Мария Шурыгина
Мышка
Деревушка сверху казалась маленькой, среди снега будто и незаметной вовсе. Огоньки да дымки над крышами – вот и все приметы. Но так ей уютно было в тех снегах, словно держал ее кто в широких сильных ладонях, баюкал бережно. И плыла она со своими дымками и окошками мимо снежно-тюлевой завеси, и смотрела странные сны о будущем, маячащем впереди лете. И будто не было в мире ни смерти, ни рождения, а только жизнь – бесконечная, как нетронутая простыня спящего поля.
– Ну и все тогда. И живите, – Геннадий неловко свернул договор, суетливо запихивая его в файл. Лист комкался и сопротивлялся – ручищи под топор заточены, не под бумажки. И сам бывший домовладелец был какой-то неловкий, будто неуместный своей громадностью в маленьких сенцах. И виноватый. Саню еще при знакомстве в агентстве смутила эта виноватость, будто Гена продавал не собственный дом – отчее гнездо, а пытался провернуть какую-то махинацию. Впрочем, тень великого комбинатора на этом простоватом лице и не ночевала, махинатор, судя по всему, из него был никакой, да и риелторы подтвердили: все чисто, покупай, дорогая Александра Сергеевна, владей безраздельно.
– Спасибо, Геннадий. Соскучитесь – заезжайте.
Он застенчиво улыбнулся, кивнул и вышел на крыльцо. После смерти родителей Гена приезжал проведать старый дом раз в месяц: проверял, не залез ли кто, не давал запустению проникнуть в родные стены. Говорят, одинокие брошенные здания быстро выморачиваются, умирают изнутри. Так и вышло: дом детства казался полутрупом. Каждая поездка сюда оставляла тоскливое чувство, словно любимые эти стены с укором взирали на наследника: «Бросил, уехал!» Дом надо было продавать, хоть и далось это решение непросто.
Медленно, будто запоминая впрок, Геннадий прошел по деревянному тротуару до ворот, шагнул на улицу. За оградой постоял возле своей «камрюхи», прощальным взглядом окинув окна. «Еще заплачет», – с опаской подумала Саша.
– Ну живите, – повторил бывший владелец и опять замер. Словно не пускало его что. – Тут возле магазина дед Гудед живет. Вы, если что, к нему идите.
– Если что? Насчет дров я в сельсовете решу, по воде с соседями договоримся – вы же мне все рассказали.
– Да нет… он по другим делам, – Геннадий, видимо, оставил попытки облечь слабо брезжащую мысль в слова, вздохнул напоследок горько и уехал.
Саня еще постояла у ворот, борясь с нахлынувшим вдруг чувством одиночества и даже паники. Хотелось побежать за машиной, бросить все это новое хозяйство и вернуться в город с нескладехой-водителем. Зима лежала длинным пробелом между тем, что было и что будет, а Саша торчала посереди белого листа снега сомнительной запятой – убрать? оставить? Упрямо дернула подбородком, вздохнула и пошла в дом. Чего уж теперь думать? Как говорится, дело сделано – дура замужем. Впереди ждала первая ночь в новом жилище.
«На новом месте приснись жених невесте». Димка, гад, не приснился, видимо окончательно, на ментальном уровне, вычеркнувшись из «женихов». Зато снился поселок Балай с высоты птичьего полета, все эти домишки, магазин, озеро и лес на многие километры вокруг. Впрочем, километры эти во сне только угадывались: птичье зрение оказалось со странностями, периферия будто отсутствовала, и картинку Саня видела как в выпуклой линзе. Вот и ее домик, колодец рядом. Печным дымом над крышей нарисовалось кудреватое «Саня». «Мило зачекинилась», – подумала Саша-птица. На дальнем краю в воздухе возникло бледно-сизое «Аделаида», откуда-то из глубин леса, вне поселка, выдохнулась дымным облачком какая-то «Шумера» или «Шушера» – не разберешь. В стылом воздухе захрустела то ли сумбурная считалка, то ли детская песенка:
Вспугнутым шорохом, шелковым ворохом,
шорохом-морохом, морохом-шорохом, фууух…
тесно приблизится, тащится-близится,
к пеплу прильнет, тело возьмет,
красное – белым, белое – красным
фухх… прорастет.
Тонкий голосок неприятно скрежетал, словно царапая блеклое небо. Стало холодно, неуютно, Саня начала падать и проснулась.
Открыла глаза – чужой, давно не беленный потолок, чужие стены со старыми, советских времен, обоями. Такие обои напоминают географические карты, и особенно хорошо в них разбираются дети. Они засыпают и просыпаются под всеми этими материками-пятнами, каньонами-трещинами, неверной рукой выцарапывают, присваивают свои имена придуманным шпалерным морям и горным цепям, вырастающим в воображении среди цветов и орнаментов. Но вся эта география ведома тому, кто родился и вырос под такими обоями, а она – чужая в этой стране.
Просыпаться первый раз в неосвоенном доме… паршиво. Вот бы проснуться так, чтобы, еще глаза не открывая, почувствовать теплый упругий бок рядом, дыхание, вдохнуть знакомый мужской запах, уткнуться… Вот тогда с легким сердцем можно открывать глаза, улыбаться серому потолку, вставать и делать всю эту чужую географию своей. А с таким настроением, как она проснулась, лучше вообще не вылезать из кровати. Но надо.
Саня, ежась, встала и сразу побежала в печке – домик за ночь выстыл, было прохладно. Неумело затопила, успев нацеплять заноз. Но вид живого огня неожиданно сообщил ее унылому утру странное умиротворение, успокоил, словно шепнув: «Привыкай».
И Саня начала привыкать: мыть, драить, чистить, выбрасывать. А что делать, раз решила кардинально поменять свою жизнь?
Решение это нарывом зрело-зрело пару последних лет – и наконец лопнуло бурной ссорой с Димом, ее шумной истерикой. Личные неурядицы потянули за собой клубок рабочих проблем, и вообще, мир перестал соответствовать ее ожиданиям буквально по всем пунктам. Димка хлопнул дверью, заявив, что «больше никогда-никогда», на работе она написала «по собственному» (хлопок дверью теперь уже с ее стороны здесь тоже имел место). Все это произошло в один день, и только вечером, добравшись до своей квартирки и шагнув в темный коридор, она вдруг осознала свое одиночество, ненужность, отчаяние, безысходность, тоску, болезненность, горечь… да много чего еще осознала в один этот темный момент. «Обрыдло», – странное слово всплыло откуда-то из закромов памяти. Поревела, а утром отправилась к риелторам – менять постылость привычных координат и всей прежней жизни в придачу.
