10
Прищуренные глаза Шамрая сфотографировали мое лицо, ромб в петлицах, знак почетного чекиста на груди, скользнули по фигуре (я невольно одернул гимнастерку), снова не спеша поднялись к лицу, застыли.
— Прежде всего удостоверение личности.
— Разумеется…
Я протянул ему свою книжечку в сафьяновом переплете. Он, все так же не торопясь, взял ее, раскрыл:
— Белецкий Александр Семенович… Начальник седьмого отделения Московского уголовного розыска… Продлено до 31 декабря 1935 года… — Он вернул мне удостоверение, спросил: — Эрлих у вас в подчинении?
— Да.
Он оторвал полоску газетной бумаги, скрутил цигарку. Прищуренные глаза снова поднялись до уровня моих:
— С какого года в партии?
— С тысяча девятьсот двадцать первого.
— А какого года рождения?
— Девятисотого.
— Следовательно, ты вступил двадцати одного года? — перешел Шамрай на «ты».
— Совершенно верно.
— Здесь, в Москве?
— Нет, в Петрограде.
Собственно, задавать вопросы полагалось мне. Но для начала я готов был поменяться с ним ролями.
У Шамрая было худое, без морщин, лицо с туго натянутой, грубой и шероховатой, как наждак, кожей. Желтоватый, с залысинами, лоб, узкий и высокий, выступающая вперед челюсть, крупный, остроконечный кадык, вместо щек — выемы, еще больше подчеркивающие почти неестественную худобу. Мимика полностью отсутствовала. Жили только прищуренные подвижные глаза и едва тронутые краской губы, точнее, кончики губ. Во время нашего разговора они то иронически приподымались, то обвисали, и тогда лицо становилось недовольным и брезгливым.
Внешность, как говорится, не вызывающая симпатий. Но мне Шамрай нравился. Он подкупал своей старомодностью, что ли. Он сам, его манера держаться и разговаривать напоминали эпоху военного коммунизма или, пожалуй, нэп. Да, скорей, нэп. Взять хотя бы эту нарочитую небрежность в одежде. Стоптанные и подшитые кожей валенки, застиранная серая косоворотка, пиджак с мятыми бортами, на левом рукаве синеет чернильное пятно…
Нет, Шамрай мне определенно нравился. Поинтересовавшись моим социальным происхождением и тут же утешив меня ссылкой на своего товарища, тоже сына врача, который «никогда не страдал интеллигентщиной», он, не выпуская из рук инициативы в разговоре, сказал:
— А теперь давай перейдем к делу. Если не возражаешь, конечно…
Я не возражал. Уголки губ Шамрая в нерешительности приподнялись, затем загнулись книзу.
— У меня вся эта штуковина вот здесь! — Он похлопал себя ладонью по шее. — Тебе, насколько понимаю, тоже осточертело. Оно и понятно, чего там говорить. И если начистоту, то у меня не раз мысль появлялась, нажать, где нужно, и закончить с этой историей. И поверь, если бы все это относилось только ко мне как к человеку, ты бы здесь сейчас не сидел, а машина бы ваша не крутилась. Я один из сотен миллионов. Буду я работать, не буду — на жизни страны это не скажется. Единица — всего лишь единица, она ничего не решает. Ни в политической области, ни в хозяйственной. Но суть в том, что подожгли не мою служебную дачу, и стреляли не в меня, Шамрая, а подожгли дачу члена комиссии, и стреляли в члена комиссии, и исчезнувший портфель принадлежал члену комиссии. Вот почему я той мысли не давал воли и не даю. И когда наши товарищи письмо написали о пассивности уголовного розыска, я не возражал… Все это я тебе говорю для того, чтобы тебе была полностью ясна моя позиция. Хитрить нам с тобой нечего, мы не на дипломатическом приеме. И язык у нас один и мысли и дело общее, хотя ты в милиции служишь, а я здесь… Согласен? — Он улыбнулся, показав узкую кромку металлических зубов, раздавил в жестянке желтыми от махорки пальцами окурок.
