции. Счастливого пути, не забывайте меня! Продолжительная отлучка увековечит мой образ в вашем сердце, вы обретете исполнение своих желаний, когда завершится ваше путешествие.
Тут слезы брызнули у меня из глаз и прервали течение моей хорошо обдуманной речи, подобно тому как ливень усмиряет порывы ветра. Рвущимися из сердца вздохами я выразил согласие на ее прощальную просьбу и поклялся, что буду ей принадлежать, доколе жизнь будет принадлежать мне. Hinc illae lacrimae, вот чем вызваны мои странствия.
Сия неожиданная любовная история немало меня порадовала, тем более что ее поведали мне уста, кои до сих пор изрекали лишь суровые наставления в скромности и благонравии. Клянусь вам, что мне его общество стало тем драгоценней, что он отказался от возвышенных похвал целомудрию и воздержанию. Молю бога, чтобы он так же меня возлюбил, как я люблю простых, бесхитростных людей. Земля есть земля, плоть есть плоть, земное тяготеет к земному и плоть к плоти. Бренная земля, бренная плоть, кто воспрепятствует вам повиноваться законам естества?
Но оставим эти бесплодные доводы, приводимые pro и contra. Мы направились к Венеции и по пути заехали в Роттердам, который, впрочем, отнюдь не лежал на нашем пути. Там мы повстречались с престарелым просвещенным мужем, главным украшением города, с плодовитым и высокодаровитым ученым Эразмом, а также с остроумцем сэром Томасом Мором, нашим соотечественником, каковой прибыл в Роттердам несколько ранее нас со специальной целью посетить упомянутого почтенного отца Эразма. Какие разговоры, какие беседы велись у нас тогда, я считаю излишним здесь пересказывать, могу лишь заверить вас в одном: во всех своих речах Эразм гневно поносил неразумие государей, оказывающих предпочтение паразитам и глупцам, и решил, сделав вид, что плывет по течению, безотлагательно написать книгу в похвалу глупости. Блещущий остроумием сэр Томас Мор подвизался в противоположной области; видя, что в большинстве стран господствуют дурные нравы и правители являются, по существу, крупными паразитами, одержимыми страстью к насилиям и убийствам и опирающимся на свору шпионов и кровавых самоуправцев; замечая, что в самых главных процветающих странах не существует справедливого распределения жизненных благ между всеми людьми, но богачи вошли в заговор против бедняков и незаконно присвоили себе все привилегии, якобы во имя блага государства, — он принял решение начертать картину идеального государства, или образа правления, назвав его сочинение "Утопией".
Итак, мы покинули этих мужей, занятых своим обличительным трудом, и направились прямо в Виттенберг.
Едва мы въехали в Виттенберг, как стали свидетелями весьма торжественной встречи, каковую устроили там ученые герцогу Саксонскому. Они прямо-таки пресмыкались перед ним, ибо он был главным патроном их университета и, встав на сторону Лютера, содействовал упразднению в их городе католических служб и освобождению его из-под папской юрисдикции. При его встрече имели место следующие церемонии.
Сперва члены университетского совета (поистине важные особы!) вышли навстречу герцогу в своих шапочках и в докторских мантиях, прикрывающих их лицемерие, srcundum formfm statuti; вслед за тем представитель университета с острой бородкой обрызганной розовой водою, произнес весьма ученую или, вернее, весьма плачевную речь (ибо все время лил дождь!), которая имела глубокий смысл, так как по клочкам была украдена у Цицерона, — да простит герцог оратора, который лез из кожи вон, щеголяя набором ученых терминов, причем не из желания блеснуть умом (видит бог, такового у него не имелось), но с единственной целью доказать свою несравненную преданность герцогу (коего заставили стоять под дождем, пока он не промок до костей). Он осыпал герцога каскадом всяких quemadmodum и quapropter. Каждая фраза неизменно заканчивалась словами: "Esse posse videatur". Воздавая хвалу герцогу, он наградил его всеми девятью добродетелями, заверил его, что ему, по их неустанным молитвам, будет дано дожить до возраста Нестора, и, процитировав затасканный стих Вергилия: "Dum iuda montis aper", наконец завершил свою речь восклицанием: "Dix!!"
Когда эта комедия закончилась, на герцога накинулась целая свора жалких питомцев университета, которые драли глотку, косноязычно выкрикивая, словно нищие: "Спаси господи вашу милость! Спаси господи вашу милость! Христос да сохранит вашу светлость хотя бы на час!"
Тут снова бросили ему в лицо пригоршню грошовых латинских словечек, но, смею вас уверить, они делали это с выбором, подобно тому, как из груды мусора выбирают лохмотья.
В городском предместье герцога встретили бюргеры и тупоголовые члены корпорации Виттенберга, в парадной одежде их гильдий, с почтенными физиономиями цвета пива, ибо большинство их были завзятыми пьяницами, и на лицах их можно было увидеть все оттенки красного цвета, имеющиеся на гербах — алые, пурпурные, малиновые, медно-красные и кроваво-красные тона. Эти грязные мошенники почти не израсходовали средств на встречу герцога, только заново покрасили свои заборы и фасады пивных, кои обычно красивее их церквей, и над своими воротами водрузили городской герб с изображением пивной кружки, поднятой за здоровье герцога и его армии, примерно с такой надписью (читалась она с причмокиванием): "Vanhotten? slotten? ir bloshen glotten gelderslike", каковые слова означают: "Добрая выписка — лекарство от всех болезней".
Они избрали толстобрюхого оратора с чернильницей через плечо, по имени Вандекрхульк, чтобы почтить герцога речью; у этого субъекта было широченное вздутое зеленовато-желтое лицо, как у сарацина, глаза, похожие на кентских устриц, и рот его во время речи широко раскрывался, точь-в-точь как старый расхлябанный люк, борода его напоминала птичье гнездо, разодранное на клочки, какой-то клубок из соломинок, волос и комков грязи. Он был облачен в новый черный кожаный камзол и короткую мантию без сборок на спине, отороченную спереди и сзади скрипучей каймой из медвежьей кожи, а на голове у него красовался алый ночной колпак. Его грубая, поистине медвежья речь должна была оказать должное действие.
"Высокоблагородный герцог (ideo nobilis, quasi non bills, ибо вам не свойственна желчность или гневливость), да будет вам известно, что настоящая корпорация Виттенберга через меня, выразителя ее благодарности, горожанина по рождению, свободного германца по природе, оратора по призванию и писца по профессии, со всей покорностью и чистосердечием восторженно говорит вам: добро пожаловать в Витгенберг! Добро пожаловать, сказал я? О напыщенная риторика, утри свой вечно открытый рот и дозволь мне употребить более роскошную метафору в применении к государю доблестной саксонской крови! Красноречие, выложи из поэтического ларца весь запас своих похвал и избери самый величавый из тропов, имеющихся в твоей сокровищнице, дабы высказать ему свою покорность! То, чего не может выразить бессильная речь во всех ее восьми частях, сей бесценный дар, пекущийся о покое души как-никак, свершит нечто (говорю это со слезами на глазах), быть может, нечто выразит или выкажет — и все же сие является и все же не является, и будет скромным приношением, воздающим должное вашему высокому малодушию и недостоинству. Зачем мне блуждать и ходить вокруг да около и выписывать фортели и выделывать антраша двусмыслиц? Разум есть разум, доброжелательство есть доброжелательство. Со всем присущим мне разумом я сейчас, согласно посылкам, преподношу вам всеобщее доброжелательство нашего города, которое воплощено в образе позолоченного кубка, из коего надлежит пить на здоровье вам и вашим наследникам, законно порожденным вами.