Так и появились в ее жизни домик в поселке Балай и новая работа – учитель начальных классов в общеобразовательной школе Уярского района. Поселок выбрала почти наугад, по музыкальной балалайности звучания да относительной близости к городу. А то, что гибнущая без кадров школа приняла ее с распростертыми объятиями, и вовсе показалось добрым знаком. И огни большого города перестали маячить вдали, свет их в Балай почти не доходил.
За пару дней домишко приобрел более-менее обжитой вид и, наконец, прогрелся. Саня топила узкую печку-колонну, обитую металлическими листами и обогревающую зал и спальню. К большой, на полкухни, печи она подступить боялась. Огромный черный зев, как в сказке про Бабу-ягу, внушал ей какой-то детский, невесть откуда взявшийся страх. Саша прибралась в кухне на скорую руку, а с наступлением вечера и вовсе старалась туда не заходить. Сидя в зале, она чутко прислушивалась: казалось, в кухне что-то поскрипывало, шуршало, ворочалось. Замирало, притаившись, а потом снова продолжало свою неведомую жизнь.
Освещенная комната была отделена от плотной кухонной темноты шторками, они слабо шевелились, словно кто-то дышал там, за трепетом ткани. «Нервишки… – подумала Саня. – Лечиться надо».
Утро началось с гудков машины под окном – приехала Натка с дочкой Ладой. Сестра охала, ахала, вздыхала и ругалась – все одновременно. Ведь надо такое учудить – бросить все и податься в глушь, в тьмутаракань какую-то! Сумасбродство, позерство – Димке, что ли, доказать чего хотела? Хорошо, ума хватило квартиру в городе не продавать, есть куда вернуться. Пошумев, Натка бросила затею переубедить упертую сестрицу и ушла в сельпо – продуктами Саша еще не закупалась.
– Саня, а давай снежный дом стлоить! – Племяшка такого количества снега за свою четырехлетнюю жизнь, наверное, и не видела никогда.
– А давай! – встрепенулась Саша. – Только дом мы не осилим, времени не хватит. Давай снеговика?
Дело спорилось, снега было завались, и скоро у крыльца выросла небольшая, симпатичная снежная баба. Ладка пыхтела рядом, пытаясь слепить бабе внучку, но вдруг поскользнулась, ойкнула и тут же заревела.
– Чего, чего ты? – всполошилась Саня.
– Зуууб стукнула! – проныла Лада и протянула тетке ладошку. И правда, зуб – молочный, чуть прозрачный, словно из тонкого фарфора.
– Так это тот, что шатался! Ну, красавица, не плачь, это же здорово! Молочный выпал, настоящий, взрослый, вырастет! – успокаивала Саша племянницу, но та продолжала реветь. – А давай мы его мышке кинем?
Ладка удивленно округлила глаза, и рев пошел на убыль.
Вернулись в дом, наспех скинули шубки-шапки, подошли к печке. Саня, как могла, придавила свой страх – чего не сделаешь, когда ребенок плачет.
– А она вдлуг укусит? – Лада боязливо поежилась, губы снова задрожали. Ей опять хотелось реветь, десна еще помнила противную тянущую боль.
– Ну что ты! Мышка маленькая, пугливая. Ты ее и не увидишь. Бросим, слова волшебные скажем – и все! Да не бойся, все дети так делают!
– И ты делала? – Лада с недоверием посмотрела на Саню, взрослую солидную тетю двадцати трех лет.
– И я, и мама твоя, и папа, и бабушки с дедушками – все. Ну давай, иди сюда!
Лада вздохнула, подошла и привычно подняла ручонки вверх: «На меня!» Саня легко подхватила племяшку и поднесла к печке, свободной рукой отдернув занавеску. Два голоса вразнобой вышептали в теплый надпечный сумрак вечную «обменную» приговорку: «Мышка, мышка, на тебе зуб репяной, дай мне костяной!» Мокрый, еще в кровинках зубик упал и сразу затерялся в куче накопившегося хозяйственного хлама.
Лада, довольная, рассказала вернувшейся матери про мышку и похвасталась дыркой в десне, смешно задирая розовую губу. «Вот, оставляй вас одних!» – проворчала Натка. За ужином сестры вспоминали, как маленькими гостили у деревенской бабушки, свое «молочное» детство. Расстались тепло, по-женски расчувствовавшись и уже без упреков. Саня махала рукой отъезжающей машине, пока в заднем окне маячило белым пятном улыбающееся Ладушкино лицо.
Ранние сумерки плотно облепили все кругом, глубокие голубые тени ограды и деревьев расчертили сугробы хаотичной клеткой. Внезапно дом показался ей громадным запертым животным: хребет матицы, ребра стропил, потемневшая плоть бревен. Внутри зверя горел свет, он прорывался сквозь щели закрытых век-штор. Дом дышал ей в спину, и большое его сердце – печь среди кухни – было холодно.
Ночь прошла неспокойно. Кухонная печь заполнила все пространство Саниного сна – мир словно втягивался в ее нутро, как в воронку. Устье печи, бесстыже сбросив заслонку, пугало своей темнотой, глубиной. Свистело сквозняком, настораживало шепотом, шебуршанием, шорохом-морохом, фуух…
Маленькие ручки в седых ворсинках прижали сладко пахнущий Санькин зуб к лысоватой груди. В глубине нежно-розовой детской деснышки тукнуло, кольнуло, зародилось и пошло в рост.
Утро выдалось седым, туманным. Ослабленное затяжной зимой солнце неверной рукой водило в тумане, пыталось нащупать окна, но попадало в «молоко». В доме было сумрачно и неуютно, за окном – серым-серо и едва намечены силуэты близких деревьев. Снег валил всю ночь, и Саня, вздохнув, вместо зарядки взялась за лопату, а то, глядишь, так скоро и из дома не выберешься.
Она угрюмо чистила дорожку у ворот и вспоминала неприятный сон. По давней привычке искать причину всего происходящего, Саня пыталась влезть в дебри психоанализа и ответить, наконец, на вопрос: что ее так пугает? Нет, что, понятно – печь. Но почему? Дальше мысль останавливалась, никаких предположений.
Саня вдруг вздрогнула и подняла голову. С другой стороны улицы на нее пристально, изучающее смотрел припорошенный снегом незнакомец: маленький какой-то дедок без шапки. Заметив, что его обнаружили, он неуклюже, по-птичьи подпрыгивая, захромал в ее сторону. Подошел совсем близко, тряхнул седыми космами, глянул рыжим разбойничьим глазом.
– Здрасте… – растерянно поздоровалась Саша.
Дед не ответил на приветствие, продолжая изучать девушку.
– Я Гудада, – вымолвил вдруг. Голос негромкий и будто надломленный в сильной ноте – хрипит, сипит. – Гляжу – новый человек.
– Гудада… Гудед?
– Дед Гудед – так местные зовут. Цыганское имя, цыганский дед.
– Мне о вас Геннадий говорил, кажется… что за советом к вам можно…
– И что? Не нужен еще мой совет? – Гудада прищурился.