Шамрай ни разу не упомянул фамилии Явича-Юрченко. Но его взгляд на происшедшее был уже мне достаточно ясен. Шамрай исходил из того, что, если преступление совершил и не Явич, то наверняка кто-то другой, исключенный вместе с ним из партии. Другими словами, преступник действовал по политическим мотивам.
Интересно, кто кого убедил в этом: Эрлих Шамрая или Шамрай Эрлиха? А может быть, каждый из них самостоятельно пришел к такому предположению? Впрочем, какое там предположение — категорический вывод. Возможно, конечно, что вывод правильный. Но ведь пока под ним нет фундамента, а для здания обязательно нужен фундамент. Прочный фундамент.
Да, пострадавший — не самый объективный свидетель, что там говорить. Но, к счастью, его точка зрения для следствия не обязательна. А вот позиция Эрлиха меня удивляла. И если он высказал Шамраю свое мнение, с ним нужно будет серьезно поговорить. Он не имел права этого делать, тем более сейчас, когда все так шатко и неопределенно…
Словно подслушав мои мысли, Шамрай сказал:
— Я не хочу вмешиваться в твою работу, но один вопрос все-таки задам. На правах пострадавшего… Кажется, так я у вас именуюсь? Так вот, скажи пострадавшему: ты Эрлиха отстраняешь от расследования?
— Нет. Пока нет…
— Значит, сам действуешь в порядке помощи, шефствуешь?
— Можно сказать и так.
— Ну что ж, это дело другое. А то твой звонок меня насторожил…
— Почему?
— Ну как тебе сказать? Я, понятно, в розыскном деле не мастак. Профессий за свою жизнь перебрал порядком, а вот быть сыщиком не привелось — обошла меня эта планида. Но в людях разбираюсь. Поэтому мне и не хотелось, чтобы Эрлиха отстраняли. Он хорошее впечатление произвел. Толков, серьезен, дело знает, не бузит понапрасну. Солиден, словом. На такого положиться можно. — Он выдержал паузу. — Это не только мое мнение, но и мнение товарищей…
— Да. Эрлих у нас на неплохом счету, — сдержанно сказал я.
— Вот видишь, на неплохом… А вот Рубинов…
— Русинов, наверное?
— Да, Русинов… Вот о Русинове я бы так не сказал…
— Хороший работник.
— Тебе, конечно, видней. Но впечатление не то. Из другого теста. Не тот замес и не те дрожжи. Я, признаться, был немного удивлен, что ему поручили на первых порах расследование. Но зато не удивился, когда дело кончилось ничем… Он у тебя член партии?
— Да.
— Вон как? — удивился Шамрай. — Но партиец партийцу рознь… Он с меня трижды, нет, четырежды допросы снимал. Странные допросы… Будто уличить меня в чем-то пытался… Поверишь, нет, но к концу я уже сам себя преступником почувствовал. Уж, думаю, не Шамрай ли поджег дачу и стрелял сам в себя? — Он усмехнулся, кончики губ изогнулись. — Значит, говоришь, член партии? Ну, ну…
Его высказывание о Русинове меня покоробило, хотя по-своему он был прав. Если работа Эрлиха по делу отличалась прямолинейной категоричностью и субъективностью, то деятельность Русинова тоже не являлась эталоном. В составленных им документах, а по документам можно определить стиль следователя и его подход к делу, ощущалась какая-то нервозность, непоследовательность, будто он одновременно и хотел и опасался определенности. Тут уж проявилась но гибкость ума, а какая-то разболтанность. Казалось, что Русинов вопреки известной пословице пытается одновременно сидеть не на двух, а на десятке стульев, и мысли его сражаются между собой до полного взаимоистребления. Вопросы, которые он задавал Шамраю, отличались, мягко говоря, нетактичностью. Человеку, чудом оставшемуся в живых, таких вопросов не задают даже в том случае, если некоторые его утверждения и не кажутся обоснованными или достаточно убедительными.
