Глава 22
Закончено истребление. По-другому и не назвать то, что произошло на месте многолюдного некогда становища. Проходят цепью славянские воины по селению, проверяя, не выжил ли кто. Помогают им в этом огромные волкодавы, каждый в два раза больше местных лаек. Да и волки не отстают от них. Взмах огромных челюстей, тупой хруст – рывок, бьётся на земле тело лайки, защищавшей тело убитого ребёнка от поругания. Сверкает на вышедшем солнышке меч, и вздрагивает в последнем вздохе грудь женщины, пробитая тяжёлой зубчатой стрелой. Нагибается воин, вырывает орудие смерти из тела, ругаясь, очищает наконечник от клочьев мяса пучком травы, вырванной закованной в перчатку рукой. Несколько раз втыкает в землю, вытирая от крови острую смертоносную сталь, идёт дальше.
Находят двоих живых. Скво и мужчину. Они ещё дышат, хотя одна стрела пронзила их обоих. Похоже, воин пытался защитить жену или сестру. Поднимается меч, но следует окрик – князю нужны проводники. Знает воин, где находится следующее селение. А судя по тому, что вышло, дорога воину эта женщина, и, чтобы спасти её, покажет он путь к своим соплеменникам. Впрочем, славы уже знают дорогу. Но проводник им не помешает.
Быстро стаскивают тела в кучу, поливают их маслом. Летит в страшную груду факел, с рёвом вспыхивает огонь. То – жертва Перуну, новому богу этих мест. И кажется всем, что слышат они довольное уханье бога воинов, насыщающегося сотнями смертей. И вздымается к небесам чёрный жирный столб дыма, возвещая – Смерть-Морана пришла к вам, люди с кожей цвета меди.
Отчалили лодьи, отдыхают на них воины и кони, прядают в чутком сне ушами псы, когда раздаётся с кормы дикий вопль истязуемого. Раскалён в огне нож, светится его лезвие белым цветом. Словно символ Трёхликого, привязан к раме из копий меднокожий мужчина. Время от времени лениво касается его кожи пылающее лезвие, и слышен очередной вопль. В промежутках между пытками задают ему один вопрос:
– Где селение? Покажи дорогу. Сколько воев осталось?
Но молчит воин, хотя нет живого места на нём. Терпит, хотя уже сорвал голос в воплях бесплодных. Положил руку на плечо князя Путята. Жестокая улыбка играет на губах жреца. Преступил он все заветы, кои впитывал с детства вместе с молоком матери. И некуда ему отступать.
– Бесполезно, княже. Он скоро уйдёт на поля вечной охоты, если мы продолжим в том же духе. Пусть приведут скво. Тогда он заговорит.
Согласен Брячислав. Отдаёт короткое распоряжение, и вскоре тащат воины женщину, взятую в плен. Она ранена легко. Лишь чуть вошла стрела в её тело, закрыл собой скво воин. Потому и спаслась. Да ещё была та стрела на излёте, перед тем как в цель попасть, пробила тотемный столб сенека. Потому и не убила обоих на месте.
