Книга: Солдат всегда солдат. Хроника страсти
Назад: 3
Дальше: 5

4

Так начался безмятежнейший период в нашей жизни, длившийся целых девять лет. Все эти годы Эшбернамы не высказывали ни малейшего желания влезать нам в душу; мы, собственно, отвечали им тем же. Полное отсутствие интереса к личной жизни друг друга. В самом деле, наши отношения отличало то, что мы всё воспринимали как должное. Молчаливо исходили из предположения, что мы люди «приличные». Мы принимали за данность то, что все предпочитаем бифштекс чуть-чуть с кровью; мужчины любят пропустить рюмку хорошего коньячного ликера после ланча; дамская половина пьет легкий рейнвейн пополам с минеральной водой — и прочее. Мы принимали как должное то, что достаточно состоятельны и можем себе позволить любое из развлечений, приличествующих людям нашего круга: брать каждый день автомобиль и коляску; угощать друг друга обедом и давать обеды в честь друзей, а если надо, то и поэкономить. Например, Флоренс привыкла получать каждый день свежий номер «Дейли телеграф» прямо из Лондона. Она у меня была англоманка, бедная дорогая Флоренс. А я довольствовался парижским изданием нью-йоркской «Геральд». Потом обнаружилось, что Эшбернамы получают лондонскую газету по подписке в любой точке мира, где бы они ни находились, и дамы дружно решили оставить только одну подписку: один год подписывается одна, другой — другая. Или взять великого князя Нассау-Шверин. Он взял за обыкновение, ежегодно приезжая на воды, обедать по очереди с одним из восемнадцати семейств, постоянных клиентов курортной лечебницы. В ответ он давал один-единственный обед для всех сразу. Обеды были не дешевы (принимать надо было и самого великого князя, и его многочисленную челядь, и сопровождавших его членов дипломатического корпуса), и, прикинув, Флоренс и Леонора подумали: а почему бы нам не устраивать обед в складчину? Сказано — сделано. Что подумал о такой экономии его светлость? Скорей всего, ничего — едва ли князь вообще заметил эти маленькие хозяйственные хитрости. Как бы ни было, наш ежегодный обед в складчину в честь монаршей особы со временем стал симпатичной курортной традицией. Больше скажу — он приобрел популярность среди завсегдатаев лечебницы, — разросся и превратился в своеобразный заключительный аккорд сезона — во всяком случае, для нас четверых.
Я вовсе не хочу сказать, что мы охотились за «светскими львами». Чего-чего, а аристократического зуда не было. Мы были просто «приличные люди». К тому же великий князь был душка, из всех членов монаршей фамилии самый милый — чем-то он мне напоминал покойного короля Эдуарда Седьмого. Во время прогулок мы с ним мило болтали о том о сем, о скачках. Иногда разговор переходил на его племянника, императора — он называл его bonne bouche, и мы терпеливо дожидались, когда, замедлив шаг, он спросит нас о том, как продвигается наше лечение, или выкажет благосклонный интерес к тому, какую сумму денег мы поставили на скакуна Лелёффеля на скачках во Франкфурте.
Все это прекрасно, только на что уходило время? На что вообще мы тратим время? Прожить девять лет — и не оставить никакого следа! Ни малейшего, понимаете! Ничего вещественного — даже костяного пенала, вырезанного в виде фигурки шахматиста с дырочкой наверху, в которую можно разглядеть четыре картинки с видами Наухайма, и того не осталось. Но опыт-то, знание ближнего — это-то хотя бы можно предъявить? Увы, и этого нет в помине. Клянусь, я не решусь ответить определенно даже на самые простые вопросы: скажем, цветочница, продававшая немыслимо дорогие фиалки на углу привокзальной улицы, — обманывала меня она или нет? Обворовал нас носильщик на вокзале в Ливорно, взяв по одной лире за каждое место багажа и объяснив, что это обычный тариф? Проявления честности в человеке столь же поразительны, сколь поступки бесчестные. Кажется, прожив сорок пять лет на белом свете и потолкавшись среди людей, пора бы уже что-то знать о своих собратьях. Увы — не знаем.