Ученые кропатели соткут вам на скорую руку балдахины или ковры стихов. А мы, добрые малые, чья радость в кружках и кубках, не станем поливать вас стихами, как они, но постараемся по мере сил ублажить вас добрым кубком. Тот воистину ученый человек, кто научился пить с самым достойным.
Любезный герцог, скажу я, не прибегая к парадоксам, ваши лошади на наш счет на наши денежки, все время, покамест ты будешь пребывать у нас, будут бродить по колено в можжевеловой настойке и любекском пиве. Всех собак, коих ты привел с собой, будут угощать рейнским вином и осетриной. Мы не ходим в капюшонах из мерлушки или в горностаевых мантиях, как пресловутые академики, однако мы можем выпить за поражение твоих врагов. У них мерлушка, а у нас — пуховая подушка, у них горностаи, а у нас шерсть простая. Они называют нас мастеровыми, и вполне справедливо, ибо большинство из нас мастера носить рога либо гоняться за девками, а как напьемся вина, мы витаем между небом и землей, точно гроб Магомета, что подвешен в мечети в Мекке. Три части света — Америка, Африка и Азия — исповедуют нашу простецкую веру. Нерон, воскликнув: "О, qualis artifex pereo!", тем самым признал себя нашим согражданином, ибо "artifex" означает: "горожанин" либо "ремесленник", между тем как "carnifex" означает: "ученый" либо "палач".
Вступайте же, ничтоже сумнящеся, в наши богомерзкие пределы! Добрейший герцог, веселись себе на здоровье в нашем городе, и да будет тебе известно, что, подобно тому как чеснок обладает тремя свойствами — заставляет человека мигать, выпивать и смердеть, так и мы будем подмигивать, глядя на твои несовершенства, пить за твоих любимцев, а всех твоих недругов заставим смердеть. Да будет так! Добро пожаловать!
Герцог от души смеялся, слушая эту нелепую речь, но в тот же вечер его снова распотешили на славу, ибо он был приглашен в одну из главных школ на представление комедии, разыгранной школярами. Называлась она: "Асколаст, блудный сын", и была столь отвратительно исполнена, столь грубо сколочена, что сам Гераклит не удержался бы от смеха. Один актер, словно утрамбовывая глиняный пол, так топотал ногами по подмосткам, что мне всерьез подумалось, будто он решил посрамить построившего их плотника. Другой размахивал ручищами, словно сбивал шестами с дерева груши, и можно было опасаться, что он выбьет из розеток свечи, висевшие у него над головой, и оставит нас в темноте. Третий только и делал, что подмигивал и корчил рожи. Имелся там и нахлебник, который, хлопая руками и щелкая пальцами, казалось, исполнял какой-то шутовской танец.
Лишь одно им удалось правдоподобно изобразить — это голодовку блудного сына, ибо большинство школяров кормили впроголодь. В самом деле, глядя, как они набросились на желуди и стали усердно их пожирать, можно было подумать, что они воспитывались в какой-нибудь свиной академии, где их сему научили. Ни одной порядочной шутки не нашлось у них, чтобы разогнать сон зрителей, — но от их остроумия так и несло помоями и навозом. Правда, время от времени на сцене слуга запускал свою лапу в блюдо перед носом хозяина и чуть не давился, жадно, с чавканьем поглощая еду, в надежде вызвать всеобщий смех.
На следующий день происходил торжественный диспут, на котором Лютер и Каролостадий бранились, спихивая друг друга с места, как во французской, игре. Могу сказать, что тут были нагромождены горы возражений против церковной службы и против папы, но мне не запомнилось более никаких подробностей сего диспута. Противники, думалось мне, замучают друг друга своими доводами — так убежденно и горячо они спорили. У Лютера голос был позычней, и он потрясал и размахивал кулаками яростней, чем Каролостадий. Quae supra nos, nidil ad nos; они не вымолвили ни одного смешного словечка, посему я расстанусь с ними. Но, ей-богу, их телодвижения по временам могли бы чуточку повеселить зрителя.
Я имею в виду не столько сих двух мужей, сколько вереницу всяких спорщиков и ответчиков. Один из них на каждом слоге рассекал воздух указательным пальцем и при этом кивал носом совсем, как престарелый учитель пения, каковой отбивает такт, наставляя юнца, готовящегося в певчие. Другой, закончив фразу, всякий раз вытирал себе губы носовым платком, а когда ему казалось, что он закатил потрясающую риторическую фигуру и вызвал неописуемое восхищение зрителей, он всякий раз взбивал себе шевелюру и победоносно крутил усы в ожидании аплодисментов. Третий то и дело вскидывал голову, точь-в-точь как гордый конь, закусивший удила; а то мне представлялось, будто передо мной какой-то необычный пловец, при каждом взмахе руки прижимающийся подбородком к левому плечу. У четвертого от гнева выступал пот на лбу и пена на губах, когда противник отвергал ту часть силлогизма, на которую не приготовил ответа. Пятый раскидывал руки в стороны, как пристав, который идет впереди, раздвигая народ, и помахивая указательным перстом и большим пальцем, полагая, что он всех ублажил своим заключением. Шестой вешал голову, точно овца, заикался и шепелявил с весьма жалобным видом, когда его измышления терпели сокрушительный удар. Седьмой задыхался и со стоном цедил слова, словно его придушил жестокий аргумент.
Все это были тупые работяги, начитавшиеся книг и набравшиеся кое-каких знаний, но за отсутствием ума не умевшие ими воспользоваться. Они воображали, будто герцог испытывает величайшую радость и удовлетворение, слыша, как они изъясняются по-латыни, и поскольку они только и делали, что приводили на память Цицерона, он вынужден был их выслушивать. В наше время во множестве университетов завелась глупая привычка превозносить как отменного оратора ловкача, который ворует не только фразы, но и целые страницы у Цицерона. Если из клочков цицероновских писаний он сумеет состряпать речь, он преподносит ее миру, хотя, по существу, это лишь шутовской плащ, сшитый из разноцветных лоскутов. Нет у них ни своей собственной выдумки, ни собственного предмета, но они подделываются под его стиль, и у них получается смехотворная мешанина. Тупоголовые германцы впервые занялись этим делом, а нас, англичан, тошнит от их нелепых подражаний. У меня возбуждает жалость Низолий, каковой только и делал, что выдергивал нитки из старой, изношенной ткани.
Все это я сказал походя, но мы вновь должны обратить свои взоры к нашим участникам диспута. Один из них, как видно наиболее тщеславный, увидав, что у ног герцога на возвышении сидит его любимый пес, стал обращаться с речью к тому, и каждый волосок его хвоста награждал возвышенными сравнениями; будь это сука, его комплименты показались бы весьма подозрительными. Другой распространялся о жезле герцога, увешивая его множеством причудливых эпитетов. Нашлись и такие, что занялись герцогским гороскопом и обещали ему, что он не умрет до дня Страшного суда.
