II. Паралипоменон
Других писем дона Луиса де Варгас, кроме уже приведенных нами, не сохранилось. Таким образом, если бы одно лицо, отлично обо всем осведомленное, не оставило нам добавления, которое следует ниже, мы не узнали бы, к чему привела эта любовь, – эта наивная и страстная повесть не была бы окончена.
Недомогание Пепиты никого в городке не удивило, да никто и не помышлял искать его причину, которая до сего времени была известна только нам – Пените, дону Луису, сеньору настоятелю и Антоньоне, умеющей держать язык за зубами.
Здешних жителей скорее могли удивить веселье Пепиты, ежедневные вечеринки и прогулки в поле, начавшиеся с некоторого времени. Возвращение же Пепиты к ее обычному затворничеству было вполне естественно.
Ее тайная и молчаливая любовь к дону Луису укрылась от проницательных глаз доньи Касильды, Куррито и прочих лиц, упоминаемых в письмах молодого человека. Еще меньше мог об этом знать простой люд. Никому не приходило в голову, никто даже вообразить себе не мог, что богослов, святой, как называли дона Луиса, стал соперничать с отцом и добился того, чего безуспешно домогался богатый и могущественный дон Педро де Варгас: влюбил в себя красивую, изящную и кокетливую вдовушку.
Несмотря на обычную для провинции откровенность между госпожой и прислугой, Пепита не выдала себя ни перед одной из горничных. И только Антоньона, хитрая, как рысь, особенно когда дело касалось ее любимицы, проникла в эту тайну.
Антоньона не утаила от Пепиты своего открытия, а Пепите не удалось отпереться перед женщиной, которая была ее кормилицей и боготворила ее; отменная сплетница, она любила посудачить обо всем, что случалось в городке, но была на редкость скрытной, когда дело касалось ее сеньоры.
Так Антоньона стала поверенной сердечных тайн своей госпожи. Пепита изливала ей душу, находя в этом большое утешение, ибо Антоньона, грубоватая и несдержанная на язык, была женщиной с умом и сердцем.
Этим и объясняются ее посещения дона Луиса, отповеди, которые она ему читала, и, наконец, грубые, неуместные и непочтительные шутки, которые она себе позволила в свой последний приход.
Пепита не только не посылала Антоньону с поручениями к дону Луису, но даже и не предполагала, что та ходила к нему.
Антоньона вмешалась в дело по собственной охоте и по своему разумению.
Как уже говорилось, она с поразительной проницательностью разузнала, как обстоит дело.
Когда Пепита едва отдавала себе отчет в том, что полюбила дона Луиса, Антоньона уже знала об этом. Как только влюбленная Пепита стала украдкой бросать на него пылкие, никем из посторонних не замеченные взгляды, наделавшие столько бед, Антоньона повела о них разговор, точно все происходило в ее присутствии. Когда же эти взгляды получили нежное вознаграждение, Антоньона и об этом догадалась.
Итак, сеньоре почти ни о чем не приходилось рассказывать проницательной и дальновидной служанке.
Вот что произошло спустя пять дней после прочитанного нами последнего письма.
Было одиннадцать часов утра. Пепита находилась в комнате, примыкавшей к ее спальне и будуару; сюда никто, кроме Антоньоны, не входил без зова.
Мебель здесь была недорогая, но удобная и красивая. Занавески и чехлы на креслах, диванах и стульях были из простой материи в цветах; на столике красного дерева стоял письменный прибор и лежала бумага, а в шкафу, также из красного дерева, стояли на полках книги религиозного и исторического содержания; стены были украшены копиями картин на религиозные сюжеты, изобличавшие хороший вкус, столь редкий и почти невероятный в андалусской провинции: то не были плохие французские литографии, а искусные репродукции картин: «Сицилийское чудо» Рафаэля, «Святой Ильдефонсо и богородица», «Непорочное зачатие», «Святой Бернард» и двух фресок Мурильо.
Над старинным дубовым столом на массивных колоннах помещалась конторка с инкрустациями из ракушек, перламутра, слоновой кости и бронзы и с выдвижными ящиками, где Пепита хранила счета и разные документы. На том же столе стояли две фарфоровые вазы с цветами; на стенах были подвешены фаянсовые цветочные горшочки из севильского картезианского монастыря с вьющейся геранью и другими растениями и три золоченые клетки с канарейками и щеглами.
Это был любимый уголок Пепиты, куда днем не входил никто, кроме врача и отца викария, а вечером имел доступ лишь управляющий, приносивший счета. Этот уголок именовался кабинетом.
Пепита полулежала на софе, подле которой стоял маленький столик с книгами. Она недавно встала и накинула легкий летний халатик. Ее золотистые волосы не были причесаны и казались прекраснее, чем всегда. Свежее юное лицо побледнело, но не потеряло своей красоты, – печаль согнала с него румянец, вокруг глаз легли тени.
Пепита проявляла нетерпение: она кого-то ждала.
Наконец человек, которого она поджидала, явился и вошел без стука. То был отец викарий.
Усевшись после обычных приветствий рядом с Пепитой в кресло, священник приступил к беседе:
– Я рад, что ты позвала меня, но если бы ты и не сделала этого, я все равно пришел бы. Как ты бледна! Что с тобою? Ты хочешь сообщить мне что-нибудь важное?
В ответ на эти ласковые вопросы Пепита глубоко вздохнула.
– Вы не можете угадать мою болезнь? – спросила она. – Вы еще не открыли причины моего недуга?
Викарий пожал плечами и удивленно взглянул на нее; он ничего не знал, и его напугала горячность, с которой она говорила.
– Отец мой, – продолжала Пепита, – мне следовало не вызывать вас к себе, но самой пойти в церковь и там исповедаться перед вами. К несчастью, я не раскаялась в своих грехах, мое сердце ожесточилось, мужество покинуло меня, да я и не расположена говорить с вами как с духовником, я хочу довериться вам как другу.
– Что ты говоришь о грехах и об ожесточении сердца? В своем ли ты уме? Какие грехи могут быть у тебя? Ты такая добрая.
– Нет, отец, я плохая. Я обманывала вас, обманывала себя и хотела обмануть бога.
– Ну, успокойся же, уймись; расскажи все по порядку, разумно, без глупостей.
– Как же я могу молчать, если злой дух овладел мной?
– Мария пречистая! Девочка, не говори чепухи… Видишь ли, дочь моя, есть три самых страшных дьявола, овладевающих душами, и я уверен, что ни один из них не осмелится проникнуть в твою. Первый – это Левиафан, или дух гордыни; второй – Мамон, или дух скупости; третий – Асмодей, или дух нечистой любви.
– Значит, я жертва всех трех; все три владеют мной.
– Это ужасно!… Но я опять прошу тебя: успокойся. Ты бредишь.
– Ах, если бы это был о так! Но по моей вине все обстоит как раз наоборот. Я скупая, потому что владею большим богатством и недостаточно жертвую на добрые дела; я гордая, потому что пренебрегала людьми не из добродетели и честности, а потому что не считала их достойными своей любви. И вот бог наказал меня, бог допустил, чтобы третий враг, о котором вы говорите, овладел мной.
– Как это так, девочка? Что за чертовщина лезет тебе в голову? Ты, может быть, влюблена? Но если это так, что ж тут плохого? Разве ты не свободна? Выходи замуж и оставь глупости. Без сомнения, мой друг дон Педро де Варгас совершил чудо. Выходит, дьяволом оказался дон Педро! Знаешь, это меня поражает. Не думал я, что дело окажется таким простым и так быстро пойдет на лад…
– Но я люблю не дона Педро!
– Так кого же?
Пепита поднялась с места, подошла к двери, заглянула, не подслушивает ли кто; закрыв ее снова, она подошла к викарию и со слезами на глазах прошептала дрожащим голосом на ухо доброму старцу:
– Я безумно люблю его сына.
– Какого сына? – прервал ее викарий, все еще ничего не понимая.
– Какой же еще может быть сын? Я страстно, безумно люблю дона Луиса.
На лице доброго, простодушного священника отразились замешательство и горестное изумление.
Минуту длилось молчание. Затем викарий произнес:
– Но эта любовь безнадежная, она останется без ответа. Дон Луис не полюбит тебя.