Я думаю, виной всему это новое поветрие — популярное особенно среди англичан — все принимать как должное. Это кривая и скользкая дорожка, я убеждался в этом много раз. Она хороша до поры до времени — пока не оступишься.
Поймите правильно, я допускаю, что кому-то такой образ жизни и кажется пределом мечтаний, почти недосягаемой высотой. Но, простите, я не понимаю, зачем нужно ломать себя, преодолевать собственное отвращение, заставляя себя изо дня в день съедать несколько тонких ломтиков пресной розовой резины и пить бренди вместо теплого сладкого кюммеля. Мне хочется вечером принять горячую ванну, а я почему-то должен принимать ее утром, да еще холодную, — почему? Но суть даже не в том, не в ванне или вине. Когда меня уговаривают поверить в то, что я вовсе не добропорядочный квакер из Филадельфии, а член некой новомодной епископальной церкви, я не могу не содрогнуться при мысли о гробах моих предков и старой семейной вере.
Однако поверить приходится — молись Асклепию, и скоро мать родную, не то что свою исконную веру, забудешь.
И что странно, даже дико — все эти тонкости применяются к любому, ко всякому встречному-поперечному в отелях, поездах, реже — к публике на борту парохода, хотя в конце концов и к ней тоже. Встретил мужчину или женщину — и сразу видишь по каким-то неуловимым, мельчайшим черточкам, приличный это человек или нет. У приличных полная программа: от бифштексов с кровью до англиканства. Все остальное не имеет значения: низкого человек роста или высокий; говорит фальцетом или ревет как бык. Не важно, кто он по национальности: немец, австриец, француз, испанец или житель Бразилии. Отныне ты немец или бразилец, который по утрам принимает холодную ванну и вращается в дипломатических кругах.
Одно плохо во всей этой истории — я даже не побоюсь сказать, чертовски плохо: принимая правила игры, ты остаешься в неведении. Ты не начинаешь лучше разбираться в том, что я перечислил.
Не верите? Могу привести любопытный пример. Не помню точно, когда это случилось, в первый ли наш общий сезон — я имею в виду, конечно, первый год нашего пребывания в Наухайме вчетвером, потому что для нас с Флоренс это был уже четвертый приезд, — нет, скорее во второй. Этот случай передает всю необычность нашего общения и то, как стремительно мы стали близки с Эшбернами. Кажется, никто из нас не готовился заранее отправиться на экскурсию; все произошло само собой, словно мы уже успели вместе побывать во многих местах и хорошо узнать друг друга…
Впрочем, Флоренс давно хотела побывать в тех местах, куда мы отправились, так что в каком-то смысле поездка была спланирована заранее. Лучшего гида по археологическим раскопкам, чем Флоренс, и представить себе нельзя: всё-то она облазит, все покажет, вплоть до окошечка, из которого когда-то некто смотрел на чью-то казнь. Она никогда не повторялась: каждая такая экскурсия была единственной в своем роде. Опираясь только на Бедекера, она могла рассказать о любом памятнике европейского зодчества. Думаю, не хуже, чем о любом американском городе с прямоугольными кварталами и пронумерованными улицами, где трудно потеряться, переходя с Двадцать четвертой на Тридцатую стрит.