Говорит жрец страшные для воина слова, от которых тот начинает корчиться пуще, чем когда его жгли железом. И в подтверждение слов белоликого колдуна женщину ставят на колени, привязывают её локти к ногам, бросают на седло высокое, и начинает строиться позади очередь мужчин, развязывающих свою одежду для самого страшного… Рвут одежду со скво. Та, поняв, что её ждёт, кричит диким голосом, но ленивым движением вталкивают ей кусок шкуры, оторванной от её платья, в рот, и лишь мычит несчастная, выкатив глаза… Первый дружинник пристраивается сзади… Отваливается с довольным ворчаньем… Второй… Князь внимательно наблюдает. Не за отвратительной картиной. За тем, как ведёт себя пленник. А тот – корчится, бьётся. Вздулись жилы его на лбу, на руках. Тщетно пытается порвать он путы, сломать крепкие копья высушенного ясеня. А очередь медленно движется… Женщина уже не мычит через тряпку. Закатились её глаза, и тогда ведро воды, зачерпнутой из-за борта двулодника, вновь приводит её в чувство. Несколько мгновений ей дают передохнуть, осознать, что жуткий кошмар не закончился, а сейчас продолжится. Даже вытаскивают тряпку изо рта, обильно смоченную слюной, чтобы женщина отдышалась… Очередной слав пристраивается сзади, и несчастная кричит, обращаясь к своему воину. Жрец, понимающий её речь, довольно кивает, делает знак обождать… И воин на раме начинает плакать. Беззвучно. Бессильно. Всё. Он сломался… Торопливо шепчет сенека своё проклятие. Потом: сколько плыть, куда. Где находится селение, есть ли в нём воины и сколько. Имеются ли там шаманы… Он торопится, выкладывает всё, что знает, потому что перед ним стоит очередь из ста мужчин, смотрящих на его сестру голодными глазами зверей, для которых нет ничего человеческого. Он слишком любит скво, чтобы позволить ей перенести такое… Доволен жрец. Переводит князю слова воина. Брячислав раздвигает губы в страшной ухмылке – всё верно. Слова меднокожего подтверждают сведения видоков. Делает жест, и по этому сигналу взмах меча прекращает мучения воина. Голова его летит за борт, на поживу водяным зверям и рыбам. Через мгновение и тело следует туда же.
– Что с жёнкой, княже? – спрашивают его из очереди.
На мгновение князь задумывается – вроде как пообещал мертвецу… А с другой стороны, тот был врагом. И те, кто получил свой кусок сладкого мяса, как бы поднялись над теми, кто его не попробовал… Пусть тешатся, сколь та выдержит. А коли переживёт последнего – тоже голову с плеч, да и за борт. Рыбы тоже есть хотят… И вновь двинулась страшная очередь. И опять заткнут рот несчастной…
– А стоит ли убивать девку, князь?
– Не пойму я, Путята, к чему речь ведёшь? Или по нраву тебе пришлась? Себе возьмёшь, не побрезгуешь?
Скривился жрец. Сплюнул за борт от отвращения. Пояснил:
– Я бы лучше её отпустил. Живую. По всему видно, ум её покинул. Но то, что с ней сделали, помнить будет.
Вот и пусть скитается по лесам, рассказывает меднолобым, что их ждёт. Пугает их женщин и детей своим видом. Сам знаешь, муж командует днём, а жена ночью. И ещё неизвестно, когда кто главнее. А капля и камень точит, княже…
Рассмеялся Брячислав, хлопнул жреца по плечу:
– Ай да Путята-жрец! Хорошо придумал! – Обернулся к очереди, крикнул: – Не перестарайтесь, воины! Нужно, чтобы она до берега живой дожила! С вестью пойдёт!
– Сделаем, княже… – донеслось оттуда.
А Брячислав внимательно посмотрел на застывшего неподвижно жреца, вздохнул, потом произнёс тихо:
– Совсем ты озверел, друже. Лик человечий теряешь.
А жрец ему в ответ:
– Так и подобное тоже среди славян не принято…
– Война, будь она неладна…
Вздохнули оба. Ибо каждому то, что творят, – не по нраву. А деваться некуда – прояви они слабость, и уже следующей весной подступят тысячи воинов к стенам Славгорода, запылают нивы, вытопчут поля тысячи босых ног. И забудут племена, что приходили на эту землю люди с белой кожей…
Огнём и мечом прошли дружинники по селеньям сенека, оставляя за собой лишь трупы и разорённые становища. Не устояло дерево против стали. Не смогли противостоять воины племени оружию чужаков, коням и огню негасимому. Лист желтеть начал, и все двенадцать стойбищ мертвы. Нет никого в живых. Отступили к Славгороду воины. Пора хлеб убирать и прочие злаки, репу копать, мясо заготавливать. Зима впереди. А на зиму есть работа. И очень много! И не только строительство…
