3
Видите ли, все время с того памятного дня, когда Леонора взорвалась при Нэнси, услышав о подарке молодому Селмзу, Нэнси напряженно думала. Думала, сидя дни напролет возле постели больной тети. (Про себя она всегда называла Леонору тетей.) Думала долгими безмолвными вечерами, сидя напротив Эдварда за обедом. Вспоминала, как иногда он поднимал налитые кровью глаза, — она видела суровую складку возле губ, — и вдруг улыбался ей. И постепенно ее подозрение переросло в уверенность: Эдвард не любит Леонору, а та ненавидит Эдварда. Всё, что она наблюдала раньше и теперь, лишь укрепляло ее в этом убеждении.
В те дни ей первый раз разрешили читать газеты, — вернее, ей никто не разрешал, просто теперь она подолгу оставалась одна в гостиной, где лежала свежая почта. Леонора почти все время болела, а Эдвард рано завтракал и сразу уезжал по делам. Так вот, однажды, листая газету, она наткнулась на портрет знакомой ей женщины. Внизу под фотографией Нэнси прочла: «Преподобная миссис Брэнд, истица в примечательном бракоразводном процессе, освещаемом на стр. 8». У Нэнси было более чем смутное представление о бракоразводном процессе. Так уж ее воспитали, и, потом, римские католики крайне редко разводятся. Не знаю, каким образом Леоноре удалось держать Нэнси в неведении. Думаю, она постоянно давала Нэнси понять, что приличные дамы такими вещами не интересуются, и этого было достаточно, чтоб та пролистывала эти страницы в газетах.
Но на этот раз она прочитала репортаж о бракоразводном процессе Брэндов от корки до корки — главным образом для того, чтоб рассказать о нем Леоноре. Тетя, конечно, захочет узнать, когда поправится, о случившемся с миссис Брэнд — она жила по соседству, в Крайстчерч, и им обеим очень нравилась. Слушание дела продолжалось три дня, и первым в руки Нэнси попал репортаж третьего, заключительного заседания. Зная, что все газеты текущей недели хранятся у Эдварда в полном порядке в газетнице в его «оружейной» комнате, Нэнси, закончив завтрак, отправилась в этот уединенный кабинет и, как говорится, погрузилась в чтение. Дело показалось ей донельзя странным. Она никак не могла взять в толк, зачем один из адвокатов допытывается у мистера Брэнда, куда он ездил в такой-то день; зачем суду потребовалась схема расположения спальных комнат в особняке Брэндов — Крайстчерч-Оулд-холл. Ей было невдомек, почему присяжные хотят удостовериться в том, что иногда дверь гостиной была заперта. Все эти подробности ее рассмешили: взрослые люди занимаются такой ерундой — какая бессмыслица! Но ее поразила одна странная деталь: настойчивость, переходившая в наглость, с какой один из адвокатов расспрашивал мистера Брэнда о его чувствах к мисс Лаптон. Нэнси хорошо знала мисс Лаптон из Рингвуда: эта веселая девушка ездила верхом на лошади с белыми щетками. Так вот, мистер Брэнд отпирался, говоря, что не любит мисс Лаптон… Разумеется, он не может ее любить, ведь он женатый человек. Это все равно как если бы дядя Эдвард любил… не Леонору, а какую-то другую женщину. Когда люди женятся, любовь кончается. Бывает, кто-то ослушивается, но то люди бедные или не их круга.
Вот такие соображения посещали Нэнси за чтением статьи.
Однако, читая дальше, она обнаружила, что мистера Брэнда обвиняли в «преступной близости» с кем-то. Нэнси решила, что его обвиняют в разглашении секретов его жены, и недоумевала, почему это считается поводом для обвинения. Что и говорить, поступок недостойный — миссис Брэнд сразу несколько упала в глазах Нэнси. Но, прочтя ниже о том, что миссис Брэнд сняла свои обвинения, Нэнси решила, что секреты, в разглашении которых повинен мистер Брэнд, были, видимо, не такие уж важные. И тут внезапно ее пронзила догадка: мистер Брэнд, этот душка мистер Брэнд, у которого она была в гостях за месяц-другой до отъезда в Наухайм, — он еще играл тогда в жмурки со своими детьми и женой, и всякий раз, поймав жену, целовал ее, — так вот, эти милые мистер и миссис Брэнд терпеть друг друга не могут. Невероятно!