– Да нет вроде, – неуверенно ответила Саша. Не станешь же первому встречному рассказывать… Да и о чем? О том, что она, горожанка наманикюренная, видите ли, печки боится? Курам на смех.
– До свидания тогда, – со значением сказал дед. Взгляд его вдруг стал сочувствующим: – Лучше уезжай, девка. Ждали тебя.
И развернулся и зашагал в туманную морозь.
Как это понимать? Уезжай, но тебя ждали? Кто? Директор школы, конечно, ждал и не нарадуется новому молодому педагогу – малыши без пригляда были. Но зачем уезжать? Странный какой-то дед… Да еще и на «ты» сразу.
Неприятная эта встреча настроения не улучшила. Саня разозлилась и на незнакомца, и на себя. Поддалась какому-то беспочвенному страху, тут еще дед нагнал туману – своих не разглядишь, чужие мерещатся. Ну и ладно, не нужны его советы. А с дурацким страхом надо кончать: зима в разгаре, все равно в морозы печь придется топить, надо привыкать. Дом уже сияет чистотой, а в кухне едва прибрано. Решено, страх долой, пора обживать и эту «терра инкогнита».
Вернувшись в дом, Саня прибавила громкость старенького радиоприемника. Пугающую тишину кухни перекрыло что-то симфоническое. Вооружилась ведром для мусора, влезла на табурет у печки, отдернула вылинявшие занавески и опасливо, торопливо стала сгребать накопившийся мусор. Сгоревшие спички, коробки от них, гусиные крылышки, перепачканные маслом, – пироги смазывали, ветошь какая-то… За монотонностью занятия страх чуть притупился. Среди мусора Саня заметила какие-то мелкие желтовато-серые камешки. Присмотрелась, и ее передернуло от внезапного узнавания – зубы! Потемневшие от времени, маленькие, такие же, как они бросили на печку накануне с Ладой. Сколько же их… У Геннадия, бывшего владельца дома, видимо, была большая семья, и все его братья и сестры оставили на этой печке свое молочное детство. Девушка уже с интересом рассматривала россыпь зубиков – надо же, целая история отдельной семьи…
Ссыпав, наконец, находку в ведро, она продолжила уборку. Завалы постепенно уменьшались, как вдруг Санина рука в ворохе тряпок наткнулась на что-то мягкое, упругое. Живое. Саня, вскрикнув, чуть не слетела с табурета. Боязливо, подвернувшейся лучиной отодвинула тряпки – блекло-серый комок шерсти, хвостик… Облегченно выдохнула: мышей она никогда не боялась, а полудохлых и тем более. Мышь, похоже, и правда доживала последние минуты: лежала, тяжело дыша, не пытаясь бежать. «Сколько ж тебе лет?» – внезапно посочувствовав чужой немощи, удивилась Саша. Мышь казалась не то что старой – дряхлой: сквозь редкую тусклую шерсть просвечивала бледная шкура, хвост в каких-то коростах. Только глаза еще были живы. Старуха, не отрываясь, смотрела на человека. Саня удивилась: разве бывают у грызунов такие глаза? Они всегда глядят черными блестящими бусинами, а тут – медово-карий взгляд… какой-то очень осмысленный.
Вдруг мышка дернулась и подалась вперед. Движимая неясным порывом, Саня протянула руку, даже не подумав, укусит ли. Последним усилием мышиная бабушка вложила голову в протянутую ладонь, прижалась к человеческому теплу, судорога пробила мохнатое тельце. Почудилось, что тяжелый вздох пролетел над печью, коснулся Саниного лица, колыхнул занавески. Медовые глаза затуманились, взгляд остановился.
Выбросить на помойку странную мышь, в последнюю минуту искавшую ее участия, Саня не смогла – не по-человечески как-то. Выдолбила в промерзлой земле небольшую ямку, трупик сунула в коробку из-под чая, и мышка легла под снег. «Все в землю уйдем, – подумала Саня. – Разница лишь в упаковке».
Вернувшись с «похорон», Саня с удовольствием поняла вдруг, что страх перед печкой исчез. «Клининг-терапия», – усмехнулась она про себя. Уборка всегда действовала на нее успокаивающе, в кухне действительно стало уютно. К вечеру она осмелела настолько, что даже слегка протопила печь. Сердце дома ожило, и Саня долго в темноте следила через щели прикрытой дверцы за огненным биением.
Быт был налажен окончательно, и Саня – нет, в этот раз Александра Сергеевна – с легким сердцем вышла на новую работу. Директор школы, Павел Игнатьевич, буйной бородой напоминавший одновременно Карла Маркса и дядюшку Ау, провел ее по небольшому одноэтажному зданию, рассказывая по ходу, что и где: гардероб, столовая, спортзал, три класса и «малышовая». Садика в поселке не было, возить детишек каждый день за тридцать километров до соседнего Уяра не у всех балайчан была возможность, да и автобусы по зиме ходили плохо, вот сельсовет и пошел навстречу – открыл группу для дошкольников. Из-за двери «малышовой» слышались неясный шум, беготня и чей-то тихий рев.
– У нас воспитательница, Таисья Федоровна, приболела, сейчас учителя дежурят здесь поочередно, – как бы извиняясь, сказал Павел Игнатьевич. – Вы, как уроки отведете, загляните, с группой познакомитесь…
Саня была совсем не против, малышей она любила. Тихие игры с племяшкой Ладой и ее подружками всегда казались чем-то вроде медитации, выгоняли шальные мысли из головы, погружая Саню в уют и тепло. Директор провел новую учительницу в класс и представил второму «А». «Тоже совсем мальки», – тепло подумала Саша. Прежняя их учительница-пенсионерка в середине года вынуждена была оставить своих подопечных – годы брали свое. Молодую симпатичную учительницу второклашки встретили чуть ли не с восхищением: из города, модная, как с картинки, строгая, а глаза смешливые! Занятия прошли отлично, класс хоть и отставал по программе, но ребята очень старались – так им хотелось получить одобрение у «новенькой» Александры Сергеевны. Попрощавшись наконец с нежелающими расходиться по домам школьниками, Саня в прекрасном настроении отправилась в «детсад».
Она открыла дверь в «малышовую», но тут же резко отшатнулась, чуть не задохнувшись. Запах. Непередаваемая смесь ароматов молока, манной каши, пушистых волос, теплых подушек, детского мыла, пота, горшков из умывальни – словом, детство, воплощенное в запахах, чуть не сшибло ее с ног. Ошалев от этого неожиданного впечатления, Саня едва кивнула приветливой нянечке и с трудом сдержалась, чтобы не закрыть нос рукой.
– Проходите, Александра Сергеевна, ребятишки вас уже заждались, – сказала няня Лида, улыбаясь. Семь пар глаз уставились на Саню.