Часть воинов Брячислав и Гостомысл послали на полдень, чтобы перекрыть дорогу племенам, союзным сенека, к тёплым кочевьям. И те со своей задачей справились – не смогли четыре племени, хотя и пытались, пройти узкую горловину, от угодий их ведущую на Великие равнины. Славы засели в горах, окружающих проход, да умудрились втащить наверх махины камнемётные, которые огонь негасимый кидали. И пришлось племенам, понеся потери огромные, несолоно хлебавши назад вернуться, на прежние места. А там зверь уже распуганный, рыба разогнана. Зерна на всех маисового не хватит, поскольку славы первым делом по волокушам били, жгли припасы на зиму. Заселились меднокожие в хижины свои длинные да вигвамы из шкур, думу горькую думают. Благо хоть лес есть, топливо для огня имеется. Пали духом воины. Плачут скво, конец свой чуя. И слова той, чей разум отобрали белолицые, жестоко надругавшись над несчастной, друг дружке шёпотом передают…
А ещё весть пришла – отказавшееся помочь сенека племя онайда спокойно прошло на юг, на места привычной зимовки. Да мало того – славы с ними и торговлю устроили. Несметно обогатились изменники, получив на маис и тыквы котлы железные, ножи стальные, наконечники для стрел охотничьих. Ещё и гонца прислали к оставшимся с издевательской речью: не стоило вам рты разевать больше желудков. Заповедал Маниту племенам мирно землю возделывать. Так зачем вы решили, что топор войны важнее урожая?.. Верно сказал гонец. Честно. И враги повели себя так же. Коли мир между теми двумя племенами – никого не обидели. Всё по слову их… Ждали племена, что пойдут против них безжалостные воины, станут жечь своим пламенем всех подряд, которое нельзя ни водой, ни песком потушить, убивать, не щадя ни детей, ни стариков, ни женщин, своими стальными длинными ножами, да не стали те этого делать. Прислали одного раненого, оставшегося на поле смертном, когда пытались прорваться на юг, и передал им онондага слова бледнокожих, что смертной вражды между племенами нет. А к чему? Зачем? Непонятно вождям четырёх племён: каюга, онондага, мохоки и тускарора… Но спустя немного времени поняли…
Пали на землю снега, затрещали морозы. Непривычно такое меднокожим. Раньше они откочёвывали в тёплые земли, там стужу лютую пережидали, и покрова снежного некоторые и не видели вовсе. А тут – холод постоянный, озеро замёрзло. Охотники в своих вигвамах и длинном типи сидят, нос высунуть боятся, а запасов-то мало. Приели быстро. А голод – не тётка. Хочешь не хочешь, желудок пустой быстро заставит делом заняться. Закутались воины в шкуры, вышли на охоту. А зверя-то и нет! То ли сами его летом благодатным распугали, то ли славы постарались. Но не найти среди деревьев голых ни оленя, ни лань, ни даже зайца дикого! Скво снег руками голыми разгребают, добывают горсточки ягод мороженых из-под снега. Лишь бы детей голодных накормить, которые смотрят тоскливо из-под шкур. Решили рыбу пойти ловить – куда там. Ушла она от берегов далеко-далеко. Да и что ей сейчас у земли делать, когда сковал мороз панцирем толстым воду, оставив лишь далеко на середине полыньи чистой воды… Так к ней не доберёшься – проламывается лёд под смельчаками, решившими рискнуть, а ещё стоят там славяне страшные, бьют стрелами издали, убивая всех без жалости.
Жесток голод сам по себе. А если ещё и в зиму суровую… Начали умирать меднокожие. Первыми – дети. Им меньше всего еды доставалось, ибо суров закон племён: не всегда потомство спасают в первую очередь. Поскольку дети родиться ещё смогут. Но только от кого? И потому – кусок первый воину, защитнику, и скво, которая детей выносить сможет. Вот и мёрли дети, как мухи. И старики со старухами тоже. Тем вообще ни кусочка скудной еды не давали. Бесполезны потому что стали для племён. Но поскольку вид умирающих на дух воинский действовал слишком угнетающе, а просьбы о еде ранили их стойкость, порешили вожди изгнать умирающих прочь из стойбищ. Пусть идут в другом месте умирать, не мозолят глаза тем, кто должен выжить, своим видом, своими стонами и просьбами. Вывели на лёд озера, погнали прочь страшное кочевье. Те еле идут, оставляя на своём пути мёртвые тела. Плачут, рыдают, да тщетно. Жестоки сердца остающихся. Не дрогнут. Не позволят остаться. Ибо каждый, кому разрешат, значит смерть одному из тех, кому предписано род продолжить да племя восстановить.