Опуская выступления других льстецов того же пошиба, отмечу, что мы встретили в этом торжественном собрании плодовитого ученого Корнелия Агриппу. В то время он почитался величайшим чародеем во всем христианском мире. Ското, который проделывал невероятные фокусы перед королевой, не мог стяжать и четверти славы этого мага. Доктора Виттенберга, его ревностные поклонники, попросили Корнелия Агриппу показать герцогу и всему собранию что-нибудь замечательное.
Один из присутствующих пожелал увидеть развеселого Плавта и просил показать, в какой одежде он ходил и как выглядел, когда молол зерно на мельнице. Другой был не прочь увидеть крючконосого Овидия. Эразм, присутствовавший на этом славном собрании, попросил показать нам Цицерона во всем его блеске и величии в тот момент, когда он произносил свою речь "Pro Roscio Amerino", причем добавил, что, доколе воочию не узрит, с каким упорством защищал Цицерон своего клиента, он ни за что не поверит, что возможно вести открытый процесс с помощью столь странной риторики. Агриппа охотно дал согласие на просьбу Эразма и повелел докторам по этому случаю приостановить прения и всем присутствующим сидеть недвижно на своих местах, — и вот в назначенное время в зал вошел Цицерон, поднялся на кафедру и произнес слово в слово упомянутую речь, но с таким пламенным вдохновением, с такими патетическими жестами, что все слушатели готовы были счесть его провинившегося клиента божеством.
Сим деянием Агриппа так себя прославил, что к нему стал стекаться народ. И по правде сказать, ему до того надоели любопытные, приходившие на него поглазеть, что пришлось ранее, чем он намеревался, вернуться к императорскому двору, откуда он прибыл, и покинуть до срока Виттенберг. Мы отправились в путь вместе с Агриппой, ибо нам посчастливилось незадолго перед тем познакомиться с ним. По дороге мы сговорились с моим господином перемениться именами. Между нами было решено, что я буду графом Суррей, а он — моим слугой, — ибо он хотел позволить себе некоторые вольности, не нанося ущерба своему высокому сану; что до моего поведения, то он знал, что будет по своему желанию настраивать его то на высокий, то на низкий лад.
Мы прибыли к императорскому двору; там было у нас множество всякого рода развлечений. Мы распивали вино целыми галлонами вместо английских кварт. Когда пили за наше здоровье, то опорожнили чуть ли не бочонок. Мы жаждали познакомиться с обычаями этой страны, но видели лишь одну диковину: на пиру по случаю коронации императора подавали жареного быка, в брюхе которого был запечен олень, а в брюхе оленя — козленок, начиненный птицами.
Придворные от нечего делать рассказывали нам всякие истории про Корнелия Агриппу; о том, как он показал во сне разрушение Трои приезжавшему сюда нашему соотечественнику Томасу Мору. Далее, когда лорд Кромвель прибыл ко двору посланником короля, Агриппа в магическом зерцале дал ему узреть короля Генриха Восьмого со всеми его лордами на охоте в его лесах в Винздоре; когда же Кромвель пришел в кабинет Агриппы и настоятельно просил произвести какой-либо необычайный опыт, о котором он мог бы поведать соотечественникам, возвратившись в Англию, Агриппа предложил ему вынуть из шкафа любой из двух тысяч толстых томов и прочесть строчку в любом месте, обязавшись процитировать вслед за тем наизусть двадцать страниц. Кромвель так и поступил, проделал опыт с целым рядом книг, и Агриппа всякий раз давал более обещанного и превзошел все его ожидания. Нам сообщили также, как он показал тогдашнему императору Карлу Пятому девять героев — Давида, Соломона, Гедеона и прочих в том самом образе, в каком жили они на земле. Завязав во время путешествия с Агриппой довольно дружеские отношения и наслушавшись рассказов о приписываемых ему чудесах, мы с моим господином решили обратиться к нему с нашей личной просьбой. Будучи господином и повелителем, подчиненным графу, я попросил Агриппу показать нам в кристалле живой образ Джеральдины, предмета любви графа, желая увидеть, что она делает в сей момент и с кем разговаривает. Агриппа без малейшего затруднения показал нам ее: она лежала на постели больная и плакала, погруженная в молитву, тоскуя о своем отсутствующем поклоннике. При виде ее граф не мог сдержать своих чувств и, хотя он взял на себя роль слуги, тут же сложил следующие куплеты:
О чистый дух, что вянешь ты напрасно?
О злато, отчего поблекло ты?
Болезнь, как смеешь ты вредить прекрасной?
Тебе ли помрачать ее черты?
Померкло небо, зря ее печали.
Листки стихов влажны от плача стали.
Покойся, мысль, на персях белоснежных
И сердцу девы горестной внимай.
Пусть музыка его биений нежных
Умчит тебя в блаженный, мирный край!
Я славлю ту, чья речь звучит в эдеме
И вдохновляет нас — земное племя.
Ее очей эаемлют блеск светила,
Бросают отсвет кудри в небеса
Чело блистаньем солнце посрамило,
Ее дыханье — свежая роса.
Как Фебе, ей подвластны слез приливы,
Болезни одр любовь хранит ревнива
Рук белизна все ложе осияла,
Я ослеплен зарей ее ланит.
Ты радость подарило мне, зерцало,
Хоть образ милой дымкою повит.
Тебя лобзать готов я в знак признанья!
Нектара сладостней ее лобзанье!
Хотя у нас были веские основания для того, чтобы пробыть еще некоторое время при императорском дворе в обществе несравненного Корнелия Агриппы, от коего мы столь много получали, все же Италия была как сучок в глазу у моего господина. Ему представлялось, что он все еще не выехал за пределы Уэльса, поскольку он еще не достиг сей страны — горнила, где столь своеобразно выковываются умы.
Избегая окольных путей, мы махнули напрямик и вскоре прибыли в Венецию. Не успели мы как следует осмотреться, как на нас налетел некий редкостный, прямо сверхъестественный сводник, одетый самым доподлинным дворянином, с полдюжиной языков за пазухой, и стал беседовать с нами на нашем родном наречии, блистая пышностью и изысканностью оборотов. Опередив своих собратьев, он втерся к нам в знакомцы и, усиленно наседая на нас, со всей любезностью уговаривал посетить некое место, куда он нас поведет. Звали его Пьетро де Кампор Фрего, и был он прославленный сводник.
Он повел нас в пагубный дом куртизанки по имени Табита Соблазнительница; эта девка умела напустить на себя самый благоприятный вид — ни дать ни взять добродетельная Лукреция, ставшая безвинной жертвой. У нее можно было увидеть все священные предметы, какие встречаются в келье подвижника. Книги, образа, четки, распятия, — каждая комната — что тебе церковная лавка. Могу вам поручиться, что ни один из ее шейных платков не был надет наизнанку или криво, каждый волосок на голове был тщательно приглажен. На ее одеялах не виднелось ни морщинки, и постели не были измяты, ее тугие гладкие подушки походили на живот беременной женщины, и тем не менее она была турчанкой и неверной, и за ней водилось больше темных дел, чем за всеми ее соседками, вместе взятыми.
Получив денежки, она ублажала нас, точно королей. Как вы уже знаете, я играл роль господина, а граф изображал лишь моего старшего слугу и наперсника. И вот что произошло (ибо порок рано или поздно неизбежно выходит наружу): убедившись, что ей из меня больше ничего не высосать, Табита столковалась с моим мнимым слугой, чуть ли не пообещала ему выйти за него замуж, если он согласится вместе с ней отделаться от меня, чтобы им вдвоем завладеть моими драгоценностями и деньгами.
