Книга: Солдат всегда солдат. Хроника страсти
Назад: 1
Дальше: 3

2

Наконец, мы подошли к тому дню, когда, находясь в Уотербери, я получил короткую телеграмму от Эдварда с просьбой приехать в Брэншоу — «надо поговорить». Как нарочно, я был тогда страшно занят и решил, что вырваться смогу только через две недели, и собирался написать ему об этом в ответной телеграмме. Но закрутился и отложил: сначала у меня шли длинные переговоры с адвокатами старика Хелбёрда, а потом тетушки Флоренс взяли меня в оборот.
До встречи с ними мне почему-то казалось, что они уже совсем старушки — лет под девяносто. Время шло так медленно, что по моим впечатлениям я уехал из Соединенных Штатов лет тридцать назад. А на самом деле прошло всего двенадцать лет. Мисс Хелбёрд только-только перевалило за шестьдесят, а мисс Флоренс Хелбёрд было пятьдесят девять, причем обе находились в полном здравии, душевном и физическом. Последнее обстоятельство несколько усложняло мои задачи, поскольку я стремился побыстрее закончить дела и уехать из Штатов, а сестры Хелбёрд своей энергией и активным участием не давали мне этого сделать. Хелбёрды — удивительно сплоченная семья, если не считать одного маленького пункта. У каждого из троицы — брата и двух сестер — был свой лечащий врач, которому они верили на слово, и свой личный адвокат. Естественно, каждый из них доверял только своему врачу и своему адвокату, ни в грош не ставя четырех других. Естественно, врачи и адвокаты все время настраивали меня друг против друга. Вы не представляете, как я запутался. Слава богу, у меня был свой адвокат, которого мне порекомендовал молодой Картер, мой племянник из Филадельфии.
Не подумайте ничего плохого: больших неприятностей не случилось. Там была другая проблема: нравственная. Видите ли, старик Хелбёрд завещал все свое имущество Флоренс — одним небольшим условием: она должна увековечить его имя, выстроив в городке Уотербери, штат Иллинойс, институт или медицинский центр помощи страдающим от сердечных недугов. А поскольку все состояние Флоренс после ее смерти унаследовал я, то я автоматически оказался и наследником по завещанию старого мистера Хелбёрда. Ведь Флоренс пережила его всего на пять дней.
Так вот, я был не против того, чтоб выложить кругленькую сумму в миллион долларов на облегчение страданий сердечников. Старик оставил полтора миллиона, состояние Флоренс «тянуло» тысяч на восемьсот, да и сам я «стоил» около миллиона. Во всяком случае, деньги были, и немалые. Оставалось выяснить отношение к воле покойного его родственников. И тут начались проблемы. Оказалось, что ничего серьезного с сердцем у мистера Хелбёрда не было. Всю жизнь его беспокоили легкие, и умер он от бронхита.
А раз так, рассудила мисс Флоренс Хелбёрд то деньги должны пойти на лечение пациентов, страдающих легочными, а не сердечными заболеваниями. Именно так поступил бы ее брат, доказывала она. С другой стороны, ее сестра убеждала меня все деньги оставить себе, и тогда я счел это чисто женской блажью: она наотрез отказалась от каких-либо памятников в честь семейства Хелбёрд.
В ту пору я думал, что это из-за неприязни жительницы Нового Света к любым пышностям похоронного ритуала. Но сейчас, припоминая ее настойчивые расспросы про Эдварда Эшбернама, я склоняюсь к другому объяснению. Оказывается, возле тела мертвой Флоренс, на туалетном столике, лежало письмо, адресованное мисс Хелбёрд, и, обнаружив его, Леонора отправила конверт по назначению, — узнал я от нее об этом совсем недавно. Уж не знаю, как Флоренс успела написать записку своей тетушке, но я вполне допускаю, что уйти из жизни просто так, не оставив полсловечка, она не могла. Подозреваю, что в той наспех набросанной записке Флоренс успела объяснить мисс Хелбёрд, кем ей приходится Эдвард Эшбернам. Вот почему пожилая леди забраковала идею увековечения имени Хелбёрд. А может, она думала, что я с лихвой отработал Хелбёрдовы денежки — кто знает?