Сквозь слезы, затуманившие прекрасные глаза Пепиты, блеснул радостный, светлый луч; ее свежие сочные губы, сомкнутые печалью, мягко раскрылись в улыбке, обнажая жемчужные зубы.
– Он меня любит, – произнесла Пепита с легким, но плохо скрытым выражением гордости и торжества, которое было выше ее скорби и угрызений совести.
Замешательство и изумление отца викария достигло предела. Если бы святой, которому он больше всех поклонялся, был сброшен с алтаря и, упав к его ногам, разбился на тысячу кусков, викарий не был бы так поражен. Он с недоверием и сомнением посмотрел на Пепиту: не фантазия ли это самонадеянной женщины? Так твердо верил он в святость и набожность дона Луиса!
– Он любит меня, – повторила Пепита, отвечая на его недоверчивый взгляд.
– Женщины хуже беса! – воскликнул викарий. – Вы самому дьяволу ножку подставите.
– А я разве вам не говорила? Я очень, очень плохая!
– Да будет воля божья! Ну, успокойся. Милосердие бога бесконечно. Расскажи по порядку, что случилось.
– Что же могло случиться? Я люблю его, боготворю, не могу без него жить; он меня тоже любит, но борется с собой, хочет заглушить свою любовь и, может быть, добьется этого. А вы, сами того не зная, во многом тут виноваты.
– Этого еще недоставало! В чем же я-то виноват?
– С присущей вам беспредельной добротой вы только и делали, что расхваливали мне дона Луиса и, уж конечно, в разговоре с ним вы еще больше похвал расточали мне, хотя я их и не заслуживаю. К чему это должно было привести? Разве я камень? Разве мне не двадцать лет?
– Ты права, совершенно права. А я-то, болван! Я изо всех сил помогал этому делу Люцифера.
Священник был столь добр и смиренен, что сокрушался так, точно он и впрямь был преступником, а Пепита его судьей.
Тогда, поняв, как несправедливо она превратила отца викария в соучастника и чуть ли не в главного виновника своего прегрешения, Пепита обратилась к нему:
– Не огорчайтесь, отец мой, ради бога, не огорчайтесь. Смотрите, какая я злюка! Сама совершаю тягчайшие грехи, а ответственность за них хочу возложить на лучшего, добродетельнейшего человека. Нет, не ваши похвалы дону Луису, а мои глаза и моя нескромность погубили меня. Если бы вы никогда не рассказывали мне о достоинствах дона Луиса, о его познаниях, таланте, пылком сердце, то, слушая его, я открыла бы все это сама, – ведь в конце концов я не так уж глупа и невежественна. И наконец я увидела его красоту, врожденное благородство и изящество, его полные огня и мысли глаза, – словом, он показался мне достойным любви и восхищения. Ваши похвалы лишь усилили мое влечение, но отнюдь не возбудили его. Я слушала их с восторгом, потому что они совпадали с моим преклонением перед ним, были отголоском – правда, слабым и неясным – того, что я сама о нем думала. Ваша самая красноречивая похвала дону Луису не могла сравниться с той, которую я произносила без слов в глубине души каждую минуту, каждую секунду.
– Не нужно так горячиться, дочь моя, – прервал ее священник.
Но Пепита продолжала с еще большей горячностью:
– Но как отличались ваши похвалы от моих мыслей! Вы видели и показывали мне в доне Луисе образец священника, миссионера, апостола, то проповедующего евангелие в отдаленных областях и обращающего неверных, то свершающего свои подвиги в Испании на благо христианства, столь униженного сегодня безбожием одних и отсутствием добродетели, милосердия и знаний у других. Я же, наоборот, представляла себе его влюбленным поклонником, забывшим ради меня бога, посвятившим мне жизнь, отдавшим мне душу, ставшим моей опорой, моей поддержкой, спутником моей жизни. Я стремилась совершить кощунственную кражу. Я мечтала похитить его у бога, из божьего храма, как похищает грабитель, враг неба, самое дорогое сокровище из священной дарохранительницы. Ради этого я сбросила вдовий и сиротский траур, украсила себя мирской роскошью; отказавшись от уединения, я стала звать к себе людей, старалась быть красивой, тщательно заботилась о своем бренном теле, удел которого – сойти в могилу и превратиться в жалкий прах; наконец я смотрела на дона Луиса манящим взором и, пожимая ему руку, стремилась передать ему тот неугасимый огонь, который меня сжигает.
– Ах, дитя, дитя! Как печально то, что я слышу от тебя. Кто бы мог даже вообразить такое?
– Это еще не все! – добавила Пепита. – Я добилась того, что дон Луис меня полюбил. Я прочла это в его глазах. Да, его любовь такая же глубокая и страстная, как моя. Он мужественно старался победить эту безумную страсть добродетелью, стремлением к вечным благам. А я стремилась помешать этому. Однажды, после многих дней отсутствия, он пришел и застал меня одну. Подав ему руку, я молча заплакала – ад внушил мне проклятое немое красноречие! – без слов я дала ему почувствовать, как страдаю из-за того, что он меня не любит, что пренебрег мною и предпочел моей любви другую, высшую любовь. И тогда он не смог противостоять искушению и приблизил губы к моему лицу, чтобы осушить мои слезы. Наши губы слились. Если бы бог не послал в ту минуту вас, что было бы со мной?
– Какой стыд, дочь моя! Какой стыд! – проговорил викарий.
Пепита закрыла руками лицо и зарыдала, точно Магдалина. Руки ее в самом деле были прекрасны, еще прекраснее, чем их изобразил в своих письмах дон Луис. Их белизна, их ясная прозрачность, точеные пальцы, розовый перламутровый блеск ногтей могли свести с ума любого мужчину.
И добродетельный викарий, в свои восемьдесят лет, понял, как мог согрешить дон Луис.
– Девочка, – воскликнул он, – не отчаивайся! Не разрывай мне сердце! Успокойся. Дон Луис, конечно, раскаялся в совершенном грехе. Раскайся и ты – и все будет в порядке. Бог вас простит, и вы станете снова безгрешными. Если дон Луис послезавтра уедет – это докажет торжество добродетели: значит, он бежит от тебя, решив покаяться в грехе, исполнить обет и вернуться к своему призванию.
– Ах, вот как! – воскликнула Пепита. – Исполнить обет… Вернуться к своему призванию… а прежде убить меня?! Зачем он меня полюбил, зачем вскружил мне голову, зачем обманул меня? Он обжег меня поцелуем, как раскаленным железом, поработил меня, поставил на мне свое клеймо, – а теперь покидает, предает и убивает меня! Удачное начало для миссионера, проповедника святого евангелия! Но этому не бывать! Бог свидетель, не бывать!
Эта вспышка гнева и безумия влюбленной женщины ошеломила викария. Пепита встала. Ее движения были исполнены трагического отчаяния. Глаза сверкали, как два кинжала, пылали, как два солнца. Викарий смотрел на нее молча, почти с ужасом. Пепита большими шагами прошлась по залу. Из робкой газели она превратилась в разъяренную львицу.
– Что же, – сказала она, остановившись перед викарием, – значит, можно, обманом украв мое сердце, рвать его на части, унижать и попирать, можно издеваться над беззащитной женщиной? Он вспомнит обо мне! Он поплатится! Уж если он такой святой, такой добродетельный, почему он смотрел на меня, обещая все взглядом? Если он так любит бога, зачем причиняет столько зла бедному божьему созданию? И это милосердие? И это вера? Нет, Это черствый эгоизм!
Раздражение Пепиты не могло длиться вечно. При последних словах она почувствовала, что силы ее сломлены. Бросившись в кресло, молодая женщина горько и безутешно разрыдалась.
Викарий испытывал к ней нежное сострадание, но, увидев, что противник сдается, почувствовал новый прилив энергии.