Она растолковала ему, что все это весьма просто осуществить: под ее домом имеется подвал, куда добрых двести лет никто из посторонних не заглядывал. Ни один из ее посетителей даже не подозревал о существовании этого подземелья. Слуг его господина, знающих о его местопребывании, следует, мол, всех разослать с различными поручениями и в разные концы города, якобы по его повелению, а когда они возвратятся, сообщить им, что его здесь больше нет, — после их ухода он-де, отбыл в Падую, и им надлежит отправиться туда вслед за ним.
— Так вот, — сказала она, — если ты согласен расправиться с ним в их отсутствие, мой дом будет в твоем распоряжении. Заколи, отрави или застрели его из пистолета — как тебе угодно; когда дело будет сделано, мы сбросим его в подвал.
Даю вам честное, благородное слово, это была хитрая бабенка, и она ловко все обстряпала: будь он и впрямь моим слугой, состоявшим при мне и удовлетворявшим все мои нужды, то после убийства она свалила бы на него вину и завладела бы всем имуществом, что было при мне (ибо я постоянно носил на себе все ценности моего господина — деньги, брильянты, кольца и банковские билеты).
Затаив лукавство, он сразу же вошел с ней в заговор; да, он убьет меня, сам господь не может этому помешать, и он избрал в качестве смертоносного орудия пистолет, дабы уложить меня на месте.
Видит бог, я был юным, желторотым оруженосцем, и мой господин, изображавший коварного слугу, поведал мне обо всем, что они с Табитой замыслили против меня. Итак, я не в силах был предотвратить это покушение, но как мужчина должен был постоять за себя. Наступил роковой день; поздно вечером в мою спальню вошел мой достойный служитель с заряженным пистолетом под мышкой и с весьма зловещим, угрюмым видом; синьора Табита и Пьетро де Кампо Фрего — сводник, ее приятель — следовали за ним по пятам.
При их появлении я весьма дружественно и весело приветствовал их и тут же начал им рассказывать, какие ужасные сны мучили меня прошлой ночью.
— Мне снилось, — сказал я, — что вот этот мой слуга Брунквел (лучшего имени у меня не нашлось для него) вошел ко мне в спальню с заряженным пистолетом под мышкой, намереваясь меня убить, и что его подбили к этому вы, синьора Табита, и мой лучший друг Пьетро де Кампо Фрего. Дай бог, чтобы этот сон не был в руку, — он до смерти меня напугал.
Они начали было с невинным видом изрекать общепризнанные истины — о лживости и обманчивости снов, меж тем как мой преданный слуга Брунквел стоял, дрожа с головы до пят, и вдруг, как было между нами условлено, он выронил пистолет. Я мигом вскочил с постели, обнажил шпагу и закричал:
— На помощь! Убивают! — да так зычно, что добрейшая Табита чуть не обмочилась со страху.
Я схватил за шиворот своего слугу или своего господина (это уж как вам будет угодно) и пригрозил, что тотчас же проколю его насквозь, ежели он не сознается во всех своих злоумышлениях. Делая вид, что его терзают угрызения совести, он (прости его господи, граф умел замечательно притворяться) упал на колени, стал молить меня о прощении и обвинил Табиту и Пьетро де Кампо Фрего в подстрекательстве. Я выслушал его весьма спокойно, с большим достоинством; когда он кончил свой рассказ, я не стал их бранить, но заявил, что предам их в руки правосудия. По обычаю их страны, совместное злоумышление на жизнь каралось смертной казнью, и они знали, какое наказание им грозит.
— Я мог бы, — молвил я, — расквитаться с вами по-другому, но иноземцу не подобает действовать по своему произволу. Ни слова больше, Табита умрет и предстанет пред богом, или ее заберет дьявол!
Тут она грохнулась в обморок, потом ожила, снова грохнулась и когда вновь ожила, то принялась тяжело вздыхать и заговорила слабым голосом, да так жалостно, уж так жалостно, что если б мы не знали проделок этой шлюхи, то невольно растаяли бы и прониклись состраданием. Но все эти слезы, вздохи и проникнутые скорбью слова я выслушал с каменным лицом. Я алкал и жаждал получить от нее сверкающие кроны, и она, ломая руки в притворном раскаянии, решилась мне их предложить, — я же соблаговолил их принять в уплату за молчание.
И вот, на мое счастье (будь оно проклято, такое злосчастное счастье!), эта потаскуха, эта подстилка, эта куртизанка, с которой кто только не спал, подкупая меня, чтобы я не выдал ее, отвалила мне кучу поддельных золотых, из числа тех, кои незадолго перед тем ей вручил фальшивомонетчик с просьбой их сплавить. И я, глупый молокосос, не лодозревая обмана, принял за чистую монету все и даже на решку не взглянул, отчего (ловко прикрытое коварство!) мы с моим господином едва не отправились за решетку. Странствующий рыцарь, имевший немало дела со знатными и благородными дамами, нередко рассыпает денежки в таких местах, где дьявол щедро рассыпает свои соблазны. На улице Святого Марка у Ювелира жила утонченная куртизанка по имени Флавия Эмилия, которую мне захотелось подвергнуть великому испытанию, убедиться, сведуща ли она в алхимии. Увы мне! Она оказалась фальшивой монетой, ибо не только ускользнула от меня, но из-за нее я чуть было не скользнул в петлю. Я послал ей золотой со стыдливой просьбой уделить мне часок. Ах, бесстыдная блудница! Оказалось, что она и моя хозяйка — сообщницы, и, получив от меня фальшивый золотой, они стали придумывать, каким бы способом спровадить меня к праотцам.
С досады, что меня так провели, я напился вдрызг, даже голова затрещала. Да что там, выложу, пожалуй, всю правду! Меня отправили в тюрьму как главного виновника, а моего господина — как соучастника. Точнее сказать, мы не сразу попали в тюрьму, а сперва к начальнику монетного двора; в некотором роде он был нашим судьей, воплощением сурового, неподкупного правосудия, и, казалось, сочувствовал нам, считая нас жертвами обмана, и, без всякого сомнения, вскоре отпустил бы нас на свободу, когда бы несколько наших соотечественников, услыхав, что ангельский граф арестован как фальшивомонетчик, не явились на нас полюбоваться. Злосчастная недобрая звезда привела их сюда, ибо с первого же взгляда они распознали в моем доверенном слуге не кого иного, как графа Суррея, а во мне (меня они даже не удостоили назвать по имени!) его презренного дворецкого. С тех пор-то и начались наши бедствия! Начальник монетного двора, сперва так нас ободривший и успокоивший, теперь ополчился против нас; он вообразил, что мы чеканим злокозненные замыслы против их государства. Зову в свидетели небеса, что мы были далеки от этого! (Правда, небеса не всегда выручают нас своим свидетельством, как бы к ним ни взывали.)