Идут люди. Спотыкаются, да вдруг закружила метель, закурчавила, скрыла из вида уходящих. И никто из четырёх племён, оставшихся на берегу, ибо собрали всех слабых сразу отовсюду, не увидел, как поднялась вдали фигура в белом меху на лыжах длинных, вскинула руки к небу, вознося молитву к Перуну и Маниту, и откликнулись боги на просьбу человека…
Вздохнули воины четырёх племён с облегчением – избавились они от лишних ртов. Прогнали голодные взоры соплеменников в другое место. Теперь можно зимовать спокойно. Много места в тёплых длинных домах освободилось, теперь и расходиться ни к чему. Все в одном стойбище уместятся. А кому места в длинном доме не хватит, в вигваме проживут до тепла. Довольны вожди четырёх племён. Ой как довольны…
…Брячислав толкнул дверь старой дружинной землянки и сразу заткнул нос от тяжёлого запаха. Но глаз различил страшную картину – сотни истощённых до крайнего предела тел, мужских и женских, лежащих на лежанках и на разостланных на полу шкурах. Возле умирающих хлопотали люди. Поили их молоком, совали в беззубый рот жёваный хлеб, вливали по ложке похлёбку. Словно из-под земли перед князем вырос жрец, и старший из братьев отвёл глаза в сторону – Путята был словно придавлен неимоверной ношей. Будто груз совести, самый страшный, который может быть только у человека, лёг на его широкие плечи. Но он знал, на что пошло племя славов. И согласился с нелёгким решением. Хотя, конечно, что сильные просто изгонят слабых на смерть, не ожидал никто. Хорошо, что именно жрец был в дозоре, следил за стойбищем, отгоняя дурную дичь, решившую заглянуть из любопытства, что делают в этом месте голокожие, носящие чужие шкуры. И именно служитель богов увидел страшное деяние воинов и скво, изгоняющих прочь детей и стариков. И трупы умерших позади смертной процессии… Он едва смог дождаться, пока уходящие не отойдут хотя бы на версту от лагеря, а потом взмолился к богам с просьбой сниспослать метель, скрыть то, что придут сейчас воины славянские, спасут несчастных… Из-под самого носа оставшихся в стойбище вытаскивали лежащих на льду людей. Поражались их худобе, рваным одеждам. Те не сопротивлялись. Покорно ждали смерти.
Тащили славы обессилевших прочь от зимовья к временному лагерю. Там поили горячим отваром из мяса, грузили на сани, везли в Славгород, где относили в верные старые землянки, в которых первую зиму жили, вновь пригодившиеся. Выхаживали каждую душу, старались изо всех сил, с ног сбивались. Супруги князей наравне со всеми скорбную работу делали. Но умерли многие. Слишком поздно помощь пришла… Из тысячи изгнанных едва три сотни выживут. Остальные…
– Опять грех на душу берём… Отстоит ли нас Перун на Вышнем суде, княже?
Ничего не ответил князь, лишь челюсти крепче сжал.
Но ошибся жрец, даже странно. Почитай, все выжили! Лишь совсем дряхлые старики померли. А детишки и те, что помладше умерших были, оклемались! Явил чудо Маниту! Не захотел к себе безвинные души брать. А братьям-князьям вновь забота – куда определить рты новые? К чему пристроить? Насчёт еды не беспокоятся – земля родит на диво, дичь да и домашний скот на столе не переводятся. Ну, стали потихоньку распределять: детей поначалу в школу. Пускай речь славянскую изучают. Грамоту. Лодырничать не дают. Хоть жестоко это по отношению к тем, кто только после голода лютого выжил, – порцию урезают. Быстро отроки и девицы сообразили, отчего так делают, со всем тщанием на учёбу накинулись. Стариков и старух тоже к делу пристроили – те шерсть турову прядут, нитки крутят, ткани ткут. И не тяжело, по силам, и польза великая. А те и рады. И не столько тому, что живы остались, сколько тому, что теперь полезные они люди стали. Не считают их славяне нахлебниками. Наоборот, ценят их труд. С почтением относятся. И жильё дали ничуть не хуже, чем сами живут. Даже с уважением к обычаям четырёх племён – в длинных домах. Только не из веток и коры, а из стволов древесных цельных.
