11. ВЛАДИМИР ТУЛЯК
Федоров вставил ключ в скважину. Ключ не проворачивался. Дверь была открыта.
«Наконец! — глубоко вздохнул он. — Наконец–то!»
Возле окна в кресле, развернутом к двери, сидел человек.
На столе горела принесенная гостем свеча.
Шинель распахнута. Руки в карманах. Лицо в тени.
— Добрый вечер, Николай Петрович! — Сидящий произнес это почти весело.
Федоров молча всматривался в него.
— Надеюсь, вы не в обиде, что я этак бесцеремонно…
— Что вы здесь делаете?
— Сижу, жду вас и мерзну. У вас дьявольски холодно, Николай Петрович!
Федоров продолжал глядеть на гостя.
— Надеюсь, что я не ошибся номером, и вы — Николай Петрович Федоров?..
— Я — Николай Петрович Федоров, но вы ошиблись номером. Когда вы — сейчас! — уйдете, не откажите в любезности, оставьте свечку. Я постараюсь тогда забыть, что вы взломали дверь в мою комнату.
— Николай Петрович Федоров… — не слушая, произнес сидящий. — Георгиевский кавалерПоручик. Семьдесят второй стрелковый полк.
— Бывший! — оборвал его Федоров. — Бывший поручик. И — семьдесят третий полк! Выкладывайте, что вам от меня нужно, или убирайтесь вон! Можете даже со свечкой убираться…
Он присел перед печкой и стал растапливать.
Незнакомец молча наблюдал, как Федоров штыком раскалывает тоненькие дощечки — остатки шкафа, который, полуразрушенный, стоял здесь же, — как тщательно укладывает лучинки в устье, зажигает, ждет.
— Поразительно! — заметил сидящий в кресле. — Вы, по–моему, ничуть не удивились, что в вашей комнате — незнакомый человек.
— Я устал удивляться… — невнимательно ответил Федоров, вслушиваясь, как потрескивает в печи. Там что–то немощно постреливало, робко шумело, потом вдруг разом взялось, загудело. Федоров сунул туда полено и выпрямился, повеселевший, будто бог весть что произошло.
— Кто бы вы ни были, незнакомый человек, — сказал он, — могу напоить кипятком.
— А ходят слухи, что у вас водится недурственный коньячок, — заметил гость.
Федоров внимательно посмотрел на сидящего. Усмехнулся:
— Что за нелепость! В пайковую эпоху — у обыкновенного советского служащего — вдруг коньячок!
— Валет… — тихо и подчеркнуто произнес незнакомец. — Валька Рыгин сказал мне это.
Федоров промолчал.
— К сожалению, наш другой общий знакомый, с которым вы некоторое время назад имели беседу в трамвайном депо на Суворовском проспекте, — к сожалению, он не смог сегодня прийти вместе со мной. Увы, он уже никогда и никуда не сможет прийти…
— Жаль, — Федоров опять усмехнулся. — С ним было приятно беседовать. Энциклопедического ума человек. Что с ним?
— Нервная работа. Легко ранимое сердце.
— По–нят–но… Ну, что ж! В память о таком человеке придется и в самом деле поискать. Может, что–нибудь найдется?
Корзинку осматривали. Холстина, которой были накрыты продукты, лежала по–новому. Чемодан тоже осматривали.
Отрезал кусок окорока, взял пару больших сухарей, коньяк.
— Может быть, вы вынете руки из карманов? Странно, но я с окопных времен не люблю, когда меня держат на мушке.
Тот легко поднялся. Подошел. Щелкнул каблуками:
— Прапорщик Дымбицкий.
Федоров медленно протянул руку.
— Федоров, — сказал с видимой нерешительностью. — Поручик Федоров,
Они сели за стол. В комнате уже стояли густые сумерки. Федоров пододвинул свечу поближе к прапорщику, бесцеремонно стал оглядывать его. Тот терпел.
Федоров налил по кружкам.
— Итак, за «Ваньку с пятнышком»? — спросил прапорщик.
— Кто это?
— Ваш знакомый.
— Ну, давайте…
— Не скрою, — торопливо прожевывая окорок, заговорил Дымбицкий. — Мы вас проверяли.
— Кто это «мы»? Меня могут многие проверять. Вплоть до чека. Ну и как? Довольны проверкой?
— В общих чертах. К сожалению, люди из семьдесят второго стрелкового полка…
— Пра–апорщик! — сморщился Федоров. — Не нужно так грубо проверять мою память!
— Пардон… Эти люди черт знает где, и мы детальных сведений о поручике Федорове Николае Петровиче пока не имеем. Пока.
— Что ж… Я рад, что вы говорите со мной откровенно.
— Меня уполномочили задать вам несколько вопросов, на которые вы, надеюсь, ответите столь же откровенно.
— В меру разумного.
Прапорщик был голоден. Прежде чем задать вопрос, он вдруг схватил сухарь, быстро и жадно откусил.
— Знаете что, прапорщик? — деликатно сказал Федоров. — Давайте мы сначала немного закусим, немного выпьем. На тощий живот вести серьезные разговоры «невдобно», как говорят на Украине. А я есть хочу.
— Итак… — через некоторое время сказал Федоров. — Каковы ваши вопросы?
— К кому вы ехали в Питер?
— Ну, скажем так… Несколько моих товарищей–фронтовиков, будучи обеспокоены судьбой одного из нас, проживающего в Питере, узнали, что я еду сюда в командировку, и поручили мне разыскать друга, узнать, как он поживает, не нуждается ли в чем?
— Ваша поездка была успешной?
— В определенной мере. Мы теперь знаем о судьбе товарища, и это уже хорошо.
— Надеюсь, он жив и здоров?
— Увы, не здоров. Хотя бы по одному тому, что не жив.
— Это ужасно — терять фронтовых друзей.
— Тем более так нелепо терять! Головотяпы из местной чека вообразили, видите ли, что наш дружеский союз бывших фронтовиков–галицийцев представляет какую–то опасность для рабоче–крестьянской власти! Ну и — как это полагается у них — к стенке! Будьте уверены, у меня достаточные связи в Совнаркоме, чтобы покарать этих доморощенных дантонов!
— А «головотяпы» из московской чека смотрят на ваш союз благосклонно?
— Слава богу, им 6 нашем существовании, кажется, не известно.
— В вашем… э–э… союзе действительно одни лишь участники Галицийского рейда?
— Видите ли… «Галицийцы» — это своего рода ядро, к которому — довольно неожиданно для нас — стали тяготеть офицеры, вовсе даже не имеющие отношения к рейду. Цели наши, поверьте, скромны и благонамеренны: помощь коллегам в отыскании работы, денежные — довольно, правда, скромные — ссуды попавшим в беду. Ходатайства о тех семьях офицеров, которые остались без средств к существованию.
Прапорщик понимающе хмыкнул:
— Оружие?
— Мы этим не интересуемся. Личное оружие офицера — это личное оружие. К тому же в наше беспокойное время шпалер в кармане придает — лично мне, например, — уверенность в себе и своем будущем.
— Вы сказали, что фамилия человека, к которому ехали…
— Пра–апорщик! Опять вы за свое! Если вам необходима еще одна проверка, извольте! Подпоручик Густав Келлер. Взяли его почему–то с паспортом Георгия Воскобойникова. Жил на двенадцатой линии Васильевского острова в бывшем доме Щепочкина. Очень горячий был офицер, отменной храбрости… К сожалению, горячность его и подвела: вздумал, видите ли, отстреливаться! Если бы не это прискорбное обстоятельство, мы могли бы попробовать и вытащить его оттуда.
— Из чека?!
— Ну а почему бы и нет?
— Вы настолько могущественны?
— Могущественны не мы, прапорщик, а бумажки, которые сейчас обрели силу прямо–таки чудодейственную.
— Ах, да, — равнодушно протянул прапорщик. — Ванька что–то говорил об этом…
Равнодушие было деланное. Федоров внутренне возликовал: «Ага! Заглотнули наживку!»
Он помолчал немного, с видимой готовностью ожидая вопросов. Не дождавшись, налил в кружки коньяку:
— Теперь ответьте и на мой вопрос. Этот Ванька — с дырочкой, с пятнышком… Он, насколько я понял, обыкновеннейший уголовник. Что может быть общего между вами и этим бандитом? Подобный альянс, на мой взгляд, не делает вам чести.
— Видите ли, поручик, наше сообщество не менее вашего заинтересовано в средствах. Для этого мы провели в Питере ряд довольно крупных «эксов». Техническая сторона дела была поручена «Ваньке с пятнышком». Этим, собственно, и исчерпывался наш с ним роман. Он получил свою долю… Впрочем, буду откровенным: решением руководящей пятерки Ванечку приказано было, ну вы понимаете?..
— И поэтому–то вы лишили меня удовольствия побеседовать с ним еще раз?
— Это как раз не мы. Какой–то уголовник помог (лично мне) выйти из этой пикантной ситуации с достоинством.
…И еще было множество косвенных вопросов, смысл которых сводился к одному–единственному: а Федоров ли ты на самом деле? Федоров ли?
Пришла пора подводить итоги. Прапорщик встал:
— С вашего позволения, я доложу своему командованию следующее. Вы хотели организовать в Питере филиал вашего, так сказать, благотворительного общества. Попытка провалилась. В силу этого и в силу ряда других обстоятельств, вы не прочь войти в сношения с нашим сообществом, поскольку цели и ваши и наши одинаково гуманны и благородны.
— Не забудьте подчеркнуть в разговоре с вашими, что объединение возможно лишь при условии автономии москвичей. В подчинение к питерским мы не пойдем!
— В ближайшие дни мы организуем вам встречу с пятеркой. Сегодняшний разговор, как вы понимаете, лишь пристрелка. В качестве жеста, символизирующего наше взаимное доверие, может послужить передача в распоряжение петроградцев нескольких бланков с печатями Совнаркома.
— Только после встречи.
— Хорошо. Во время или после встречи.
— Сияешь, Шмаков?
— Старик Шмельков, как всегда, оказался прав. Связь Боярского с крупными хищениями последнего времени несомненна. Прапорщик Дымбицкий отмечен нами в числе тридцати «гостей» Боярского. В разговоре с Федоровым он подтвердил факт экспроприации и то, что «Ванька с пятнышком» принимал в них участие.
— Решил брать?
— Только после встречи пятерки с Федоровым. Встреча может произойти или буквально завтра, или через десяток дней: скоро Боярский уезжает в Москву, ему уже выписана командировка в Наркоминдел. Отменять командировку считаю опасным, — Боярский наверняка насторожится.
— Опять — канитель?
— Предполагаем два пути. Первый: встреча с Федоровым состоится до поездки Боярского. Арестовываем всех, кроме князя, которого спокойно сопровождаем в Москву. (Чем черт не шутит, а может, у него и там есть какие–то силы?) Второй путь: встреча происходит после поездки Боярского. Тогда арестовываем всех.
На всякий случай готовимся и к такому раскладу: Боярский пожелает встретиться с Федоровым в Москве, чтобы убедиться в реальности «галицийского союза». В Москве уже предупреждены и готовят для Федорова нескольких «галицийцев».
— Стало быть, аресты… А ты уверен, что таким способом можно вернуть похищенные ценности?
— Ишь, как заговорил! Я уверен, но гарантий дать не могу.
— Что — Боярский?
— Без изменений.
12. ВАЛЬКА РЫГИН
— И–и–и–и! — Марта Гнилушка плакала. — Как же мне жаль Ванюшечку–то! Прям–стону нет, как жаль! — Она плакала самозабвенно, восторженно, сладко. Слезы заливали лицо. Гнилушка аж захлебывалась слезами. Цепляла сидящих у Семеныча, теребила: дескать, глянь! Ага, пропащая! Изнутри вся гнилая. А погляди, как плачу, как жалеть–то умею!
Трое налетчиков сидели в этот тихий час за столом у Семеныча — братья Мордахаевы. Они молча, дремотно пили. Молча, бесстрастно глядели на Гнилушку. У них были одинаковые безбородые лица — плоские, невнятные, как походившая по рукам монета.
…Из–за занавески вдруг вылез Валет, озверелый, багрово–опухший. Шатаясь, подошел к Марте, взял ладонью за скользкое от слез лицо. Толкнул в угол. Она свалилась и стала похожа на груду тряпья. Лишь нога торчала в чулке, подвязанном бечевкой.
— Легавая! — заорал Валет и даже ногами вдруг затопал. — Ты и продала! А теперь белугой ревешь?
— Это я — то? — возмутилась Гнилушка и стала подниматься. — Я–то Ванюшечку продала? Как у тебя стыда хватает говорить такое?
Валет стоял вполоборота к ней, цедил из захватанного стакана белесую брагу. Руки его тряслись.
Вдруг круто обернулся;; со страшной силой метнул стакан в лицо пытавшейся подняться Марте.
Лицо мгновенно залилось кровью.
Мордахаевы молча поднялись и неторопливо проследовали друг за дружкой в соседнюю комнату — там был запасной выход на улицу.
— Ой–ей–ешеньки! Убил! — вскричала Гнилушка не своим каким–то голосом.
— Удавлю! — свирепо зашипел Валет. — Я тебе за «Ваньку с пятнышком»!.. Кто записку в чека подбросил? Думаешь, не знаем? Думаешь, не помним, как ты ему грозилась «устроить», когда он тебя на Юлу поменял?.. Отвечай! — он сгреб ее за платье, выволок на середину комнаты.
Гнилушка забыла плакать. В ужасе гдядела на Валета.
— Не писала я записки никакой! — На губах ее выступила вдруг пена. — Истинный крест, Валетик! Не пи–са–а–а–ла–а–а!!
Она изогнулась в руках у Валета, стала колотиться.
Он швырнул ее на пол.
— Кувыркайся, кувыркайся!
Валет достал из кармана тонкий волосяной шнурок, стал вязать петельку.
Тут Семеныч, в страхе забившийся в угол, как это он всегда делал во время драк, крикнул:
— Ну, не здесь же, Валет! Нельзя же здесь!
— Как же… — старчески усмехнулся тот. — На Невский я пойду ее кончать.
И поволок в беспамятстве дергающуюся Гнилушку в соседнюю комнату,
Семеныч закрыл уши руками.
Валет заметно дрожал, когда через несколько минут вышел. Посасывая окарябанный палец, деловито сказал:
— Теперь вот что, Семеныч! На мушке мы, это точно. Если уж она Ванюху продала, то хазу твою — подавно! Мотать надо. Думаешь, зря два матросика вокруг да около бродить стали? У меня на это глаз битый.
Семеныч обеспокоенно забегал по комнате:
— Но если ты ошибаешься, Валет?
— Одного из них я «срисовал». В августе, помнишь, малину на Крюковом накрыли? Я по крышам уходил и одного из них, точно, видел. Жаль, пьяный эти дни был — давно бы чухнулся.
Семеныч все бегал по комнате.
— От так–так! От так–так!.. Бежать, конечно! Это ты прав, Валет. — Вдруг остановился в горделиво–нелепой позе, по–адвокатски вытянул руку: — Но — что им Семеныч? Семеныч убивал? Семеныч грабил? Нет. Семеныч — просто гостеприимный человек, — дробненько захихикал. — Семеныч не может отказать знакомым людям в ночлеге, в еде какой–никакой. А чем мои знакомые платят? А чем мои знакомые занимаются? Я, конечно, мог знать, не спорю… А мог ведь и не знать!.. И уныло присел на табуретку. — И все же ты прав, Валет, что нужно бежать. Но мне уже шестьдесят восемь! И — начинать все сначала? Нет! Будь, что будет, Валет, а я не пойду!