Так вот, в пятидесяти минутах езды по железной дороге от Наухайма есть старинный город М. Он раскинулся на огромной базальтовой скале, и ведет к нему распадающаяся на три рукава дорога. На самой вершине стоит замок. Это не крепость в виде монолитного квадрата, как, скажем, в Виндзоре, а скорее замок из сказки — с черепичными скатами крыш, башенками с флюгерами в форме позолоченных петушков, играющих на солнце. Это замок Святой Елизаветы Венгерской. Жаль, что он находится на территории Пруссии. Мне никогда не доставляло особого удовольствия туда ездить. Но сам городок очень старинный, там много церквей с двумя шпилями, а замок издали кажется пирамидой посреди зеленой долины Лана. Будь их воля, Эшбернамы туда специально не поехали бы, да и я бы скорей всего остался дома. Однако по негласной договоренности все согласились. Раза три или четыре в неделю курортникам предписано ездить на экскурсии. Так что на самом деле мы все были признательны Флоренс за ее инициативу. У той, конечно, был свой интерес. Она в то время просвещала капитана Эшбернама — о, разумеется, по вполне невинным соображениям! «Я просто не понимаю, — повторяла она Леоноре, — как вы допускаете, чтоб он жил при вас таким неучем!» Сама Леонора всегда поражала меня своей осведомленностью. Во всяком случае, все, что Флоренс собиралась ей сообщить, она знала заранее. Может быть, она просто вставала раньше, чем Флоренс, и выучивала наизусть Бедекера? Вам ни за что б не догадаться, что Леонора — дама знающая, если б не одно обстоятельство: стоило Флоренс начать рассказывать о том, что Людвиг Храбрый пожелал иметь сразу трех жен — а мы, конечно, понимаем, что он отличался в этом отношении от Генриха VIII, который женился на одной за другой по очереди, что, кстати, привело к многочисленным бедам, — так вот, стоило Флоренс только начать, как Леонора тут же кивала головой — «мол, знаем, читали», — и это действовало на мою бедную жену, как красная тряпка на быка.
Она вскрикивала как ужаленная: «Но если вы знали эту историю, почему же вы не рассказали ее капитану Эшбернаму? Он наверняка заинтересовался бы!» В ответ Леонора посмотрит задумчиво на мужа, словно видит его впервые, скажет: «Не знаю, может быть, я боялась, что это испортит его руку — знаете ли, у опытного лошадника рука не должна дрожать, когда он взнуздывает лошадь…» Бедный Эшбернам от ее слов вспыхнет, пробормочет что-то, а потом скажет: «Так и есть. Не принимайте меня в расчет».
На самом деле, мне кажется, самолюбивый Тедди страдал от иронических уколов жены. Иначе как объяснить то, что однажды вечером в курительной комнате он всерьез спросил меня, вправду ли напичканные знаниями мозги лишают тебя быстроты реакции при игре в поло. По его наблюдениям выходило, что умник, оседлав лошадку, обычно не знает, что с ней делать. Я, конечно, попытался его разубедить. Ему нечего бояться — лишние знания не выбьют его из седла. В то время капитан как раз вошел во вкус образовательной программы Флоренс. Три-четыре раза в неделю она принималась просвещать его под недреманным, но благосклонным оком Леоноры и вашего покорного слуги. Разумеется, беседы эти не были регулярными. Они происходили от случая к случаю, когда Флоренс была в ударе, — в своем амплуа воительницы против мрака, радетельницы о благе человечества. В такие моменты она взахлеб рассказывала Эшбернаму о судьбе Гамлета, объясняла структуру симфонии, тут же напевая первую и вторую темы, и так далее. Показывала разницу между арминианами и эрастианами, а иногда просто читала лекцию о раннем периоде истории Соединенных Штатов. Причем все это делалось играючи, с целью пробудить интерес. Ах, вам не доводилось читать миссис Маркхэм? Ну тогда я расскажу. Дело было так…
Возвращаюсь к нашей экскурсии в М., эта культурная акция оказалась куда более серьезной, чем все предыдущие, настоящим «парадом планет». Дело в том, что Флоренс решила затмить соперницу и просветить нас всех раз и навсегда, воспользовавшись тем, что в архивах прусского замка хранится один редкий и ценный документ. Ее не на шутку задевало, что ей никак не удавалось посрамить Леонору на культурном поприще. Не берусь судить, в чем именно Леонора была сильна как знаток, а в чем нет, только у Флоренс никак не получалось обойти ее. Та всегда оказывалась чуть впереди. Не знаю, как англичанке это удавалось, но она неизменно производила впечатление человека образованного, тогда как бедняжка Флоренс казалась ученицей, только что затвердившей урок. Мне трудно объяснить эту разницу. Она на уровне физиологии. Видели когда-нибудь, как борзая выскакивает на поле вслед за гончей? Мчатся рядом, голова к голове, и вдруг борзая возьми беззлобно огрызнись на гончую. А той и след простыл. Никто и не заметил, как она убыстрила бег, растянула прыжок. Да куда там — она уже за двести миль от нашей борзой, напряженно вытянувшей морду. Так и Флоренс с Леонорой в вопросах культуры.