И тем не менее так и есть: об этом написано черным по белому в газете. Мистер Брэнд пил; однажды, перебрав, он ударил миссис Брэнд с такой силой, что та упала. Дойдя до конца газетных колонок, Нэнси прочитала в последнем абзаце несколько скупых слов: мистер Брэнд виновен в жестоком обращении с женой и в прелюбодеянии с мисс Лаптон. Последнее обвинение ни о чем не говорило Нэнси — ни о чем, так сказать, конкретном. Она знала, что заповедь гласит «не прелюбодействуй», но зачем вообще люди прелюбодействуют? Это, наверно, что-то запретное, вроде ловли форели в запрещенное время. Ей мерещилось что-то связанное с поцелуями, объятиями…
Чтение оставило у Нэнси ощущение тайны, — оно напугало и ужаснуло ее. Она чувствовала тошноту — и чем дальше она читала, тем более тошно ей становилось. Заныло сердце, она заплакала. Она не переставала спрашивать у Бога, как он допускает такое. Теперь она знала точно, что Эдвард Леонору не любит, а Леонора ненавидит мужа. В таком случае Эдвард, возможно, любит другую. Непостижимо!
Но что, если эта другая, — настойчиво подсказывало ей вдруг ставшее чужим и незнакомым сердце, — она сама? Но ведь он ее не любит… Это случилось примерно за месяц до того, как она получила письмо от матери. Тогда ей захотелось поскорее забыть об этой истории — уж очень все это было неприятно. И действительно, через день-другой чувство тошноты как рукой сняло. А узнав, что Леонора оправилась от мигрени, она неожиданно для себя самой сказала ей, что миссис Брэнд развелась с мужем. И попросила объяснить — конкретно — что все это значит.
Леонора лежала на кушетке в зале — после приступа мигрени она была так слаба, что едва могла говорить. Она пролепетала:
«Это значит, что мистер Брэнд может снова жениться».
Нэнси смешалась: «Но как же…» А затем спросила полуутвердительно: «На мисс Лаптон?» Леонора только слабо махнула рукой в знак согласия. Она лежала, закрыв глаза.
«Но в таком случае…» — снова начала Нэнси. В ее фиалковых глазах появилось выражение ужаса: брови сошлись на переносице, образовав морщинку; вокруг губ залегли напряженные складки. Она смотрела на старый милый знакомый зал, и он уже не казался ей таким, как прежде. Каминные решетки с латунными цветами по углам словно утратили плотность. Поленья в камине горели ровно, как и положено дровам, и уже вовсе не казались уютными, ласкающими глаз деталями интерьера, подтверждающими устойчивость уклада. Сенбернар, лежавший у камина, завозился во сне, и над грудой поленьев задрожали языки пламени. За окном не переставая лил осенний дождь. Словно встряхнувшись ото сна, Нэнси снова подумала, что Эдвард может жениться на другой, и у нее вырвался сдавленный стон.
Леонора, лежавшая ничком, уткнувшись в расшитую черным бархатом и золотом подушку, на кушетке, придвинутой к камину, приоткрыла глаза.
«Я подумала… — сказала Нэнси, — я и не представляла… Ведь брак священен. Брак нерушим. Разве нет? Я всегда думала, что если ты замужем… и… — Она всхлипнула. — Я думала: быть замужем или разойтись, это как жить или умереть».
«Так считает Церковь, — ответила Леонора. — В миру всё иначе…»
«Ах, да, — спохватилась Нэнси, — Брэнды ведь протестанты».
И так легко у нее стало на душе от этой мысли, что на какой-нибудь час она перестала волноваться. Как она могла забыть о Генрихе Восьмом и о том, что легло в основу протестантства? Глупая! Она чуть не расхохоталась над самой собой.
Смеркалось. Поленья в камине уютно потрескивали — служанка следила, чтобы огонь не погас; тем временем сенбернар проснулся, вытянулся, зевнул и направился на кухню. И тут только Леонора открыла глаза и спросила Нэнси холодно:
«А ты? Ты думаешь о замужестве?»
Она никогда ни о чем подобном не спрашивала, и Нэнси на какое-то мгновение растерялась и испугалась. Потом решила, что вопрос вполне резонный.
«Не знаю, — ответила она. — Мне никто не предлагает».
«Ну отчего же? Несколько мужчин готовы сделать тебе предложение», — возразила Леонора.
«Но мне совсем не хочется замуж, — объяснила Нэнси. — Мне хорошо здесь с вами и Эдвардом. Не знаю, может быть, для вас это обременительно. Хотя, если я уеду, вам потребуется компаньонка. А может, мне и стоит начать зарабатывать…»
«Я не об этом, — продолжала Леонора тем же бесцветным голосом. — Ваш отец достаточно состоятелен, чтобы вас обеспечить. Но, детка, люди, как правило, женятся».
Вот тогда, по-моему, она и спросила девочку, не пойдет ли она за меня замуж. Нэнси ответила, что если ей скажут, то пойдет, но все равно она хотела бы остаться жить в Брэншоу. И добавила: «Будь моя воля, я бы вышла за такого, как Эдвард…»
Боже, как она перепугалась! Леонора со стонами корчилась на кушетке…
Нэнси бросилась за служанкой, стала искать болеутоляющее, готовить компрессы. Она была уверена, что у Леоноры снова обострилась мигрень.