Валет неожиданно легко согласился:
— Ну, дело хозяйское… Дай пожрать, Семеныч.
Сидя за столом, поглядывал из–за отогнутой занавески. Был виден дом наискось, и Свитич, который, сидя на крыльце, пьяно двигал руками, перематывая портянки.
Валет ждал долго и наконец дождался — поймал быстрый трезвый взгляд исподлобья, брошенный на дом Семеныча.
А среди ночи вдруг легко и шустро, как картонная, полыхнула хаза.
На пожар сбежался народ со всего проулка. Трудно было даже представить, что в этих молчаливых домишках водится столько людей.
Семеныч бегал вокруг огня, упрашивал, хватал всех за руки, становился на колени:
— Люди! Вы же меня сто лет знаете! Вешчи помогите вынести, вешчи! Одну только вешчь! Лю–юди!!
Люди хмуро отмалчивались.
Свитич цапнул Семеныча за рукав, гаркнул в ухо:
— Где Валет?
Старик глянул на него ничего не понимающими, уже безумными глазами.
— Ах, там… — махнул рукой в огонь. — Все там. Все вешчи там.
13. КНЯЗЬ БОЯРСКИЙ
Вечером следующего дня Шмакову доложили: поступило заявление Боярского о том, что ограблена его квартира. Взломана дверь. Экономка, находившаяся во флигеле, убита.
— А где Стрельцов?
— Стрельцов? Его на посту нет.
— Через полчаса буду. Шмелькова — срочно! — ко мне!
С улицы флигель Боярского выглядел как обычно: плотно задернутые шторы, по скудному снегу — едва протоптанная дорожка к крыльцу.
Шмаков толкнул дверь, мимоходом оглядел и замок.
Сразу от дверей начинался маленький коридорчик. На вешалке аккуратно висела дамская потертая шубка, серый платок засунут в рукав. Чисто, опрятно, небогато, с достоинством…
В полуоткрытую дверь гостиной было видно, как осторожно, словно бы крадучись, двигаются там люди, — шел осмотр.
Шмаков остановился в дверях.
Сущий разгром! Распахнуты дверцы всех шкафов. Грудой лежат в углу книги. Мебель сдвинута. В одном месте целиком ободрана полоса обоев. В соседней комнатке творилось то же самое. В кухне — распахнут люк подпола… Впечатление было такое, будто кто–то яростно, нетерпеливо и торопливо что–то искал.
Шмаков отворил дверь в последнюю, без окон, комнату — и отшатнулся.
В прямом кресле сидела, слегка склонив голову набок, обнаженная женщина. Она улыбалась. Только приглядевшись, Шмаков увидел в полутьме веревку и то, что это не улыбка, а гримаса боли, застывшая на лице женщины навсегда.
— Какой ужас! — сказали у него за спиной.
Высокий, очень прямо державшийся, человек лет пятидесяти стоял перед ним. Короткое толстое пальто, круглая меховая шапка. Боярский.
— Да, — согласился Шмаков. — Вы — хозяин квартиры?
— Так точно. Боярский.
— Пойдемте на кухню, гражданин Боярский. Расскажите, как вы обнаружили все это.
Они уселись на кухне, и Боярский стал рассказывать. Говорил неторопливо, думаючи. Был безукоризненно спокоен.
— Я вернулся домой как обычно. Открывая дверь, увидел, что она не заперта. Иной раз с Марией Петровной — моей экономкой, скажем так… — подобное случалось. Я ее предупреждал неоднократно, но она — особа, видите ли, несколько рассеянная… Впрочем, что теперь об этом!
Боярский помолчал, перемогая что–то в себе, потом продолжил, так же спокойно:
— Я вошел в прихожую и сразу же понял: что–то случилось. Ну, во–первых, дверь в гостиную была распахнута, и в кухню тоже. Но — главное — запах! Вы не слышите его сейчас? Этот запах жженого мяса?..
Я заглянул в гостиную, увидел разгром, кликнул Машу. Я бросился в другие комнаты и вот — увидел ее. Боярский достал портсигар — простой, едва ли не из жести, протянул Шмакову, взял папиросу сам. Курил он «Эксельсиор» — дореволюционный сорт.
— Вы сказали по телефону, что дверь взломана. Между тем я не заметил на ней никаких следов.
— Я сказал «взломана»? — рассеянно переспросил Боярский. — Она была открыта, когда я пришел. Впрочем, может быть, что я и сказал «взломана», не помню.
Сколько Шмаков ни вслушивался, ни всматривался в Боярского — никаких следов волнения, преступной озабоченной суеты в нем не чувствовал. Перед ним сидел простой, откровенный и, видимо, очень мужественный человек, на которого свалилось большое несчастье.
— Что можно было взять в доме?
— Господи! Жалкие остатки! Кое–какая мелочь, оставшаяся от покойной жены, — серьги, несколько колец, кулон. Все мое золото и все мои драгоценности, — он иронически усмехнулся, — при мне. Вот очки в золотой оправе, вот обручальное кольцо. У Маши оставались, кажется, кое–какие мелочи, еще «не съеденные», так сказать.
— У вас нет никаких предположений? Почему из сотен, тысяч домов грабители выбрали именно ваш?
— А разве они руководствуются логикой? — лицо Боярского вдруг исказила ненавидящая гримаса. — Впрочем, я ведь, как вам, наверное, известно, князь. Бывший, разумеется. Но для этого быдла слово «князь» и слово «богатство» — одно и то же.
— До революции вы были богаты?
— Пожалуй.
— И так–таки ничего сейчас не имели?..
— Увы. Когда я вернулся из–за границы, поместья мои были уже разграблены. Драгоценности и золото в сейфах — арестованы. Ценные бумаги… А что они стоят сейчас, эти ценные бумаги? Так я и остался на бобах. Паек на службе, символические отчисления с арестованных банковских сумм — вот весь мой доход.
— Но может быть, вы делали вид, что вы богаты?
— Отнюдь. Я, конечно, служу вашей власти, но требовать от меня молчаливой благодарности за нищенское свое положение — этого вы не вправе!
Шмаков досадливо поморщился:
— Да я не об этом. Мог ли кто–то из ваших знакомых, друзей, сослуживцев, бывших слуг считать вас по–прежнему богатым?
— Я понял ваш вопрос. Слуги… За эти годы с ними произошли такие, наверное, метаморфозы, что я уже не берусь судить о них. Что касается круга моих знакомых, друзей, сослуживцев, то я заявляю совершенно определенно: среди них нет, и не может быть, и никогда не могло быть такого человека, который смог бы столь скотски поступить с женщиной!
— Я почему так настойчиво расспрашиваю вас о ваших знакомых… — продолжал Шмаков, настойчиво всматриваясь в Боярского. — Ключ в двери торчит изнутри. Замок не взломан. Стало быть, ваша экономка сама открыла грабителям дверь.
— Я ей это категорически запрещал.
— Но в двери есть глазок. Она видела своего убийцу и сама впустила его!
Боярский задумался. Шмаков видел, что он задумался всерьез.
— Не знаю даже, что и думать… Знакомых у Маши, которых бы я не знал, в Петербурге не было. Мы сошлись с ней в Париже — к тому времени она уже давно не бывала в России.
— Может, появился кто–то, о ком она вам не хотела говорить?
— Это почти невероятно. Она была очень искренним и честным человеком.
— В квартиру можно проникнуть как–нибудь еще, кроме…
— Есть ход из бывшей оранжереи в дом. Ход прорубили недавно. Но я смотрел: засов, как и всегда, закрыт на замок.
Шмаков поднялся:
— Мне очень жаль, что вас постигла такая беда, поверьте.
— Благодарствуйте за соболезнование. Я, собственно, даже не знаю, как вас величать…
— Шмаков. Я — один из тех, кто отвечает за борьбу с бандитизмом в Петрочека.
Боярский удивленно поднял бровь и, кажется, насторожился.
— Вы удивлены, что я приехал лично? Можете не сомневаться, ваши знакомые за кордоном преподнесут это ограбление как акцию чекистов, как месть взбунтовавшихся мужиков и черт те как еще. У нас на этот счет строгое правило: особо тщательно разбирать дела такого рода.
Повыдвигав ящички в шкафу и комоде, заглянув в фарфоровую вазочку, Боярский продиктовал список похищенного и попросил разрешения уйти ночевать к знакомым. Адрес, который он назвал, значился в списке «Гости Боярского».
Уже уходя, он вдруг обернулся:
— Я совсем забыл, на днях мне ехать в Москву! По службе. Что мне делать? Отложить?
— Смотрите сами. Нам вы пока не нужны, — как можно равнодушнее ответил Шмаков.
Квартира Боярского опустела. Только Шмаков, Шмельков и два инспектора остались заканчивать дела.
Собственно, активной деятельностью занимались инспектора — бродили по флигелю с яркой лампой в руке, выискивали мелкоту, которая могла бы не заметиться с первого раза.
Шмаков и Шмельков беседовали.
— Ну, предположим, всполошились, Вячеслав Донатович. Вчера — сожгли дом Семеныча вместе с Валетом. Сегодня — под видом ограбления — убивают Марью эту — экономку. Похоже на то, что избавляются от лишних. А?
Шмельков, как обычно, то ли слушал, то ли нет. В десятый раз проглядывал заключение судебного врача. Хмыкал, сипло дышал, затем довольно бесцеремонно перебил Шмакова:
— Послушайте: «Смерть наступила в результате проникающего…» ну, и так далее. А вот: «На теле жертвы присутствуют множественные следы ожогов, характер коих говорит о том, что она получила их, будучи еще живой». Вы знаете, Илья Тарасович, если бы я точно не был убежден, что «Ванька с пятнышком» в могиле, я бы сказал, что это — его работа! В Петербурге только он один грабил с применением пыток.
— Но он убит.
— Значит, вы меня не совсем поняли. Я говорю о его, так сказать, «школе», если здесь пристало употреблять сие слово. Я вот тут посмотрел на убийство с исторической, так сказать, точки зрения. Получается очень любопытно. Ограбление на Садовой — тоже с пыткой. Кто участвовал? «Ванька с пятнышком», Сермяга, Валет, Дышло. Сермяга расстрелян в октябре восемнадцатого. Дышло, насколько мне известно, перебрался в Одессу. Остаются Ванька и Валет. Дело старухи Богоявленской. С пыткой. Участники: Ванька, Валет, Грюня, Шелешпер. Грюня убит в драке. Шелешпер удавился в тюрьме, не дождавшись расстрела. Кто опять остается? Ванька и Валет. Бывший ростовщик Шнеерсон. Кто на его глазах поджигал внучке волосы, чтобы вынудить у старика деньги? Ванька, Валет, Лейб–Эстонец, Сахаровский и Гусар. Сахаровский сейчас у нас, Эстонец и Гусар, как вы помните, расстреляны. Опять же остаются «Ванька с пятнышком» и Валет.
— Ванька убит. Валет сгорел.
Вячеслав Донатович с нескрываемой насмешкой и с снисхождением поглядел на Шмакова. Он опять был на белом своем коне.
— Ванька убит, я верю… — сказал он с расстановкой, — а Валет, вы что, сами видели его мертвым? Кто видел Валета?
— Семеныч показал, что в доме был только Валет. Кости в пожарище… — Вдруг подскочил Шмаков, закричал: — Ды–ымов!
Появился один из инспекторов.
— Живо, Дымов! Подними Глазова. Спроси, достал ли он почерк Валета. Второе — срочно! — докторское заключение о костях, которые нашли в доме Семеныча!
Дымов мялся:
— Вы бы лучше Окоемову это поручили.
— Эт–то еще почему?
— Куриная слепота у меня, товарищ Шмаков, а сейчас ночь.
— Тьфу! — с чувством плюнул начальник. — Ну а если ночью на операцию пошлют?
— Не пошлют. Начальство знает. Потом — недавно это у меня. Доктор сказал, от какого–то недостатка. Витамина, что ли, какого–то не хватает.
— Зови Окоемова!
— Ах какая куриная наша слепота! Какие ошибки делаем! — Шмаков сел на стул, но тут же как обожженный вскочил, зашагал по комнате. — Если все окажется по–вашему, то дела не такие уж и плохие… — он оживленно потирал руки.
Шмельков скромненько слушал, но глаза его лучились ехидством.
— Вы хотите сказать, что автор письма — Валет, а труп в доме Семеныча — не Валет?
— Именно!
— И что Валет убил наложницу Боярского, и что это именно он искал драгоценности в доме?
— Возможно!
— Ну а теперь–то, — торжествующе хмыкнул Вячеслав Донатович, — признавайтесь: кто был прав, связав Боярского с хищениями ценностей?
— Вы, вы, дорогой наш товарищ Шмельков! Хотя это — пока еще предположение.
Не так уж много надо было старику, чтобы ощутить блаженство.
— Да–с, Илья Тарасович! — актерским ублаженным баритоном пророкотал он. — Нюх в нашем деле, согласитесь, что–нибудь да значит! Валет, правда, меня несколько озадачил. Не ждал я, признаться, такой прыти от вчерашнего школяра… Он, видимо, решил, что все похищенное хранится у Боярского. И, не сомневаюсь, он догадывался, что Ванька готовит точно такое же дело. Решил упредить. Он у Ваньки многому научился, этот гимназист, — и как пытать, и как напарника из дела выводить. До Одного только недодумался: что Ванька может знать какое–то другое место хранения. А может быть, понадеялся на осведомленность экономки? А может, просто спешил?
14. ИВАН ГРИГОРЬЕВИЧ СТРЕЛЬЦОВ
В день, когда была убита экономка, Стрельцов вел наблюдение за флигелем…
— Наполеона–то как звали? Бонапарт звали. А мамашу Наполеона? А мамашу — Летеция. Ты по–французски соображаешь, Елизарыч, или подзабыл малость?
— Подзабыл, Ванюша… — смущенно прокашлялся старик.
— Тогда слушай. «Бонапарт» по–французски — «лучшая часть», понял? А «Летеция» опять же по–французски — «лето»! «Лучшая часть лета» — это что будет?
Старик восхищенно засмеялся:
— Опять солнце получается! Как ни крути, а все по–ихнему получается: не было Наполеона, обшиблись, солнце заместо него приняли! — и опять задребезжал донельзя радостным хохотком. — Мы уж с соседом эту книжку скрозь прочли — по десяти раз, ей–богу, не вру!
Ваня Стрельцов, наблюдавший из окна каморки за дверями флигеля и за коридором, вдруг вскочил.
— Погоди, Елизарыч! — тревожным голосом перебил он старика. — Никак знакомого встретил! — и выбежал из комнаты сторожа.
Он увидел Валета, который сбежал с крыльца Боярского и, оглядываясь, заторопился по Литейному.
«Как же это я прозевал его?» — досадовал Стрельцов. Через пять минут, когда Валет на одном из углов оглянулся, Иван понял, что замечен. Но что–то подсказывало Стрельцову: отпускать Валета нельзя. Он припустил бегом:
— Валька! Валька!
Валет остановился, зло глядя на подбегающего Стрельцова.
— Ты чего ж это? Я тебе кричу–кричу, а ты…
— Чего надо? — Голос у Валета был неприязненный. Он время от времени поглядывал в конец улицы, словно ждал погони.
— Ф–фу! Дай отдышусь…
Они пошли рядом, Валет шел все так же торопливо.
— Помнишь, ты предлагал мне… ну, работу? Помнишь?
— Не помню.
— Да ты что, Валька! Меня же с фарфорового уволили! Одна надежда на тебя. Я теперь на все согласен.