В общем, пересудов хватало, а тут еще врачи поочередно стали выражать беспокойство о том, что споры плохо скажутся на самочувствии их пожилых пациенток. Пошли интриги за спиной друг у друга, начались ненужные сомнения, поползли слухи о том, что мистер Хелбёрд на самом деле умер от сердечной недостаточности, вопреки диагнозу его врача. Мнения адвокатов тоже разделились относительно наилучшего способа помещения капитала и попечительства.
Сам я хотел поместить деньги таким образом, чтобы прибыль шла на нужды сердечных больных. Пусть у старика Хелбёрда было все в порядке по части сердечной мышцы, но он-то полагал, что у него порок. И с Флоренс, по-моему, то же самое. Поэтому, когда мисс Флоренс Хелбёрд твердо сказала, что деньги должны пойти на лечение легочных больных, я решил не спорить и положил полтора миллиона долларов на оба заведения сразу — одно для сердечников, другое для легочников. Пусть каждое получит поровну — по семьсот пятьдесят тысяч. Мне самому деньги были не нужны. Главное — чтобы Нэнси себе ни в чем не отказывала. Она, наверное, захочет жить в Англии, а насколько там дорогая жизнь, я плохо представлял себе. Я знал, что круг ее удовольствий в то время был невелик: хороший шоколад, одна-две чистокровные лошади для верховой езды и простые элегантные платья. Возможно, со временем ей понадобится больше. Но даже если я отдам полтора миллиона на лечебные заведения, у меня все равно останется сумма, эквивалентная двадцати тысячам фунтов годового дохода, а ее вполне хватит, чтоб обеспечить Нэнси.
Вот такие жаркие споры происходили в особняке сестер Хелбёрд, что завис над городом на вершине холма. Возможно, тебе, мой молчаливый слушатель, это покажется комедией, особенно если ты европеец. Но у меня на родине такого рода нравственные дилеммы и вопросы завещательных распоряжений на благотворительные акции, вроде учреждения больниц или социальных институтов, имеют колоссальное значение.
Собственно, для состоятельных слоев они — главный классовый признак У нас же нет института пэров, нас в общем мало интересует продвижение вверх по общественной лестнице. Политикой приличные люди не занимаются, а пожилые не интересуются спортом. Так что волнения и слезы обеих сестер накануне моего отъезда совершенно понятны.
Сорвался я с места в одночасье. Вслед за телеграммой Эдварда подоспела другая, от Леоноры, такого содержания: «Приезжайте пожалуйста без вас никак». Я просто передал моему адвокату, что речь идет о полутора миллионах, что поместить их он может по своему усмотрению, а цель вклада определят сестры Хелбёрд. Мне и так уже порядком надоела вся эта шумиха. А поскольку я до сих пор не получил никакого известия от сестер, то полагаю, что мисс Хелбёрд с помощью религиозных или нравственных доводов уговорила свою сестру сделать так, чтоб не торчал, мозоля всем глаза, посреди Уотербери, штат Коннектикут, памятник в их честь. Услышав, что я еду к Эшбернамам, мисс Хелбёрд всплеснула руками и разрыдалась, но ничего не сказала. В то время я уже знал, что их племянницу еще до нашей с ней свадьбы соблазнил тип по имени Джимми, но я постарался уверить ее, что всегда считал Флоренс примерной женой. Что поделаешь? Тогда я действительно верил, что, выйдя за меня замуж, Флоренс вела себя безупречно. Я не допускал и мысли, что она могла так низко пасть, чтобы в моем доме продолжать встречаться с этим типом. Да, я глупец. Но что мне Флоренс? Я тогда о ней не вспоминал — все мои помыслы были целиком поглощены происходящим в Брэншоу.
Из телеграмм я понял, что речь идет о Нэнси. Вдруг она стала отвечать взаимностью на домогательства какого-нибудь невозможного ухажера и Леонора забила тревогу: как бы не вышло беды, — мол, возвращайся скорее и женись. Это предположение крепко засело у меня в голове. И примерно первые десять дней после приезда в их прекрасный старинный дом я считал, что так и есть. Даром что хозяева не обмолвились ни о чем другом — все только о погоде да урожае.
И все же несколько молодых людей в доме крутились, но никого из них, насколько я мог заметить, Нэнси не выделяла из общего круга знакомых.