Живут пленники, и вроде как не пленники. Присмотр, конечно, есть, что отрицать. Да только такой… ненавязчивый. К праздникам славянским уже и совсем в себя пришли. Дети вместе с ровесниками из славов веселились, лепили болванов снеговых, на санях с горок ледяных катались. Ну, так дети же. На них чего серчать? И так сколь грехов на душу взяли, истребив полностью сенека…
Растёт град. Рождаются в семьях детишки. Прибавляется население. Трудятся мастера, корабли строя. Неслыханно то дело, чтобы в зиму лодьи делать. Но небывалое ранее всегда когда-нибудь случается. Машут топорами мастера, молотками деревянными, конопатками швы между досок забивают, радуется душа – для себя строят! Не на князей стараются, не на жадных жрецов. Не бессмысленный труд рабский. Вольный труд свободного человека! По первому месяцу лета пойдут корабли в Аркону в последний раз, привезут новых людей. И сколько – лишь от них, мастеров-корабелов, зависит. И стараются вольные труженики, ибо первое, что в Законах славов записано, – не может один слав другого в рабстве держать.
Летит время, словно птица в небе, близятся дни тёплые, скоро таять начнут снега, наступит самое голодное время. Сторожа вокруг лагеря четырёх племён страшные вести приносят – те совсем духом пали. Уже и на охоту не ходят. Не пытаются что-либо добыть. Ослабели вовсе. А если так пойдёт далее, до греха людоедства дойдут. Лежат вповалку в своих домах, только дымки слабые от дыхания над крышами вьются. И с каждым днём всё слабее.
Путята, выходив меднокожих, распрямился. Словно легче ему стало, будто уменьшился груз на плечах. Сутками колесит на лыжах вокруг стойбища, с ним – собачка малая меднокожих, беззубая вовсе. Подобрал жрец её в первом лагере сенека, славами уничтоженных, выходил. Прикипел пёс к своему спасителю. Ходит за ним всюду, слушается, ровно дитя малое. И жрец за ним ухаживает, ровно за родственником кровным. Кормит мясом, рубленным мелко, потому как жевать не может собака. Поит водой родниковой. Даже спят вместе, в одной постели. Раскинется Путята на лежанке, а пёс у него в ногах, греет тело человечье.
Заночевал как-то жрец совсем близко, возле родника, в котором меднолобые воду брали. Ночью проснулся оттого, что пёс его носом ткнул. Знак подал. Идёт кто-то. Подивился Путята – кто ж такой храбрый выискался, что в ночь по воду пошёл. Достал лук со стрелами, приготовился. Собака рядом лежит, ждёт. Скрип-скрип. Пищит свежая пороша под ногами лёгкими. Тяжело идти человеку. Слаб он. Пройдёт немного – отдыхает. Дышит тяжело. А что в пустом лесу да в тихой ночи людское дыхание чуткому уху – что гром боевого барабана, не ведает меднокожий. А вот и фигура тёмная из кустов, густо снегом запорошённых появилась. Несёт в руке ведро кожаное. Шатается. Подошёл чужинец к дымящейся воде незамерзающего родника, зачерпнул ведром влагу драгоценную, а вытянуть не может. Сил вовсе не осталось. Присмотрелся жрец – не видать оружия у меднокожего. Да и покрой одежды не мужской. Видать, скво. Тронул пса своего, убрал лук со стрелами бесшумно, так же беззвучно на лыжах подкрался вплотную.