– Пепита, дитя мое, – сказал он, – приди в себя, не мучайся понапрасну. Пойми, он долго боролся, прежде чем одержал победу; он тебя не обманывал – он любит тебя всей душой, но бог и долг прежде всего. Земная жизнь коротка и быстротечна. Вы соединитесь на небе и, как ангелы, будете любить друг друга. Бог примет вашу жертву, наградит вас и возместит вам ее сторицей. Твое самолюбие должно быть удовлетворено. Тебе цены нет, если ты заставила колебаться и даже согрешить такого человека, как дон Луис! Какую глубокую рану ты оставила в его сердце! Хватит и этого. Будь великодушной и мужественной! Соревнуйся с ним в стойкости. Дай ему уехать; погаси в своей душе жар нечистой любви, люби его как ближнего, – так велит нам бог. Храни его образ в своих мыслях, пусть он будет тебе дороже всех, но душу его оставь создателю. Право, я сам не знаю, что говорю тебе, дочь моя, я очень взволнован; но ведь ты такая умница, ты понимаешь меня с полуслова. Если бы даже на вашем пути не стояли призвание и обет дона Луиса, то существуют еще мирские причины, препятствующие твоей вздорной любви. Отец Луиса сватается к тебе и надеется получить твою руку, хотя ты его и не любишь. Как посмотрят на то, что сын оказался соперником отца? Не рассорится ли отец с сыном из-за любви к тебе? Подумай, как все это ужасно, и совладай с собой, ради страданий Иисуса и его благословенной матери пресвятой Марии.
– Как легко давать советы, – ответила, немного успокоившись, Пепита. – И как трудно следовать им, когда в сердце разбушевалась буря. Я просто с ума схожу!
– Я даю советы для твоего же блага. Не мешай дону Луису уехать. Разлука – лучшее лекарство от любовного недуга. Он излечится от своей страсти, отдавшись занятиям и посвятив себя церкви. А как только дон Луис будет далеко, ты начнешь понемногу успокаиваться и сохранишь о нем приятное и грустное воспоминание, от которого тебе не будет никакого вреда. Оно, как прекрасная поэзия, будет озарять твою жизнь. Если бы все твои желания исполнились… Как знать? Земная любовь непостоянна. Наслаждение только кажется нам упоительным, но когда чаша выпита до дна, вкус его забывается, а осадок – горек. Разве не лучше, если ваша любовь исчезнет, улетучится сейчас, пока она ничем не осквернена; разве не ужасно, если она умрет от пресыщения! Будь мужественной, отведи чашу от своих губ, пока они едва успели к ней прикоснуться. Пролей ее на алтарь божественного искупителя. Взамен он даст тебе напиток, который некогда даровал самаритянке, – напиток, что утоляет жажду и дает жизнь вечную.
– Отец мой! Отец мой! Как вы добры! Ваши святые слова придают мне мужества. Я овладею собой, я превозмогу себя. Было бы оскорбительно – не правда ли, было бы оскорбительно для меня, если бы дон Луис мог совладать с собой, превозмочь себя, а я оказалась бы для этого слишком слабой. Пусть уезжает. Отъезд назначен на послезавтра. Пусть уезжает, и да благословит его бог. Посмотрите, вот его визитная карточка. Вчера он приходил прощаться вместе с отцом, но я не приняла их. Больше я с ним не увижусь. Я не хочу сохранить даже нежного воспоминания, о котором вы говорите. Эта любовь была кошмаром. Я отброшу ее далеко прочь от себя.
– Хорошо, отлично! Вот такую я люблю тебя – решительную, мужественную!
– Ах, отец мой! Этим ударом бог сокрушил мою гордыню; я была чрезмерно тщеславна, и лишь пренебрежение этого человека сделало меня по-настоящему смиренной. Можно ли быть более униженной и покорной судьбе? Дон Луис прав: я недостойна его. Несмотря на все усилия, я все равно не смогла бы возвыситься до него, понять его и слиться с ним душою. Ведь я необразованная, неотесанная, глупая деревенщина. А он? Нет науки, которой бы он не изучил, нет тайны, которая была бы ему недоступна; на крыльях своего гения он поднимется в высочайшие сферы духовного мира и покинет меня – бедную, простую женщину, слишком слабую, чтобы следовать за ним здесь, на земле, с моими неутешными вздохами и без малейшей надежды.
– Но, Пепита, ради страданий Иисуса Христа, не говори и не думай так! Дон Луис не потому уезжает от тебя, что ты недостаточно образованна, а он так мудр, что ты не можешь понять его; все это глупости. Он уезжает, чтобы исполнить свой долг перед богом, и тебе следует радоваться его отъезду, ибо это излечит твое сердце от любви, и бог наградит тебя за великую жертву.
Вытирая слезы, Пепита спокойно ответила:
– Хорошо, отец, я буду радоваться; я уже почти радуюсь его отъезду. Я желаю, чтобы скорей миновал завтрашний день; и когда он пройдет, пусть утром явится Антоньона и скажет мне: «Дон Луис уже уехал». И вы увидите, как вернется ко мне прежнее спокойствие.
– Да будет так, – сказал священник, убежденный, что совершил чудо и почти исцелил Пепиту от любовного недуга. Попрощавшись, он отправился домой, с невинным тщеславием размышляя о своем влиянии на благородную душу прекрасной молодой женщины.
Пепита встала, чтобы проводить отца викария, и, закрыв за ним дверь, осталась одна; минуту она неподвижно стояла посреди комнаты, пристально глядя перед собой и ничего не видя. Поэту или художнику она напомнила бы образ Ариадны из поэмы Катулла , покинутой Тезеем на острове Наксосе. Внезапно, точно развязав узел, сдавивший ее горло, точно разорвав душившую ее веревку, Пепита разразилась горестными рыданиями и стонами. Закрыв лицо руками, она упала на холодные плиты пола. Прекрасная и беззащитная, лежала она с распущенными волосами, в разметавшейся одежде и безудержно рыдала.
Быть может, ее отчаяние длилось бы еще долго, но Антоньона, услышав стоны Пепиты, поспешила в залу. Увидев ее распростертой на полу, служанка разразилась яростными проклятиями.
– Посмотрите только, – заговорила она, – как этот плут, бездельник, сморчок, дурак утешает своих друзей! Небось наговорил всяких глупостей, отчитал мою бедняжку, да и бросил ее здесь полумертвой, а сам вернулся в церковь, – надо же все приготовить, чтобы отпеть ее, опрыскать кропилом и похоронить, не откладывая дела в долгий ящик.
Антоньоне было лет сорок; неутомимая в работе, крепкая и сильная – не хуже иного землекопа, – она легко подымала кожаный мех с маслом или вином весом в три с половиной арробы и взваливала на мула или относила мешки пшеницы на чердак, где хранилось хозяйское зерно. Мощными руками она, как соломинку, подняла Пепиту с пола и осторожно, точно боясь разбить, уложила на диван, как хрупкую, изящную драгоценность.
– Что с тобой стряслось? – вскричала Антоньона. – Бьюсь об заклад, что этот бездельник викарий прочел тебе нудную проповедь и истомил твою бедную душеньку!
Пепита не отвечала и продолжала рыдать.
– Ну же! Перестань плакать и скажи мне, что случилось? Что сказал тебе викарий?
– Да он меня вовсе не обидел, – ответила наконец Пепита.
Затем, поняв, что Антоньона с интересом ожидала ее рассказа, и желая излить душу той, которая ей во всем сочувствовала и лучше всех, по-настоящему ее понимала, Пепита заговорила:
– Отец викарий уговаривал меня раскаяться в грехах, отпустить с миром дона Луиса, радоваться его отъезду и забыть его. Я со всем согласилась и обещала радоваться разлуке с доном Луисом. Я решила забыть и даже возненавидеть его. Но видишь, Антоньона, я не могу – это выше моих сил. Пока отец викарий был здесь, мне казалось, что у меня на все достанет мужества, но едва он ушел, меня будто покинул бог, – силы оставили меня, и в отчаянии я упала. Ведь я мечтала быть счастливой с этим человеком, которого не могу не любить; я надеялась с помощью чудесной силы любви возвыситься до него, чтобы в тесном общении с его исключительным умом стать ему равной и слить воедино наши мысли, желания и сердца. Бог отнимает его у меня, и я остаюсь одна, без надежды, без утешения. Как это ужасно! Отец викарий приводит справедливые, разумные доводы… Тогда они убедили меня. Но он ушел, и все показалось мне ничтожным – пустая игра слов, ложь, обман и хитрость. Я люблю дона Луиса – этот довод сильнее всех остальных! И если он тоже любит меня, почему не бросит все и не поспешит, не придет ко мне, нарушив все обеты и отказавшись от всех обязательств? Я раньше не знала, что такое любовь. Теперь знаю: ни на земле, ни на небе нет ничего сильнее ее. Чего бы я только не сделала для дона Луиса! А он для меня ничего не хочет сделать. Может быть, он не любит меня?… Да, не любит. Это был самообман: меня ослепило тщеславие. Если бы дон Луис любил меня, он пожертвовал бы ради меня своим будущим, обетами, славой безгрешного отца церкви, желанием стать светочем нашей веры – всем бы пожертвовал. Да простит, меня бог… Я скажу ужасную вещь, но мысль эта рвется из глубины души и огнем обжигает мой разум: ради него я отказалась бы даже от спасения души!