Она ходила бледная, удрученная и оживлялась, только когда садилась рядышком посмеяться.
До чего хороша была!..
Я-то воображал, что Леонора отказала от дома какому-то нежелательному молодому кавалеру, вот Нэнси немножко и дуется.
А в доме был самый настоящий ад. Все началось с того, что Леонора поговорила с Нэнси, Нэнси с Эдвардом, Эдвард с Леонорой — и пошло-поехало. Они уже не могли остановиться. Представьте: темные комнаты, полумрак, и ночи напролет говорят, говорят, все больше давая волю чувствам, не сдерживая эмоций. Ведь до чего дошло! Появляется вдруг среди ночи у Эдварда в спальне моя красавица, встает у него в ногах — представьте: длинные волосы распущены по плечам, и от падающего света ночника, горящего у него за спиной над кроватью, фигурка Нэнси кажется узкой полоской света, окруженной с обеих сторон тьмой. Только подумайте: молча, с разрывающимся от боли сердцем она, как тень, как призрак, внезапно предлагает ему себя — и для чего б, вы думали? — чтоб спасти его рассудок! А он — вообразите! — исступленно отказывается! И — говорит, говорит, говорит. О боже!
Но мне-то, гостю, наслаждающемуся спокойной, размеренной жизнью, окруженному вниманием молчаливых вышколенных слуг, чье заботливое отношение к моему фраку уже ласкало глаз, — мне-то, их безотлучному приятелю, они казались совсем другими: нежными, заботливыми, преданными. Они улыбались, вежливо выходили из комнаты, как положено, возили меня к знакомым, — одно слово, замечательные люди! Как же, черт побери, как, черт возьми, они ухитрялись делать вид, что ничего не происходит?
Однажды вечером за обедом Леонора объявила — она только что вскрыла телеграмму: «Завтра Нэнси отправляется к отцу в Индию».
Новость встретили молча. Нэнси не поднимала глаз, Эдвард сидел, уткнувшись в тарелку, — как сейчас помню, в тот вечер подавали фазана. Я ужасно расстроился — только собрался с духом, чтоб сделать Нэнси предложение, и надо же! Странно, конечно, что меня не предупредили об ее отъезде, но, возможно, у англичан так принято: их щепетильность выше моего разумения. Поймите, в ту пору я целиком доверился этой троице — Эдварду, Леоноре, Нэнси Раффорд, а еще — духу умиротворения, обитающему в старинных домах. Доверился так, как когда-то ребенком верил в любовь матери. Разговор с Эдвардом в тот же вечер вернул меня на грешную землю.

 

Оказывается, пока меня не было, произошло вот что.
Вернувшись из Наухайма, Леонора отпустила вожжи: она убедилась, что может доверять Эдварду. Согласен, это звучит странно, но для тех, кто сталкивался с нервными потрясениями, это не новость: судьба испытывает нас на прочность, готовит к самому худшему, но именно потом, когда напряжение спадает, мы оказываемся на грани срыва. Вдовы накладывают на себя руки после похорон, а не тогда, когда сидят ночами у постели тяжело больного мужа. Гребцы падают обессиленно на весла не во время изнурительного состязания по гребле, а под самый конец, когда гонка окончена. Точно так же и Леонора.
Сколько раз она проверяла себя по одной ей знакомым ноткам в голосе Эдварда, по тому, как тяжело и пристально смотрел он на нее налитыми кровью глазами, вставая из-за обеденного стола в гостинице в Наухайме, пока не убедилась: Нэнси в полной безопасности. И защитой несчастной девочке — не что иное, как нравственные принципы Эдварда, его кодекс чести, понимание, что с его стороны было бы слишком низко приударить за Нэнси. Леонора знала, что может быть спокойна за девочку: Эдвард не опасен. И в этом она была абсолютно права. Опасность исходила от нее самой.