Всё это случилось, если помните, за месяц до той ночи, когда Леонора появилась в комнате Нэнси. Выходит, я опять отвлекся, но иначе не получается. Не получается всех одновременно держать в поле зрения. Расскажешь о Леоноре, чуточку подтянешь ее, — глянь, начинает отставать Эдвард. Берешься за него. А там, смотришь, Нэнси куда-то подевалась. Жаль, что я не стал писать дневник. Давайте проверим по датам. Из Наухайма они вернулись 1 сентября. Леонора сразу слегла. Прошел месяц, и к началу октября они уже вовсю разъезжали с визитами. Нэнси успела заметить странности в поведении Эдварда. Примерно 6 октября Эдвард сделал подарок молодому Селмзу, и у Нэнси появился повод усомниться в любви тетушки к дяде. Двадцатого она прочла газетный репортаж о бракоразводном процессе, напечатанный в трех номерах, начиная с 18 октября. Двадцать третьего в зале они беседовали о браке и перспективах замужества Нэнси. А ночной визит тетушки в спальную Нэнси случился самое раннее 12 ноября…
Таким образом, три недели Нэнси бродила по дому и думала, думала… Представьте: хмурое небо, ненастье, старинный дом, сам по себе мрачный оттого, что находится в ложбине, затененной густыми елями. Нездоровая обстановка для девочки! Она впервые задумалась о любви, хотя прежде иначе как со смехом и иронией об этой материи не говорила. Ей вдруг вспомнились отдельные эпизоды из давно прочитанных книг — то, что когда-то ее совсем не трогало, теперь представилось важным и значительным. Она вспомнила о том, что кто-то из героев романов был влюблен в принцессу Бадрульбадур; что любовь сравнивают с пламенем, жаждой, истощением жизненно важных органов — впрочем, что означает последнее, она не знала. Смутно вспоминались чьи-то слова о том, что от безответной любви у влюбленных делается безнадежным взгляд, кто-то начинает пить, кто-то тяжело вздыхает. В углу зала стояло небольшое фортепьяно — как-то, оставшись одна, она подошла к инструменту и стала наигрывать мелодию. Звук был дребезжащий, надтреснутый, — ни у кого из домочадцев не было музыкальных способностей, и инструмент стоял заброшенный. Нэнси и знала-то всего пару простых песенок, но вдруг захотелось их вспомнить. Возможно, от нечего делать: до этой минуты она долго сидела на подоконнике, глядя на угасающий день. Леонора уехала с визитом, Эдвард отправился смотреть посадки в ближнем леску. Вот она и тронула клавиши старинного инструмента. Это получилось само собой. Она вслушивалась в зыбкие звуки расстроенного фортепьяно: в незатейливой мелодии мажорные ноты, повторявшиеся с веселой настойчивостью, плавно перетекали в минор — так яркие ночные огни отражаются в темной воде канала под мостом, дрожат, переливаются и исчезают где-то в глубине. Да, старинный безыскусный мотив…
К нему есть стихи скажется, об иве:
Для всех потерянных ты самый,
Ты самый верный друг, —
звучит как-то так. По-моему, это Геррик, и к его стихам очень подходит неровный синкопированный плавающий ритм… Вечерело. В глубине зала стояли, как надгробья, грузные, темные, точно подернутые патиной времени колонны, подпиравшие галерею. Огонь в камине давно погас — лишь угольки краснели среди белого пепла… Тоскливое место, унылое освещение, печальное время суток…
Нэнси тихонько плакала: сама не заметила, как всплакнула. Плач перешел в сдавленные рыданья. Ей казалось, все кончено: нет больше в жизни веселья, неги, света, ласки. Несчастье, кругом одно несчастье, — сплошная тоска! Да и было ли счастье? Сейчас ей плохо.
Она вспомнила потерянный взгляд Эдварда; как много он пьет; как часто тоскливо вздыхает. Она подумала: вот кого снедает внутренний огонь; вот чью душу иссушает жажда; вот чьи жизненно важные органы истощены до предела. И снова закралось терзающее душу сомнение — оно никак ее не оставляло: Эдвард любит не Леонору, а другую. Католики так не поступают, не преминула она провести маленькое дидактическое различие. Но Эдвард не католик, он протестант. И любит он другую…
Когда она об этом думала, взгляд у нее делался потерянным, она вздыхала, как лежавший рядом старый сенбернар. За столом ее вдруг начинала мучить жажда, ей хотелось выпить бокал вина, другой, третий. Вино ее веселило. Но через полчаса радости как не бывало: она чувствовала, как ее гложет тоска, томит жажда, внутри всё переворачивается. Однажды вечером она зашла в «оружейную» комнату Эдварда — он уехал на собрание попечительского совета национальных заповедников. На столике возле его кресла стоял графин с виски. Она налила себе стопку и выпила одним духом.