– Иисус, Мария и Иосиф! – воскликнула Антоньона.
– Да, да. Святая скорбящая богоматерь, прости меня, прости!… Я безумна… я не знаю, что говорю; я богохульствую!
– Да, доченька, ты немного заговорилась! Господи помилуй, какая путаница у тебя в голове из-за этого проклятого богослова! Будь я на твоем месте, я бы ополчилась не против неба – ведь оно не виновато, – а против этого чертова семинариста и отплатила бы ему как следует, не зовись я Антоньоной! Меня так и подмывает пойти да за ухо притащить его сюда, к тебе, пусть на коленях вымолит у тебя прощение и поцелует ножки.
– Нет, Антоньона! Мое безумие, видно, заразительно, – ты тоже бредишь. Все кончено, другого пути нет. Я последую совету отца викария, хотя бы это стоило мне жизни. Если я умру из-за дона Луиса, он сохранит мой образ в своей памяти и любовь ко мне – в сердце своем; милосердный бог позволит мне узреть его на небесах, а нашим душам соединиться и любить друг друга.
Антоньона, обладавшая подлинно твердым характером, была далека от сентиментальности, но при последних словах Пепиты не смогла сдержать слезы.
– Эх, девочка, – проговорила она, – ты добьешься, что я тоже завою и зареву, как корова. Успокойся и даже в шутку не помышляй о смерти. Я вижу, у тебя нервы разошлись. Хочешь, принесу чашку липового чаю?
– Нет, спасибо. Оставь меня… видишь, я уже успокоилась.
– Я закрою окна, может уснешь. Ты не спишь уже несколько дней… что с тобой станется? Будь проклят этот дон Луис! Взбрело же ему в голову стать священником! Он доконает тебя!
Пепита закрыла глаза и затихла: ее утомил разговор с Антоньоной.
Видя, что Пепита собирается уснуть, Антоньона склонилась над ней, неторопливо и ласково поцеловала в белоснежный лоб, оправила на ней платье, полузакрыла жалюзи на окнах, чтобы в комнате было темно, затем на цыпочках вышла и бесшумно прикрыла за собой дверь.
Пока в доме Пепиты происходили эти события, на душе у сеньора дона Луиса де Варгаса было не веселее.
Его отец, почти каждый день выезжавший верхом на прогулку, хотел взять его с собой, но дон Луис на этот раз отказался, сославшись на головную боль. И дон Педро уехал без него. Сын остался один, погруженный в грустные мысли; он был преисполнен решимости изгнать из души образ Пепиты и целиком посвятить себя богу.
Не думайте, однако, что он не любил молодой вдовы. Из писем нам уже известно, насколько пылкой была его страсть; но он продолжал обуздывать ее благочестивыми и возвышенными рассуждениями, которые мы здесь опускаем, чтобы не впасть в грех многословия, поскольку в письмах дона Луиса найдется немало подобных образцов.
Если мы захотим вникнуть в душу дона Луиса, мы увидим, что, кроме мысленного обета, данного им, но еще не осуществленного, кроме любви к богу, уважения к отцу, с которым он не желал соперничать, и, наконец, призвания к духовному сану, были и другие, менее благородные и возвышенные причины, помогавшие ему бороться против любви к Пепите.
Дон Луис был настойчив и упорен; эти качества, направленные по верному руслу, выработали у него твердость характера. Ничто не могло его унизить в собственных глазах больше, чем отказ от прежних убеждений и целей в жизни. Он не мог без ущерба для самолюбия отказаться от своих стремлений, которые всегда открыто провозглашал, стяжав славу человека, целиком посвятившего себя богу, проникнутого высокой философией веры, – словом, будущего святого. А между тем все его намерения рухнут, если он позволит себе увлечься Пепитой Хименес. Хотя любовь Пепиты стоила очень дорого в глазах дона Луиса, все же ему представлялось, что, уступив, он подобно Исаву, продаст свое первородство и омрачит свою славу.
Вообще мы, люди, часто становимся игрушкой обстоятельств; вместо того чтобы твердо и не колеблясь идти к цели, мы отдаемся на волю течения. Мы не сами выбираем себе роль, но принимаем ту, что выпадет нам на долю, что готовит нам слепой случай. Профессия, политические взгляды, вся жизнь часто зависит от непредвиденных случаев, от неверной, капризной и неожиданной игры судьбы.
Против этого с титанической силой восставала гордость дона Луиса. Что скажут о нем другие и, главное, что подумает о себе он сам, если окажется, что его идеал, новый человек , которого он создал в своей душе, и все его честолюбивые планы святой, добродетельной жизни рассеялись в одно мгновенье, растаяли в огненном взгляде, в мимолетном пламени прекрасных глаз, как тает иней при первых лучах утреннего солнца?
Подобные размышления наравне с законными и существенными доводами тоже восстанавливали его против Пепиты, но все они облачались в религиозные покровы, так что сам дон Луис не мог как следует разобраться в них, считая любовью к богу не только то, что действительно было любовью к богу, но и то, что было себялюбием. Так, он вспоминал святых, которые выдерживали еще большие искушения, чем он, и не желал им уступить в твердости. Особенно запомнилась ему стойкость святого Иоанна Златоуста, который пренебрег просьбой любящей матери не покидать ее ради служения богу; с ласковыми упреками, слезами и горькими жалобами она привела сына в спальню и усадила рядом с собой на ложе, где он был рожден. Но все ее мольбы оказались тщетными. А дон Луис не в силах устоять перед просьбами посторонней женщины, которую он так недавно знает; он все еще колеблется между своим долгом и привлекательностью молодой вдовы – кто знает? – быть может, более кокетливой, чем влюбленной.
Дон Луис размышлял о своем призвании, о достоинстве и величии духовной власти, стоящей неизмеримо выше всех ничтожных земных венцов, – ибо не смертный человек, не каприз изменчивой и раболепной черни, не вторжение варваров, не насилие побуждаемых алчностью мятежных войск, не ангел, не архангел, не признанный людьми повелитель, но сам святой дух установил сан священника. И вот из-за легкомысленного увлечения, вызванного девчонкой, из-за слезинки – возможно, неискренней – он готов презреть величественный сан, отказаться от власти, которой бог не дал даже архангелам, стоящим у его трона? Неужто пасть так низко, смешаться с невежественной чернью и стать одним из паствы, когда ему назначено быть пастырем, которому дано связывать и развязывать на земле то, что бог связывает и развязывает на небе, прощать грехи, возрождая людей водой и духом, наставлять их именем непогрешимого владыки, оглашать приговоры, что потом утверждаются на небесах? Добровольно отказаться от права стать посредником между богом и людьми в величайших таинствах, недоступных человеческому разуму, призывая с неба не уничтожающее жертву пламя, как Илья, – но благодать святого духа, очищающую сердца и облекающую их в ризы белее снега?
Размышляя подобным образом, дон Луис то возносился духом в небесную высь, за облака, – и при этом бедная Пепита Хименес оставалась внизу, на земле, так далеко от него, что он едва различал ее; то внезапно спускался с высот, – и, коснувшись земли, снова видел прелестную, молодую, чистую и любящую Пепиту, которая вступала в борьбу против принятых решений и грозила одержать над ними победу.
Так терзался дон Луис, полный противоречивых, мятущихся мыслей, когда в комнату без доклада и без стука вошел Куррито.
Пока дон Луис оставался всего лишь богословом, Куррито был о своем братце невысокого мнения, но, увидев, как ловко богослов сидит на коне, стал безмерно уважать его, считая чуть не сверхчеловеком.