Нас заключили под стражу: за возведенное на нас преступление нам надлежало понести расплату. О, достойные язычника коварные проделки и прирожденная ловкость рук нашего хваленого милейшего сводника Пьетро де Кампо Фрего! Хотя он ежедневно вкушал из одного блюда с нами, как будто весьма действовал в нашу пользу, и с самого начала был нашим толмачом в сношениях с должностными лицами, он оказался сущим предателем, под стать этим братцам Трулиям, и весьма искусно подстроил нам пакости. Желая нам отомстить, все наши показания он переводил нам во вред; хотя мы упорно стояли на своем, утверждая, что нас арестовали по ошибке и все дело в коварных кознях развратницы Табиты, нашей бывшей хозяйки, он так ловко подтасовывал факты и извращал сказанное нами, что получалось, будто мы сознались в преступлении и вопили "Miserere!", даже не взглянув в псалтырь.
О, мерзость, мерзость! Плоть и дьявол орудуют совместно через своих слуг. Я положительно утверждаю, что сводники все до единого ударились в язычество. Сводник перещеголял самого дьявола, поскольку дьявол может добросовестно выполнять свои обязанности. У сводника должна быть ослиная спина, слоновый хобот, лисья хитрость и волчьи зубы. Он должен вилять хвостом, как спаниель, пресмыкаться, как змея, ухмыляться, как продувной плут. Ежели он с одного боку пуританин и умеет сыпать текстами, то он вдвойне преуспевает. Уверяю вас, это ремесло быстро выводит в люди, и никому не добиться высокого чина при иноземном дворе и не вкрасться в доверие к какому-нибудь блистательному лорду, ежели он не владеет этим искусством. О, это тончайшее из искусств, и сводник в тысячу раз превосходит шпиона! На это способен только степенный, серьезный и воспитанный человек. Он должен обладать отменной обходительностью, — он не какой-нибудь ничтожный старикашка и за столом требует себе самого почетного места.
Спаси господи нашего сводника (да и кто мог его спасти, кроме господа?), он был сведущ во всех семи нечестивых пагубных искусствах и во всех грехах такого же совершенства, как сам сатана. Почище сатаны он обвел нас вокруг пальца. Смею вас уверить, он первый дал нам постичь итальянский дух. Покамест мы сидели взаперти и набирались здоровья в сем замке, уготованном для размышлений, туда поместили роскошную женщину из порядочной семьи, которая и составила нам компанию. Супруга ее звали Кастальдо, а она именовалась Диамантой. Причиной ее ареста была ни на чем не основанная ревность выжившего из ума супруга, усомнившегося в ее целомудрии. Он почитал сущим извергом некоего Исаака Лекаря, уроженца Бергамо, который, состоя при дворе, весьма часто посещал его дом, не из любви к нему или к его супруге, но единственно из желания занять у него денег под залог воска и пергамента; однако, убедившись, что Кастальдо слишком скуп, чтобы пойти ему навстречу, обманутый в своих ожиданиях, он решил отомстить и шепнул на ухо своим приятелям, что он посещал дом Кастальдо с единственной целью наставить ему рога, и глухо намекал, что ему якобы удалось достигнуть своей цели. Кольца, кои он позаимствовал у одной особы легкого поведения и носил сам, он якобы получил из рук Диаманты; в общем, он так повернул дело, что под конец Кастальдо возопил:
— Прочь! Шлюха, потаскуха, уличная девка! В тюрьму ее!
Когда судьба послала нам столь сладостную подругу по заключению, мы обрадовались, как если бы нас выпустили на свободу. Это была красивая круглолицая женщина с черными бровями, высоким челом, маленьким ротиком и тонким носом, вся пухленькая и кругленькая, как булочка; кожа у нее была гладкая, нежнее лебяжьего пуха, у меня становится отрадно на душе, как вспомню ее. Она не ходила, а порхала, словно птичка, и величавой осанкой напоминала страуса. Потупив быстрые, затаившие страсть глаза или же сердито отвернувшись в сторону, она всем существом своим выказывала недовольство и презрение; точь-в-точь как государь, который задыхается от гнева и мечет гром и молнии, узнав об измене могучего вельможи, только что бежавшего из его пределов. Ее лицо, выражавшее гнев и обиду и все же ясное, без единой морщинки, доказало бы чистоту ее совести самому строгому судье на свете. Лишь одно можно было бы вменить ей в вину, она была просто прискорбно целомудренна и оберегала свою красоту столь же ревностно, как ее супруг — свои сундуки.
Многие только потому честны, что не умеют быть бесчестными: она думала, что украденный хлеб не сладок, ибо не ведала сладости на ложе старика. Совершенно невозможно, чтобы женщина выдающегося ума ни во что не ставила свою красоту. В наш век и в нашей стране еще можно допустить такое чудесное исключение, но история былых времен доказывает, что люди, обладающие подвижным умом, обнаруживают решительно во всем подвижность. Когда куют железо, многократно по нему бьют; женщину с железным нравом можно покорить лишь после долгой любовной осады; золотой лист легко гнется; чем утонченней ум, тем легче на него воздействовать. "Ingenium nobis molle Thalia dedit", - говорит Сафо Фаону. Я утверждаю, что если ваша возлюбленная не отличается ни добротой, ни кротостью, значит, у нее нет ни капли ума, и вы избрали предметом любви существо грубое, скучное и холодное, сущую куклу. Эта прекрасная женщина обладала любящим сердцем и пылким характером и могла бы блистать умом, не живи она постоянно под крылышком матери и мужа, по сей причине ум ее не развился и не сформировался должным образом. Беспочвенные подозрения могут толкнуть на измену простодушную женщину. Ставлю на кон честь пажа, — за нее полагается два очка, — что до встречи с нами в тюрьме она была безупречно чиста.
Так вот, представь себе, какому искушению она подверглась, когда огонь приблизился в воску, но не осуждайте строго моего господина.
Увы, он был чересчур добродетелен, чтобы ее развратить; и религия и совесть внушали ему, что он совершит преступления, ежели нарушит заповедь господню. Он позволял, себе по отношению к ней лишь такую вольность: порой в меланхолическом состоянии духа он воображал, что она и есть его Джеральдина, и весьма утонченно ухаживал за ней. Да, он готов был поклясться, что это его Джеральдина; он брал ее белую ручку и отирал ею свои слезы, как будто одно ее прикосновение могло утолить его тоску. Иной раз он преклонял колени и целовал грязный тюремный пол, который она благоволила освятить своими стопами. Человек, пожелавший в совершенстве научиться писать любовные стихи, стал бы превосходным лирическим поэтом, если бы в своих элегиях хоть отчасти достиг его пылкости. Одно любовное послание догоняло другое, он превозносил ее выше месяца и звезд в самых сладостных, чарующих стихах, и я убежден, что он был влюблен скорее в образ, созданный его пылкой фантазией, нежели в ее лицо; и в самом деле, многие страстно влюбляются лишь затем, чтобы покрасоваться перед самим собой.
Он превозносил ее, упрашивал, он жаждал ее и молил сжалиться над ним, ибо он якобы погибал из-за нее. Никому не было бы под силу вырвать его из состояния этого нарочитого, добровольного экстаза. Тому, кто погряз в своем чувстве, повсюду мерещится предмет его любви. От прозы он переходил к поэзии и атаковал ее такого рода стихами:
Какая смерть меня, страдальца, ждет?
Пусть дух исторгнут мой твои лобзанья!
Средь персей мраморных пускай замрет
Мой вздох последний — под твои стенанья!
Из кубка уст твоих отраву пью.
Хочу, чтоб ты язык с моим сплетала.
Обняв, из тела вырви жизнь мою!