Она потеряла бдительность, расслабилась, водоворот событий подхватил ее и закружил все стремительней. Возможно, вы решите, что, почувствовав, впервые в жизни, свободу от сдерживающих начал своей веры, она принялась действовать, как ей подсказывали ее инстинктивные желания. Не знаю, что именно произошло: потеряла ли она себя, выбрав такую линию поведения, или же, наоборот, впервые в жизни обрела свое природное «я», стоило ей чуть-чуть снизить планку требований, условностей, традиций. Она разрывалась между сильным чувством материнской любви к девочке и не менее острой ревностью — по-женски она понимала, что дорогой ей человек встретил единственную, неповторимую и последнюю в своей жизни любовь. В ней боролись несколько чувств: презрение, что он не устоял перед этой страстью, жалость за страдания, на которые он себя обрек, и уважение за его решимость удержаться и ничем не запятнать свою честь, — это последнее чувство было не менее сильным, чем два других, но признаться в нем — очень важный момент! — Леонора отказывалась.
Загадочная штука — душа человеческая. Кто знает, может, Леонора скрыто ненавидела Эдварда за проявившуюся в нем, так сказать, под занавес добродетель? Не исключено, если принять во внимание дальнейшее развитие событий. По-моему, она даже искала повод начать презирать его. Она понимала, что теперь-то уж потеряла его навсегда. А раз так, пусть страдает, мучается. В конце концов, не выдержит и пусть катится к чертям — всем им, безвольным, туда дорога. А ведь могла поступить совсем иначе. Чего проще — отослать девочку на время к друзьям, причем самой отвезти ее туда, найдя подходящий предлог? Конечно, это ничего не решило бы, зато это был бы достойный ход. Но в ту пору Леонора уже не могла здраво мыслить.
Она то принималась его жалеть — и действовала соответственно, то начинала ненавидеть — и тогда только ненависть руководила ее поступками. Она задыхалась — так рыба, выброшенная на берег, судорожно ловит ртом воздух или больной туберкулезом задыхается от недостатка кислорода. Ей безумно хотелось кому-нибудь открыться, излить душу. И она выбрала в качестве наперсницы девочку.
Возможно, ей было так удобнее. Она редко с кем откровенничала — даром что молчунья, человек очень закрытый. Близких подруг у нее вообще не было, если не считать миссис Уиллен, жену полковника, ту, что дала разумный совет насчет Дольчиквиты, да еще нескольких духовников, которых она знала с детства. Но жена полковника была далеко — на Мадейре, а духовников Леонора с некоторых пор избегала. В ее альбоме для визитеров стояло не меньше семисот имен, а поговорить по душам было не с кем. Истинная госпожа Эшбернам, хозяйка Брэншоу-Телеграф.
И вот эта великая женщина, владелица Брэншоу, целыми днями валялась в постели у себя в просторной, светлой, великолепной спальне, обставленной обитой ситцем мебелью в стиле «чиппендэйл», украшенной портретами покойных Эшбернамов кисти Зоффани и Зуккеро. Она заставляла себя встать только в том случае, если был намечен визит, и то, если ехать было недалеко, предоставляя Эдварду отвезти их с Нэнси до ближайшей развилки, где их встречали, или же прямо до соседей. Обратно возвращались порознь: она правила двуколкой, а Эдвард с девочкой ехали верхом. Леонора в ту пору верхом не ездила — замучили мигрени. Каждый шаг кобылы отзывался мучительной болью.
Зато двуколкой она правила уверенно, с улыбкой поглядывая сверху вниз на Гиммерсов, Фроунсов и Хедли Сетонов. Прямехонько восседая на козлах, она ловко бросала пенсы мальчишкам, кидавшимся со всех ног открывать перед ней ворота. Время от времени нагоняла Эдварда с Нэнси, мчавшихся наперегонки с борзыми, махала им рукой, бросала приветственную фразу: «Удачи вам!», и голос ее, высокий, чистый, разносился далеко окрест.
Несчастная одинокая женщина!..
Было, правда, и в ее жизни утешение: Родни Бейхем, сосед-помещик, встречая Леонору, неизменно провожал ее долгим взглядом. Три года прошло с тех пор, как она попыталась — безуспешно — завязать с ним роман. И все равно он, похоже, не оставил надежду: бывало, подъедет к ней зимним утром, скажет «Здравствуйте!» и смотрит на нее не то что умоляюще, а с готовностью: «Вот видите, я все еще, как говорят в Германии, к В. У. — к вашим услугам».