Знакомясь с делом, я сразу обратил на это внимание, так как Всеволод Феоктистович обычно отличался чувством меры и такта. В деле Шамрая это чувство ему, безусловно, изменило. Тут Русинов дал, конечно, маху. И вот результат: недоверие и недоброжелательность.
По моей просьбе Шамрай подробно рассказал уже известные мне обстоятельства происшедшего. Говорил он скучно, вяло, почти дословно цитируя свои предыдущие показания. Ночная работа, неисправный сейф, поездка на дачу, пожар, нападение, взломанный замок, выстрелы…
Шамрай не зря себя хлопал по шее, когда заговорил об этом деле. Оно ему действительно осточертело. Но что поделаешь?
— Дача за тобой давно закреплена?
— С августа прошлого года. Как только закончилось строительство.
— Но это же конец сезона.
— Так получилось. Должны были сдать к апрелю, но затянули.
— Ты ею постоянно пользовался?
— Нет, конечно. По выходным, да и то не часто. Сам знаешь — работа. Так намытаришься за день, что не до дачи. То партдень, то совещание, то люди приходят, то в наркомат вызывают. Лишь бы ноги до дома дотащить.
— А семья?
— Да также. Жена связана с работой, общественные нагрузки. Женорганизатор. Дочка учится в школе второй ступени… Вообще-то, дача для дочки предназначалась: с легкими у нее не в порядке — наследственность. Воздух нужен. Но закрепили дачу за мной к концу школьных каникул, так что она там после пионерлагеря всего несколько раз побывала. Ну, а в октябре я их обеих на юг отправил, в Крым. Море и все такое…
— В общем, не часто пользовались?
— Я там за все время дней шесть провел, ну а они восемь — десять, не больше…
— Телефон на даче был?
— Нет. Хватит того, что мне по ночам домой звонят. Тебе, верно, тоже?
— Бывает. Знакомые, сослуживцы приезжали?
— Да нет. Кроме моего секретаря Гудынского, никого не было.
— А приглашал кого-либо?
— Нет.
— Шофер у тебя один?
— Трое. Две машины, три шофера.
— Кто из них бывал на даче?
— Никто. Я ведь и сам машину вожу.
— А кто из сотрудников знал адрес дачи?
— Только Гудынский. Ведь я дачей, можно сказать, не пользовался, так что и адрес сообщать было вроде ни к чему.
— А местонахождение дачного поселка?
— Это, видно, знали. Дачный поселок известный. Знали и о том, что там у меня дача. Могли, по крайней мере, знать.
— А почему ты решил именно 25 октября отправиться на дачу, хотя тебе нужно было с собой документы брать?
— Вообще-то, ты тут прав: притупление бдительности. Недоучел возможных последствий. Но взыскание за это я уже получил.
— Я не о том. Почему у тебя мысль о поездке в будний день возникла, да еще с документами?
— Я уж и сам об этом думал. Ну как тебе объяснить?
Устал чертовски, а тут соблазн за рулем посидеть, проветриться, да и свояченицу не хотелось ночью беспокоить. Она у нас рано ложится, а я засиделся на работе и ключ от квартиры дома забыл…
— Кстати, Филимон Герасимович, — сказал я, — ты помнишь, когда уехал с работы?
— Ну а как же. На память не жалуюсь. Служит. Было тогда около двенадцати, а точней — без двадцати двенадцать.
— Это ты так прикинул?
— Зачем прикинул? По часам.
— По этим? — Я кивнул на стену, где висели прямоугольные часы с длинным и широким маятником.
— По этим и по карманным. Да и так, по-моему, все сходится. Отбыл без двадцати, прибыл минут в двадцать — двадцать пять первого. Дорога — сорок минут. Как в аптеке. Сторожиха же говорила, что свет у меня на даче в половине первого зажегся. Так?
— Так.
— Почему же спрашиваешь? Я об этом уже раз десять докладывал и Русинову, и Эрлиху…
— Понимаешь, один свидетель утверждает, будто ты уехал с работы около девяти вечера. Вот я и подумал: может быть, часы спешили или просто стояли…
— У меня и у сторожихи?