Когда поешь, язвит мне сердце жало.
Мне выжги очи пламенем очей
И удуши власами, не жалея!
Стать боровом мне повели скорей,
Чтоб жить во взоре мне твоем, Цирцея!
Лишь тот испытывает радость рая,
Кто помышляет о тебе, вздыхая.
Если мой господин говорил правду, то, будь я девицей, как это ни печально, я наверняка отправил бы к праотцам немало мужчин. Что стоит, ну, что стоит, в самом деле, хорошенькой свеженькой девушке подарить несколько ласковых слов голодному возлюбленному? Мой господин расставлял силки и приманивал птичку, играя на дудочке, а я ее поймал. Невинное чистосердечное признание настроит женщину на возвышенный лад, а она ускользнет от нас. Богу угодно было, чтобы он разыграл роль Пьетро Десперато, меж тем как я приступил к ней без всяких церемоний и заключил выгодную сделку. Пусть вкушают вечное блаженство простаки, кои полагают, будто можно покорить женщину, задавая ей загадки.
Вы, разумеется, догадываетесь, что у меня родился хитроумный замысел, каковой я и решил привести в исполнение. Супруг Диаманты жестоко ее оскорбил, и ей надобно было отомстить за себя. Лишь в редких случаях человек, несправедливо наказанный, безропотно покоряется своей участи; обычно он жаждет любой ценой расквитаться с обидчиком. Этой злосчастной Цецилии, безвинно заключенной в тюрьму, оставалось лишь одним способом покарать за ревность своего мужа, этого безмозглого старикашку, — а именно: украсить его голову тяжелым грузом позора. Она решила избавить его от нелепого заблуждения, в коем он погряз, дав ему основания к справедливым обвинениям. Вам нетрудно будет, любезный читатель, догадаться, как я обошелся с ней, принимая во внимание, что я находился в темнице, а она была моим простодушным тюремщиком.
Месяца через два мистер Джон Рассел, камергер короля Генриха Восьмого, в ту пору посланник Англии в Венеции, предпринял известные меры, дабы дело было решено в нашу пользу. Тогда же сеньор Пьетро Аретино докладывал королю о самых разнообразных предметах, главным образом потому, что незадолго перед тем английский король назначил ему пожизненную пенсию в размере четырехсот крон в год, каковую и отвез ему упомянутый Джон Рассел. Аретино приложил все усилия, пустил в ход все свое влияние, дабы освободить нас из темницы. Мы домогались лишь одного: чтобы он настоял на тщательном расследовании дела и обыске у куртизанки. Он действовал с таким необычайным усердием и ревностью, что спустя несколько дней миссис Табита и ее сводник завопили: "Peccavi, confiteor!" — мы были тотчас же освобождены, а их казнили, дабы другим не было повадно. Выпустив нас на волю, представители власти обошлись с нами весьма почтительно, и мы были вознаграждены за все перенесенные нами обиды и страдания.
Прежде чем продолжать свое повествование, дозвольте мне сказать несколько слов об этом Аретино. То был один из самых больших умников, созданных богом. Ежели из такого обыденного вещества, как чернила, можно извлекать духи, то он орудовал не чем иным, как духом чернил, и его стиль отличался одухотворенностью истинного художества, меж тем как остальные писатели его эпохи были только вульгарными борзописцами. И в самом деле, они писали всего лишь на злобу дня. Его перо было отточено, как кинжал; каждая исписанная им страница воспламеняла его читателей, подобно зажигательному стеклу. Обрушиваясь на врагов, он заряжал свое перо, и оно становилось смертоноснее мушкета. Ежечасно он посылал легион бесов на тех, кто носил образ свиньи. Если к Марциалу, по его словам, слетались десятки муз, стоило ему пригубить вино из кубка, — то к Аретино слеталось их десять дюжин, когда он принимал решение расправиться с врагами; можно было опьянеть от восторга, прочитав всего лишь строчку его писаний. Подобно молнии, взор его проникал в самые недра злодеяний.
Должен сказать, что он набрался учености, главным образом, слушая лекции во Флоренции. Но превыше всякой учености он обладал даром схватывать сущность любого предмета, о котором заходила речь. Он не выказывал робости и никогда не раболепствовал и не льстил правителям стран, в коих он обитал. Речь его всегда отличалась обдуманностью; он уверенно и откровенно высказывал все свои мысли. Он не щадил государей, грешивших лицемерием. И так ценил свободу слова, что ради нее готов был пожертвовать жизнью. Меж тем как иные безмозглые недоброжелатели обвиняют его в том, что он написал трактат "De tribus impostoribus mundi", произведение, вдохновленное целым сонмом дьяволов, — лично я глубоко убежден, что оно не принадлежит его перу, и мое мнение разделяют многие высокоавторитетные итальянцы. Можно привести следующие доводы в пользу этого мнения: трактат был опубликован через сорок лет после его кончины, вдобавок Аретино за всю свою жизнь не написал ни одного произведения на латинском языке. Уверяю вас, я слышал, что один из последователей и учеников Макиавелли был автором сей книги и, спасая свою честь, пустил ее в свет под именем Аретино через много лет после того, как тот навеки сомкнул свои красноречивые уста. Чересчур много желчи растворил в своих чернилах исполненный полынной горечи, проникнутый духом гибеллинов рифмоплет, который начертал тошнотворную эпитафию на надгробье сего превосходного поэта. От этого писаки отступился ангел-хранитель, и он даже не скрывал своей зависти. Четыре университета почтили Аретино следующими лестными наименованиями: "Il flagelle dei principi, il veritorio, il divino e l' unico Aretino".
Он внушал такой страх французскому королю Франциску Первому, что тот, дабы обуздать язык, прислал ему огромную золотую цепь, составленную из звеньев в форме языков. Аретино замечательными доводами доказал человеческую природу Христа. Далее, подобно тому как Моисей создал Книгу Бытия, он создал свое Бытие, где изложил все содержание Библии. Он составил замечательный сборник, озаглавленный "I sette psalmi penetenziarii". Все почитатели Фомы Аквината не без основания любят Аретино, ибо он дал превосходное жизнеописание святого Фомы. Его перу принадлежит хорошая книга "La vita delia vergine Maria", правда несколько окрашенная суеверием, а также целый ряд других, упоминать о которых я не стану, дабы не утомлять читателей. Если его обвиняют в непристойностях, то он может ответить вместе с Овидием: "Vita veracunda est' musa iocosa mea est" — "Я в жизни скромен, хоть игрив мой стих".
Коль скоро вы сведущи в истории, то назовите мне хоть одного крупного поэта, который в жизни своей хоть немного не ударился бы в игривость. С вашего разрешения, этим грешил даже сам Беза. Доколе существует мир, ты будешь жить, Аретино! Цицерон, Вергилий, Овидий, Сенека не были таким украшением Италии, как ты. Я стал почитать Италию даже выше Англии с тех пор, как услышал про тебя. Мир духу твоему, хотя мне думается, что столь всеобъемлющий дух и в ином мире не почил от трудов, но создает гимны в честь архангелов. Пуритане, извергните из себя и отбросьте прочь отраву своих скудоумных измышлений! Жаба раздувается от зловредного яда, а вы раздуваетесь от зловредных брожений, в ненависти вашей ни на одну драхму подлинного религиозного вдохновения.