Это радовало. Не то что бы она подумывала возобновить отношения — просто приятно было знать, что есть в этом мире хоть одна преданная душа и принадлежит она симпатичному господину в спортивных бриджах. И, потом, это означало, что она все так же хороша собой.
Да, она по-прежнему была хороша. Сорок лет, а она все так же свежа, как в день окончания школы при святой обители: все те же формы, ни одного седого волоска, тот же блеск васильковых глаз. Конечно, она видела себя в зеркале, видела, что не изменилась, но мало ли — зеркала часто обманывают… Взгляд Родни Бейхема убеждал в обратном: зеркало не врет.
Вообще то, что Леонора ничуть не постарела, удивительно. Наверное, есть такой тип красоты и молодости, который создан для любования и в жизненных испытаниях оказывается поразительно стойким. Нет, это слишком вычурно сказано. Понимаете, если бы Леоноре выпало полное благоденствие, она скорей всего стала бы жесткой и властной. А так она поневоле настраивалась на действенно-сострадательный лад. А это редчайшее испытание. Нет, клянусь, Леонора, как всегда, ненавязчиво создавала впечатление искренней заинтересованности и сочувствия. Слушая тебя, она, казалось, одновременно вслушивается в одной ей доступную музыку сфер. При этом она не пропускала ни одного твоего слова, вникая в смысл сказанного, а это, как правило, был рассказ о чем-то печальном — вся история человечества такова.
Через сколько ночных кошмаров и ежедневных обид и страданий она, надо думать, помогла пройти несчастной Нэнси! Недаром девочка любила Леонору, как старшую сестру и советчицу. В ее любви было что-то от обожания, которое у католиков связано с культом Девы Марии и святых угодников. Сказать, что девочка, не задумываясь, положила бы свою жизнь к ногам Леоноры, значит не сказать ничего. Ну что ж, она и положила все, чем владела: свою невинность — и свой рассудок. Как знать, пожалуй, для Нэнси Раффорд сегодня было бы лучше умереть.
Впрочем, все это лирические отступления. От них трудно отрешиться, и все же постараюсь сосредоточиться на главном.
Итак, вернувшись из Наухайма, Леонора снова слегла с мигренью, а мигрень у нее всегда была продолжительной, по нескольку дней, и очень тяжелой — в такие дни она не могла говорить и совершенно не переносила шума. День за днем у ее постели дежурила Нэнси: часами она сидела тихо, неподвижно, меняя уксусно-водные компрессы, и думала свою думу. Для нее это была нездоровая обстановка — а разве ее обеды вдвоем с Эдвардом можно считать здоровой обстановкой? Но и для Эдварда ситуация была чертовски напряженной. Неудивительно, что он дрогнул. А что поделаешь? Бывало так, что он мог просидеть за обедом молча, потерянно, ни к чему не притронувшись. Если Нэнси обращалась к нему, он отвечал односложно. Он просто боялся, как бы девочка в него не влюбилась. А бывало и по-другому: выпьет немного вина; приосанится; начнет подтрунивать над Нэнси, вспоминая, как ее кобылка замешкалась перед безобидным препятствием из снопов и кольев, или примется рассказывать про обычаи жителей Читрала. Так бывало в те вечера, когда ему хотелось извиниться за свое невежливое поведение, за то, что не умел составить ей приятную компанию. Он решил, что тот их разговор на скамейке парка в Наухайме оказался для нее безобиден.
На самом же деле складывалась взрывоопасная ситуация. Постепенно у Нэнси открылись глаза: Эдвард не только добродушный дядюшка, эдакий ласковый пес или послушный сильный конь или давний-давний преданный друг. Это мужчина с очень переменчивым настроением. Если рядом не оказывалось собеседника, он впадал в состояние жуткой депрессии: через открытую дверь кабинета, служившего комнатой для хранения оружия, она видела лицо старого, убитого горем человека — мертвое лицо. Постепенно она призналась себе в том, что между людьми, которых она привыкла считать дядюшкой и тетей, существует глубокое разногласие. Эта мысль вызревала в ней очень медленно, пока не стала убеждением.