— Опомнился. Нету больше работы. Нету! И — вали отсюда!
Валет был рассвирепевшим и таким страшным, каким Стрельцов его и представить не мог. Лицо дергалось какими–то волнообразными движениями, глаза были пустынны и мертвы.
— Ва–альк! — заканючил Стрельцов, снова увязываясь за Валетом. — Жрать ведь нечего! Тебе хорошо, при деле, а чтоб товарища пристроить…
Валет в какой–то подворотне вдруг резко остановился. Стрельцов налетел на него и тотчас же почувствовал возле горла — щекотно и колко — нож.
— Ну, слушай, ты, товарищ! Я тебе сказал, пшел отсюда! Или по–другому объяснить?
— Да как же я, Валька, уйду, если ты меня за грудки держишь?
Тот оттолкнул его. Пошел не оглядываясь. И вдруг опять услышал за спиной:
— Валь! А Валь!
Валет повернулся и обомлел: Стрельцов держал в руке наган.
— Я же не собака, Валя, чтобы говорить мне «пшел»… Руки подними! Кому, гад, говорю! — вдруг вскрикнул он с ненавистью.
Валет поднял руки:
— Ты что ж это, Ванька? Да погоди ты! Давай поговорим… договоримся…
— Не о чем договариваться! В чека с тобой договорятся!
Лицо Валета стало изумленным.
— Так ты из этих, что ли? — и показал глазами куда–то за спину Стрельцова. — И они тоже, значит, с тобой?
Тот невольно оглянулся, и этого было достаточно, чтобы Валет резким зигзагом выскочил из подворотни во двор.
Стрельцов бросился следом и дважды, почти не целясь, выстрелил. Валет закричал, припал на одну ногу и, волоча ее за собой, тем не менее очень быстро нырнул в ветхую сараюшку, наполовину уже разобранную на дрова.
Сарай стоял, притулившись к высокой бетонной стене забора. Деваться отсюда Валету было некуда.
Тут же что–то больно хлестнуло Стрельцова по лицу. Он отпрянул назад в подворотню. К счастью, это была всего лишь кирпичная крошка от пули, ударившей рядом с головой. Следом же ударила вторая — о стенку подворотни, срикошетила, завизжав.
Иван задумался. Положение было сложное: Валета он в западню, конечно, загнал, а как извлекать его оттуда?
Двор был заброшен. Нежилой дом в форме квадратной буквы «с» и высокий бетонный забор.
Район был на редкость безлюдный. Иван вспомнил, что, когда они шли с Валетом, навстречу им попалось от силы три–четыре человека. Да и сейчас никто из прохожих не мелькнул в проеме подворотни. А ведь надо как–то предупредить своих — в одиночку ему Валета не взять…
И патронов всего пять штук. У Вальки — тоже. (Однако это неизвестно, — налетчики, Иван знал, часто носят при себе по два револьвера).
«Что ты там делаешь, Валет?» Стрельцов поднял с земли дощечку, надел на нее шапку и осторожно высунул из–за угла.
Страшной силы удар вырвал дощечку из рук. Шапка отлетела метра на три — на открытое для выстрелов место. Тяжко почему–то заныли пальцы.
«Теперь у Вальки четыре выстрела. Может, и больше, но я буду считать — четыре. Так мне легче», — подумал он.
В подворотне насвистывал ветер. Сухой серый снег шевелился от его порывов под ногами, как живой. Стрельцов начал замерзать.
По–прежнему никто из прохожих не мелькнул в проеме ворот. Начинало смеркаться.
Иван рискнул и на секунду выскочил на улицу. И вправо и влево — пустыня.
Он замерзал все больше и с каждой минутой все больше ощущал нелепую безвыходность своего положения: и отлучиться нельзя, и долго сторожить Валета он не сможет — из–за холода.
…Метрах в десяти, слева от ворот, ведущих во двор, поскрипывала на ветру дверь, повисшая на одной петле. Вход в здание был открыт.
«Если успеть проскочить туда, — подумал Иван. — Если б туда проскочить…»
И вдруг, испугавшись, что не решится на это, Стрельцов отчаянно топая сапожищами, побежал к дверям. Разлетелось стекло в доме — Валет выстрелил.
Головой вперед, как в воду, сиганул Иван в темноту подъезда, и тут будто горячим хлыстом стегануло его.
Он сразу упал, и это спасло его. Пуля всего лишь прошила ягодицу — вдоль и насквозь.
Он вскочил, чтобы взглянуть на сарай, и вскрикнул от боли. Он услышал, как побежала горячая кровь по ноге. И едва понял, что это кровь, что это его, Вани Стрельцова, кровь, ему стало плохо.
Наскреб с подоконника пыльного снега, потер лоб.
Теперь из темени подъезда ему был хорошо виден сарай. Иван отковылял поглубже в темноту, пристроился за бочонком с истошно пахнущим клейстером, «А ведь Валет дважды стрелял», — подумал он.
Кровь все бежала и бежала. Как перевязать рану, он даже не представлял. Отодрал кусок исподней рубахи, сунул сзади в штаны.
«Герой, — прошептал он, морщась от боли, — а у героя — геморрой. То–то веселья всем будет!..» Но подумал об этом он спокойно. Потому что боль была настоящая, и кровь текла настоящая, и напротив был враг — тоже настоящий.
Он поймал себя на том, что будто бы проснулся. На миг вдруг дернулось все перед глазами, исчезло, потом медленно, нехотя появилось. Он всполошился. «Это меня от клейстера мутит», — решил он и захотел встать. Очень трудно оказалось встать. У него даже в глазах потемнело, настолько трудно оказалось встать.
Его качало, как пьяного.
— По стеночке, по стеночке, — бормотал он себе, пробираясь к окну.
Стал виден сарай. «Ну, стреляй же!» Валет молчал.
В сапоге хлюпало от крови.
«Что же это творится со мной? — удивленно подумал он. — Ну, кровь. Ну, больно. А вот сейчас я лягу, а он уйдет. На одной ноге, с двумя патронами, а уйдет».
Он посмотрел вниз и с изумлением заметил, как немощно и вяло болтается в его ладони револьвер. И испугался: через пару минут он уже не сможет даже и выстрелить!
Он заметил, что щеки его мокры, когда вновь очнулся после мгновенного обморока.
Потом, дождавшись, когда его ненамного отпустила слабость, торопливо доковылял до входа, вывалился плечом вперед в проем двери и, медленно сползая по стенке на пол, пять раз, с усилием нажимая спуск, старательно выстрелил по сараю наугад.
Он не услышал ответного выстрела. Не видел, что произошло дальше. Дряхлый сарайчик вдруг принялся скрипеть и коситься, передняя стенка его рухнула, и вместе с ней головой вперед грохнулся Валет, на которого сыпались ветхие остатки крыши.
Стрельцову повезло. Неподалеку оказался патруль. Услышав выстрелы, прибежали матросы. Не случись этого, Иван наверняка бы погиб, потеряв столько крови.
15. ИЛЬЯ ТАРАСОВИЧ ШМАКОВ
Шмаков играл цепочкой кулона — то ссыпал ее в ладонь, то аккуратно вытягивал. Слушал Шмелькова.
Тот вещал, вольготно расположившись в кресле, пальто распахнув, ноги в стариковских ботиках далеко вытянув.
— В доме у Боярского конечно же ничего и не было. Допускаю, что временно там что–то хранилось — тайник–то в подполе не зря, — но потом похищенное куда–то переправлялось. Ваньку, понятно, об этом в известность не ставили. Валета — тем более. Валет, хотя бы пару раз, в доме Боярского был. Когда привозили награбленное, так я думаю.
— Какой смысл сейчас об этом говорить? — с усталым неудовольствием отозвался Шмаков. — Валет убит. В доме Боярского — ничего. Все, что сумел взять Валет, продиктовано князем: ни камушком меньше, ни камушком больше. Кстати, посмотрите, что еще нашли у Валета.
Шмельков взял протянутый Шмаковым клочок бумаги. Там старательно, в столбик, было выписано: «Милостивый государь, уведомляю, доподлинно известно, примите уверения в моем совершеннейшем почтении, соблаговолить, поелику возможно, паче чаяния, солидаризироваться, настоятельнейше рекомендую…»
— Да, — сказал Шмельков. — Опасный рос бандит. Шмаков подгреб к себе горстку колечек, браслеток,
Цепочек — изъятое у Валета.
— И ведь ни с какой стороны к Боярскому не подкопаешься! — с досадой процедил он. — Каждая из вещичек на законнейшем основании выдана банком в качестве семейной реликвии!
Еще раз пододвинул список, в десятый раз принялся сортировать:
— Перстень старинной работы с сапфиром. Этот, что ли? Кольцо с изумрудом в обрамлении шести мелких бриллиантов…
Шмельков с раздраженной скукой следил за этим бессмысленным занятием. Дело с миллионами было ч тупике. От него требовался какой–то поистине ку дэ метр, чтобы резко изменить течение событий и выбраться из трясины. Но что надобно делать, Вячеслав Донатович не знал и оттого злился.
«Уповать на арест Боярского и его людей — глупо, — размышлял Шмельков. — Вряд ли многие могут знать, где похищенное, а те, кто знает, — наверняка народ матерый — упрутся, слова от них не добьешься, и тогда…»
— Это из чего сделано? — перебил его мысли Шмаков, показывая кулон–балеринку, которым забавлялся. — Серебро, что ли, платина?..
Шмельков мельком взглянул:
— Ни то, ни другое. Мельхиор.
— А зачем же он тогда в список драгоценностей ее включил? — недоуменно спросил Шмаков.
В голосе Шмелькова прозвучало явное раздражение:
— Откуда мне знать! Может, ценностью считает!
(«…Где можно хранить такие громоздкие вещи, как картины? Или эти скульптуры? Перевозили, понятно, на ломовике. Ого! Это можно попробовать — разыскать ломовика. Не так уж их много в Питере. Кого из извозчиков мог подрядить Ванька?»)
Шмаков шумно вздохнул, полез в ящик стола. Водрузил на нос старенькие стальные очки. Сразу стал удивительно похож на пожилого мастерового, любопытствующего чужой работой.
— А у вас лупа, Вячеслав Донатович, есть? — спросил он, не отрываясь от балеринки. — А то здесь что–то написано, но больно уж мелковато.
— Это вы у молодых поинтересуйтесь. Они в шерлок холмсов любят играть.
…Когда через двадцать минут (совсем забыл за размышлениями, для чего пошел), он вернулся в кабинет Шмакова, тот по–прежнему занимался с кулоном. То отставлял его от глаз, то приближал, то водил над ним очками.
Молча взял лупу, глянул, разочарованно вздохнул:
— Чепуха какая–то! «Лизетта. Париж». Фабричная марка. — Но вдруг насторожился, даже привстал над столом. — Ну–ка, ну–ка, ну–ка! А где ножичек? Винтик–то, Вячеслав Донатович, отвинчивали, и не раз.
Пошарил в ящике, вынул перочинный ножик, стал аккуратно и осторожно крутить винтик. Что–то мурлыкал себе под нос,
— Та–ак! — разъял балеринку на две части. — И что же у вас, барышня, внутрях? Бумажка!
Узкий прямоугольничек тонкой рисовой бумаги был испещрен буквами и цифрами.
— Записывайте, Вячеслав Донатович! «Должен: Ив.Ив. — 222 рубля 15 копеек. Пав.Ник. — 149 рублей 23 копейки. Иванову — 363 рубля 09 копеек…»
В списке, который нарекли «Кредиторы Боярского», оказались двадцать две фамилии.
Как определили понимающие в графологии люди, записи принадлежали руке Боярского, сделаны были недавно и в разное время.
Нелепостью было предположить, что это записи одолженных у кого–то сумм: кто, в самом деле, одалживается суммой в 212 руб. 01 коп.!
И Шмельков тут изрек:
— Все очень просто, милостивые государи… Куда, как все просто. Это — номера телефонов!
Начали определять адреса абонентов, обозначенных в списке Боярского. Это оказалось не простым занятием.
Телефонное хозяйство Петрограда было почти полностью разрушено.
Однако звонить «кредиторам Боярского» чекисты не собирались — нужно было только установить их местожительство, но и это оказалось задачей трудной до чрезвычайности.
То ли сразу после октябрьского переворота, то ли позже — во время пожара, вспыхнувшего на станции — адресные списки абонентов были в значительной степени уничтожены. А по справочнику «Весь Петроград» удалось установить всего лишь двенадцать адресов — из двадцати двух.
— Что — Федоров?
— Боярский предложил ему встречу в Москве. Позвонил по телефону. В будущий четверг, от пяти до шести вечера, на месте памятника Скобелеву. Подойдет человек, спросит время. Отвечать, прибавив ровно час. «Ваши часы то ли спешат, то ли отстают» — это пароль. Ответить надо: «Скорее всего, спешат…»
— Тебя не тревожит, что он уклонился от встречи здесь?
— Больше всего боюсь, что он (кто знает, насколько сильны его связи?) получил вдруг проверку на Федорова. Надеюсь, что причина — в суете, которая возникла вокруг Боярского после нападения Валета на его дом. Очень хочу надеяться.
— Поэтому?..
— Поэтому пусть Федоров едет на встречу. Пусть встречается с Боярским там. «Галицийцев» мы ему приготовили. Здесь мы арестовываем всех «гостей Боярского».
— Совпадения в списках «Гости Боярского» и «Кредиторы Боярского» есть?
— Нет.
— Значит, ты прав. Завтра — вернее, в ночь отъезда Боярского — проводи аресты «гостей». А после — принимайся–ка за «кредиторов»!
— Я хотел, правда, повременить с «кредиторами»… А вдруг между ними всеми есть связь, не известная нам? Впрочем, не возражаю, устал, не возражаю.
— Молодец, что не возражаешь. Поручи опытному — тому же Шмелькову — розыск оставшихся десяти адресов. Не может быть, чтобы их нельзя было найти.
— Есть!
16. ГОСТИ БОЯРСКОГО
Ночь. Метель из мокрого снега. Истертые ступени. Звонок с надписью: «Прошу повернуть!»
— Кто там?
— Из домкомбеда. Нам сказали, что у вас ночует посторонний.
— Помилуйте! Никого чужого!.. Бряцание засовов, цепочек, замков.
— …Только я, жена, дети…
— Руки! Вверх, говорю, руки!
— Руки?!
Ночь. Стук в дверь. Тишина за дверью.
— Давай, Ширяев, ломай!
Приклады о дверь. Треск.
— Не толпитесь в дверях. Я — первый.
Выстрел. Выстрел. Выстрел.
Звон разбитого стекла в дальней комнате.
Черный силуэт распластавшегося внизу, на белой мостовой, человека.
Ночь. Звонок.
В дверь, приоткрытую на цепочку, злобно задребезжав по кафелю, выкатывается лимонка.
— Бомба–а!!
Взрыв.
…И так вот тридцать раз за эту метельную ночь…
В эту ночь арестовано — двадцать пять. Пять «гостей Боярского» — убиты в перестрелке. Чекистов — убито шесть, восемь ранено.
17. КРЕДИТОРЫ БОЯРСКОГО
В эту ночь Шмаков сбился с ног.
Его со всех сторон дергали. Кто–то из арестованных рвался заявить протест. Одна за другой возвращались из города группы, докладывали потери. Было решено начать допросы сразу же, по горячим следам, — и на стол Шмакову уже ложились первые протоколы.
Кончилось тем, что он вдруг часу в пятом утра крикнул дежурному:
— Всем! Приказ! Полтора часа спать! Потом пойдем по мильоны! — закрыл дверь на ключ, шапку надел на телефон и рухнул боком на стол.