Неумение ездить верхом унижало брата в глазах Куррито, но когда он увидел, что Луис не только разбирается в богословии и прочих науках, которых Куррито не понимал, считая чем-то весьма трудным и путаным, но и способен молодцом держаться на спине неукротимого зверя, – он проникся безграничным почтением и любовью к Луису. Куррито был бездельник, беспутный малый, но сердце у него было доброе. Дон Луис, став идолом Куррито, держал себя так, как обычно высшие натуры держатся по отношению к низшим существам, если знают об их поклонении. Дон Луис позволял любить себя – другими словами, разрешал Куррито деспотически властвовать над собой в маловажных вопросах. Но поскольку для людей, подобных дону Луису, не бывает значительных вопросов в повседневной жизни, получалось, что Куррито вертел Луисом как вздумается.
– Я за тобой, – обратился он к брату, – пойдем в казино – там сегодня весело и полно людей. Что сидишь здесь один как дурень?
Дон Луис без возражений, словно повинуясь приказу, взял шляпу, трость и, сказав: «Идем, если так хочешь», – последовал за Куррито, который шествовал впереди, весьма довольный своею властью над братом.
Казино и в самом деле было полным-полно: кроме местных сеньоров, в канун Иванова дня съехалось немало соседей из округи.
Большинство гостей собралось в патио – внутреннем дворе, выложенном мраморными плитами, с бассейном и фонтаном посреди и множеством цветочных горшков с чудоцветом, бальзамином, розами, гвоздикой и базиликом. Над двором была натянута парусина, защищавшая его от солнца. Вокруг шла галерея, поддерживаемая мраморными колоннами; в галерее и в залах были расставлены столы для ломбера, за другими столиками можно было просмотреть газеты или заказать кофе и прохладительные напитки; всюду стояли стулья, скамьи и кресла. На чистых, свежевыбеленных стенах висели многочисленные французские литографии с подробными объяснениями на двух языках. Они были посвящены жизни Наполеона I от Тулона до острова святой Елены, похождениям Матильды и Малек-Аделя , любовным и военным эпизодам из жизни Храмовника, Ревекки, леди Ровены и Айвенго ; ухаживаниям, шалостям, грехопадениям и порывам раскаяния Людовика XIV и мадемуазель де Лавальер .
Куррито ввел дона Луиса, а дон Луис позволил себя ввести в залу, где собрались сливки местной знати, щеголи и денди городка и всей округи. Среди них выделялся граф де Хенасаар из соседнего города. Он был знатен и пользовался всеобщим уважением. Много времени он прожил в Мадриде и Севилье, одевался у лучших портных, заказывая им старинные народные и современные костюмы. Два раза его выбирали депутатом, и как-то он даже внес запрос правительству о произволе некоего алькальда-коррехидора .
Граф выглядел человеком лет тридцати с небольшим, был хорош собой и знал это; он любил похвастаться своими успехами на жизненном поприще, в дуэлях и любви. Граф считался одним из самых настойчивых поклонников Пепиты, но, несмотря на все достоинства, он получил тот же отказ и в такой же форме, в какой получали все искатели ее руки.
Рана, нанесенная его спесивому сердцу подобным отказом, не заживала. Любовь перешла в ненависть, и граф часто облегчал свое сердце тем, что поносил Пепиту на все лады.
За этим увлекательным занятием и застали графа дон Луис и Куррито, перед которыми, как на беду, расступился, чтобы пропустить их, кружок завсегдатаев, собравшихся послушать дерзкого шутника. Дон Луис, точно сам дьявол подстроил все это, столкнулся лицом к лицу с графом.
– Ну и хитрая бестия, эта Пепита Хименес! – говорил граф. – У нее больше причуд и высокомерия, чем у инфанты Микомиконы ! Она хочет заставить нас позабыть, что родилась и жила в нищете, пока не вышла замуж за чучело, за старикашку, за проклятого ростовщика и не прибрала к рукам его деньжата. Лишь одно доброе дело совершила в своей жизни эта вдовушка – договорилась с сатаной поскорей отправить в ад своего пройдоху-мужа и освободить землю от этой заразы и чумы. Теперь Пепите вздумалось прикинуться добродетельной и целомудренной. Так мы и поверили! Небось тайком спуталась с каким-нибудь батраком, а перед всеми прикидывается второй царицей Артемисией .
Домоседам, не посещающим мужские сборища, этот язык покажется, без сомнения, дерзким и невероятно грубым; но люди, знакомые со светом, знают, что такие выражения в нем приняты: красивые и милые женщины, а порой и самые почтенные матроны служат мишенью для позорных и непристойных выпадов, если у них есть враг и даже если его нет, так как иные часто сплетничают, или, лучше сказать, оскорбляют и бесчестят людей во всеуслышание лишь для того, чтобы казаться остроумными и развязными.
Дон Луис с детства привык к тому, что при нем никто не вел себя дерзко и не произносил грубых слов; он рос окруженный слугами, родственниками и людьми, которые зависели от его отца и прислушивались ко всем его желаниям; позднее, в семинарии, ему, как племяннику настоятеля, обладавшему к тому же многими достоинствами, никогда не противоречили, считались с ним и заискивали перед ним. Вот почему дон Луис был поражен словно ударом молнии, услышав, как дерзкий граф порочит и втаптывает в грязь честь женщины, которую он, Луис, боготворит. Но как защитить ее? Хотя он не был ни мужем, ни братом, ни родственником Пепиты, он мог вступиться за нее как кабальеро; но он ясно представил себе, какой это вызовет скандал в казино, где ни у одного из присутствующих не нашлось и слова в защиту молодой вдовы, – напротив, все смеялись, довольные остроумием графа. Мог ли он, проповедник мира, почти накануне принятия сана, открыто высказать свое негодование, рискуя вступить в драку с этим наглецом?!
Дон Луис решил было смолчать и уйти, но, подчиняясь велению сердцами самовольно присваивая себе право, которого ему не давали ни его молодые годы, ни его лицо, покрытое лишь первым пушком, ни его пребывание в казино, он с истинным красноречием выступил против злословия и с христианской независимостью суровым тоном указал графу на низость его поступка.
Это был глас вопиющего в пустыне. На его поучение граф ответил насмешками и непристойностями; и, несмотря на то, что дон Луис был сыном местного касика, люди, среди которых было много приезжих, встали на сторону насмешника, – даже Куррито, этот слабовольный бездельник, не вступился за своего брата. И дон Луис, осмеянный и уничтоженный, покинул казино среди шумного веселья.
– Только этого мне недоставало, – пробормотал сквозь зубы бедный дон Луис, придя домой и снова очутившись у себя в комнате, взбешенный издевательствами, которые он, впрочем, сильно преувеличивал. Подавленный и обескураженный, он бросился в кресло, и рой мыслей закружился в его голове.
Кровь отца, кипевшая в его жилах, возбудила гнев и толкала его отказаться от духовной карьеры, как с самого начала советовали ему в городке, чтобы затем проучить по заслугам сеньора графа, – но тогда все будущее, которое он создал в своем воображении, немедленно рухнет. Перед ним вставали образы настоятеля, отрекающегося от него; папы, приславшего диспенсацию на получение сана ранее положенного возраста; прелата епархии, поддержавшего ходатайство дона Луиса, со ссылкой на его испытанную добродетель, хорошую подготовку и твердость призвания, – все суровыми обвинителями вставали перед его мысленным взором.
Затем он вспомнил шутливые утверждения отца о необходимости дополнить меры убеждения другими мерами, как этому учили святой апостол Иаков, средневековые епископы, дон Иньиго де Лойола и прочие, – и шутка отца уже не казалась ему такой нелепой, как прежде: да, он почти раскаивался в том, что не пошел сегодня по этому пути.
Ему припомнился также обычай некоего правоверного богослова, современной знаменитости, – персидского философа, о котором упоминалось в одной из последних книг о Персии. Обычай его состоял в том, чтобы сурово бранить учеников и слушателей, когда они смеялись во время уроков или не понимали их; если же этого было недостаточно, философ спускался с кафедры и мечом расправлялся с виновными. Этот метод был весьма плодотворен, особенно в споре; хотя однажды упомянутый философ столкнулся с противником, который применил тот же способ убеждения, и философ получил чудовищный удар по лицу.