Волосы спутанным мхом, перемазанные лица, влажные хитрые глазенки, лихорадочно-алые пятна ртов, чей-то узкий язычок, вылизывающий блюдце с джемом – шел полдник… Саше хватило одного взгляда, чтобы увидеть все это. Словно мелкая лесная нечисть… Голова закружилась, противно ослабели ноги.
– Ну, знакомьтесь. Дети, это наша новая, очень хорошая воспитательница, ее зовут Александра Сергеевна. Повторите, кто запомнил, как зовут воспитательницу? – обратилась няня к малышам.
Ребята нестройно повторили, с любопытством глядя на застывшую в дверях учительницу.
Блеск глаз. Там – трепет вен на худой шейке. Тут – пот в ключичной ямке. Сонные еще – неприкрыто-белеющие тела, руки в перевязочках. Перемазанные рты, коросты, горошины зеленки, засохшие пятна на нагрудниках. Все эти детали вдруг закружили Саню, она едва сдержала рвотный позыв. Что с ней? Привычный и любимый запах детской, малыши – откуда эта слабость и тошнота?
Ребятишки повскакали с мест и… Она вдруг с ужасом поняла, что сейчас кто-нибудь из них приблизится вплотную, коснется теплыми влажными пальцами. Озноб липко прошел по позвоночнику. Нет, только не это! Господи, что с ней происходит? Запах детства в Санином взбудораженном воображении вдруг показался сладковатым, гнилостным. Детки словно из земли вышли, из почвы проросли, тонкие пальцы тянутся в ее сторону, как молочно-белые корни вымороченных деревьев… Мягкие маленькие тела… В приступе паники, чувствуя, что желудок мучительно сжался в спазме, Саня едва нашла силы извиниться и поспешно вышла.
Отговорившись аллергией на «что-то детское» и мучительно неловко простившись с директором, Саня, чуть живая, выскочила на школьное крыльцо – на белый свет, в белый снег. Мерзкая слабость в теле, неверный шаг, тошнота. До дома не так далеко, но как бы не осесть в сугроб по дороге – ноги не несут. Она решила доехать на автобусе и побрела на остановку. Перед глазами плыло, мир сливался в сплошное белое.
Влезла в автобус, стараясь не встречаться ни с кем взглядом. Отгородившись, отпрянув, обморочно облокотилась о стекло. Рядом вдруг плюхнулась бабуля – лягушачий рот, лягушья бородавка. На мгновение привиделся длинный липкий язык – сляпал муху, втянулся – довольно улыбнулась по-бабьи-жабьи, буркнула животом, довольно закатила белки глаз. Саню передернуло.
Что? Что происходит, откуда вся эта призрачная гадость в ее голове? С ума она сходит? Плотно прильнула лбом к замороженному окну. Холод ласково оттолкнул безумие. Отложил. Но ведь настигнет…
Дверь автобуса отворилась, она стала спускаться и чуть не влетела обратно. Вместо зимней свежести с улицы дохнуло кладбищенским спертым духом, смрад разложения выбил слезы из глаз. От остановки до дома – несколько метров. Но что это за метры… Пенсионерская улица, молодых, да и просто среднего возраста здесь нет. Слишком много стариков, умирания, тления, они брели на остановку, а показалось – к ней, на нее. Саня в ужасе зажмурилась, будто услышала: старики шуршат опадающими кожными покровами, дышат умирающими клетками, смеются ввалившимися беззубыми ртами – да, в своем безобразии они смеют смеяться! Шамкают, спешат – они так спешат… Смотрят, задевают плечом, шипят вслед, наступают на ее следы, перечеркивая их скорым концом, тлением, распадом.
Глухота, снегота, скрып-скрып, тела двигаются, лица сосредоточенны, как у слепых. Взгляды в одну точку, губы в задумчивости жуют сами себя, движения неверные, словно они ищут в своей слепоте что-то, пытаясь нюхом, слухом определить местоположение в пространстве. Приближаются…
Она почувствовала, как молодость и красота сдаются, сморщиваются, пергаментируются, уходят в ничто. Как она доспешила, додышала, дошаркала до дома – потом и вспомнить не смогла.
Ввалившись в комнату, Саня скинула шубу и упала лицом в подушку. От липкого ужаса закладывало уши, как при температуре – голову словно стянуло невидимыми бинтами. Подобный ужас она ощущала недавно у печки, но слабее, гораздо слабее. Сейчас старые и малые стояли перед глазами, остро вглядываясь в нее, заслоняя собою все. Взгляды, как присоски на стекле, – неживые, не отлепить. Тогда, на пороге дошкольной группы, а потом на своей улице, девушка словно заглянула в разверстую могилу: мокрая земля ползет по краям, пахнет свежей смертью, только что случившейся бедой. И сама смерть словно сидела тогда за маленькими столиками рядом с детьми, спотыкалась по сугробам под руку со стариками.
Неконтролируемый внезапный ужас понемногу тонул в пухлоте подушки. В сознании наконец зарождались попытки объяснить происходящее рациональными причинами. Откуда тошнота? Неужели «залет» – прощальный привет от Дима? Быть не может, она бы раньше узнала…
Или дело не в ней, не только в ней? Может, с жителями деревеньки неладно, им угрожает что-то? В голову лезли дурацкие сюжеты ужастиков про всякие зловещие предчувствия, но Саша откинула эту мысль – чего уж совсем в ересь впадать… «Психоз какой-то… Обостренное восприятие на почве стресса», – привычка к разумным объяснениям деловито обрубала бредовые рассуждения, стреноживала интуицию. Удобное объяснение, хоть и поверить в него до конца пока не получалось.
Вдруг она отчетливо поняла, что ее «заморозило» там, на пороге «малышовой», а потом и на улице. Одинаковость. Дети и старики тогда показались Сане безликими, точнее, словно с двух шаблонов намалеванными: детскому и стариковскому. Дети – синеватые тени под глазами, рты, раскрытые от любопытства, еще недавно жадно сосавшие материнскую грудь, а теперь – с едва намеченными росинками молочных зубов. Дедушки и бабушки – лица в морщинах, в трещинах, ползущих во всех направлениях. Провалами темнеют вялые рты без привычного блеска эмали…
Саша передернулась от яркого образа и вспомнила, как с Ладкой бросала маленький зубик на печку. От племяшки пахло обычным ребенком, хотя она всего на пару лет старше малышей из группы. И как завтра идти на работу? Как вообще выходить на стариковскую улицу? Мир вдруг сжался до тесной коморки, Саня почувствовала себя запертой, замурованной. Одна мысль о том, что заново придется пережить сегодняшний неожиданный кошмар, вгоняла в дрожь.