Проснулся он через час с ощущением стыда: вот он здесь спит, а враги рабоче–крестьянской власти в это время, поди, не дремлют?..
Вышел из кабинета — маленький, косолапый, с тугим заспанным лицом, — растолкал дежурного:
— Рабочие, которых просил вызвать, пришли?
Тот поморгал, вдумчиво глядя на начальника. Потом зевнул и равнодушно ответил:
— Та с вечера же спят в цейхгаузе…
Несколько групп выстроились в длинном коридоре. Шмаков держал речь:
— Сейчас каждая из групп получит адрес, по которому следует провести тщательнейший обыск и, если понадобится, то и арест владельца дома. Заранее говорю: кому какой важности квартира попадется — никто нг знает. Поэтому — непременное условие: тщательность! Тщательность и беспрекословное подчинение тем сотрудникам чека, которые стоят во главе групп. Тщательность. Вежливость. Достоинство. Хочу подчеркнуть, что во время обыска могут быть обнаружены значительные суммы золота и драгоценностей. Это–народное достояние, похищенное врагами. Ни одна крупинка, ни один камушек не должны пропасть!
В строю недовольно заворчали.
— Знаю! Знаю, что такие слова обижают вас! Знаю, что стыдно такие слова говорить вам, лучшим из лучших петроградского пролетариата! Но, товарищи, золото — страшная вещь! Поэтому говорю: расстрел — каждому, кто будет замечен! Теперь… Я вижу, что некоторые товарищи с винтовками. Заменить на револьверы! Обыски проводить, если возможно, без лишнего шума. Что еще сказать? Больше нечего сказать. Все!
Группа, которую возглавлял сам Шмаков, отправилась на Троицкую в дом Толстого, к бывшему присяжному поверенному Ивану Ивановичу Коростелеву.
Дом был громаден. Даже по внешнему виду нетрудно было определить: беднота тут никогда не живала. Солидные двери, огромные гулкие подъезды, лифт…
Вызвали понятых. Поднялись на третий этаж.
Шмаков волновался. Почти месяц ищут они эти ценности. Убит Тренев. Ранен Ваня Стрельцов. Володя Туляк ходит по краешку смерти из–за этих драгоценностей, — и вот…
И вот — он поднимает руку.
И вот — он крутит звонок.
И вот — за дверью шаги…
Мужчина лет пятидесяти удивленно глядел на чекистов и, судя по всему, ничего не понимал.
— Мы — из чека. Вот ордер на обыск. Позвольте зайти.
— О, господи! — сказал Коростелев. — Чека… А я жду доктора. Дочь только что побежала за врачом. У меня сын заболел. С ним что–то страшное…
И он пошел в глубь квартиры, ссутулив плечи. Шмаков и все остальные — за ним. Вдруг до Коростелева дошло:
— Вы сказали: «Обыск»? Но почему — обыск? И почему именно у меня?
— Мы знаем, что у вас на квартире спрятаны большие суммы золота и драгоценностей.
— Какая чепуха! — Коростелев сказал это очень искренне. — И вы что, будете искать у меня?
— Не сомневайтесь.
— Но никаких драгоценностей у меня нет! И не было, поверьте!
Шмаков ухмыльнулся:
— Это, гражданин, такое дело, что на веру, знаете ли…
— Ах, ну конечно же! — быстро сообразил Коростелев. — Но, пожалуйста, бога ради, потише! У него, мне кажется, испанка, температура ужасная…
Осторожно приоткрыл дверь, заглядывая в комнату. Шмаков тоже посмотрел.
Ночник. Смятые простыни. Парнишка лет тринадцати, с безумно сияющими глазами.
— Папа! Ты почему ушел? Пить дай!
Коростелев плачуще улыбнулся Шмакову:
— Извините…
Начали с гостиной.
Шмаков морщился, как от зубной боли. «Зря все это! Нет у Коростелева никаких драгоценностей!»
Прошло с полчаса.
Коростелев тихонько отворил дверь, вошел на цыпочках.
И вдруг с неуверенной радостью сказал:
— Вы знаете… Он, кажется, заснул! — Стал смотреть на обыск равнодушно и устало.
Шмаков подошел к нему спросить воды, но не успел. Тот перевел взгляд:
— И дочка куда–то пропала. Побежала в соседний дом, к доктору Шварцу. Это, знаете ли, очень хороший доктор, Шварц, — один из лучших в Петрограде. Но почему–то все нет и нет…
— А жена ваша где?
— О–о! — Коростелев будто бы даже обрадовался вопросу. — Жена, видите ли, сбежала. Бросила нас, как говорится, и сбежала с каким–то офицером!
Неушедшее изумление прозвучало в голосе бывшего присяжного.
— Оставила записку, двоих вот детей… Недавно я узнал: они там, на юге. Заезжал какой–то юноша. Дембецкий, Дамбецкий. Она просит передать, что у нее все хорошо и что она, видите ли, просит ее понять! — он тихонько рассмеялся, легко, без горечи. — Вот только выздоровел бы! — добавил вдруг невпопад.
Шмаков попросил, наконец, напиться.
— Я вас провожу.
Шмаков жадно пил. Коростелев глядел, глядел на него, потом вдруг произнес:
— А вы знаете? Я, кажется, догадываюсь, что вы можете искать в моем доме. Правда, я не вполне уверен, но у меня ведь и вправду никогда никаких драгоценностей не было! Тот юноша, о котором я вам говорил, оставил у меня на время чемоданчик. Сказал, что, когда устроится с жильем, заберет. Я его оставлял жить у себя, но он отказался… Я сейчас принесу!
Чемоданчик был из тех деревянных, самодельных сундучков, которые, наряду с мешками, были в те годы самой распространенной укладкой у кочующего по России населения: замочек в проволочных петельках, жестяные уголки, веревочная ручка.
Тяжел, однако, был чемоданчик. Шмаков поковырялся в замке. Потом просто оторвал петли.
— Что вы! — Коростелев ужаснулся. — Он же придет за ним! Подумает…
— Ничего. В случае, приделаем назад.
Грязное нижнее белье, скрученное в узел. Рваные сапоги. Несколько кусков мыла. В парусиновом кисете, стянутом шнурком, — револьверные патроны.
Шмаков выложил все на стол. Подержал чемодан на весу и повеселел.
…Когда он ножом отделил от крышки сундучка тонкую фанерную стенку и оттуда с глухим стуком посыпались золото и камни, переложенные ватой, Коростелев схватился за голову и посерел.
— Вот так сундучок! — засмеялся один из рабочих.
— Хитро придумано!
— Но, позвольте! — заволновался Коростелев. — Но это же не мое. Я даже не знал, что в нем.
— Продолжайте обыск! — распорядился Шмаков, хотя был уверен, что в доме Коростелева больше ничего нет.
— Господи! — ужаснулся хозяин квартиры. — Так вы меня теперь?.. Но ведь Нина же еще не пришла! И как же Игорь?
Шмаков рассердился:
— Не будем мы вас брать! Рабоче–крестьянская власть разбирается, где — враг, а где — случайный человек!
Тот облегченно вздохнул, не очень–то, кажется, веря.
— А когда тот юноша придет, что я ему скажу?
— Не придет ваш юноша. Это уж точно, что не придет.
…Прапорщик Дымбицкий был одним из пяти, пытавшихся бежать нынешней ночью.
У других групп дела складывались не так легко.
Пятьдесят четыре часа шел обыск у торговца Шаповалова. Руководил Сидоренко, приданный первой опербригаде после смерти Тренева и ранения Стрельцова. Человек это был спокойный, в победе революции уверенный бесповоротно и потому к врагам относившийся хоть и беспощадно, но несколько даже иронически. Однако и Сидоренко, когда время, пошло на третьи сутки, стал терять выдержку.
— Да скажешь ты, наконец, где золото?
Тот был тверд, глядел честными, аж со слезой, глазами:
— Я же и говорю, товарищ чекист, нету у меня никакого золота! Вам приказано, я понимаю, — ищите! Только я вам честно признаюсь, что нету у меня никакого золота, и в том крест на себя кладу!
Дом Шаповалова перевернули вверх ногами. Заколоченную лавку его осмотрели с десяток раз. Перерыли весь двор…
И вот, наконец, Сидоренко вескими торжественными шагами еще раз вошел в дом мясника:
— Так, говоришь, нету никакого золота?.. Пойдем.
Привел к сортиру во дворе:
— Лезь!
Шаповалов вдруг взвыл дурным голосом, бросился прочь.
— Не–ет. Ты у меня, миленок, по–олезешь! — проговорил Сидоренко.
…В мешках оказалось 24 тысячи золотых монет–десятирублевиков.
Не меньше времени занял обыск в Белоострове, куда переехал на жительство отставной брандмайор Фетисов (его разыскали по номеру старого телефона).
Вероятнее всего, что ничего бы не нашли, если бы не соседский парнишка, который рассказал, что сразу же по приезде Фетясов с родственником таскали вечером какие–то свертки в лесок неподалеку от домика брандмайора.
В дупле старого дуба, после двух суток поиска, нашли… В свертках было ювелирных изделий и коллекционных медалей, как потом оказалось, на десять миллионов золотых рублей.
…А вот престарелая княгиня Чернигова чекистов встретила с радостью:
— Вы, верно, от Феденьки?
В сундуке, на котором спала княгиня, страдающая отложением солей в спине, лежал ровным счетом миллион в золотых слитках.
Шмаков теперь в обысках не участвовал. Его комната напоминала то ли музей, то ли банк. В углу грудились слитки золота. На столе — кучками — драгоценные камни, браслеты, цепочки, ожерелья, колье…
Как на службу, являлись вызываемые повестками бывшие петроградские ювелиры, вели оценку.
Шмаков записывал: «Крестовский остров, Величкин, — 30 кг золотых медалей, 146 изделий с драгоценными камнями… Миронов, Офицерская, 14, — золотые монеты, 13 миллионов рублей… Сарычев, Пехотная, 2, — золото, ювелир, изделий — 28 миллионов (перепроверить)».
«Миллионы с большими нулями» текли в кабинет Шмакова…
— Глядишь именинником, Шмаков.
— Спать хочу.
— Пока не заснул, глянь на реестрик.
— Да уж я и сам подсчитывал. Музейных ценностей — большой недохват, царских каменьев — тоже. Про картины и прочие там сервизы–гобелены — и слыхом не слышно. Зато, заметь, поперло вдруг банковское золотишко, которое мы давным–давно и искать–то забыли, рублевики опять же царские…
Бить нас надо. Все грабежи последнего времени мы вешали на налетчиков–профессионалов. Среди них и искали… А теперь не очень–то и удивлюсь, когда узнаю, что группа Боярского создана кем–то именно для экспроприации. Посмотрел бы ты на его людей — орлы–стервятники, стреляное–простреляное офицерье! Наверное, и сентябрьское ограбление — их рук дело. И июльское ограбление банка.
— Ну, такие выводы выводить еще рано… Дальше что собираешься делать?
— Спать собираюсь. Все, что в твоем реестрике, или лежит по оставшимся адресам, или… черт знает где. Адреса Шмельков — уверен! — найдет. Повезло все–таки, что у нас такой старик…
— Действительно повезло. Ты вот что, пошли кого–нибудь к пареньку вашему, Стрельцову. Пусть прочтут приказ о награждении часами и все такое.
— Сам съезжу. Зачем кого–то посылать? Сейчас прямо и поеду.
— Спать ведь собирался.
— А то я не пробовал. Заснешь, а через пятнадцать минут вскакиваешь, одно расстройство.
18. ВАНЯ СТРЕЛЬЦОВ
Мать Вани Стрельцова стояла у двери, кусала угол платка и беззвучно плакала.
Шмаков, Свитич, еще два оперативника, которых Стрельцов никогда раньше не видел, стояли перед кроватью строем — каблуки вместе, мыски на ширину приклада, грудь колесом, а в глазах огонь.
Шмаков серьезно и громко читал по бумаге:
— «…За беззаветную преданность в боях с мировой буржуазией и их подручными уголовными элементами Петрограда, за умение в схватках с врагами рабоче–крестьянской власти — наградить…»
Стрельцов забеспокоился:
— Илья Тарасович, я встану лучше!
Встал, стараясь не морщиться, — в подштанниках, босиком, но тоже — пятки вместе, грудь колесом.
— «…Наградить Стрельцова Ивана Григорьевича, инспектора (тут Шмаков глянул на Стрельцова поверх очков, подчеркнул: «инспектора»), именными серебряными часами марки «Павел Буре» с надписью».
Добыл из кармана часы, завернутые в платок:
— Оглашаю надпись: «Ивану Григорьевичу Стрельцову — за храбрость». На тебе, Ваня Стрельцов, за храбрость!
Отдал награду, обнял, так что Ване пришлось приготовленные слова высказать через плечо Шмакова:
— Служу мировой революции!
Мать у двери не стерпела и зарыдала вслух.
— Чего уж теперь плакать, мамаша? — рассмеялся начальник. — Героем сын вырос. Теперь уже поздно плакать. Теперь остается только радоваться!
— Так я ведь и радуюсь, только почему–то слезы… — отвечала мать. — Вы ему прикажите, пожалуйста, чтобы он лег. Вон ведь босиком на холодном полу стоит.
19. ЛИЗА
Уже на третий или четвертый день Шмельков нашел две нужные квартиры. В списках Шмакова появились новые цифры с нулями: «Изделия ювел. зол., плат., с камнями — стоимость…» и «Монеты зол., сер. старинные (коллекция) — стоимость…».
…Лестницы круты, жизнь — собачья, сердце — ни к черту, а тут изображай из себя Эдисона, громыхай этим глупым железом! И между тем совсем неизвестно, милостивый государь Вячеслав Донатович, зачтется ли вам сорок лет беспорочной службы при «царском прижиме», если, к примеру, на пенсион уходить? Ась?
…Ну–с, вот и нумер восемнадцатый.
Звоним.
Звонок, разумеется, не исправен.
Стучим. Никто, разумеется, не открывает. Впрочем, нет — миль пардон — кто–то шаркает там ножками.
— Кто–о–о?
…Ишь! Спросила, будто пропела. Пропеть, что ли, и мне в ответ?
— С телефонной станции–и. Проверка линии–и.
— Одну минуточку. Здесь такая уйма засовов…
…А у Вячеслава Донатовича сердце вдруг словно бы всплыло и уже не больно, но все же неприятно стукнуло куда–то под горло. Он даже закашлялся.
— Господи боже мой! — женщина изумленно и радостно глядела на Шмелькова, рукой касаясь виска. — Или это мне кажется, или это Славик–Тщеславик? Какими судьбами, каким ветром и кого мне благодарить за такого гостя?
— Благодарите телефонную станцию, мадам, — отвечал Шмельков, с трудом припоминая тот полушутливый–полусерьезный тон, которого они держались много–много–много лет назад.
— Телефонную станцию? Да заходи же! Раздеваться не предлагаю. Да кинь ты ее куда–нибудь! — это о сумке с инструментом. — Ой, Славик, как я рада! На кухню пойдем. Там средоточие всего тепла, какое есть в доме.
Усадила, уселась напротив. Стала глядеть–озирать, все еще не переставая улыбаться, и улыбка становилась вес тоньше, все мечтательнее и печальней.
— Ты знаешь, а ты немного постарел, — засмеялась она, — за те — подумаешь! — каких–то двадцать лет, что мы не виделись!
Шмельков прокряхтел что–то. Удивительное дело, он опять чувствовал в себе именно то стеснение, смущенную нежность, какие чувствовал в те годы. И ему было так же хорошо.