Но на этот раз, говорил мне внутренний голос, все будет по-другому. Стала бы Флоренс за несколько дней до нашей поездки штудировать «Историю папства» Ранке, «Возрождение» Саймондса, «Возвышение Нидерландской Республики» Мотли и «Застольные беседы» Лютера?
Поначалу наша маленькая экспедиция была мне только в радость. Потом, правда, наступила развязка, но это потом. А в начале все шло замечательно. Я люблю путешествовать днем; поезд идет ровно, мерно, о комфорте и говорить нечего — немецкие поезда лучшие в мире! Я смотрю на зеленый пейзаж сквозь прозрачное стекло огромного окна вагона. Пейзаж, конечно, не сплошь зеленый. В ярких лучах солнца земля за окном кажется полосатой; кроваво-красной, лиловой, снова алой, зеленой, опять красной. Спины быков, пасущихся на оставленных под паром землях, отливают то темной охрой, то иссиня-лиловым. Крестьяне, как сороки, — в черно-белом. Кругом стаи всамделишных сорок. А вот мелькнуло поле, утыканное аккуратно подвязанными снопами, — на солнце они серо-зеленого цвета, в тени лиловые, — мелькнули фигурки крестьянок в алых платьях с изумрудно-зелеными лентами, лиловых юбках, белых кофтах, черных бархатных фартучках, — мелькнули и скрылись. Все равно нельзя отделаться от впечатления, будто плывешь среди сплошь зеленых лугов, сбегающих по обеим сторонам к еловому лесу, чернеющему вдалеке, и дальше к базальтовым скалам, и дальше — в леса, в леса… А вот и речка с берегами, поросшими медуницей, и пасущийся на травке скот. Ну да, именно тогда я увидел, как большая бурая корова подвела рога под брюхо другой корове, в черно-белых пятнах, да как наддаст, да и бросит свою товарку в речку, на мелководье. То-то смеху! Но никто не заметил, как я расхохотался: все внимательно слушали рассказ Флоренс. Признаться, я обрадовался этому обстоятельству: слава богу, можно ослабить напряжение, снять, так сказать, караул. Флоренс была явно вне опасности — хотя бы в эту минуту, — ведь она так оживленно рассказывала о Людвиге Храбром (по-моему, его звали именно так, впрочем, я не историк, могу ошибаться), да-да, о Людвиге Храбром из Гессена, пожелавшем иметь сразу трех жен и покровительствовавшем самому Лютеру, — по-моему, так! У меня точно камень с души спал, когда я увидел, что могу ослабить неусыпное бдение, благо у бедняжки не было повода для перевозбуждения или учащенного сердцебиения. У меня отлегло, и я от души расхохотался, глядя на корову в речке. Потом весь остаток дня то и дело вспоминал со смехом эту сцену. Действительно, смешно, — черно-белая корова барахтается на спине посреди лужи. Меньше всего можно ожидать такого от буренки.