«Дед Гудед… к нему, если что…» – вспомнились слова Геннадия. Может, это и есть «если что»? Чертовщина ведь какая-то, и дед… с чертовщинкой (вспомнились рыжие лихие-разбойничьи глаза). Но как спросишь, что скажешь: «Здрасте, я детей и стариков боюсь?» Так ведь и Гудада – дед, старик! Замкнутый круг какой-то…
Мерила комнату бесконечными шагами. Бралась за дела – бросала, все не с руки, мысли разбегаются. Почему так нерешительно уезжал Гена? Зачем зашел дед Гудед – словно проверял? Будто оба они знают что, но молчат.
Не в силах больше маяться в одиночку со своими мыслями, Саня накинула шубу, вышла и опасливо выглянула за ворота. Никого, вечерние сумерки разогнали сельчан по домам. Торопливо, не глядя по сторонам, она побежала узкой, протоптанной меж сугробов тропкой, молясь только об одном – никого на этой тропке не встретить. Не нырять же в сугроб при виде старика или ребенка?
Запыхавшись, добежала до дома Гудады, заколотила в дверь. Казалось, в спину смотрят, догоняют. Кто? Саня даже не задумывалась, страшно было задумываться, и вообще – страшно. Дверь распахнулась широко и сразу, словно из ведра щедро выплеснули в сумрак теплый желтый свет. На пороге стоял цыганский дед. Саня замерла, приглядываясь к нему, прислушиваясь к себе. Нет, обычный человек, никакого ужаса она не почувствовала. Тихо, стеснительно вымолвила: «Гудада… совет нужен», – и шагнула в сени.
Разделась, вошла в зал. Дед, ни о чем не спрашивая, принялся раскладывать по малиновой скатерти потертые карты.
– Разве мужчины-цыгане гадают? – удивилась Саня.
– Цыгане и на одном месте не живут. Но я бракованный, мне можно, – усмехнулся дед. – Как с ногой беда приключилась, так с женой и осели в Балае, табор дальше ушел. Ну, рассказывай!
И Саня рассказала все-все: почему из города уехала, и как здесь обживалась, и как печки боялась, и про страхи, про сны и про Ладин зубик. Даже легче стало, словно разбавила свою тревогу чужим участием. Гудада слушал и все больше хмурился, руки застыли, перестали тасовать лохматые картонки. Жестко отложил карты в сторону, припечатал ладонью, будто боясь, что те тараканьем расползутся по столешнице. «Откажет? Выгонит?» – подумала Саня, и тут же навернулись слезы. Куда же она тогда?
– Вы мне погадаете? – спросила робко, пряча глаза, смаргивая.
– Нечего тут гадать, – дед глядел как сквозь нее, будто не видя, весь в своих мыслях, далеко, глубоко. – И так понятно. Ох, девка… Жена моя тебе бы лучше рассказала, да нет ее уже.
– Вы вдовец?
Дед неопределенно помотал головой и продолжил:
– Что помню с ее слов, расскажу. В беде ты – меж двух могил попала.
– Между… каких? – едва выдохнула Саня.
– Дети да старики. Малышня – они недавно из небытия, а старики – скоро в него. И те, и другие у границы со смертью ходят. А ты посередине, меж них, с тех пор как в этот дом переехала. Говорил я Генке – не продавай, не ты в нем хозяин!
– А кто же? В регпалате документы проверяли, все нормально, вроде.
– «В регпалате!» – передразнил Гудада. – Не в документах дело. Семья у Геннадия непростая, про них разные слухи ходили. Прабабка да бабка, говорят, с чертями водились, знания какие-то запретные имели. Генка-то простоват, ничего не перенял, да и не по мужскому уму ведовство. А там, где долгое время ведунили, обычным людям-то невмоготу, вот он и сбежал в город. Тебе, получается, кота в мешке продал… А дом-то ждет, ему живой человек надобен. От этого твоя морока. Да племянница твоя еще зуб отдала, а зуб – с кровью. Дом проснулся, чует, тянет. Тебя чует, да и ей не поздоровится.
– Что ж теперь, бросить все, уехать?
– Погоди уезжать. Жена говорила, есть средство – обряд старый. Только я тебе так скажу: зря ты те зубы детские, что на печке были, выбросила. В них сила рода была. Без них тебя удержать трудно, а надо. А то… как жена моя, сгинешь, – опять припомнил дед супругу.
– От чего удержать-то? От могилы, что ли? – Саня представила себя стоящей меж двух ям. Вот поскользнулась на мокрой глине, сейчас съедет в одну из них.
– Выдумала тоже! – вернул ее цыган к реальности. – Если б в могилу… Дом, где много поколений одного рода свои зубы мышке отдавали, силу накапливает, непростым местом становится. А уж сами мыши… Жена, перед тем как… – дед тяжело сглотнул часть фразы, – говорила, мол, «все мы в Божьей горсти да в мышьих лапах». Ребенок молочный зуб мышке отдаст, та ему – коренной. Так и поставит на смертный путь, человека-то. Зуб корень и пустит, как бы привяжет дитя к жизни. А старики, уже понятно, как зубы растеряли, корни утратили, так опять на краю могилы и очутились, сидят – ноги свесили. Так уж устроено: человек за жизнь зубами держится.
– Погодите… у меня уже каша в голове. Значит, тошно мне от стариков и малышни, потому что я теперь вижу, что они рядом с могилой ходят? Так, что ли?
– Так и есть. Тебя же от второклашек твоих или ровесников оторопь не берет? Или от племянницы – сколько ей, пятый год? Поди хоть один зуб коренной да есть?
– Растет вроде…
– Вот, они крепко за жизнь держатся, от них могилой не пахнет. Спасать тебя надо, а то или свихнешься, или дом приберет. И медлить нельзя. Знаю я этот обряд удержания, жена учила. Зубы с печки зря выбросила, получится ли без них – не знаю. Придется заместо их силы Генку сюда звать – он хоть и сорняк в своем семействе, да зерно-то одно, что-то в нем да есть.
– А Лада? Вы говорите, и ей не поздоровится?
– И не спрашивай! – замахал руками дед Гудед. – Про тебя знаю: в опасности ты, но пособить можно. А про нее… догадываюсь только, остальное Богу ведомо.
Уходя, Саня все же спросила:
– Дед Гудада, а почему у вас все зубы на месте? Вы же… в возрасте…
– Тоже мне, Красная Шапочка: «Почему у тебя такие большие зубы?» Иди уже, Генке звони, время уходит, – и, помолчав, добавил непонятное: – Жена меня любила… позаботилась.
Саня добрела до дому без происшествий – было поздно, улица опустела, и навстречу ей ни старики, ни младенцы не попались. Надо было звонить Геннадию, но все услышанное, как только она покинула дом цыгана, стало казаться какой-то сказкой, ерундой. Ну что она скажет? «Гена, простите за беспокойство, но меня дом забирает»? Чушь… Вдруг остро захотелось затопить печь – там, в кухне. «В крайности бросаюсь», – с удивлением подумала она, давно ли боялась? Саша вспомнила, как вчера было уютно возле огня, и ее вновь потянуло на тот островок безопасности и спокойствия. Мысль о ровном биении пламени за дверцей отодвинула ужасы, спасительно заслонила.