Вот когда она почувствовала настоящий жар! По телу разлилось тепло, ноги потяжелели, лицо горело, как в лихорадке. Она с трудом дотащила ставшее вдруг непослушным тело до своей постели и легла в темноте. Кровать под ней поплыла — ей представилось, что Эдвард сжимает ее в объятиях, покрывает поцелуями ее горящее лицо, плечи, шею… Она вся как в огне.
Больше она к алкоголю не притрагивалась. И подобные мысли ее больше не посещали. Они улетучились, оставив только чувство стыда, причем настолько жгучее, что совесть ее не могла с ним смириться, и постепенно воспоминания стерлись из памяти. Она обольщала себя мыслью, что это исключительно из сочувствия к Леоноре ей больно думать о том, что Эдвард любит другую. Мысленно она уже посвятила всю себя служению тетушке — она будет ходить за ней, заниматься рукоделием, хозяйством, как какая-нибудь Дебора или средневековая мученица — к сожалению, я не силен в житиях святых католиков. Нет, она совершенно точно представляла себе, как в комнате с чистыми белыми стенами она, с печальным, серьезным выражением лица, плотно сжав губы, поливает цветы или вышивает на пяльцах. Правда, порой она мечтала поехать с Эдвардом в Африку и там сразиться со львом, неожиданно выскочившим на тропу и угрожающим ему, спасти его ценой собственной жизни ради счастья Леоноры. Ну что ж, серьезные мысли мешались у нее с ребячеством — она и была наполовину ребенком.
Что она знала о жизни? Ничего, кроме того, что жизнь — это юдоль страданий. Теперь она познала это на собственном опыте. В тот вечер, когда ее постигли сразу два удара — известие о том, что Эдвард хочет отправить ее к отцу в Индию, и письмо от матери, — случилось вот что. Сначала она воззвала к милостивейшему Спасителю — надо же, думать о Господе нашем как о милостивейшем Спасителе! — прося его сделать так, чтобы ее отъезд в Индию не состоялся. После, увидев, как решительно настроен Эдвард, она поняла, что в Индию ей ехать придется. Значит, это правильное решение. Эдвард всегда прав. Он — Сид, Лоэнгрин, он — шевалье Баярд.
Тем не менее всё в ней восставало и бунтовало против этого «правильного» решения. Она попросту не могла заставить себя покинуть дом. Она думала, что Эдвард настаивает на ее отъезде потому, что не хочет, чтобы она видела, как он флиртует с другой. Так вот, собиралась она сказать ему, она вполне готова наблюдать сцены флирта. Она остается — утешать Леонору.
И тут, как гром среди ясного неба, — письмо от матери. Тон письма был примерно такой: «Какое правоты имеешь купаться в роскоши и довольстве? Твое место — рядом со мной, на улице. Откуда тебе знать, что ты дочь полковника Раффорда?» Смысл последней фразы от Нэнси ускользнул. Остальное же представилось таким образом, будто матери негде ночевать и она спит в подворотне, пытаясь укрыться от непогоды. Так Нэнси поняла слова «на улице». Платоновская идея долга внушала ей: «Ты должна быть рядом с матерью, заботиться о той, которая тебя родила», хотя Нэнси до конца не понимала, что это значит. В то же время она помнила, что мать ее бросила отца и ушла с другим, поэтому отца она жалела и стыдилась того, что его голос приводит ее, родную дочь, в трепет. Ведь если мать так обошлась с ним, то он, естественно, мог впадать в невменяемое состояние, когда дело доходило до рукоприкладства. Совесть подсказывала ей, что сейчас ее первейшая обязанность — помочь родителям. Из-за этого обострившегося чувства долга она в ту ночь подчеркнуто аккуратно сняла одежду, тщательно сложив каждую вещь. А ведь, бывало, разбрасывала вещи по всей комнате — и ничего.
Когда в дверях появилась Леонора — высокая, прямая, с золотистой волной волос, вся в черном — и прямо с порога объявила Нэнси, что Эдвард сгорает от любви к ней, Нэнси была как раз погружена в размышления о своем дочернем долге перед родителями. Слова Леоноры вдруг выявили то, о чем она подспудно знала и без нее уже несколько месяцев: Эдвард буквально изнемогает от любви к ней, к Нэнси. На секунду ей показалось, что душа ее вздохнула с облегчением: «Domine, nunc dimittis…» Теперь ей можно спокойно отправляться в Глазго спасать свою падшую мать.