Несмотря на угрызения совести и дурное настроение, дон Луис невольно рассмеялся при этом воспоминании, полагая, что многие философы в Испании охотно усвоили бы персидский метод; и если он сам не применил его, то, конечно, не из страха перед ударом, а из более благородных соображений.
Но тут дон Луис предался иным размышлениям, которые несколько успокоили его.
"Незачем было выступать в казино с проповедью, – подумал он, – мне следовало сдержаться, как велит нам Иисус Христос, – он сказал: «Не бросайте святыни псам и не мечите бисера перед свиньями, дабы они не попрали его ногами своими и, обратившись, не растерзали вас». На что мне сетовать? Должен ли я на оскорбление отвечать оскорблением? Должен ли позволить гневу одержать верх? Святые отцы говорили: «Гнев у священника – хуже, чем похоть». Он вызвал море слез и был причиной страшных бедствий. Гнев – опасный советчик: это он привел к тому, что народы исходили кровавым потом под божественным игом; это он вызвал призрак Исаии перед ожесточенными взорами служителей церкви, и они вместе с фанатическими приверженцами своими превратили кроткого агнца в неумолимого мстителя, спускающегося во главе бесчисленного воинства с вершины Эдома и надменной стопой, по колено в крови, попирающего народы, как давят виноград в давильне. О нет, господи! Я буду твоим служителем. Ты – бог мира, и моей первой добродетелью должна быть кротость. Да послужит мне примером нагорная проповедь сына твоего. Не око за око, не зуб за зуб, а любовь к врагам нашим! Ты, как рассвет, освещаешь праведных и грешных и проливаешь на всех обильный поток своих несказанных милостей. Ты – наш отец, сущий на небесах, и нам надлежит стать такими же совершенными, как ты, прощать тех, кто оскорбляет нас, и молить тебя, чтобы и ты простил их, ибо они не ведают, что творят. Не следует забывать о данной нам заповеди: блаженны вы, когда вас будут поносить, гнать и всячески несправедливо злословить о вас. Священник – или тот, кто хочет им стать, – должен быть смиренен, миролюбив, кроток сердцем. Он не похож на дуб, который гордо возвышается, пока в него не ударит молния, – нет, он подобен лесным душистым травам и скромным полевым цветам, которые благоухают еще приятней и нежнее, когда их топчет грубая нога.
В таких размышлениях протекло время до трех часов. Дон Педро, возвратившись с прогулки, вошел в комнату сына и позвал его обедать. Но ни веселая сердечность любящего отца, ни его шутки, ни знаки внимания – ничто не могло рассеять грусть дона Луиса. Он ел через силу и почти не разговаривал за столом.
Дона Педро огорчило уныние сына, – уж не заболел ли он? Но тем не менее, выкурив, как всегда, после обеда хорошую гаванскую сигару и сопроводив ее обязательной чашкой кофе и рюмкой крепкой анисовой водки, дон Педро почувствовал усталость от дневных хлопот и отправился, как обычно, прилечь после обеда часика на два – на три; ведь он вставал с рассветом.
Дон Луис поостерегся сообщить отцу об обиде, нанесенной графом де Хенасаар: дон Педро, не собиравшийся стать священником и обладавший вспыльчивым характером, немедленно отомстил бы обидчику.
Оставшись один, дон Луис вышел из столовой, чтобы никого не видеть и, закрывшись у себя в комнате, снова погрузился в размышления.
Так он сидел, задумчиво облокотясь на бюро и подперев щеку правой рукой; вдруг послышался легкий шум. Он поднял глаза и рядом с собой увидел назойливую Антоньону, которая, несмотря на свою толщину, проникла к нему, словно тень, и теперь внимательно наблюдала за ним с выражением сострадания и ярости.
Она проскользнула сюда, никем не замеченная, пока слуги обедали, а дон Педро спал, и открыла дверь в комнату и затворила ее за собой с такой осторожностью, что дон Луис, если бы даже и не был погружен в задумчивость, все равно ничего не услышал бы.
Антоньона решила серьезно поговорить с доном Луисом, хотя еще точно не знала, что ему скажет. Однако она попросила – неизвестно, небо или ад – развязать ей язык и наделить ее даром речи – не вульгарной и грубой, обычной для нее, а благопристойной и изящной, пригодной для высоких рассуждений и прекрасных мыслей, которые она собиралась изложить ему.
Увидев Антоньону, дон Луис нахмурился, красноречивым жестом выразил свое недовольство по поводу ее посещения и резко спросил:
– Ты зачем пришла? Уходи.
– Я пришла требовать от тебя отчета в том, что ты делаешь с моей девочкой, – не смущаясь, ответила Антоньона, – и не уйду, пока ты не объяснишь своего поведения.
Затем, придвинув к столу кресло, она с самоуверенным и дерзким видом уселась против дона Луиса.
Поняв, что ему от нее не отделаться, дон Луис, овладев собой, вооружился терпением и уже менее жестким тоном сказал:
– Говори, в чем дело.
– А в том, – начала Антоньона, – что ты замыслил против моей бедняжки злодейство. Ты ведешь себя как негодяй. Ты ее околдовал, опоил зельем. Наш ангелочек умирает. Она не ест, не спит, не знает покоя – и все по твоей вине. Сегодня она несколько раз падала в обморок лишь при одной мысли о твоем отъезде. Натворил же ты дел, собираясь в попы! Ах ты каторжник, зачем тебя только принесло к нам? Почему ты не остался с дядей? Она была вольная, как ветер, сама себе хозяйка, всех покоряла, а сама никому не давалась в руки, – и вот теперь попала в твои коварные сети. Ты, конечно, приманил ее своей притворной святостью. Все твое богословие, все твои небесные фокусы – это свист, которым хитрый и бессердечный охотник заманивает в силок глупых дроздов.
– Антоньона, – произнес дон Луис, – оставь меня в покое. Не терзай меня, ради бога. Я – злодей, признаю это. Мне не следовало смотреть на твою госпожу. Мне не следовало показывать ей, что я люблю ее; но я любил ее и продолжаю любить всем сердцем. Я не давал ей ни зелья, ни отвара – я дал ей свою любовь. Но от этой любви нужно отказаться, нужно все позабыть. Так велит мне бог. Ты думаешь, что я не принес, не приношу и не принесу, огромной жертвы? Пепита должна собраться с силами и последовать моему примеру.
– Но ты и этого утешения не даешь ей, бедняжке! – возразила Антоньона. – Ты приносишь на алтарь добровольно свою жертву, ты отказываешься от женщины, которая тебя любит и целиком принадлежит тебе; а ты ведь не принадлежишь ей, как же она тобой пожертвует? Что кинет она на ветер? Какое сокровище бросит в костер? Ничего – только любовь без взаимности! Как может она отдать богу то, чего не имеет? Что же, она обманет бога и скажет: «Боже мой, вот он меня не любит, так я и жертвую тебе его и перестану его любить?» Жаль, что бог не умеет смеяться, а если бы умел – ну и похохотал бы он над таким подарком!
Ошеломленный дон Луис не знал, что возразить на отповедь Антоньоны, еще более жестокую, чем ее прежние щипки. Кроме того, ему претило углубляться в метафизику любви со служанкой.
– Оставим бесполезные разглагольствования, -сказал он. – Я не могу помочь горю твоей госпожи. Что же мне делать?
– Что тебе делать? – прервала его Антоньона, на этот раз мягко, ласково и вкрадчиво. – Я тебе скажу, что делать. Если ты и не поможешь горю моей девочки, то хоть немного облегчи его. Разве ты не настоящий святой? А святые – люди сострадательные, да и мужественные. Не беги, как невежа и трус, не простившись. Навести мою больную девочку, сделай благое дело.
– Но к чему это может привести? Мой приход только ухудшит дело, а не поправит его.
– Да нет, ты не понимаешь. Бог подвесил тебе такой язык, ты так умеешь болтать, что живо вобьешь ей в мозги смирение, я она утешится; да еще прибавь, что любишь ее, а покидаешь только из-за бога, – по крайней мере это не заденет ее.
– Ты хочешь, чтобы я искушал бога? Это опасно и для меня и для нее.