Печь словно ждала – радостно распахнула нескрипнувшие дверцы топки, откликнулась на Санины все еще неумелые попытки поддержать огонь, задышала, помогла. Саня, завернувшись в шаль, устроилась за кухонным столом с телефоном. В сказках герой, столкнувшись с неразрешимой проблемой, спрашивал совета у какого-нибудь мудрого предмета: зеркала например. А сейчас… «О’кей, гугл», – прозвучало в темной комнате коротким заклинанием. А что спросить? Саша без особого интереса побродила по сайтам практикующих психологов, изобилующих рассказами о панических атаках, маниакально-депрессивных состояниях, фобиях – нет, это вряд ли ее случай. Она опять вспомнила про Ладу, зубы на печке и вбила в строку поиска: «Суеверия, зубы». Да, вот и мышка, и слова те же, что они с Ладой шептали недавно: «На тебе репяной, дай зуб костяной!» Какая давняя, однако, традиция… «Мышки-зубишницы, – думала Саша. – Дают детям зубы, те с ними взрослеют, живут. А в старости, может, та же мышь и забирает подарок обратно? Выдали зуб – жизнь началась, забрали – кончилась. Не зря же зубы коренными называют: молочный выпал, нежный возраст прошел, за малышей же особенно боятся. А потом взрослый зуб корни пустил, укоренил человека в жизни, чего бояться? А старость наступает… опять будто нежный возраст вернулся. Недаром же говорят, что старики как дети», – размышляла Саша, укладывая в голове то, что узнала от Гудады. Со странными этими мыслями полистала странички. Менялись картинки, наплывали тексты, но ясности такое мельтешение не вносило. Строчки плыли перед глазами: народные суеверия, рассказы пользователей, даже научные работы (надо же, кто-то ведь изучает такое!): «Хтонический аспект мифологии мыши очевиден. Но у мыши есть и небесные коннотации, хотя они менее выражены. В. Н. Топоров в своей специальной статье подчеркивает эти медиативные функции мыши – связь между небом и землей…»
Небесно-хтоническая мышь… С ума сойти. Это и на свежую голову не осознать, а когда вечер на дворе – и вовсе. Саня почувствовала, что глаза слипаются. Странный этот день вдруг навалился на нее, и она, несмотря на ранний час, уснула, едва разобрав постель.
Плавность сна, подступавшего первыми ласковыми волнами, нарушил звонок. Спросонья Саня не поняла, что это – будильник, пора вставать? С трудом разобрала слабо светящееся на экране «Ната». Сестра звонит… Чего ж среди ночи-то? Хотя… на часах всего пол-одиннадцатого.
– Саня, привет. Я по поводу концерта звоню, завтрашнего. Ты не собралась еще?
– Концерта? – Саня никак не могла вернуться в реальность.
– Ты забыла? Хороша тетушка! У Ладки на танцах концерт завтра отчетный полугодовой, мы же договаривались, ты обещала приехать.
– Ох, точно… Я просто сплю уже, не вспомнила сразу… – Саня виновато поняла вдруг, что за всеми этими треволнениями напрочь забыла про свои обещания. А ведь Ладка ждет!
– Ну и не вспоминай уже. Я и звоню, чтоб сказать: отменяется все. Ладу сегодня в больницу положили.
Саня ахнула:
– Да ты что! Серьезное что-то?
– Не знаю. Температура была небольшая, слабость, но не болело ничего, горло не красное. И так две недели уже почти… От нашего педиатра, как всегда, толку мало, не знает чего придумать: «Может быть, психосоматика, стресс», – говорит. Наконец решила, надо обследовать, направление дала. Вчера и положили, в двадцатую.
– А что, стресс какой-то был?
– Был, но вроде ничего серьезного. Лада же у нас падать мастерица, ты знаешь. И в этот раз в садике на физре ее толкнули, она об угол – прямо подбородком. Синяк вполлица, чуть зуб не выбила – ну тот, коренной, что только показываться начал. Ты еще со своими сказками! Мне кажется, Ладка больше не от боли ревела, а от того, что мышка на печке обидится: мол, не бережешь мой подарок!
У Сани перехватило вдруг дыхание:
– Погоди… зуб цел?
– Цел вроде, но там на десне такой синяк, не разберешь. В больнице я про это сказала, но они как-то вяло отреагировали, говорят, что это не связано, даже к стоматологу не направили.
Тук-тук… тук-тук… тук… пропуск, пробел. Ритм сердца вдруг скомкался, и тут же оно застучало часто-часто, как стучит обычно у маленьких напуганных существ. Саня едва перевела дыхание, замерла в темноте, судорожно сжимая телефон. «Человек за жизнь зубами держится… – вспомнились слова деда Гудеда. – Старики, что без зубов, на краю могилы сидят, ноги свесили». А если человек теряет коренной в середине жизни? Несмотря на теплое одеяло, Саню вдруг обдало холодом жуткого предположения. Ведь получается, что с таким человеком все что угодно случиться может – зуба нет, связь с жизнью нарушена… А ведь этот коренной у племяшки единственный… пока.
Едва соображая от тревоги, выдохнула в трубку:
– Ната, я к Ладе приеду завтра, с утра…
– Ты можешь с работы отпроситься? Сходи, пожалуйста, мне отчет добить надо, я только к вечеру выберусь, а Лада же первый раз в больнице, боится.
– Я отпрошусь, не переживай. И с врачом поговорю.
Белые стены, жужжащие лампы-трубки, запах лекарств. Ладкина ладошка в руке – горячая. Коридоры длинные-длинные, бахилы смягчают стук каблуков. Свет ламп зеркально дробится, распадается на световых зайчиков на стальных инструментах, гладких поверхностях. Врач рассматривает снимок, хмурится… ох, как хмурится. Лада сжалась в кресле, глазенки лихорадочно блестят, пятна на щеках.
– Ну что сказать… – Стоматолог отложил снимок. – Хорошо, что настояли на осмотре, хоть кричать и не надо было, мы же не враги пациентам, можно было и спокойно решить. Острая травма, правый резец нижней челюсти – есть проблемы. У зуба отсутствует температурная реакция, не исключаю некроз пульпы. Я назначил дополнительно электроодонтометрию, надо посмотреть на реакцию. Не думаю, что травма стала причиной состояния, но лучше исключить такую вероятность. Возможно, придется удалять.