— Я, понятно, должен сказать, что на вас, мадам, годы нисколечко не отразились?
— Скажи, если язык повернется. Увы, Славик, увы! Ты хочешь чаю, я вижу. Или — кофе? Настоящего кофе!
— А потом скажешь, что пошутила…
Трещала мельница в ее руках. Сказочный запах свежемолотого кофе реял по кухоньке. Шмельков сидел с закрытыми глазами. Ему вдруг захотелось, чтобы это никогда не кончалось: и этот запах, и азартный треск кофейных зерен в мельнице, и чтобы Лизин голос звучал нескончаемо — молодой, чуть насмешливый, несравненный голос.
— …Вот так все и получилось. И, знаешь, привыкла! Кот у меня был. Маркиз. Пушистый, как муфта, толстый и ленивый. Помер Маркиз. Это была моя последняя потеря. Может быть, самая горькая. Господи, что я говорю? Хотя это правда: я так ни по мужу, ни по Сереже не плакала, как по этому дуралею, который первый раз в жизни решил поохотиться и конечно же брякнулся с четвертого этажа. Ну а ты–то как жил эти годы? Почему вдруг на телефонной станции?
Шмельков открыл глаза.
— Но как же это? — захрипел он и, прокашлявшись, продолжил: — Ты — и вдруг такая к тебе несправедливость! Ты — и вдруг одна! Ни мужа, ни сына, ни матери. Ну, я — это понятно. Но почему так жестоко к тебе? Жизнь, судьба, бог — кто там этим занимается? — почему именно тебе такие муки?
— Славик, милый… — она легко и ласково провела ладонью по его седой голове. Слегка задержала руку. — Ты все такой же… Ну а почему бы и нет? Это для тебя я была чем–то… — (она не нашла слова). — А когда рушится мир, под его обломками — все! Все без разбора! Я ведь жива… Разве это плохо, скажи? Жива. Здорова. Вот тебя мне бог послал в гости, и я напою тебя сейчас настоящим кофе и накормлю гречневыми лепешками. Последняя наша кухарка — Настя — была, на мое счастье, из Поволжья. Там часто — голод, и у нее была мания делать запасы. Я, помню, отчитывала ее за это, а теперь расцеловала бы. Если бы не она, я бы уже трижды была там, с ними…
Она посмотрела на своего гостя, лицо ее печально сморщилось в нежной гримасе:
— Милый ты мой, старый друг. Спасибо тебе.
Как печально, как прекрасно было! Эта бедная кухня, этот меркнущий свет из замерзшего окна, эта смирная нежность к увядающей милой женщине, которая когда–то была всех дороже на свете. Боль, проклятия, сладкая мука, бешенство ревности —все прошло! И все, оказывается, ничтожным было — вот в чем печаль — перед тем, что творилось сейчас.
Какая нежность, господи, и какой печальный покои в душе, и как он похож на счастье!
Был вечер, когда он собрался уходить. Так тяжко было оставлять ее в холодном этом доме, что он ощущал свой уход, как боль.
— Я так рада, что мы встретились. Теперь мы не одни, тебе не кажется?
— Кажется.
— Ты приходи. Я дома всегда после пяти. А не можешь — позвони. У меня телефон работает. Аукнемся — все легче будет жить, правда?
— Да.
Он одевался медленно и неохотно. Часто с немой нежностью взглядывал в ее лицо.
— Ну, иди! — шепнула она молодо. — Иди и не забывай старую дряхлую женщину.
Быстро, легко и нежно коснулась губами его щеки. Он покорно пошел. Она выглянула следом:
— 4–24–40! Не забудь. И пожалуйста, приходи, пожалуйста!
…До него только на улице дошло, что 4–24–40 — один из тех телефонов, которые он разыскивает.
20. ВЛАДИМИР ТУЛЯК
— Который?
— Вон тот. В шинели и солдатской шапке.
Из окна квартиры, в которой находился Боярский, до Федорова было метров сорок — бинокль был отличный, армейский, — Боярский глядел долго.
— Спокоен, — бормотал он вполголоса, впиваясь взглядом в лицо Федорова. — Так молод и так спокоен. Слишком уж спокоен… — На минуту оторвался от бинокля: — Взгляните, Протасенко, во–он на того, который возле афишной тумбы. И еще на этого, в бекеше, — он уже десять минут болтается на углу.
Протасенко — молодой, черный, будто бы закопченный даже, — подошел, невнимательно глянул, уселся на подоконник:
— Пустое, Николай Петрович.
— Пустое? Ну что ж, Протасенко, может быть, и пустое. Но, видите ли, в чем штука… Вчера я получил из Петрограда депешу. Там — аресты.
Поставил бинокль на подоконник, зашагал по комнате, тесно заставленной мебелью. Говорил, делая множество лишних, рассеянных движений: то проверял пыль на полировке комода, то открывал–закрывал крышку секретера, то любопытствовал какой–то статуэткой.
— Аресты, Протасенко! Настолько серьезные, что можно сказать: боевой организации, которую мы с вами создавали, нет! Но это еще не все новости. Юденич разбит наголову. Но и это не все. Идут обыски по тем адресам, где мы хранили наши средства!
Протасенко медленно посерел, лег на кушетку торжественно и строго — как покойник. Стал глядеть в потолок.
— Что делать? — спросил он равнодушным голосом.
— Что делать? «Что делать?» «Камо грядеши?» А главное — «Кто виноват?»! Дайте–ка я еще раз взгляну на этого юношу…
Опять стал глядеть. Долго.
— Без двадцати минут шесть, — тусклым голосом напомнил Протасенко.
— За эти двадцать минут нам и нужно сделать выбор. Либо мы пренебрегаем знакомством вот с этим юношей, очень мне не симпатичным, пробираемся в Алексин, делим оставшиеся средства и начинаем жить припеваючи — «пропиваючи», как говорил мой камердинер. Либо…
Говоря все это, Боярский продолжал разглядывать Федорова. Тот уже ходил кругами по скверу против дома градоначальника. Лицо его было раздражено ожиданием. Он поминутно взглядывал на часы.
— Либо, Протасенко, мы идем сейчас на рандеву… которое попахивает западней… Вы можете поручиться, что появление в Питере вот этого юноши и аресты — две вещи, меж собой не связанные?
— Я не могу за это поручиться, — ровно отвечал Протасенко, по–прежнему возлежавший на кушетке.
— Взглянем, однако, на дело по–другому… — сказал Боярский и действительно, прежде чем поставить бинокль на окно, с детским любопытством заглянул в окуляры с другой стороны.
— Нас осталось, считайте, двое… — Боярский снова заходил по комнате. — А вдруг за ним и вправду–офицерская организация? Вправе ли мы упускать такой шанс?
Протасенко посмотрел на него пораженно:
— Вы что же, назначили ему свидание, не веря?
Боярский на секунду остановился, затем, не ответив, снова зашагал. Походка его стала заметно энергичнее.
— Нас — двое. То, чем мы владеем, — пустяк в сравнении с тем, что было. Но это — очень большие деньги!
— Без двенадцати минут шесть, — сообщил с кушетки Протасенко и сел. — Я думаю, надо идти. Мы занимались «эксами» не ради своего кармана. Я пойду.
Боярский посмотрел на него строго и изучающе. Затем лицо его помягчело, стало чуть ли не растроганным. Сказал он, однако, слова, которые Протасенко не понял:
— Как я ненавижу декабрь! Будь это любой другой месяц, я ни секунды бы не раздумывал! — Затем грубо сменил интонацию: — Я провожаю вас до Чистых прудов. Если замечу слежку, обгоняю: руки за спиной, в правой — газета, свернутая вот так, фунтиком. Идите! Помогай вам бог, Протасенко!
***
«…Почему он сказал: «помогай вам бог»? Нет–нет, я уверен, он не собирается выходить из игры! Миллионы, однако, именно он определял в Алексине, без меня, и в случае чего… Ах, к черту! Не хочу я так думать о нем! Мне тоже не нравится Федоров. Не нравится, что вслед за ним пошла цепочка полу провалов: «Ванька с пятнышком», ограбление квартиры, убийство Марьи Павловны… К черту! К черту! Я все равно иду. Отец, ты видишь? — я иду! Мы все начнем сначала, отец, и своего добьемся. Ну а в случае… Что ж, я всегда успею выстрелить первым».
«…Пять минут — до шести. Если за эти минуты никто не подойдет, значит, все было зря: и изнурительное это актерство, и бессонные головоломные ночи, и напряжение нервов.
Правильно ли я рассуждал, когда предложил осложнить Боярскому ситуацию, позволить, если удастся, кому–то из подручных князя сообщить ему об арестах и обысках? Я рассуждал, как шахматный игрок: создать на доске путаницу, в которой добиться победы легче, чем в спокойной позиции. Но я упустил в расчетах один, наипростейший вариант — тот, при котором партнер просто–напросто не является на игру…»
«…Уходить?.. Уходить! Одному или вместе? А вдруг есть шанс? И вдруг все мои подозрения — пустое, как говорит Протасенко? Все равно — уходить! Пора. Но каково мне будет помнить о Протасенко потом?.. Значит, уходить надо вместе? Ах, если бы не декабрь — этот дьяволом меченный для меня месяц! Но об этом уже — нечего! Об этом уже поздно: Протасенко подошел к Федорову…»
— Который час?
— Без двух минут семь, — буркнул Федоров.
— Семь? Ваши часы то ли опаздывают, то ли торопятся.
— Торопятся, торопятся, милостивый государь! Какого черта, скажите, я должен торчать болван болваном в самом центре Москвы? Или вы разглядывали меня из какой–нибудь подворотни весь этот час?
— Вы почти не ошиблись, — Протасенко отвечал холодно.
— Если вы хотели углядеть мое окружение, — съязвил Федоров, — пожалуйста: на той стороне стоит человек в башлыке, второй — чуть впереди нас — с дровами на тележке… За тем углом будет третий…
— А тот, что читал декреты на афишной тумбе? А тот, что в бекеше?
— Вы хотите, чтобы я указал вам на всех?
(Это была импровизация, рожденная вдохновением, не иначе. За секунду до этого Федоров и думать не думал раскрывать им систему страховки.)
— Зачем вам это понадобилось?
— А вы что же, вышли на эту встречу так–таки нагишом?
— Клянусь!
— Ну и глупо! А вдруг я — чека? А вдруг вы — чека? Меры предосторожности никому еще не вредили. Кстати, могу познакомить еще с одним.
Чуть впереди переходил улицу пожилой мужчина, почти старик, с ребенком на руках.
— Мы далеко направляемся?
— На Чистые пруды, если не возражаете.
— Я–то не возражаю, но ротмистру Жадану придется нелегко, поскольку в одеяльце у него не любимый внучек, а пулемет Гочкиса, а он, как вы помните, тяжел.
— Вы меня пугаете?
— Что вы, сударь! Просто мы взволнованы. Мы нынче, как невеста на выданье. Шутка ли! — такая завидная партия, как ваше почтенное сообщество! Ну а вдруг вы из гордости обидите чем–то наше девичье достоинство? Надо же будет кому–то защитить бедную девушку?
— Мда, — неопределенно сказал Протасенко.
Уверенная веселость поручика приводила его в раздражение. Раздражение было унылым. Всего лишь полчаса назад за ним была сила — полусотня офицеров, готовых на все, и миллионы рублей, способные увеличить силу этой полусотни.
(Боярский любил разглагольствовать, когда они оставались наедине и князь был в подпитии: «Богаче нас в России нет, Протасенко, никого! Придет час, и все эти генералы, адмиралы, верховнокомандующие будут у нас вот здесь, в кулаке. Мы, Протасенко, будем платить им жа–ло–ва–нье!» Все лопнуло, и вот он, Протасенко, член штаба, правая рука Боярского, идет на поклон к людям Федорова).
— Так ли уж нам обязательно идти мимо этого заведения? — Федоров недовольно кивнул на Лубянку.
— Здесь ближе… — Протасенко коротко взглянул на спутника и разочаровался: у того было напряженное, окаменевшее лицо.
Когда миновали опасный участок и вышли на Мясницкую, Федоров снова заговорил с прежней веселостью:
— А я вас сразу узнал! Недели две назад, на Невском, вы целовались с очаровательной дамой неподалеку от книжного магазина Ясного.
Протасенко ответил сухо:
— Возможно. Мы часто прогуливаемся по Невскому.
Федоров не нравился ему все больше и больше.
— Я вижу, у вас какое–то кислое нынче настроение. Может, отложим разговор? Грустный веселого не разумеет.
— А вы–то отчего веселитесь? — неприязненно спросил Протасенко. У него было отчетливое ощущение, что он — под конвоем.
— Так уж я вам сразу и рассказал! — засмеялся Федоров.
Их перегнал Боярский. Руки за спиной, в руке — газетный фунтик.
— Постойте! — с раздражением крикнул Протасенко. И побежал вслед за Боярским, который без оглядки торопился вперед. Зашагал рядом, что–то объясняя.
«Ах как славно получилось, что я сразу же рассказал о прикрытии! — подумал Федоров. — Ах как славно!»
Они поджидали его на углу Чистопрудного бульвара. Боярский, широко и неискренне улыбнувшись, протянул руку:
— Ну, что ж, господин Федоров, рад познакомиться!
— Я тоже рад, Николай Петрович. Но лучше обращаться друг к другу «товарищ» — долго ли оговориться в неподобающем месте?
Боярский вдруг замкнулся. Потом с усилием и скрытой угрозой спросил:
— Почему вы считаете, что я — Николай Петрович? Нас, кажется, никто никогда не знакомил.
Протасенко — руки в карманы! — быстро глянул вдоль улицы, отыскивая охрану.
«Ах, чертовщина! — досадливо мелькнуло в голове Федорова. — Объясняй! Скорей! — хлестнул он себя. — Сейчас все кончится!»
Вдохновение не оставило его и на сей раз.
— У меня прекрасная память на голоса. Вы говорили со мной по телефону, а перед этим ваш связной, там, в «Европейской», сказал: «Николай Петрович вам позвонит самолично». Впрочем, я вполне допускаю, что вы и не Николай Петрович вовсе.
— Боярский, — буркнул князь и еще раз протянул руку.
— Федоров. Хотя вы, по–моему, вполне допускаете, что я и не Федоров вовсе. Хотите семечек? Мне не нравится, что наш разговор начался так.
— Ну, конечно! — Боярский слабо усмехнулся. — Вы выходите в сопровождении семи вооруженных людей и хотите…
— Шести. С седьмым вы обмишурились. Я хотел произвести на вас впечатление. Кроме того… Но об этом после! Так хотите семечек?
— Я не хочу семечек. Пойдемте. Здесь есть одна квартира…
— Не люблю в духоте. Опять же мои мушкетеры начнут волноваться, ломиться в дверь. Давайте присядем.
Он галантно очистил снег со скамейки, и они сели. Бульвар был пустынен, завален снегом.
— Позвольте, я задам вам несколько вопросов, — сказал Боярский. — В зависимости от ответов мы решим, стоит ли нам разговаривать дальше. Ваша численность, вооружение, средства, цели?
— Численность: шестьдесят активных штыков — мобилизация в течение часа. Около ста тридцати — через два часа. Вооружение: винтовки, шесть пулеметов, револьверы. Средства: я ими вплотную не занимаюсь, но, кажется, оставляют желать лучшего. Цель: борьба за власть. Как вы понимаете, нам пока незачем излишне подробно касаться некоторых вопросов.
— Связь с другими группами?
— Есть. Вопрос о совместных действиях мы пока, правда, не поднимали.