– Зачем тебе искушать бога? Если бог увидит, что твои намерения справедливы и чисты, разве он оставит тебя своей милостью и помощью, разве он позволит тебе растеряться? А ведь я не без причины тебя об этом прошу. Разве не твоя обязанность поспешить к моей девочке, спасти ее от отчаяния и направить ее на путь истинный? А если она, увидев твое пренебрежение, умрет от горя или схватит веревку, да и повесится на балке? У тебя на сердце будет небось жарче, чем в смоляных и серных котлах дьявола!
– Ах, это ужасно! Я не хочу, чтобы она отчаивалась. Я призову все свое мужество и приду навестить ее.
– Благослови тебя бог! Сердце мне подсказывало, что ты добрый!
– Когда прийти?
– Сегодня вечером, ровно в десять. Я буду ждать тебя у двери, что выходит на улицу, и провожу к ней.
– Она знает, что ты была у меня?
– Нет, не знает. Это я сама придумала. Но я половчей подготовлю ее, чтобы она не упала в обморок от нежданной радости. Так придешь?
– Приду.
– До свиданья. Приходи обязательно. Ровно в десять. Я подожду тебя у дверей.
И Антоньона убежала; прыгая по лестнице через две ступеньки, она мгновенно очутилась на улице.
Нельзя отрицать, Антоньона действовала чрезвычайно умно, а речь ее была столь достойной и учтивой, что ее могли бы счесть неправдоподобной, если бы не знали с величайшей точностью всего, о чем здесь повествуется, и если бы не были известны чудеса, на которые способен прирожденный ум женщины, когда стимулом ему служит глубокий интерес или сильная страсть.
Без сомнения, привязанность Антоньоны к Пепите была велика, и, видя, как ее девочка влюблена и страдает, она старалась найти лекарство от ее недуга. Обещание, которое она только что вырвала у дона Луиса, явилось неожиданной победой. Чтобы извлечь пользу из этой победы, Антоньона решила принять меры, какие подсказал ей глубокий жизненный опыт.
Антоньона назначила свидание на десять часов – время прежних, теперь отмененных или отложенных, вечеров, когда обычно встречались дон Луис и Пепита. Так удается избежать сплетен и пересудов; в церкви проповедник учил, что нет греха хуже злословия, и по евангелию – любителей злословия следует бросать в море, привязав им на шею мельничный камень.
Итак, Антоньона вернулась домой, весьма довольная собой и полная решимости так умело всем распорядиться, чтобы найденное лекарство не оказалось бесполезным и не усугубило страданий Пепиты, вместо того чтобы их облегчить.
Она не собиралась сразу предупреждать Пепиту, решив только напоследок сказать ей, будто сам дон Луис просил назначить время для прощального свидания и что она велела ему прийти в десять часов.
Наконец, во избежание сплетен, никто не должен был увидеть, как дон Луис входит в дом. Соблюдению тайны поможет назначенный для встречи час и расположение дома: в десять часов на улице много гуляющих, и поэтому на проходящего по ней дона Луиса не обратят внимания; проникнуть в сени будет делом одной секунды, – а она, Антоньона, уж сумеет проводить гостя в комнату так, чтобы никто его не заметил.
Все или большинство богатых домов Андалусии состоят из двух частей, или половин, – таким был и дом Пепиты. Для каждой половины устроен отдельный вход. Парадная дверь ведет во внутренний дворик с колоннами и полом, выложенным плитами, в залы и господские комнаты; другая – черная дверь – служит входом на скотный двор, мельницу и кухню, в конюшни, сарай, давильню, амбар и кладовую, где до поры до времени хранятся маслины, в подвалы с маслом, виноградным соком, молодым вином, водкой и уксусом в больших глиняных кувшинах и в винные погреба, где хранится в бочках хорошее вино и вино передержанное. Эта половина, даже если дом расположен в центре города с двадцатью – двадцатью пятью тысячами жителей, называется усадьбой. По вечерам там собираются управляющий, приказчики, погонщик мулов, прислуга и батраки; зимой – вокруг огромного камина в большой кухне, а летом на открытом воздухе или в прохладной комнате они проводят время и развлекаются, пока хозяева не лягут спать.
Антоньона сообразила, что предстоящее объяснение между ее девочкой и доном Луисом требует тишины и покоя: надо устроить так, чтобы никто не мог помешать им; поэтому она решила по случаю Иванова дня освободить на весь вечер девушек, прислуживавших Пепите, и отпустить их в усадьбу, где они вместе с деревенскими работниками устроят настоящий бал с веселыми песнями и плясками под стук кастаньет.
Таким образом, на опустевшей господской половине остались только Антоньона и Пепита; а это было весьма кстати в связи с торжественностью и значительностью ожидаемого свидания: возможно, что от встречи, которую верная служанка так искусно подготовила, зависела судьба двух молодых людей.
Пока Антоньона размышляла и обдумывала дальнейшие планы, дон Луис каялся в легкомыслии и слабости: зачем согласился он на свидание, о котором просила его Антоньона!
Дон Луис задумался над характером этой женщины; она рисовалась в его воображении порочнее Эноны и Селестины . Он видел перед собой во весь рост опасность, навстречу которой он добровольно шел, и не радовался тайному свиданию с красавицей вдовой.
Встретиться с нею, чтобы уступить и попасть в ее сети, нарушить обеты, обмануть епископа, поддержавшего его ходатайство о диспенсе, наконец самого папу, приславшего разрешение, отказаться от духовного сана, – все это в его глазах было чудовищно, позорно. Кроме того, любовь к Пепите была предательством по отношению к отцу, который любил молодую женщину и просил ее руки. Пойти же к ней, чтобы еще больше ее разочаровать, казалось ему утонченной жестокостью, гораздо худшей, чем уехать не простившись.
Побуждаемый этими соображениями, дон Луис решил сначала не идти на свидание, не предупреждая и не принося извинений, – пусть Антоньона напрасно поджидает его у порога. Но если Антоньона уже успела все сообщить госпоже, а он не придет, – это будет равносильно оскорблению.
Тогда он вздумал написать Пепите сердечное и умное письмо, в котором он собирался сказать, что не может прийти, оправдать свое поведение, утешить ее, выказать свои нежные чувства к ней, но в то же время еще раз подтвердить, что его долг перед богом – превыше всего, и наконец попытаться вдохнуть в Пепиту мужество, призывая ее принести такую же жертву, какую приносит он.
Раз пять принимался дон Луис за письмо, но, набросав несколько строк, тут же рвал бумагу; письмо никак не получалось. То оно выходило сухим, холодным и педантичным, как плохая проповедь или урок преподавателя латинского языка; то в нем сквозил ребяческий, забавный страх перед Пепитой, словно она была чудовищем, готовым его пожрать; то в нем сказывались другие, не менее плачевные недостатки. В итоге, уничтожив в напрасных попытках целую кипу бумаги, Луис так и не составил письма.
– Ничего не поделаешь, – сказал про себя дон Луис, – жребий брошен. Будем мужественны и пойдем туда.
Дон Луис успокоил свою душу надеждой, что он будет очень сдержан, что господь вложит в его уста пылкое красноречие и ему удастся уговорить Пепиту – она ведь так добра – самой настаивать на выполнении обета, принести в жертву мирскую любовь и тем уподобиться святым девам минувших времен, которые не только отказывались сочетаться браком с женихом или возлюбленным, но, даже выйдя замуж, не соединялись с мужем и жили с ним как сестра с братом, о чем рассказывается, например, в житии святого Эдуарда, короля Англии. Подумав об этом, дон Луис успокоился и почувствовал прилив бодрости; он уже воображал себя в роли святого Эдуарда, а Пепиту в роли королевы Эдиты, его жены; и когда он представлял себе Пепиту этой королевой, девственной супругой, она казалась ему – если только это вообще было возможно – еще более прекрасной и возвышенной.
Однако дон Луис не обрел той уверенности и твердости, какую должно было вселить в него решение подражать святому Эдуарду. Он все еще видел нечто преступное в посещении, о котором ничего не знал отец, и ему не терпелось разбудить его от послеобеденного сна и все ему рассказать. Раза три он поднимался с места и шел к отцу, но тотчас же останавливался, считая этот поступок недостойным, видя в нем глупое ребячество. Он имел право доверить отцу собственные тайны, но открывать тайну Пепиты, лишь бы не испортить отношений с отцом, – было нечестно. Мелкий, смешной и жалкий характер этого намерения подчеркивался еще тем, что к этому поступку его побуждал страх оказаться недостаточно стойким. Итак, дон Луис промолчал и ничего не открыл отцу.