– Нет! – Саня, не отдавая себе отчета, что делает, с силой вбила ладонь в стол, сшибла карандашницу. Перехватила испуганный Ладушкин взгляд, с трудом подавила в себе панику, заговорила горячо и быстро: – Семен Павлович, нет, нельзя зуб удалять! Он же коренной, вы не понимаете…
– Я все понимаю, кроме вашей реакции, – что вы так всполошились? Конечно, удалять зуб в таком возрасте неприятно – придется несколько лет жить без него, пока челюсть сформируется окончательно и можно будет ставить имплант. Но они не так дороги, и разницы не будет заметно.
– Что хотите делайте, но не удаляйте… – Саня вдруг растеряла все слова, слезы брызнули, она умоляюще смотрела на врача. Не рассказывать же ему про мышь на печке, про цыгана… – Нельзя удалять, Лада ведь маленькая еще… – И забормотала, от стыда пряча глаза и задыхаясь от неудобства, своей мелочности. – Скажите, если надо, сколько, мы найдем… пожалуйста…
– Ну, голубушка, вы совсем распереживались, не понимаете, что несете! – Тут уже врач прихлопнул рукой по столу, бумаги прыснули в стороны. – Отведите девочку в палату, хватит истерик, иначе в больницу вас больше не пустят!
Тут он смягчился и, серьезно глядя Сане в глаза, добавил:
– Не волнуйтесь, сделаю что нужно. Что смогу.
Саня уложила Ладу, всунула влажную, пахнущую спиртом сосульку градусника ей под мышку – горячо, казалось, градусник растает. Племяшка смотрела на нее совсем по-взрослому: болезнь часто сообщает детскому наивному взгляду суровость, скорбность даже. Надо было что-то говорить, отвлекать Ладу, но Саша чувствовала, что вместе со словами и слезы пойдут – не остановишь. Горячая ладошка ухватила за запястье.
– Саня, не бойся, он не злой, селдитый только…
– Ты о ком? А, о докторе… Да, не злой. Хорошо, что он зубик твой посмотрел, он нам поможет обязательно!
Сказала и сама не поверила. Некроз пульпы… Отмирание ткани. Мертвое внутри живого. Цветной картинкой встало перед глазами: вот этот маленький мертвый участок разрастается, выбрасывает в стороны ложноножки, тянет жизнь из всего, что рядом. Розовые свежие ткани сереют, блекнут, обезвоживаются, покрываются трещинами, как почва в жару. Корень зуба, подарка от мыши, мертв, и мертвенность эта растет вглубь. В глубь маленького живого человека, ее любимой девочки.
Слеза скатилась, предательница. Саня быстро смахнула ее и нарочито-весело обернулась в Ладе – остро напоролась на ее больные, воспаленные глаза. Блеск лихорадочный, зрачки черными точками, медово-карий взгляд – Лада никогда не смотрела так раньше, но взгляд вдруг показался таким знакомым… Невысказанный вопрос в нем, и нельзя допустить, чтоб слова, кипящие за этими ресницами, выплеснулись в пространство, стали звуком. Но губы уже складывают буквы, вот-вот повиснет страшное: «Я умлу?» Не в силах вынести напряжения, Саня быстро наклонилась, поцеловала племяшку, проверила градусник, не различая цифр. Нужно было уходить, страшно было уходить. Шепот: «Еще плидешь?»
Саня сдала халат в гардеробе, невидяще глянула на себя в зеркало, пошла к выходу. И вдруг замерла, словно разом оглохнув, ослепнув, ослабев. Едва нащупав скамейку, опустилась. Медово-карий взгляд… голубых глаз. У Лады – голубые глаза. Память вдруг запульсировала, беспорядочно выдавая образ за образом: зубы на печке, снег-снег, разверстая печкина пасть, дом-зверь в ограде, мышь-старуха. Медово-карий прощальный взгляд глаз-бусинок… Саня жестко потерла лицо ладонями, тряхнула головой – привиделось же… Привиделось?
Боль, отчаяние, злость закипели внутри. Злость на кого-то неведомого, нависшего над Ладушкой, безразличного к ее беде. «Нет, нет, нет, нет, – стучало в голове колесами тяжелогруженого поезда. – Нельзя, не допусти, меня – не ее», – как заведенная, твердила Саня, без смысла, без толка, нескончаемым заклинанием. Разрозненные эти слова вдруг сложились во фразу, за которую она ухватилась крепко-накрепко, будто не было ничего важнее в тот миг: «Отойди, не трожь! Меня возьми – не ее, не Ладушку!» Крикнула неведомо кому мысленно, с напряжением, словно тяжелую вагонетку оттолкнула. И вдруг оглохла от наступившей внутри тишины: злость отступила, мысли утихли. Остались усталость и ожидание – услышит ли тот, страшный? Послушает ли?
Где-то неразличимо для человеческого уха что-то лязгнуло и перемкнулось в тишине, будто перевели стрелку, – вагонетка встала на другой путь, и снова застучали колеса.
Ночевала у сестры: тревога за Ладу не давала вернуться в Балай. Страх за родную душу – страшнейший. Ведь, случись что с родным, любимым человеком, он исчезнет, а ты останешься. Чтобы вспоминать, думать. Думать двести, триста, тысячи бесконечных кромешных ночей подряд. Один на один с горем, с глазу на глаз. А глаза у горя темны, глубоки – не выплывешь. Да и куда плыть? Маяк погас…
С Наткой всю ночь проговорили, промолчали, проплакали. Под утро забылись тяжело, и будто сразу – звонок:
– Вы просили сообщить, когда будут результаты исследования. Сложно, но не безнадежно. Придется прописать курс инъекций, они болезненные, но зуб сохраним…
– Семен Павлович, миленький!
Первые же уколы (ох и ревела Ладоша!) дали результат: температура спала, лихорадочный блеск глаз сменился на привычные лукавые огоньки. Можно было ехать домой. «Домой? – удивленно мысль всколыхнула Саню. – Быстро же меня прибрало, одомашнело». И вдруг остро, до тоскливого нытья где-то в подреберье потянуло в Балай, в теплый уютный сумрак старого дома. Она представила, как выйдет из машины, как заскрипит нетронутый снег, шесть клавиш-ступенек на крыльце просипят каждая свою ноту, мягко хлопнет-закроется дверь за спиной, и вот она – печка, широкая, такая надежная. Словно центр всего.
В предвкушении встречи не заметила, как домчалась до деревни. Но снег у дома явно кто-то трогал. Топтал нервными ногами, мял ожидающими шагами, даже чистил – к воротам пролегла широкая борозда от лопаты. Все это Саня увидела вполглаза, едва отметив, так хотелось скорее войти в сени, в кухню, домой. Забежала, взглянула печке в лицо, кухня чуть качнулась, и ее саму качнуло к белой нетопленой громадине – обнять, прижаться… Телефонный звонок сломал нежность момента.
– Да ты ума лишилась, девка! – накинулся на нее дед Гудед. Негодование его словно пузырилось нервно по всей длине телефонного провода. – Уехала, мне ни слова, Генке не позвонила – время же тикает, дурында! Страха не имеешь?