— Когда вы предполагаете производить эти «совместные действия»?
— Все будет зависеть от положения на фронте, от успеха работы в полках Московского гарнизона. Эта работа идет форсированно…
Федоров закурил.
— А какова ваша численность, вооружение, средства, цели?
Боярский словно и не слышал вопроса. Сидел, уставившись взглядом в снег под ногами.
Пауза длилась и длилась. Федоров, однако, не торопил князя, веселыми торжествующими глазами смотрел на сгорбленного врага.
— Это хорошо, Боярский, что вы молчите и не стараетесь наводить тень на плетень. Сколько у вас осталось на сегодня? Два, три, пять человек?.. Да подождите вы, уважаемый! — прикрикнул он вдруг на Протасенко, который вскочил с лавки и, зло ощерясь, сунулся за револьвером. — Да не горячитесь вы, Боярский, я не из чека, я просто видел сводку событий для членов Совнаркома. Можете гордиться: о ликвидации вашей петроградской группы говорится сразу же после известий с фронтов. Вас, Боярский, уже ищут! Вот почему я пошел на рискованное свидание с вами под столь усиленным конвоем!
Боярский, не поднимая головы, спросил:
— Если вы знали обо всем этом, зачем же пошли?
— Нам нужны люди. Тем более такие опытные, как вы. Опять же, судя по разговорам вашего прапорщика Денбновецкого («Дымбицкого», — машинально поправил Боярский), ваша группа имела солидный капитал. Жаль было бы потерять его. Третье: мы не собираемся засиживаться в Москве, а вы знаете Петроград. Вы — тот человек, который может в краткие сроки восстановить порушенное. Согласитесь, что у меня было достаточно много резонов пренебречь осторожностью и выйти на встречу.
— Кто вы? — спросил Боярский и с откровенной неприязнью взглянул в глаза Федорову: — Кто вы?
Федоров удивленно вскинулся. Затем повторил вопрос — с искренней задумчивостью человека, который этим вопросом раньше не задавался.
— Кто я?.. Человек. Который никогда в своей борьбе… — Федоров с усилием подбирал слова, — не руководствовался соображениями личной выгоды… властолюбием… Это я о себе, пожалуй, знаю точно. Если я достиг сейчас достаточной высоты, то в этом моей заботы не было. Кто я? — он развел руками. — Пока я — человек счастливый. У меня есть враги. У меня есть друзья, вместе с которыми, с оружием в руках, мы, верю, победим врагов России. У меня, стало быть, есть и вера…..
Боярский смотрел на него, не скрывая взгляда. Смотрел устало, с равнодушной недоверчивостью.
«Ты мне не доверяешь, — подумал Федоров, — не вполне доверяешь, но у тебя, у голубчика, выхода–то нет!»
— Хорошо, — с усилием проговорил Боярский. — Мы соглашаемся передать в ваше распоряжение оставшиеся средства. Вы со своей стороны гарантируете нам: членство в штабе — это раз; самостоятельность петроградцев после реставрации нашей группы — это два; хорошие документы, явки в Москве, ваши знаменитые бланки Совнаркома, оружие — это три.
Федоров вдруг засмеялся:
— Веселенькая жизнь была бы у москвичей, если бы мы успели войти с вами в альянс там, в Питере! Вы, Николай Петрович, крутехонький, оказывается, человек! — И тут же сменил тон: — Относительно чл–енства в штабе — вопрос, который не могу решить своей властью. Все остальное — приемлемо. Я от имени штаба приглашаю вас завтра на заседание для окончательной выработки нашего согласия. В пять часов. На этой вот скамейке. Пароль ваш: «Сколько времени?» Вам ответят. Советую продумать кратенький перечень действительных дел, с которых вы можете начать в Питере.
Он поднялся, весело и молодо подрожал от озноба:
— Вам не кажется, что деловые переговоры только выигрывают, если их проводить на морозе. Тридцать шесть минут, гляньте, — а мы договорились уже обо всем! До завтра!
Тотчас же невдалеке, за решеткой сквера, возник старик со свертком в руках — будто из–под земли вырос — и побрел вслед за Федоровым. За спиной сидящих, в том же направлении прогрохотала тележка с дровами.
Какой–то нагловатого вида мастеровой прошел мимо петроградцев, насвистывая «Соловей, соловей, пташечка».
— Не нравится мне этот Федоров! — с досадой сказал Боярский. — Чудится в нем что–то очень и очень чужое!
Протасенко кратко и зло хохотнул:
— Это в вас говорит князь, волей судеб упавший в грязь!
21. ВЯЧЕСЛАВ ДОНАТОВИЧ ШМЕЛЬКОВ
«Никогда не видел его таким пустым, нет, опустелым, скучным, — подумал Шмаков. — Что–то неладное творится с Вячеславом Донатовичем. Может, устал? Может, голодуха подкосила? Может, захворал? Никогда не видел его таким!..»
А Шмельков действительно за последние дни изменился. Вдруг стал горбиться, пришаркивать даже ногами. Жалкая, вполне стариковская растерянность засквозила вдруг чуть ли не в каждом жесте, чуть ли не в каждом слове его. Посреди разговора, заметили, стал «пропадать»: устремляется взглядом в стенку, в окно, а во взгляде этом — тягучая, как мычание, немая тоска.
…Он говорил себе: разумеется, нет никаких сомнений, что Лиза ни малейшего касательства к драгоценностям не имеет. Во всем повинен Илья, ее муж. Он когда–то вращался в тех же кругах, что и Боярский.
Боярский или его люди знали, конечно, кого–то из родных Лизы. Кто мог помешать им воспользоваться этим адресом? «Вы меня не помните? Как Илья Петрович поживает? Как Сережа? Вы, кстати, не смогли бы приютить на время мои вещи? А то приехал, знаете ли, а квартира заселена какими–то прачками… Как только устроюсь, сразу же заберу».
(Что говорить, Боярский избрал методу хранения оригинальную, простую и надежную: какой воспитанный человек позволит себе сунуться в чужие вещи?..)
Лиза конечно же ни при чем. Она ни о чем не догадывается, как не догадывались те пятнадцать (из восемнадцати), среди которых Боярский распределял на хранение награбленное. Но разве незнание не спасет ее от допросов в чека? Может быть, даже от ареста? О господи…
…И он представлял себе Лизу — среди марафетчиц, тоскливо думал: «Я, я буду тому виной!..»
Но и не только это было причиной его бессонниц. До стонов, до коверканий в душе мучило его еще одно, главное обстоятельство. Если Лиза окажется вдруг в чека, она неминуемо узнает, что он работает в чека, и тогда его случайный визит к ней будет выглядеть совсем по–иному! И он в ее глазах неминуемо будет выглядеть по–иному! Этакий старикашка, явившийся к ней на квартиру и разыгравший сцену нежности с единственной целью выведать нечто — вот как он будет выглядеть в ее глазах!
Безвыходным казалось положение.
…Он не заметил, как подошел к дому.
Под аркой ворот его поджидал человек: драный зипунчик, треух, сползший на глаза, руки в рукавах, сизый от холода нос.
Пошел рядом и сразу же торопливо заговорил:
— Из Москвы приехали трое — один, точно, Краковяк — будут брать железнодорожные склады. Митька Рогатый склеил дело на Вознесенском, там ювелир бывший, в пай берет Родимчика и Марусю. Про Шурку Родионова, как вы просили, ничего сказать не могу — как в воду канул. Еще поимейте в виду, хлопцы теперь гуляют у Хлыста, ну, вы знаете где…
Шмельков слушал со странным выражением боли и брезгливости на лице. Стараясь не глядеть на спутника своего, нашарил сколько было в карманах бумажек, сунул:
— На–ка, братец. Я как–нибудь потом… позову.
— Премного благодарен, ваше благородие… — театрально громко прошептал зипунчик и, сделав плавный круг, повернул от подъезда, в который входил Шмельков.
Его зазнобило от омерзения, когда он встал на пороге и снова увидел свою комнатенку.
Сальные пятна на обоях, несвежесть дико всклокоченной постели, сиротский свет сквозь пыльные окна, ржавый подтек в углу, от потолка до полу, и — въедливый сырой холод!
«Надо что–то сделать, иначе…» — невнятно подумал он. Присел перед печкой, отворил дверцу — дров не было. Есть книги! Да! Вот именно: надо разжечь огонь, иначе…
Хватал без разбору книги с полки, драл, морщась от усилий, страницы. Пусть будет огонь, иначе…
Что там, за этим «иначе», он не знал, но зябко поеживался.
Все, что можно было сжечь из мебели, он сжег давно. Оставалась только эта книжная полка. Здесь, в уголке, напрочь забытый, лежал крохотный браунинг — развеселенькая перламутровая рукоять, орнамент с цветочками и птичками по вороненой стали.
Шмельков тихо присел на табурет.
Тихо и вкрадчиво кто–то полуспросил:
«Это — выход?»
И кто–то тихо, но уже настойчиво, сказал ему, как чужому:
«Это — выход».
«Постой! Ну а как же Лиза?»
«Что ж? Ты уйдешь — уйдет и Лиза. Не надо будет мучиться: «Что же делать? Что же делать?» Ты просто уйдешь, и все. Будет темно. Будет тихо».
Господи! Как все просто!
Он снова поднялся, подошел к полке.
Пистолетик сиял в уголке — перламутровые щечки, а каждый винтик, гляньте–ка, в форме розанчика!
Шмельков аккуратно снял полку с гвоздей. Врассыпную побежали мелкие тощие клопы. Не притрагиваясь руками, одним движением выкинул пистолет в угол.
Затем принес колун и стал с мстительным хряском дробить полку в мелкую деревянную дребезгу: чем мельче, казалось, тем лучше.
«Ну нет! Не на того напали!» — колотил он по субтильным дощечкам.
Набил щепками печь. Загудело пламя, настоящее пламя — тугое, свирепое и веселое. Он тяжело дышал, довольный.
Кратко подумал, что бы сделать дальше, и вдруг полез в стол за пузырьком со спиртом. Глубокомысленно уставился на отсветы огня у печки. Затем скучно произнес:
— А выход–то есть…
Дежурный был удивлен, когда среди ночи увидел перед собой Шмелькова.
— Что это вы полуночничаете? Ваших же сегодня по домам отпустили.
— Не спится. Да и холодно, братец.
Кабинет Шмакова был свободен. Вячеслав Донатович взял ключи, поднялся на этаж. Плотно и тихо прикрыл двери. Сразу же направился к телефону.
Телефонистка пропела в трубку не по–ночному ясненько и звонко:
— Ста–анция!
— 4–24–40, — сказал он, — 4–24–40, барышня… Лиза! — сказал он, и голос его вдруг запрыгал. — Об одном умоляю: не спрашивай меня ни о чем! Тебе необходимо завтра же куда–нибудь переехать. Тебе есть куда переехать? Лиза! Я ничего не могу тебе сказать, кроме этого: завтра же съезжай с квартиры. Это очень опасно. Для тебя. Или — лучше так: — ты завтра придешь ко мне. Я попытаюсь тебе объяснить, хотя и не смогу, наверное. Об одном умоляю тебя: завтра же. Утром я буду ждать тебя. Завтра, Лиза!
— Давай, Шмаков, докладывай!
— По Москве: состоялось свидание Боярского и Федорова. Боярский согласился деньги отдать взамен на членство в штабе, на возможность быть автономным и так далее.
Новости по Питеру: найдены адреса последних двух телефонов. Первый — в пустой квартире на Офицерской. Номер бывшего депутата Думы Переверзева, умершего год–полтора назад от тифа. Сын — на юге. Офицер. По слухам, будто бы тоже не живой. Хозяйку квартиры Елизавету Григорьевну видели три дня назад. Больше она там не появляется. В квартире изъят чемодан: золотые украшения, монеты, камни из собрания Волконской.
Второй телефон — в юсуповском дворце. Пока ничего не обнаружили, да и мудрено: там около сотни комнат. Управляющий — из бывших слуг Юсупова. Контра.
— Что ж, Шмаков? Похоже, что дело «с большими нулями» кончается? Поздравляю!
— Не кажи гоп, а то сглазишь…
— Не бойся. У меня глаз голубой.
22. ПОДПОРУЧИК ПРОТАСЕНКО
«Я устал, голубчик. Поверьте, что это нелегко — на исходе пятого десятка бороться, не веруя в победу. Не хочу отягощать Вас зрелищем, которое сам никогда в жизни терпеть не мог, поэтому покончу где–нибудь на стороне. Мой Вам последний совет: порвите с Ф. Это опасный человек. Перстень — это подарок. Прощайте и простите. Ваш Н.П.Б.».
Протасенко не сразу заметил эту записку, когда проснулся в тесной, пропыленной, похожей на чулан комнатенке на Тверской, где они обитали с Боярским.
Прочитав послание, Протасенко сначала ничего не понял. Потом — понял и ужаснулся. Затем задумался и злобно выругался: «Сбежал, чтобы заграбастать деньги! А потом — за кордон! Ах какая все–таки скотина!»
От бешенства у него задрожали руки. Он порезался, бреясь, и это еще больше взбесило его. Прикладывая к порезанной щеке полотенце, он разъяренно метался в тесном пространстве комнатенки, уже не разговаривал вслух, а только шипел, как змея. Больно ударился бедром об угол ломберного столика и — будто нашел истинного врага: поднял стол на воздух, держа за ножки, с кряхтением ножки эти сломил, бросил на пол, стал топтать сапогами.
Успокоился. Стал размышлять. Долго, однако, думать не довелось. В дверь постучали. Это был Федоров.
— Что с вами, подпоручик? Что за вид? Весь в крови… А где наш князь?
При упоминании Боярского Протасенко опять стал не в себе.
— Прочитайте! Вот он, ваш князь! А натюрель, так сказать…
Федоров прочитал записку. Липа, почему–то сразу определил он. Боярский конечно же что–то заподозрил. Решил выйти из игры, прихватив заодно и деньги. Протасенко остался с носом.
— Поражен… — сказал Федоров потрясенно. — Он казался мне воплощением силы, убежденности, мужества. Воистину; чужая душа — потемки… Неужели он собирается покончить с собой? Невероятно!
— Как же–с! — ядовито усмехнулся Протасенко. — Они сейчас сломя голову спешат к тайнику, где — деньги. Поскорее набить карманы! О, мерзавец!
— Вы сказали «деньги»? — быстро переспросил Федоров. — Вы имеете в виду наши деньги?!
— Вот именно что! Он воспользовался тем, что никто, кроме него, не знает, где тайник. Еще накануне нашей встречи, позавчера, он говорил, давай, дескать, плюнем на все, поедем в Алексин, разделим поровну…
— Тэ–э–эк–с! — Федоров стиснул зубы. Его охватила унылая ярость. Так, без сучка и задоринки, провести дело, дойти, казалось, до самой цели и вдруг оказаться в дураках! — Почему в Алексин?
— Он говорил, что знает те места. Да! У него там, кажется, было имение. Или у его жены, не знаю…
Федоров суетливо размышлял. Каким путем будет добираться до Алексина Боярский?
— Бросил — как кость собаке! — Протасенко вертел перед глазами перстень. В сумрачной комнате остро и неожиданно вспыхивали алмазные грани. — И я ведь помню этот перстень! Ему полагается лежать вместе с другими, на общее дело предназначенными камнями! «Примите как подарок!» Грех говорить, но я даже рад, что в Питере накрыли все остальное. Пусть уж лучше им! Ему главное было — теперь я понял, — чтобы чужими руками совершать «эксы»… Да–да! Я теперь наверное знаю: он давно замышлял это! Не зря и места хранения постоянно менял: так что в конце концов только он один–то и знал, где что хранится. «Эта квартира мне показалась ненадежной, — говорил он этак между делом. — Я переменил место». А мы, идиоты, настолько верили в его щепетильность, что не требовали даже отчета, куда что перепрятано.