Более того, он не чувствовал себя вполне уверенно, чтобы показаться отцу до таинственного свидания. Противоречивые страсти бушевали в его груди, тревога росла, он не находил себе места, большая комната казалась ему тесной клеткой, он то и дело вскакивал, метался, и так стремительно шагал взад и вперед, что рисковал разбить себе голову о стены. Несмотря на теплый летний воздух, проникавший через открытый балкон, дон Луис чувствовал, что задыхается, что потолок давит его, не дает поднять голову, что для дыхания ему нужен весь воздух, для ходьбы – все безграничное пространство, и весь глубокий небосвод – для мыслей, безудержно стремившихся ввысь.
Не выдержав подобной пытки, дон Луис схватил шляпу и трость и стремглав выскочил из дому. Избегая встречи со знакомыми и стремясь поскорее уединиться, он направился в тенистые и безлюдные аллеи садов, что окружали городок на расстоянии более полумили и превращали окрестности в настоящий земной рай.
До сих пор мы мало говорили о внешности дона Луиса. Да станет известно читателю, что он был в полном смысле слова красивый молодой человек – высокий, стройный, хорошо сложенный, черноволосый; темные глаза его были полны огня и нежности, смуглое лицо, белые зубы, горделивый, тонко очерченный рот; во всех движениях что-то смелое и мужественное, несмотря на священническую скромность и кротость; наконец в походке и осанке дона Луиса был тот не поддающийся описанию отпечаток утонченности и благородства, свойственный аристократам, хотя и не являющийся их исключительной привилегией.
Взглянув на дона Луиса, мы должны признать, что Пепита Хименес обладала врожденным чувством красоты.
Дон Луис скорее бежал, чем шел по тропинкам, прыгая через ручейки и ни на что не глядя, точно бык, ужаленный оводом. Крестьяне и огородники, встречавшиеся ему на пути, поглядывали на него, как на полоумного.
Наконец, утомленный бесцельной ходьбой, он уселся у каменного креста, близ развалин древней обители святого Франсиско де Паула, расположенной в окрестностях городка, и снова погрузился в размышления, но такие путаные, что он не мог проследить за ходом своих мыслей.
Колокольный звон, который достигал этого безлюдья, призывая верующих к молитве и напоминая им о пресвятой богородице, встреченной приветствием архангела, вывел дона Луиса из состояния глубокой задумчивости и вернул его к действительности.
Солнце только что скрылось за исполинскими вершинами гор; скалы, пики, пирамиды и разбитые обелиски четко вырисовывались на пурпурно-топазном небе, позолоченном лучами заходящего светила. Тени окутывали долину, а высокие горные утесы сверкали расплавленным золотом и хрусталем.
В последних косых лучах умирающего солнца, как два спасительных маяка, пылали стеклами окон и белыми стенами далекий храм пресвятой девы, покровительницы городка, стоявший на вершине холма, и маленькая часовня на ближней горе, носившей название Голгофы.
Природа была насыщена поэтической грустью, и казалось, что вселенная поет творцу торжественный гимн без слов, понятный только душе. Медленный, чуть слышный перезвон далеких колоколов едва тревожил спокойствие земли и звал к молитве, не рассеивая чувств, Дон Луис снял шляпу, стал на колени у подножия креста и с глубокой верой прочел Angelus Domini .
Ночные тени обволакивали землю; однако ночь, широко раскинув плащ над долинами и горами, любовно украсила его сверкающими звездами и яркой луной. Лазурный свод, потемнев, не утратил своей синевы. Бесчисленные звезды, сверкавшие в беспредельном эфире, посылали на землю лучи сквозь легкий, прозрачный воздух. Луна серебрила кроны деревьев и отражалась в ручьях; прозрачная и светлая вода струилась, расцвеченная радужными и опаловыми переливами. В густой роще пели соловьи. Травы и цветы щедро изливали свой аромат. По берегам оросительных канав, среди невысокой травы и лесных цветов алмазами и рубинами сверкали бесчисленные светлячки. Цветущие плодовые деревья, заросли акаций и розовых кустов наполняли воздух чарующим благоуханием.
Дон Луис почувствовал, как природа, полная неги и страсти, пленяет, соблазняет, покоряет его, и усомнился в своих силах. Однако нужно было выполнить данное им слово и пойти на свидание.
Колеблясь и раздумывая, он побрел незнакомыми тропинками и, сделав большой крюк, очутился у подножия гор, в восхитительном уголке, где из скалы хрустальной струей пробивался источник, чтобы затем широко разлиться по плодовым садам. После минутного раздумья дон Луис медленным, размеренным шагом направился к поселку.
По мере того как дон Луис приближался, принятое решение внушало ему все больший ужас. Он пробирался сквозь чащу, страстно желая увидеть какое-либо чудо, знамение, предупреждение, которое заставило бы его повернуть назад. Он вспоминал студента Лисардо и жаждал увидеть собственное погребение. Но небо таинственно мерцало бесчисленными огнями, призывая к любви; звезды ласково смотрели друг на друга; томно пели соловьи; влюбленные сверчки взмахивали звонкими крылышками, как поющие серенаду трубадуры – плектрами ; казалось, вся земля в эту безмятежную прекрасную ночь была полна любви. Никаких предостережений, никаких знамений, нигде ни следа печали, – повсюду жизнь, мир и наслаждение. Где был его ангел-хранитель? Покинул ли он дона Луиса, отчаявшись спасти его, или, не предвидя угрожавшей ему опасности, не собирался препятствовать его намерениям? Как знать? Может быть, это опасное положение приведет дона Луиса к торжеству? Святой Эдуард и королева Эдита вновь предстали перед воображением дона Луиса и укрепили его волю. Погруженный в задумчивость, дон Луис шел медленно и еще не достиг городка, когда часы на башне приходской церкви пробили десять – час свидания. Колокол десять раз ударил в сердце дона Луиса, и каждый удар наносил ему рану, но к боли и страху примешивалось предательски сладостное волнение.
Дон Луис прибавил шагу, боясь запоздать, и скоро очутился на окраине городка.
Там царило величайшее оживление. Девушки, пришедшие к источнику на общинном пастбище, умывались – верный способ сохранить своего возлюбленного, у кого он был, или завести его в скором времени. Женщины и детишки рвали тут и там ветки вербены, розмарина и других растений, из которых готовится волшебный фимиам. Повсюду звучали гитары. Кругом слышался любовный шепот, на каждом углу виднелись счастливые влюбленные парочки. Канун Иванова дня, хотя и был католическим праздником, таил смутные отголоски древнего язычества и поклонения силам природы; может быть, оттого, что он совпадает с летним солнцестоянием. Во всяком случае, в его праздновании не чувствовалось ничего религиозного, все дышало земной любовью и страстью. Наши старинные романсы и легенды рассказывают о том, как в канун Иванова дня магометанин похищает прекрасную христианскую принцессу, а рыцарь-христианин добивается цели своих страстных желаний у знатной мавританки; можно сказать, что здесь, в городке, сохранились старые традиции.
Кругом кипела жизнь. Казалось, весь городок высыпал на улицу; немало народу съехалось из окрестных сел. Трудно было пройти из-за множества столиков с халвой, медовыми коврижками и гренками, ларьков с фруктами, палаток с куклами и другими игрушками, а также жаровен, у которых толпились молодые и старые цыганки: одни жарили пончики, отравляя воздух запахом масла; другие взвешивали и продавали их, метко отвечая на комплименты молодых людей, третьи предсказывали судьбу.
Дон Луис старался избежать встречи с друзьями и, едва завидев вдалеке знакомое лицо, бросался в сторону. Так он продвигался, нигде не задерживаясь, ни с кем не разговаривая; и вот он подошел уже к дому Пепиты. Сердце его усиленно забилось; пришлось остановиться на мгновение, чтобы успокоиться. Он взглянул на часы: было около половины одиннадцатого.
«Боже мой, – подумал он, – скоро полчаса, как она меня ждет».