Наверное, я не прав и нужно было пожалеть бедную скотину. Но я не мог иначе — я радовался жизни. Наслаждался на полную катушку. За окном мелькали живописные городки с островерхими крышами замков, церквами с двумя шпилями… Я забылся от наслаждения. Город за окном купался в лучах солнца: повсюду плыли разноцветные блики — от оконных стекол; золоченых вывесок аптек; от металлических блях на рюкзаках студентов, поднимающихся по тропинке в горы; от блестящих шлемов военных в белых полотняных галифе, марширующих на плацу, как смешные оловянные солдатики. Все радовало глаз — даже огромный, помпезный, в прусском стиле вокзал с лепниной, крашенной под бронзу, и настенным панно, изображавшим крестьян, цветы и коров. Слышать, до чего бойко торгуется Флоренс с извозчиком, восседавшим на козлах видавших виды дрожек, в которые запряжены две тощие лошаденки, и то было приятно. Конечно, я бы договорился быстрее: ведь я говорю по-немецки много правильнее, чем она, мне только мешает акцент — смесь пенсильванского с немецким, который я приобрел еще в раннем детстве. Впрочем, суть не в этом. Главное, мы сторговались, и за шесть марок без всяких чаевых нас торжественно доставили к самому замку. С той же торжественностью нас провели по залам музея и показали нам каминные решетки, старинный хрусталь, средневековые мечи и орудия пыток времен инквизиции. Мы даже поднялись по узкой винтовой лестнице и осмотрели рыцарский зал, огромную, увешанную картинами парадную приемную, где великий деятель Реформации впервые встретился со своими друзьями, пользуясь покровительством вельможи, у которого было сразу три жены, и заключил союз с другим вельможей, у которого поочередно было шесть жен (эти факты сами по себе меня мало интересуют, я упоминаю их потому, что они связаны с рассказом). Потом нам показали часовни, гостиные для музыкальных вечеров. И так мы забрались на самый верх и очутились в просторных старинных покоях. Из-за наглухо закрытых ставней там царил полумрак и было душно — возможно, еще и оттого, что вся комната была заставлена печатными станками. Флоренс пришла в необычайное волнение. Она потребовала от усталого, скучающего смотрителя распахнуть ставни, и в комнату хлынул яркий солнечный свет. Флоренс победно сообщила, что в этой спальной ночевал сам Лютер в ту памятную встречу и что там, куда сейчас падают солнечные лучи, стояла его кровать. На самом деле, я уверен, что она ошиблась, — скорее всего, опасаясь преследований, Лютер остановился в замке всего на час-другой перекусить и отдохнуть с дороги. Но она, конечно, была права в том смысле, что если бы Лютер решил заночевать в замке, то, безусловно, ему отвели бы именно эти покои. Тут Флоренс отбежала к окну и распахнула еще одни ставни, несмотря на негодующие возгласы смотрителя. Потом она устремилась к огромной стеклянной витрине.
«Смотрите, вот он», — воскликнула она, и голос ее зазвенел ликующе, победно и неустрашимо. Она указывала на какой-то невзрачный клочок бумаги под стеклом. Листок был наполовину заполнен карандашными пометками, вроде тех, что мы делаем, подсчитывая, сколько потратили за день. Бог с ним, с листком, — я радовался, видя мою Флоренс такой ликующей и гордой. Капитан Эшбернам подошел поближе и, положив ладони на витрину, нагнулся, пытаясь разобрать, что написано на листке. «Вот он, — повторила Флоренс, — тот самый Лютеров Протест». И дальше без запинки, хорошо рассчитанным жестом режиссера, заранее продумавшего мизансцену: «Разве вы не знаете, почему мы зовемся протестантами? От слова „протест“ — они ведь тогда составили протест. Его оригинал перед вами — да-да, этот карандашный набросок. Обратите внимание на подписи Мартина Лютера, Мартина Буцера, Цвингли, Людвига Храброго…»
Я мог, конечно, перепутать отдельные имена, но Лютер и Буцер были определенно названы. А оживление Флоренс не спадало, и меня это по-прежнему радовало. Ей лучше, думал я, она не сорвется. И вот, глядя прямо в глаза капитану Эшбернаму, моя девочка продолжает: «Именно благодаря этому листочку, — ничему другому, — вы сегодня стремитесь жить честно, разумно, не в праздности, не вслепую, — одним словом, стремитесь жить чисто. Не будь его, вы бы жили, как ирландцы, или итальянцы, или поляки, особенно ирландцы…» И тут она многозначительно коснулась пальцем запястья капитана.