Федоров наконец встал:
— Послушайте, Протасенко! Хватит скрежетать зубами! Наша задача: найти Боярского. Вы говорите, что он направился к тайнику…
— Уверен.
— Стало быть, нужно срочно попасть в Алексин. Если у него была там усадьба, то тайник где–то там. Я попытаюсь раздобыть в Совнаркоме автомобиль… Оденьтесь теплее. Проверьте оружие. Я скоро вернусь!
Хлопнула дверь за Федоровым. Протасенко посмотрел вслед ему с симпатией: «Все ж таки зря я, кажется, недолюбливал его. Боевой и хваткий офицер. И, чем черт не шутит, может, удастся догнать Боярского? О–о, с каким удовольствием я тогда влеплю ему блямбу в лоб!»
…На выезде из Москвы остановились: Федоров заметил пообочь дороги копну полусгнившей соломы. Перетаскали ее в кузов грузовика, закопались с головой, поехали дальше.
Дряхленький «даймлер» завывал на подъемах, мелко, припадочно колотился от напряжения. Протасенко подумал: «Не доедем, встанем в поле, замерзнем…» Подумал, однако, равнодушно, с интонацией «ну и черт с ним!».
Грузовичок шарахался на колдобинах плохо наезженной дороги. Тоска и отвращение одолевали Протасенко. С той минуты, как утром прочитал записку Боярского, его не покидали эти два чувства. Что–то похожее на детскую обиду было в них. «Может быть, только я один такой, донкихотствующий?..»
Где–то поодаль этих мыслей саднило душу, как еле приметная царапинка, и еще одно… ощущение не ощущение, подозрение не подозрение, а так… нечто, словами не выразимое. Он сам давеча удивился, как испуганно метнулась душа, — ни с того ни с сего, казалось бы, — когда через час после разговора с ним Федоров уже пригнал грузовик на Тверскую и позвал Протасенко выходить. Двое молчаливых людей в мужицких тулупах лежали в кузове. Коротко и внимательно глянули ему в лицо, когда он перелез через борт, — как–то не так глянули! — молча отодвинулись, освобождая место между собой на приготовленном для него тулупе. И знакомое чувство, привязавшееся к Протасенко не сегодня и не вчера, — чувство, что он под конвоем, мимолетным сквознячком обвеяло душу.
Если бы была охота и Протасенко стал бы внимательно исследовать природу своей странной, неожиданной тревоги, то, пожалуй, он пришел бы к одному–единственному доводу: люди, лежавшие в кузове, никогда не были офицерами, он это понял с полувзгляда. И было странно, что Федоров, один из вожаков офицерской организации, почему–то предпочел взять в экспедицию именно таких людей, а не офицеров.
Впрочем, Протасенко не желал подобных размышлений. Гораздо легче и проще было отмахнуться: «Ну и черт с ним! Везут и везут. Что будет, то и ладно…» — нежели всерьез задумываться и терзаться сомнениями.
Он задремал, сквозь сон с удивлением отмечая, что они все еще едут, не встали среди бела поля, что отчаянно и мужественно дребезжит этот хрупенький грузовичок, с мукой одолевая дорогу.
Он проснулся с мокрым от слез лицом: ему приснился отец. Машина стояла. Федоров громко переговаривался с шофером. Протасенко выбрался из–под тулупа, разбросал солому, выглянул через борт.
Однако долго он спал. День уже перевалил через середину. По обе стороны дороги тянулось заснеженное поле. Посвистывал ветерок, свевая с закоченелой земли скупой сухонький снег.
— Слезайте, подпоручик! — сказал ему Федоров. — Дальше дороги нет. Видите, как перемело?
Чуть дальше дорога ныряла в низинку между всхолмиями, и там пышными застывшими волнами лежал нетронутый снег. Проваливаясь по колено, оттуда брел человек. Это был один из соседей Протасенко по кузову. С сильным, кажется латышским, акцентом еще издали он крикнул:
— Нет дороги! Там и дальше вот так… — и он сделал рукой волнообразное движение.
Федоров махнул рукой в сторону поля:
— Где–то там — железная дорога. Придется идти пешком.
— Где мы? — спросил Протасенко. После сна его встряхивало от озноба.
— Верстах в тридцати за Серпуховом. Как бы то ни было, мы намного опередили Боярского. Ни сегодня, ни завтра из Москвы ни один состав не отправится, а мы — вон уже где!..
Общими усилиями помогли грузовичку развернуться. Шофер на прощание протянул кусок хлеба:
— Возьмите. Неизвестно, как все у вас будет, пригодится.
Машина завыла надсадным дребезжащим тенорком, побежала среди серого поля. Осталось только облако сизой вони.
К полотну железной дороги вышли в сумерках.
— Вот она, родненькая! Вот она, железненькая! — приговаривал Федоров, крест–накрест колотя себя руками по бокам. — Теперь–то не пропадем!
Протасенко смотрел на рельсы равнодушно, с некоторой даже тупостью во взгляде. За эти несколько часов перехода унывная скорбь заснеженных полей уже вполне поглотила его. Он словно бы стал уже частью — мало одушевленной частью — этих серых сумеречных равнин, и ничто уже всерьез не трогало его.
…Он почувствовал на себе чей–то взгляд и медленно повернул голову. Одни из их маленького отряда — не латыш, а другой, помоложе, — с простодушным любопытством разглядывал его сбоку. Встретив глаза Протасенко, сморгнул, отворотился, стал что–то нашаривать в карманах шинели.
И вновь тревога вяло шевельнулась в душе Протасенко. Так смотрят на чужака, подумал он, на своих так не смотрят.
Заночевали в брошенной будке обходчика. Изломали на дрова забор — истопили печь. Из сарая принесли сена, навалили на пол — стало и вовсе тепло. Федоров насобирал в подполе с ведро проросших картофелин — наелись до отвала.
Протасенко сидел, прижавшись спиной к горячей печи, один–одинешенек, и ему было хорошо.
Так, наверное, чувствует себя человек, подвергнутый гипнозу: внятное ощущение подчиненности чужой воле, которая ведет тебя незнаемо куда, да и не важно, куда, пусть!
Он заболевал.
На следующий день верстах в пятнадцати от ночлега, на пустынном станционном разъезде, они нашли дрезину, валявшуюся под откосом. Стали поднимать ее на полотно. Протасенко помогал, как мог, но оскользнулся да так и остался лежать — лицом в снегу.
Дальше было и вовсе, как во сне.
Открывал глаза: над головой, застя небо, раскачивались фигуры — взад–вперед — гнали дрезину.
Вплывали в сознание, оседали отдельные фразы:
— «…Я ни на чье попечение не могу его оставить! (это — Федоров). Я не имею на это право».
(Душная, черная изба. Скорбный нищенский свет лучины. Отчаянное пробуждение — на миг: «Все пропало!»)
— «Порядок! В укоме сказали: к утру лошадь будет!?
(Тревога, душная тревога).
— «Протасенко, вы сможете дойти до телеги?» (Как странно идти по земле! Земля, будто прогибается под ногами, все вкривь–вкось, ха–ха–ха–ха!)
— «Что со мной?»
— «Жар. Потерпите. Приедем на место. Найдем фельдшера…»
— «До Алексина далеко?»
— «Вот чудак! Вы же в Алексине своими еще ногами ходили! Мы уже в Березняках, в имении Боярского».
…Ходят туда–сюда, громыхают табуретками, пыхтят, снимая сапоги, тыкают горячей кружкой в губы, в зубы, — день и ночь, день и ночь! Керосиновую лампу — от которой в глазах резь неимоверная! — то зажигают, то гасят, то гасят, то зажигают.
Ухают, фыкают, харкают, крякают: «Фф–фу! Ну и мороз!», «Ух, кипяточек, как славно!» — развеселые, скрипучие, а половицы под ними так и прогибаются.
— Протасенко! Подпоручик! Ну, проснитесь же! Вы не помните, когда у Боярского умер сын?
— Отстаньте! Что вы надо мной издеваетесь? В Париже его сын! В Париже!
Опять трясут за плечо. «О, господи!»
— Протасенко! Это точно, что сын Боярского в Париже? Это очень важно.
— В Париже, в Париже, в Париже…
В один из вечеров Протасенко очнулся. За столом, низко склонясь к скатерти, сидели его спутники. Вполголоса разговаривали.
— Вот здесь, где я поставил крестик. Могила без ограды. У троих переспрашивал — ошибки быть не может.
— Ну и отлично. Завтра с утра и начнем.
— Я считаю так, товарищ Федоров, что это есть политически неверно. Большевики сквернят, как это сказать, прах умерших! Будет много ненужных революции разговоров.
— Мда… Я об этом не думал. Хорошо! Завтра, Митя, гони в уезд, проси в чека трех человек, желательно партийных, проверенных. К вечеру. За ночь вшестером, я думаю, управимся.
Федоров вдруг оглянулся в угол, где стояла кровать Протасенко.
Подпоручик быстро закрыл глаза. Сердце его принялось гулко и торжественно колотиться. «Все! Теперь все ясно до конца!»
И он застонал от едкого позора и бессилия.
Рядом оказался Федоров:
— Что вам, подпоручик? Может, пить?
— Пить.
Лязгал зубами, по железу ковша. Руки дрожали.
— Как вы себя чувствуете?
Упал на подушку, закрыл глаза:
— Не знаю… Плохо…
«Моя шинель висит возле двери. Наган должен быть там».
Сначала заснул латыш: едва, казалось, прислонил голову и тут же начал, кратко всхрапывать, будто похрюкивать.
Тот, кого Федоров называл Митей, долго ворочался, недовольно бормотал что–то, наконец задышал ровно, глубоко, покойно.
Федорова будто и не было в избе. Прошло не меньше часа, прежде чем Протасенко услышал сонное, детское причмокивание со стороны его постели.
«Федорова — первым. В упор. С остальными — как получится. Мне все равно живым не уйти отсюда».
Он осторожно сполз с кровати. «Какая же все–таки слабость!» — пол ходуном пошел под ногами. Он встал на четвереньки, чтобы не упасть. Пополз к дверям.
По половицам дуло. Он стал подниматься, держась за притолоку, изо всех сил сдерживал рвущееся из груди дыхание.
Нащупал родную рубчатую рукоять нагана и стал счастлив. «Федорова — первым. В упор».
Осторожно выпутал оружие из складок кармана, и тут чья–то железная злая рука сдавила ему запястье. Наган грохнул об пол.
— Ты что ж это, контрик, придумал? — шепотом спросил Митя и, бесцеремонно схватив в охапку, оттащил Протасенко назад, на постель. Бросил тай, что зазвенели пружины.
— Что? — спросонья крикнул Федоров. — Кто здесь?
Зажгли свет. Протасенко отвернулся к стене и вдруг заплакал, как завыл.
На следующую ночь из могилы, где покоился «сын» Боярского, похороненный отцом три месяца назад, был извлечен гроб. Его вскрыли тут же, на кладбище. В грубом джутовом мешке что–то металлически брякало. Мешок вспороли, и в Лунном свете красным, синим, зеленым огнем брызнула драгоценная россыпь.
23. ГЕРОИЧЕСКАЯ ПЕРВАЯ ОПЕРБРИГАДА
Сидоренко допрашивал управляющего.
— Скажешь?
— Я же сказал: ничего не знаю.
— Ага, — соглашался Сидоренко. — Ничего, значит, не знаешь?.. — И снова принимался язвить цыганским жгучим взглядом белесого, конторской внешности человечка, смиренно сидящего перед ним посреди комнаты на неудобной низкой табуретке.
Это продолжалось второй день.
«Я тебя все одно пересижу, — думал Сидоренко. — Ты у меня заговоришь!»
У белесого человечка дрожала щека. Он глядел в угол, и казалось, что он кому–то подмигивает. Один лишь раз попытался выдержать этот черный взгляд — чуть не сомлел, с полчаса потом кругом шла голова.
— Скажешь?
— Я ничего не знаю, поверьте!
— Ага. Ничего, значит, не знаешь?
Остальные члены бригады слонялись по анфиладам Юсуповского дворца. Страшновато было приступать к кропотливому, неторопливому обыску, имея в перспективе больше сотни гулких огромных комнат. Да уж и азарта не было.
…На второй день, в двенадцатом часу дня, управляющий вдруг склонился и аккуратно упал с табуретки. Сидоренко возмутился:
— Симулянт! — неторопливо сходил за водой, выплеснул управляющему в лицо. — Симулянт и контра!
Белесый со стоном открыл глаза и тотчас же в ужасе закрыл снова: Сидоренко опять глядел на него.
— Оставьте меня! — воскликнул управляющий по–детски. — Пожалуйста, оставьте! Я покажу!
Он привел Сидоренко в одну из зал:
— Вот здесь…
Управляющий показывал на огромный пустой шкаф для посуды, занимающий всю стену.
Когда отодрали фанеру задней стенки, увидели стройный ранжир масляно поблескивающих ружейных стволов.
Эксперты, срочно доставленные во дворец, определили: это известнейшая во всем мире коллекция охотничьих ружей великого князя Николая Михайловича.
— Больше я ничего не знаю! Я показал! И — ради бога! — избавьте меня от этого, вашего… Он сводит меня с ума! — последние слова управляющий прокричал со взвизгом, едва только глянул в сторону Сидоренко.
— Сидоренко! — строго сказал Шмаков. — Ты зачем сводишь его с ума?
Сидоренко белозубо осклабился:
— Та ж врет он вес! Он сидит, и я сижу. Он молчит, и я молчу. Нервы у него дамские…
Через час–полтора управляющий поведал: он во дворце человек новый (до того служил в загородном имении Юсуповых), следить за сохранностью обстановки его поставил некий Буланов, доверенное лицо князя, он же и платит ему жалованье, появляясь время от времени. От своего предшественника, который пропал неведомо куда, он слышал, что в последние полгода во дворце по ночам велись какие–то работы, похоже, каменный: на телегах привозили кирпич, известь. Объясняли тем, что нужно перекладывать печи; Бывший управляющий этому не верил и говорил: «Знаем, какие такие печи! Золотишко муруют…» Как запрятывают ружейную коллекцию, управляющий увидел случайно. Это было несколько месяцев назад. Точную дату назвать не смог: два–три, может, четыре месяца назад.
Прежде чем позвонить, Стрельцов постоял на лестничной клетке, любуясь медной, слегка позеленелой табличкой.
Необыкновенно кучерявой, долговязой прописью там было начертано: «ЕВРОПЕУС НИКОЛАЙ ДМИТРИЕВИЧ. ПРОФЕССОР».
«Ишь ты… — подумал Ваня. — Ученого человека за версту видать. Разве мыслимо с такой вот фамилией в паровозном, например, депо работать? Ев–ро–пе–ус! Такие фамилии — для университетов, для департаментов, для золотых надписей на толстых книгах. А для паровозного депо Шмаков сгодится, Гундобин, Тютькни какой–нибудь… Как все–таки хитро буржуазия придумала: даже в фамилиях — и то несправедливость соблюдена!» Стрельцов ожидал увидеть сухонького стручка–старичка, в ватной какой–нибудь кацавейке, с книгой, заложенной пальцем, а дверь открыл довольно мордастый и довольно молодой еще мужчина.
— Чем могу?
— Я — из чека, — бухнул с порога Иван.