Кончики губ выгнулись крутой дугой. Шамрай положил на стол серебряные карманные часы с крышкой, нажал на кнопку, крышка отскочила. Время на обоих часах совпадало до минуты.
— Убедился? Вот так, Александр Семенович! У меня все ходит, не останавливаясь. Так что ошибся не я, а вахтер. Ввел он вас в заблуждение…
А откуда, собственно говоря, ему известно, что я имел в виду вахтера? И почему его знакомили с показаниями этого вахтера и Вахромеевой? Какая в этом была необходимость? Шамрай все же потерпевший…
— Я Эрлиху уже объяснял, — сказал Шамрай, — что вахтер Плесецкий — пропойца, алкоголик, человек классово чуждый. Он у нас с полгода работал, так я его ни разу трезвым не видел. Он не то что время — чужой карман со сбоим перепутает. У него, по-моему, даже приводы были…
— Вон как?
— Да. Окончательно разложившийся человек…
— Он у вас сейчас работает?
— Нет, конечно… Выгнали.
Пауза.
— Но если он тебе нужен, я дам команду — разыщут.
Потеплевшие было глаза Шамрая снова были холодны, щеки втянулись, а подбородок заострился, выдвинулся вперед. На скулах розовели пятна. Разговор о времени отъезда на дачу его явно раздражал. По не совсем понятным для меня причинам этот пункт неожиданно оказался болевой точкой. Слишком долго нажимать на нее не следовало. Нам еще предстояло с Шамраем не раз встретиться. Если будет необходимость, после соответствующего обезболивания можно опять заняться этой точкой. А пока оставим ее.
Закончив с часами, вахтером и сторожем, я плавно перевел разговор на работу комиссии по партийной чистке. Шамрай постепенно возвращался в состояние равновесия. Все видимые признаки раздражения исчезли один за другим. Его подбородок занял свое прежнее, предназначенное ему положение, а скулы приобрели свой обычный желтый цвет. Даже кончики губ и те вернулись в состояние покоя, вытянулись почти в прямую линию. Вот и чудесно!
Я ожидал, что он сам заговорит о Явиче-Юрченко, но ошибся: фамилия Явича не упоминалась. Кажется, Шамрай решил, что инициатива должна исходить от меня. Что ж, да будет так. В конце концов у меня нет никаких существенных возражений. И я без всякого, разумеется, нажима упомянул о Явиче, сознательно поставив его в середину списка исключенных из партии. Однако Шамрай и тут не воспользовался предоставившейся ему возможностью. То ли Эрлих не посвятил его в курс дела, что было мало вероятно, если учесть только что удивившую меня осведомленность в отношении вахтера и сторожа, то ли Шамрай считал неудобным демонстрировать мне свои несколько излишние знания… Впрочем, когда я сам стал задавать вопросы о Явиче, он отвечал мне сдержанно, но охотно. Кое-что в его ответах не могло не заинтересовать…
К сожалению, нашу беседу, которая становилась все более и более любопытной, пришлось прервать. Позвонила Галя — я ей всегда сообщал, где меня можно найти, — и сказала, что меня разыскивает Фрейман. Илюша просил передать, что через два часа он уезжает, поэтому, если я хочу его видеть, то должен поторопиться. Переносить встречу с Фрейманом мне не хотелось: застать его было трудно. Кроме того, у него сейчас находилось дело Дятлова — знакомца Явича, а через день или два оно могло уже оказаться у другого, что создало бы дополнительные сложности в ознакомлении с ним.
— Секретарь — девица? — полюбопытствовал Шамрай, когда я положил трубку.
— Да, девушка.
Он засмеялся:
— Рискуешь, Александр Семенович.
Я не понял.
— Сплетни, — объяснил он. — Я уже тут опыт имею. Теперь держу в секретарях только мужчин. Спокойней. Учти опыт…
Расстались мы друзьями. Провожая меня до дверей кабинета, Шамрай сказал:
— Если что, звони или заезжай.
— Обязательно, — заверил я.