Но моя основная тема подталкивает меня в бок. После моего освобождения обнаружилось, что Диаманта, красавица жена Кастальдо, ожидает ребенка; в это время в Венеции разразился ужасный голод, и то ли Кастальдо погубила его скупость, то ли его до смерти заела ревность, но — свидетельница тому святая Анна! — он весьма благочестиво испустил дух. Вслед за тем я обратился весьма учтиво к достопочтенному Аретино, прося его оказать мне одолжение и ссылаясь на уже оказанные им благодеяния. Без всякого шума и промедления он, не смотря на противодействие родни супруга Диаманты, добился для нее "Nunc dimittis", и она смогла беспрепятственно соединиться со мной.
Очутившись на свободе и вступив во владение всем имуществом своего мужа, она наделила меня монаршей властью. Ей предстояло вскоре разрешиться от бремени, и, не желая оставаться в Венеции из боязни опозорить себя, она решила отправиться со мной в путешествие, предоставив мне везти ее, куда я захочу. Мне хотелось во что бы то ни стало объездить всю Италию. Итак, мы отправились вдвоем, а средств было достаточно, чтобы облегчить ее участь.
По настоянию Диаманты, щедро рассыпавшей деньги, я уехал, не простившись с моим господином: в свое время он возвел меня в сан графа, и теперь я не хотел отступаться от своего графства. Во всех городах, через какие мы проезжали, я выдавал себя за молодого графа Суррея. Я окружил себя такой пышностью, так роскошно одевался, держал столько слуг и пускался в такие расходы, что ни в чем не уступал своему господину: у меня был столь же величественный вид и я выражался столь же высокопарно.
Поскольку главной целью моего господина было посетить Флоренцию — то, лишившись меня, он без промедления отправился туда. По дороге он услыхал о появлении еще одного графа Суррея; дивясь, откуда у меня взялись такие деньги, он поторопился разыскать меня, дабы отделить тень от тела. Настиг он меня во Флоренции; я восседал в царственном облачении со своей куртизанкой за ужином, подобно Антонию, осушавшему с Клеопатрой кубки вина, в коем был растворен жемчуг. Граф вошел незаметно, без приглашения, пожелал нам доброго здоровья и спросил, угодно ли нам принять гостя. Мне было бы более по душе, когда б он спросил, не хочу ли я повеселиться. Я знал, что он намеревается лишить меня титула, и у меня душа ушла в пятки.
Мой дух, паривший столь высоко, вдруг поник долу; и, подобно тому как юные сабинянки, захваченные врасплох воинами Ромула, заливаясь краской, молили самого благородного из них о помощи, очутившись в не меньшей (а может, и большей) опасности, чем мы, моя кровь в испуге прихлынула к сердцу, вместилищу благородной графской крови, остро нуждавшейся в защите и поддержке.
Мы с Диамантой тряслись, будто в приступе лихорадки, и право же, мне думается, что он, видя, в каком мы смертельном ужасе, сжалился и решил утешить и успокоить нас, а его собаки забрались под стол и обнюхивали наши дрожащие ноги.
Вместо того чтобы разносить меня, устрашать гневным взором и обнажить шпагу, угрожая покарать за мою неслыханную дерзость, он от души расхохотался; его забавляло, что он так ловко застиг нас на месте преступления и что его неожиданное появление повергло нас в такой смертельный ужас.
— О мой благородный лорд, — проговорил он сквозь затихающий смех, — как счастлив я, что могу столь неожиданно вас навестить! Уверен, вы будете радостно меня приветствовать, хотя бы потому, что мы носим одинаковое имя. Не диво ли, что два английских графа из одного рода одновременно очутились в Италии?
Слыша его приветливую речь, я стал приходить в себя и, набравшись храбрости, ответил:
— Добро пожаловать, сэр! Я ничем не опорочил имя, которое позаимствовал у вас. Я рассудил, что крупные деньги, предоставленные в мое распоряжение моей ненаглядной возлюбленной Диамантой, только послужат к славе моей родины, если я стану от вашего имени широко тратить их. Ведь тем самым вы более всех англичан прославитесь своей щедростью, я решил приписать вам все мои достойные деяния, осеняя их вашим величием. Не сочтите это наглостью, я хотел лишь приумножить вашу славу. Если бы я, взяв на себя столь высокую задачу, не сумел поддержать ваш царственный престиж и опозорил вас бесчестием, грязными поступками, то вы имели бы все основания почитать себя оскорбленным, и мне нечего было бы сказать в свое оправдание.
Вполне могут подумать, что вы преднамеренно послали перед собой одного из своих приближенных, дабы он поднял на должную высоту достоинство графа и с честью его поддержал. Лично я знавал немало графов, кои и сами одевались весьма скромно, но находили удовольствие в том, чтобы перед ними стоял с непокрытой головой человек из их свиты в расшитой золотом одежде, осыпанный бриллиантами; при этом они полагали, что люди наверняка сочтут величайшим из великих того, кто повелевает столь роскошно одетым вельможей. Славу знатного лица ярче всего отражает роскошная одежда его свиты. Не заключается ли слава солнца в том, что месяц и многие миллионы звезд заимствуют у него блеск? Если вы можете поставить мне в упрек какой-либо неприглядный, безнравственный поступок, наносящий ущерб вашему имени, то осыпайте меня оскорблениями, я не стану молить о прощении и пощаде.
Non veniunt in idem pudor et amor, - графу не хотелось порочить столь дорогого ему человека. Убедившись воочию, что я отнюдь не подсек крыльев его величия, но придал им размах, щедро рассыпая деньги, — он оказал мне почет, как если б я был посланником. Он пожал мне руку и поклялся, что сердится на меня лишь за одно, — впрочем, гнев его уже наполовину иссяк, — за то, что я так прославил его дотоле безвестное имя.
— Одно, мой милый Джек, — сказал он, — я ставлю тебе в упрек (только одно!): хотя я и доволен, что ты сыграл роль моей обезьянки (у какого же высокородного человека нет своей обезьянки и своего шута?), но ты сорвался с привязи да в добавок таскаешь за собой свою возлюбленную.
Я возразил ему, что ведь и король ничего не может сделать, если у него не будет казны. Моя возлюбленная — это мой казначей, моя покровительница и моя опора.
— Охотнее откажусь, — молвил я, — от графского титула, чем от столь несравненной благодетельницы. Как бы то ни было, я отказываюсь от титула, поскольку подлинный его носитель обвиняет меня в том, что я присвоил себе его достояние. Так вот, я принимаю свое прежнее звание; я вновь становлюсь беднягой Джеком Уилтоном, вашим слугой, каким был раньше, и пребуду в этом звании до конца своих дней.
Мы быстро оставили эту тему и заговорили о другом, о чем именно, я уже позабыл, но разговор был самый обыкновенный, разговор как разговор, и о нем даже не стоит вспоминать. Мы поужинали, легли спать и поутру, как всегда, встали; я прислуживал моему господину. Поднявшись с постели, он первым делом отправился осматривать дом, где родилась Джеральдина; при виде этого дома он пришел в такой экстаз, что не будь меня рядом, туг же на улице произнес бы в честь него хвалебную речь. Нас ввели в этот дом и показали все его покои.