А меднокожая жреца и не видит, плечи у неё вздрагивают. Рыдает женщина, что не может воду вытянуть. Только вдруг из-за спины её рука незнакомая протянулась, ухватила лямку ведра, без натуги из родника выдернула, перед ней поставила. Дёрнулась скво, поблагодарила машинально за помощь. Потом голову повернула, чтобы увидеть того, кто доброе дело совершил, и… обмерла на месте. Бледнолицый перед ней стоит, улыбается. Сытый. Сильный. Могучий, словно дуб. На копьё опирается, ноги на цельных деревянных щитах длинных и узких стоят. Рядом – лайка, молчит, пасть разинула, язык алый высунула, а в той пасти и зубов нет. Гладкие дёсны. Хорошо их скво рассмотрела, благо луна на небе полная, облаков нет, а свет ночного солнца от снега белого отражается. Словно днём всё видно. Открыла рот, хотела закричать, да спохватилась – до стойбища далеко. И сил нет. Кричи не кричи – не услышат. А услышат – так не побегут. Не станут из-за скво воины последние остатки сил тратить. Им на битву надо мощь свою беречь.
Чужак между тем со своих деревяшек сошёл на тропу, ей пробитую. Присел на корточки, смотрит в глаза своими очами светлыми, цвета древесной золы. И – молчит. Ни слова не произносит. Да и лайка его тоже. Такая же безмолвная. Задрожала скво – уж не призрак ли это? Но переменил позу бледнокожий, и едва слышно скрипнул снег, а собака сразу ушами острыми прянула. Чуть отлегло на душе у женщины – живые. Не мертвецы. Набралась храбрости – терять-то ей нечего. Прибьёт, так хоть не голодать больше. Желудок уже постоянно острые ножи голода режут.
– Убьёшь меня? – спросила, не надеясь на ответ.
Чужак усмехнулся. Невиданные волосы над верхней губой шевельнулись. Молчит. Не понимает белый человек языка людей четырёх племён. Хотя… кажется, понимает. Отрицательно качнул головой в белой, невиданного покроя шапке. Полез в сумку свою, на боку висящую, достал оттуда большой кусок не пойми чего. По виду – на маисовую лепёшку похож. Отцепил от бока деревянный сосуд необычной формы. Открыл крышку. Пахнуло незнакомым и знакомым одновременно запахом. Произнёс негромко:
– Это еда. Ешь и пей.
Еда? Не веря своим ушам, посмотрела на то, что даёт он ей… Отравит? Ну и пусть! Главное, не мучиться больше… Несмело сделала глоток. Откусила крохотный кусочек лепёшки. Вкусно… А ведь это не вода… И хлеб сытный, но совершенно незнакомый… Жадно ела, запивая из фляги, а Путята молча сидел на корточках и смотрел, как давится скво хлебом и молоком. И оживает на глазах… Уже щёки впали почти до дёсен, блеск в голодных глазах… Проглотила всё в мгновение ока. Вернула флягу с сожалением, долго перед тем пытаясь вытряхнуть остатки из неё себе в рот. Повесил жрец сосуд себе на бок, выпрямился, встал на лыжи, собираясь уходить, да ухватила его скво за штанину из белого меха полуночного медведя, привезённого иннуитами на торг, взмолилась:
– Убей меня, белый человек! Нет больше у меня сил голод терпеть! Или забери с собой. Буду тебе послушной, стану делать всё, что прикажешь! Но не хочу я возвращаться назад, потому что там только смерть! – Разрыдалась женщина, молит белоликого о пощаде, о великой милости.
А тот замер в раздумьях, взглянул на тело её. В снегу распростёртое, на собаку свою, смотрящую на человека в свой черёд. Растерялся даже жрец от неожиданности. Смертей людских на его совести достаточно… Даже слишком много…
– Что решишь, Беззубый?
Тот носом ткнул хозяина. Тявкнул чуть слышно.
– С собой взять?
Опять пёсик гавкнул. Снова ткнул в бок.
– Встань, скво. Сегодня Маниту добр к тебе.
Лежит та, не шевелится. Делать нечего. Вздохнул Путята, нагнулся, подхватил тело лёгкое, словно пушинка, да и пропал в лесу… Отойдя от родника, руки женщине полосой меховой стянул, подхватил её под коленки, за спину забросил. Руки перевязанные на своей груди скрестил. Теперь до лагеря военного добраться да отправить её в Славгород. Пусть ведёт хозяйство его. Надоело одиночество хуже горькой редьки…