Я сразу ощутил, как в воздухе запахло грозой — или предательством? Мне трудно подобрать этому чувству название или сравнение. Сказать, что оно было похоже на внезапно блеснувший в темноте змеиный глаз? Нет, не так. Скорей по-другому: сердце дало один сбой. Захотелось броситься вон, закричать; словно знал, что очень скоро разбежимся все четверо в разные стороны и спрячем, как страусы, головы в песок. Я взглянул на Эшбернама — судя по выражению лица, тот был в полном замешательстве. Я совсем перепугался — и только тут понял, откуда боль в левом запястье: в него судорожно вцепилась Леонора. «Мне дурно, — проговорила она глубоким грудным голосом — было видно, что она необычайно взволнована. — Пожалуйста, выведите меня отсюда».
Я вконец перепугался. У меня мелькнуло подозрение, о котором я тут же забыл, что она страшно ревнует — и кого? Флоренс к капитану Эшбернаму! Ну не чудачка ли? Нашла кого ревновать. И мы с ней бросились вон. Я не заметил, как мы сбежали по винтовой лестнице вниз, промчались по огромному рыцарскому залу и оказались на узкой галерее, с которой открывался вид на долину Лана и безбрежную равнину.
«Видите, — выдохнула она, — видите, что происходит?» Я ничего не понимал, и оттого сердце холодело еще больше. Я забормотал, смешался, потом кое-как нашелся: «А что? Что такое? О чем вы?»
Вместо ответа она заглянула мне прямо в глаза, и на какую-то долю секунды ее огромные синие зрачки придвинулись так близко к моим, что, казалось, заслонили, как две громадные луны, весь остальной мир. Я знаю, это звучит нелепо, но все так и было.
«Как же вы не видите, — продолжала она навзрыд, с неподдельной горечью, — как вы не понимаете, что причина нашего несчастья именно в этом? Здесь ключ к нашему вселенскому горю. Ваше, мое и их проклятие…»
Дальше не помню. Я был так напуган и обескуражен, что не мог слушать. Я мучительно пытался сообразить, кого позвать на помощь — может, доктора или капитана? Флоренс? Нежную, заботливую Флоренс? Нет, нельзя, у нее же больное сердце… Тут я пришел в себя и слышу, Леонора причитает: «Господи, неужели на свете нет больше талантливых, счастливых, чистых людей? Неужели в жизни нет счастья? Неужели оно только в книгах?!»
Точно забывшись, она провела рукой по лбу — так только она умеет делать: слегка растопыренными, словно судорожно хватающимися за воздух пальцами и — снизу вверх. Зрачки сделались огромными, как блюдца, а лицо — что у грешника, которому вдруг открылась бездна ада и весь ужас и вся мука его. Так продолжалось какое-то время, а потом вдруг как отрезало — она взяла себя в руки. Диво дивное! Передо мной снова стояла миссис Эшбернам. Знакомое, ясное, умное лицо с тонкими, чуть резковатыми чертами. Золотистыми кольцами спадают на плечи пышные волосы. Она аристократично раздувает ноздри, выказывая легкое презрение. Уж не к цыганскому ли табору — отсюда хорошо видно, как ниже по мосту над рекой двигается пестрая вереница?
«Разве вы не знали, — спросила она меня звонко и отчетливо, — разве вы не знали, что я ирландская католичка?»
Назад: 3
Дальше: 5