О, как граф вошел в покои, где лучезарный, как солнце, дух Джеральдины окутался облаком плоти и, обладая непорочностью ангелов, приблизился к смертному естеству, из уст его излились целые потоки словословий, он превозносил ее выше звезд и утверждал, что блеском своей красоты она затмила солнце и луну. Он называл Джеральдину душою небес, единственной дщерью и наследницей великого primus motor. В пылу красноречия он, как некий алхимик, извлекал из грубого вещества облаков и воздуха некую квинтэссенцию, дабы облечь Джеральдину совершенной красотой. В честь покоя, прославленного ее светоносным зачатием, он написал следующий сонет:
Обитель красоты непокоренной!
Средь стен твоих шар солнечный почил
В день гибели возницы Фаэтона;
Сюда Юпитер дождь златой излил.
Склонившись долу, чту твою святыню.
Часовней будь владычицы моей!
Здесь стала смертною любви богиня,
Весь мир испепелив огнем очей.
Ничто пред славою твоей, чертог,
Вся слава пламенного херувима!
Здесь молний блеск померк и изнемог,
Здесь всем сужден восторг неизъяснимый.
Коль на земле Элизиум царит,
Лишь здесь он всех отрадой одарит!
Еще немало замечательных стихотворений и эпиграмм были начертаны им в сем безмолвном покое с алебастровыми стенами, каковой много лет назад озаряли кротким сиянием ее очи. Демонами, владыками мира могли бы почитать себя диаманты, алмазы, коим удалось вырезать ее имя на глади стекла; с их помощью он начертал следующие изречения, свидетельствующие о страдании плоти: "Dulce puella malum est. - Quod fugit ipse sequor. - Amor est mihi causa sequendi. - O, infelix ego! Cur vidi? Cur perii? — Non patienter amo. - Tantum patiatur amari".
Насладившись лицезрением предметов, распаливших в нем сладостные чувства, он велел провозгласить при дворе герцога Флорентийского гордый вызов всем христианам, туркам, евреям и сарацинам, кои дерзнут оспаривать красоту Джеральдины. Вызов был принят сравнительно милостиво, ибо та, в чью защиту выступил граф, была уроженкой Флоренции; если бы не сие обстоятельство, гордые итальянцы не допустили бы графа до состязания. Все же герцог Флорентийский пригласил его к себе и спросил, кто он таков и что привело его в их город, и, получив исчерпывающие сведения, объявил, что до окончания этого беспримерного состязания он обеспечивает свободный доступ в его владения и беспрепятственный выезд из них всем чужеземцам, как врагам и изгнанникам, так и друзьям и союзникам.
Высокочтимый и прославленный лорд Генри Говард, граф Суррей, мой несравненный повелитель и господин, выехал на арену в назначенный день. Его доспехи были увиты лилиями и розами и окаймлены листьями крапивы и терниями, говорившими о жгучих уколах, скорбях и тягостных препятствиях на пути его любви. Его круглый шлем имел вид сосуда, из которого садовники обрызгивают цветы, и из него словно бы истекали тоненькие струйки воды, напоминая струны цитры; струйки эти не только орошали лилии и розы, но питали крапиву и тернии, возросшие на пути их сеньора и повелителя.
Все это означало, что слезы, истекавшие из его очей, подобно струйкам, истекающим из похожего на сосуд шлема, взращивали презрение его госпожи, уподобленное крапиве и терниям, а также увеличивали славу ее разящей красоты, уподобленной лилиям и розам. Ко всему этому относился девиз: "Ex lacrimis lacrimae". Попона его коня была вся покрыта серебристыми перьями и в точности воспроизводила фигуру страуса. Грудь коня была как бы грудью этой прожорливой длинношеей птицы, чья голова тянулась к золотым бляхам уздечки, словно страус принимал их за железо и пытался схватить, а когда скакун взвивался на дыбы или делал курбеты, казалось страус заглатывал бляхи. Широко распростертые крылья страуса, помогающие ему лишь при беге, придавали могучему коню весьма гордый вид, уподобляя его Пегасу; эти широкие крылья, привязанные по бокам коня, слегка трепетали, и, когда граф еще до прибытия рыцарей величаво гарцевал по арене, казалось, они нежно овеивали его лицо, издавая прерывистый шелест, какой слышится, когда орел преследует в воздухе свою жертву. Известно, что у страуса имеется острое стрекало, или шип, коим он пришпоривает сам себя, когда бежит, помогая себе взмахами крыльев, посему у этого искусственного страуса на концах крыльев, во впадины на месте прикрепления перьев были вделаны выпуклые хрустальные глаза, по ободкам которых вставлены остроконечные брильянты, подобные лучам, исходящим из глаз; брильянты врезались, как колесики шпор, в бока коня, подзадоривая его в беге.
Эти хрустальные глаза и окаймляющие их круглые брильянты сияли таким чудесным приглушенным светом сквозь пышные волны колеблющихся перьев, точь-в-точь как свеча сквозь стенки бумажного фонарика или светлячок, мерцающий ночью в кустах шиповника сквозь густую листву. Хвост страуса, короткий и толстый, был весьма искусно прилажен к хвосту коня и украшал его, подобно причудливому плюмажу. Девиз звучал так: "Aculeo alatus" — "Я простираю крылья, лишь пришпоренный лучами ее очей".
Смысл сего таков: как пламенноокий страус (чья самка не высиживает птенцов, но согревает яйца лучами своих глаз) опережает самых проворных пернатых бегунов, подгоняемый острым, точно игла, стрекалом на своих крыльях, так пламенноокий граф, подстрекаемый сладостными лучами, исходящими из очей его госпожи, питает уверенность, что обгонит всех соперников в беге на пути к славе, ибо его воодушевляет и вдохновляет ее несравненная красота. И как страус ест железо и глотает куски любого тяжелого металла, так и граф готов на самые тяжелые испытания, на любые подвиги, лишь бы обрести благоволение столь прекрасной повелительницы. Его щит был устроен следующим образом: он представлял собою зажигательное стекло, обрамленное перьями цвета пламени; на внешнем поле помещался портрет его госпожи, чья прелесть была передана с величайшим мастерством; на внутреннем поле щита был изображен обнаженный меч, крепко привязанный узами истинной любви. Девиз гласил: "Militat omnis amans". Это означало, что его меч привязан узами истинной любви и должен защищать и охранять красоту его госпожи.
Вслед за графом на арене появился черный рыцарь, чье забрало было преднамеренно исцарапано и обрызгано кровью, как будто он только что сражался с медведем. Его шлем имел вид небольшой печи, где бушевало пламя, ибо сквозь щели забрала вырывались пары серы и удушливый дым. Его доспехи были обрамлены изображениями змей и гадюк, зародившихся из пролитой крови невинных жертв. Попона его коня была испещрена бесформенными пятнами, наподобие узоров. На щите изображалось во всем блеске заходящее солнце и стояла надпись: "Sufficit tandem".
За ним следовал рыцарь совы, чьи доспехи походили на пень, увитый плющом, а шлем изображал сову, сидящую на ветвях плюща; доспехи были окаймлены изображениями разного рода птиц, как бы стоящих на земле и дивящихся на него. Девизом его было: "Ideo mirum, quia monstrum". Попона его коня изображала повозку со снопами пшеницы, которые подхватывали свиньи. Девиз гласил: "Liberalites liberalitate perit". На щите виднелась пчела, запутавшаяся в шерсти овцы, и девиз: "Frontis nulla fides".