Вспомнила про обряд, жутко стало.
– Да я… племянница заболела, – замямлила в трубку.
– «Племянница…» – подразнил цыган. – Генка приедет утром, к тебе сразу придем. Водку приготовь, нож острый, золы свежей со спичий коробок – обряд требует. Удерживать тебя будем, а то сгинешь.
А ночью вдруг сладко заломило тело. Ломило так, словно каждая косточка плавилась в неясном истомном огне, и в огне этом каждая из них менялась, перетекая во что-то неведомое. Саня становилась все легче и легче, и в какой-то миг легкость эта настолько заполнила тело, что лежать под одеялом не стало сил. Она вскочила порывисто, сделала несколько шагов в зал и вдруг упала, рассмеявшись. Неведомое доселе чувство невесомости, смешное смещение потолка и пола, центра тяжести – все удивляло и радовало. Светлым пятном она стояла среди комнаты на четвереньках, удивленно оглядывая такие привычные, но такие будто бы не виданные ни разу предметы: необъятную арену стола, великанистость шкафа, и окна – окна огромные, но так и не вмещающие в себя серебряную в лунном свете белизну снега. А за стеклом, казалось, двигались мелкие чьи-то тени, танцевали неуклюже, подпрыгивали, тянулись голосами к снежному небу. Тонко-ломко запело среди улицы – или просто на грани сознания?
Вверх не пыркснешь, вниз не сойдешь,
из теплой золицы плащик сошьешь —
льнешь, мнешь, слез не прольешь.
Слезы землице, косицы золе,
смертным крепень, детское – мне.
мнемнемнемне!
«Мне, мне…» – Саня вдруг поняла, что подпевает странной песне, лопочет неожиданно онемевшими губами. Веселье будто разом утекло в щели половиц, уступив место вязкой тревоге.
Снежный свет слепил глаза, заставлял жмуриться. Слабым отражением той заоконной белизны светлел бок кухонной печки – единственный неизменный и привычный предмет среди всей этой ночной чехарды. Саня попыталась подняться, оттолкнулась ладонями от пола, но ее вдруг занесло и кинуло обратно – так, что она чуть не ткнулась лицом в пол. Удивленно уставилась на свои растопыренные пальцы, странным образом вытянувшиеся, прозрачневевшие в полумраке. «Ну и сон… – подумалось ей, – ну и сон».
Не делая больше попыток подняться, неожиданно ловко и быстро перебирая руками и ногами, она пробежала до печки, ухватилась за ее теплый – будто мамкин – бок, прильнула. Отдышалась, успокоилась. Потихоньку перебирая руками, стала подниматься. Но с каждым сантиметром вверх росла боль в спине. Чуть над полом – и боль робкой искрой в сырой поленнице пробежала по позвоночнику. Выше – плеснула на полешки-позвонки огневой щедрости, выросла, забилась всполохами, забила все чувства. Саня через силу выпрямилась, и боль заревела мартеном, в голос, охватила всю ее целиком, выстрелила в копчик длинным острым ударом. Девушка с криком переломилась пополам, устремляя ладони вниз, к спасительному полу. Упала, тяжело и влажно дыша, дрожа ночной тенью. Внезапно пришла мысль: «Вот кто увидит…» Спрятаться скорее, чтоб не увидели, не тронули, не вернули уходящую боль! С нежданной прытью кинула тело на стул, оттуда – к приступку, выше-выше, туда – за спасительную печную занавеску. Занавес качнулся, пропуская, принимая, – и опустился. Саня привалилась бочком к печи и, втягивая тепло всем переломанным телом, спиной, кожей, каждой мелкой ворсинкой, провалилась в забытье.
Вздох прогудел над печкой, разбудил: «Ээх, девка…» Колыхнулась шторка под старческой рукой. Глаза Гудеда блеснули нехорошо, влажно. Саня спросонья ошалело крутила головой – мир изменился. Из него исчезло вдруг все зеленое и красное, и даже сама память об этих цветах сейчас казалась сном. И еще мир пах: навязчиво, подробно, дурманя и отвлекая от мыслей. И сами мысли были странными, едва облаченными в словесную одежку – не мысли-фразы, а мысли-намерения, мысли-предостережения. Мелькнуло забытое или забываемое словечко «инстинкты», но Саня не была уверена, что знает его значение. Она заоглядывалась, ей почудилось вдруг, будто потеряла что. И увидела хвост – светлый, в серых чешуйках, с беззащитным розовым кончиком. «Мышь, – вдруг отчетливо поняла она. – Я – мышь».
Огромная человечья ладонь потянулась погладить, попрощаться. Саня отскочила, шерсть на гривке подняла бугром, встала воинственно боком – не тронь! Старый дурень, уходи! Откуда-то пришло знание: нельзя мышей-ведуниц трогать, сам перекинешься! Словно понял, отдернул руку. «Шумере моей… привет передай. Скажи, скучаю за ней», – прошептал. Отодвинулся, на его месте тут же выросла голова Геннадия, лицо раскаянное: «Простите, виноват…» Природа не терпит пустоты… Та, с медово-карими глазами, ушла, а дом ждал, звал, морочил. Вот и дождался. Но вместо страха и отчаяния Саня с удивлением вдруг ощутила давно забытое спокойствие: все правильно, так надо. Теперь ей людей на смертный путь ставить. Молочный зубик забрать, коренным к жизни привязать. Так заведено из века в век, а кем – не нашего ума дело.
В сознание хлынули тысячи образов, лиц, линий жизни – переплелись причудливыми узорами человеческих судеб-тропинок. Многовековая память кареглазой мыши-ведуньи наложилась на новую личность, все больше подчиняя Саню своей волшебной воле. Но остаток человеческого, пусть и обновленного сознания метнулся к родному, еще незабытому, не поставленному в череду прочих – Ладушка, как она? Через снег, леса, расстояния почувствовала теплую ауру, синеватое мерцание спасенного зубика. Будет жить. Хорошо.
И словно старый сон вспомнила, поплыла обратно, на печь: над еловыми ветками в тяжелых сугробных шапках, над спящей рекой-невидимкой, над деревушкой, ждущей лета в чьих-то уютных снеговых ладонях. Над крышами приветливо кудрявились печными дымками «Аделаида», «Шумера» – подружки-мышки, ждали, дождались! Эге, Шумера-то в доме деда Гудеда живет – не совсем вдовец, соломенный! Правду он сказал – любила. С такой заботой вечный дед будет.
И словно нет ни смерти, ни рождения – лишь жизнь бесконечная. Пройдет немного времени, чьи-то руки отдернут шторку и прошуршит над печкой детский, замирающий от близкой тайны голосок: «Дай зуб костяной!»
Все жить хотят. Ну держи…
Шорохом-морохом. Фуух…