— Весьма неприятно, — отчетливо и спокойно сказал мужчина.
Иван не поверил своим ушам:
— Что–о?
— Весьма неприятно, что вы — из чека, — повторил тот. — Проходите, не стойте, очень дует.
Стрельцов вошел следом за мужчиной в мрачную захламленную комнату. Все стены были сплошь заставлены книгами, от пола и до потолка. Приятно пахло: книгами и медовым запахом какого–то нездешнего табака.
— Почему это вам неприятно, что я из чека? — громко спросил Иван. — Вы — Европеус?
Мужчина поглядел на него снисходительно:
— Да, я — Европеус и не питаю ни малейшего расположения к вашему учреждению. Весьма наслышан.
(«Будь с ним повежливее, Ваня, — просил Шмаков. — Без него мы проваландаемся в этом дворце черт знает сколько времени. Повежливее, Ваня, повежливее…»)
— Я не собираюсь переубеждать вас, профессор, однако замечу, что вы весьма заблуждаетесь… — корректно произнес Ваня и сам же чуть рот не открыл от изумления: до чего же ловко завернул!
Европеус опять снисходительно усмехнулся.
— Так чем же я могу быть полезен чека? — спросил он, подходя к окну и глядя из–за занавески вниз, на улицу.
— Нам сказали, что вы — знаток дворцовой архитектуры. Аничков, там, дворец… Юсуповский… Царскосельский… Нас сейчас интересует дворец Юсуповых.
Европеус резко обернулся:
— Чека заинтересовалась архитектурой? Это нечто новое…
— Именно, что так. Нам надо знать, какие перестройки были сделаны в Юсуповском дворце за последние годы.
— Никаких, уверен! — Европеус уселся в кресло. — За последние год–два я лишь однажды видел человека, строящего нечто, а именно — баррикаду. Сейчас, насколько я понимаю, у вас другие заботы: «До основанья, а затем…» Так ведь поется в вашей песенке?
— Это не песенка, гражданин Европеус! Это — «Интернационал»! Во–первых! Во–вторых: собирайтесь и одевайтесь! Мне приказано доставить вас, и, будьте уверены, я вас доставлю.
Европеус продолжал сидеть:
— Я удивляюсь, почему вы, чекист, еще не размахиваете перед моим носом револьвером?
Иван и на этот раз сдержался:
— Поторопитесь. Нас ждет автомобиль.
Европеус искренне изумился:
— Автомобиль? Разве в Петербурге есть еще авто?
— Есть, но мало. Одно из них прислали специально за вами.
— Польщен. — Европеус поудобнее уселся в кресле. — Хотя до сих пор не возьму в толк, зачем я вам нужен…
— Из Музея и национализированных (на этом слове Иван слегка запнулся) коллекций похищено большое количество ценностей: картины, ювелирные изделия, старинные скрипки, гобелены, фарфор, ковры… Все это припрятано. В частности (мы знаем) в Юсуповском дворце. Как образованный человек, вы должны понимать всю важность для России наших розысков. — Иван почти дословно повторял то, что не раз слышал от Шмакова, когда тот обращался к оперативным группам, идущим на обыск.
Европеус задумался, затем вскочил из кресла и беспокойно заходил по комнате. Торопливо о чем–то размышлял.
— Да! — воскликнул он, наконец, живо и нервно. — Разумеется! Это очень важно, вы правы! Я соберусь за минуту. Только вот надо записку оставить моей домоправительнице. Женщина, знаете ли, волноваться будет…
Сел за стол. Стал торопливо писать. Не дописал, разорвал, бросил. Начал заново — медленнее и вдумчивее.
Если бы Иван заглянул через его плечо, увидел бы:
«Я во дворце Юсуповых. Вышла путаница. Вызван Чекой присутствовать как специалист. Во дворце ищут музейные ценности. Сообщите Н.М. Постарайтесь что–то предпринять. Евр.».
…Но, к сожалению, Иван не заглядывал Европеусу через плечо. Он почтительно бродил вдоль полок, разглядывал благородно сияющие корешки книг — даже ступать старался потише.
— Я — мигом! — сказал Европеус, кончив писать. — Оденусь потеплее и через минуту к вашим услугам!
В соседней комнате возле окна сидел, сгорбившись над книгой, тихий и бледный мальчик.
— Виктор! Вот записка. Как только я уйду, немедленно — слышишь, немедленно! — отнеси Федору Петровичу. Отдай ему в руки. Только Федору Петровичу, запомнил?
— Да, папа.
Отвернувшись от сына, Европеус проверил наган. Из ящика комода, из–под белья, извлек браунинг. Тоже сунул в карман.
От дверей вдруг воротился, коротко и нескладно поцеловал сына в голову:
— Поторопись, Витя…
Роковое стечение ошибок, случайностей, недомыслия!.. Впрочем, откуда было Шмакову знать, что профессор Европеус — крупнейший знаток дворцовой архитектуры, — вот уже три месяца, как в могиле?.. Как мог Ваня Стрельцов догадаться, что перед ним не профессор Европеус, а его старший сын Дмитрий — один из немногих оставшихся на воле членов группы Боярского?
В бесконечных анфиладах дворца Стрельцов отыскал своих по оглушительному грохоту.
— Неужто нашли?
— А кто ё знает! Свитич походил, посмотрел, говорит: «Как–то здесь не так трубы проложены». Я, говорит, кочегар — знаю. Должна быть комната, а вместо нее — стена… Вот и решили попробовать.
По звуку, каким стена отвечала на удары, можно было предположить, что там действительно пустота.
Через десяток минут кладка обвалилась, и лом провалился в зазиявшее отверстие.
— Ага–га! — торжествующе и злорадно крикнул Свитич. — От нас не упрячешь! — и с новой силой принялся долбить стену.
Кладка, чувствовалось, была свежая.
— Может, сменить? — спросил Шмаков взмокшего Свитича.
— Как бы не так! Я сам! Своими мозолистыми! Родной! Рабоче–крестьянской власти! Назло! Кровавой гидре!.. — Он был словно бы пьян, словно бы в бреду, сокрушая злобными ударами непокорную кирпичную преграду.
Иван нечаянно оглянулся на Европеуса. Тот стоял, как аршин проглотив, — серое закоченевшее лицо, по которому мелкой стремительной рябью — изо всей силы сдерживаемая дрожь.
Рухнуло сразу несколько рядов. Свитич примерился, бросил лом, полез.
— Есть! Есть, так их всех! — донеслось из гулкого лаза. — Сколько же награбили, паразиты! Это ж уму непостижимо!
На свет показался рулон, обернутый в мешковину.
Шмаков, суетясь, встал на колени, ножом стал вспарывать обертку. Развернул. Розоватое золото обнаженного женского тела, как нездешний свет, озарило вдруг сумерки залы.
— Картины! Вон они где… — удовлетворенно и умиротворенно сказал Шмаков. А Свитич уже выталкивал наружу новый рулон.
Потом наступил черед бесчисленным сундучкам, укладкам, чемоданчикам, саквояжам. В них были плотно упакованы золотые статуэтки, табакерки.
Шмаков открывал, мельком глядел:
— Ну, этого–то добра мы вдоволь навидались…
Гулкая брань снова загремела в тайнике. В отверстии лаза показалось искаженное азартом лицо Свитича.
— Дай–ка ломик. Здесь такой статуй стоит, что его никак не пропихнешь. — Стал долбить стену изнутри.
Никто ему не рвался помогать. Да Шмаков не давал такой команды. Понимал: сегодня его, Свитича, праздник.
…Сидел на каком–то из сундучков, бережно курил самокруточку, невнятно размышлял:
«Вот и кончается дело о «мильонах с большими нулями». Считай, почти все нашли… А когда начинали, разве верилось, что сумеем? Конечно, Шмельков… Володя Туляк. Как он там?.. Каждый, хоть чем–то, а пособил. Шмельков показал на Боярского, узнал «Ваньку с пятнышком», телефоны… Ванюшка — навел на Валета, не дал Валету сбежать с медальончиком–балеринкой. Володя Туляк проник в организацию. Тренев… Эх, Тренев, бедняга!»
Выстрел гулко раскатился по дворцу. От главного входа, снизу. Затем — подряд — еще три. И еще, и еще, и еще.
Шмаков вскочил.
— Свитич! — крикнул, склонившись к лазу. — Вылезай! Останешься здесь! Охраняй! Остальные — за мной!
И все бросились к лестнице, ведущей в первый этаж.
Бежали молча, сосредоточенно, чуть ли не в ногу.
Свитич, уже наполовину выбравшийся из тайника, поднял глаза и вдруг увидел, что на него глядит черный ствол нагана.
— Ты кто такой? — заорал он казарменным голосом. — А ну, бросай!
Европеус выстрелил ему в лицо.
Они уже подбегали к парадной лестнице, когда Стрельцов услышал выстрел.
— Илья Тарасыч! Сзади стреляют! — крикнул он и, не дождавшись ответа, бросился назад.
Его расхлябанные, на два размера больше, сапожищи громыхали по паркету.
Он бежал, и ему казалось, что это — какой–то знакомый сои. Комнаты были похожи одна на другую, и конца–краю им не было видно там, за бесконечным кошмарным повторением однообразно распахнутых, белых, с позолотой, дверей.
Какая–то фигура вдруг быстро заступила ему дорогу — метрах в десяти.
Иван узнал Европеуса, но уже не мог остановиться в беге — заскользил по паркету, беспомощно всплескивая руками.
— Кто стрелял? — крикнул Иван Европеусу, а тот, неестественно сморщивши лицо, уже нажимал спуск нагана.
Грубый («Ломом?» — подумал Иван) удар в грудь остановил его. От второго выстрела резко переломило вперед. Третий, четвертый… Крутанувшись бешеным волчком, Стрельцов тихим комочком опустился вниз«Поза эмбриона…» — рассеянно отметил Европеус. И вдруг причудливая дрожь сотрясла его тело.
Со стороны парадного входа снова заахали выстрелы.
Европеус бросился было прочь, но потом остановился, вспомнив о тайнике.
…Вываливал из сундуков и сундучков золотую дребедень, рассовывал по карманам, совал за пазуху.
«Попадусь — конец!! Теперь — пропсть! Навсегда пропсть! Для всех!»
…А внизу, в комнатенке управляющего, хрипел Сидоренко:
— Что ж ты и сейчас… мне мешаешь?.. — пытался выбраться из–под тела управляющего.
Когда налетчики ворвались в комнату и начали, без лишних слов, пальбу, Сидоренко стоял как раз над арестованным. Шесть выстрелов достались ему и управляющему почти поровну.
Сейчас управляющий был мертв, но, падая, он вцепился в ноги Сидоренко и сейчас держал их окоченелой цепкой хваткой.
— Ну, отпусти же, отпусти! — хрипел Сидоренко, чувствуя, что через минуту–другую у него уже не достанет никаких сил доползти до телефона.
Шмаков и два матроса, оставшиеся при нем, попытались было с ходу скатиться по лестнице вниз, — но туг же отпрянули назад, встреченные хоть и малоприцельными, но частыми выстрелами.
Один из матросов сидел теперь у стены и баюкал раздробленную в кисти руку.
Шмаков, пристроившись за колонной, настороженно ждал.
Перед ним висело огромное, в два человеческих роста, зеркало. В нем отражался полусумрак нижнего этажа. Кратко и осторожно перебегали там тени. Нападавших было четверо.
Наконец Шмаков увидел в зеркале: человек в коротком черном пальто, с маузером в опущенной руке, подошел к подножию лестницы, несколько раз жадно затянулся папиросой и, сказав что–то в темноту подъезда, быстро побежал по лестнице вверх.
Остановившись под зеркалом и держа маузер у живота двумя руками, человек стал быстро стрелять по второму этажу — наугад.
Шмаков был наготове.
Зеркало вдруг тихо разъялось на три огромные косые пластины. Пластины скользнули вниз и разлетелись, засыпав морозной дребезгой легшего ничком человека.
«А где Стрельцов? — спохватился вдруг Шмаков. — Что–то крикнул, а что именно — я не расслышал. Исчез…»
Тотчас же он вспомнил про Европеуса, оставшегося у тайника, и скверное чувство — то ли опасности, то ли досады — охватило его.
…Сидоренко очнулся и понял, что потерял сознание, рванувшись из–под трупа и, кажется, вырвавшись.
Попробовал ползти, помогая себе истошными, гортанными стонами при каждом движении. До телефона было далеко, метра три, не меньше.
«Вот, — сказал он себе через некоторое время. — Теперь самое главное. Все, что было раньше, — чепуха. В сравнении вот с этим. Надо встать».
Нужно было встать и какое–то время стоять возле аппарата, вызвав номер чека. Дождаться ответа, успеть рассказать все, как есть, и не упасть раньше времени.
«Вставай!» — крикнул он себе. И внутренне сжавшись от ожидания боли, стал карабкаться вверх по стене, как кошка с перебитым хребтом, впиваясь обламывающимися ногтями в штукатурку.
Он сумел.
— Докладывает Сидоренко… — надсадно прохрипел он в трубку. — Юсуповский дворец… бандиты… Срочно — подмогу! Юсуповский… Подмогу, братцы! — И только после этого с несказанным облегчением сполз по стене на пол.
— Обнаружено пять тайников. О первом ты знаешь, — охотничьи ружья. Второй — нашел Свитич. Ювелирные изделия, картины, гобелены, ковры. Старинные скрипки. Одна из них, как сказали, стоит полмиллиона царскими… Третья захоронка — чуланчик. Вход обмурован изразцами. С виду — печка и печка. Сервизы. Один — на сто двадцать персон — необыкновенной какой–то драгоценности, эксперт–старичок даже плакал. Еще в одной замурованной комнате — картины. Вот список. В последнем тайнике — простое слиточное золото. При проведении обыска бригада подверглась бандитскому нападению и понесла потери…
— Знаю, Шмаков. Не докладывай, знаю. Жаль ребят.
— «Жа–аль»! У меня, товарищ, вот здесь болит, когда я о них вспоминаю.
— Похороны завтра?
— Как там Туляк?
— Возвращается. Боярский не объявился. Может, затаился. А может быть, — черт его знает! — ив самом деле покончил с собой.
— Хорошо, хоть у Туляка все нормально… Ох как дорого, дорого дались нам миллионы эти треклятые! Тренев, Стрельцов, Свитич, Сидоренко…
— Что поделаешь, Шмаков? Революция без жертв не бывает.
— Да понимаю я! Все понимаю! Но вот только ребят моих уже не вернуть…
— Да, Шмаков, не вернуть.
В день похорон грянул страшный мороз. Мутная мгла опустилась на город. Из–за этой мглы даже в двадцати шагах было плохо видно.
Дышалось тяжко, в полвздоха. Мороз обжигал легкие. У трубачей лопались губы, и кровь прикипала к раскаленным от стужи медным мундштукам.
Траурная мелодия, как мрачная птица, тяжко вздымала крыла. То вдруг взмывала над улицей в горестном вскрике труб, то вновь опускалась к маленькому, обитому красно–черным ситцем грузовичку с откинутыми бортами, на котором тесно, поперек движения, лежали три дощатых гроба с фуражками на крышках.
Туляк шел в толпе за грузовиком.
В нем не было скорби. Напротив — и звуки траурной музыки, так терзающей душу, и этот странный, страшный город вокруг, одичалый, безлюдный, весь в дремучих завалах закаменелого снега, и этот мрачный огромный мороз — все это непонятным образом претворялось в нем в торжественную нервную дрожь.
Восторженная погибельная отвага билась в нем, и — звонкое, отчетливое чувство непобедимости!