Все началось с того, что Эдвард подарил одну из своих лошадей — уже на излете — молодому человеку по имени Селмз. Отца Селмза довел до банкротства один негодяй стряпчий, и семейству пришлось распрощаться с верховыми лошадьми. Многие в округе сочувствовали Селмзам. И вот, встретив как-то молодого Селмза пешим, видя, что тот вконец расстроен, Эдвард возьми и предложи ему своего ирландского рысака, благо он был под ним в тот момент. На самом деле это был необдуманный с его стороны шаг. Лошадь стоила тридцать семь фунтов, и Эдвард должен был бы знать, что жену такой жест вовсе не обрадует. Но Эдварду просто захотелось утешить несчастного молодого человека, тем более что его отца он знал с детства. Правда, утешение слабое — ведь лошадь надо содержать, а у молодого Селмза не было для этого средств. Вспомнив об этом обстоятельстве, Эдвард тут же, недолго думая, предложил:
«Разумеется, если вам не лень делать лишний крюк, пожалуйста, пользуйтесь конюшней в Брэншоу. Во всяком случае, она в вашем распоряжении до тех пор, пока не надумаете продать его и купить себе что-то более подходящее».
Все это происходило на глазах у Нэнси. Она тут же полетела домой и рассказала об этом случае Леоноре, лежавшей с мигренью. Для Нэнси это был замечательный пример того, как быстро откликается Эдвард на всякое людское горе. Она хотела обрадовать тетю — ведь каждой женщине приятно знать, какой великолепный у нее муж. Уже в следующую минуту Нэнси поняла, какой наивной девочкой она была до самого последнего мгновения. Леонора повернулась к ней — она все еще была слаба после приступа мигрени — и, к изумлению Нэнси, зло выдохнула:
«Жаль, что он мой, а не твой муж! Мы же разоримся! Он разорит меня. Боже, до каких же пор?..» И Леонора разрыдалась. С усилием приподнявшись на подушках, она села на постели, закрыв лицо руками, и — плакала, плакала, плакала, не обращая внимания на катившиеся по лицу слезы.
Девочка вспыхнула, хотела что-то сказать, потом смешалась, словно лично ее оскорбили.
«Но если дядя Эдвард…» — пересилив себя, начала и она со слезами в голосе.
«Да этому человеку ничего не стоит, — воскликнула в сердцах Леонора, — продать последнюю рубашку с себя, с меня, да и с тебя тоже!» Она не договорила — ее душили рыдания.
В это мгновение она до глубины души ненавидела и презирала мужа. Она пролежала в постели все утро и весь день, изнывая от ревности к ним двоим, представляя, как они вдвоем объезжают поля и под вечер вместе возвращаются домой. Она машинально сжимала кулаки, с досады глубоко всаживая длинные ногти в ладони.
Дом притих с наступлением зимних сумерек. И вот наконец, спустя целую вечность, после многочасовой пытки ожидания, хлопнула входная дверь, и он сразу ожил, наполнившись ликующим голосом девочки:
«Ну, это было только один раз, в сочельник, под можжевеловой веткой!» И следом — низкий баритон мужа. Потом раздались легкие шаги Нэнси: взбежав по лестнице, она пошла на цыпочках мимо двери, открытой в комнату Леоноры. Ведь как устроен Брэншоу? Это огромный зал с дубовым полом, устланным тигровыми шкурами. Второй этаж образует галерея — она идет по всему периметру зала, и комната Леоноры как раз выходит на эту галерею. Она всегда оставляла дверь открытой, даже во время сильнейшего приступа мигрени: так было легче услышать шаги приближающейся беды. Шутки в сторону — она просто не выносила закрытого пространства.
В такие минуты Леонора ненавидела Эдварда лютой ненавистью, а девочку ей хотелось ударить хлыстом по лицу. По какому праву Нэнси молода, стройна, темноволоса, веселится, когда ей хочется, грустит под настроение? По какому такому праву из всех женщин именно она могла бы сделать счастливым ее мужа? С ней Эдвард был бы счастлив — Леонора прекрасно это понимала.
Да, ей хотелось полоснуть хлыстом молодое девичье лицо. Она представляла, с каким наслаждением опустит хлыст, как исказятся от боли причудливо-красивые черты. Она сладострастно воображала, как оттягивает хлыст назад в тот самый миг, когда он касается кожи, чтобы удар был сильнее и рана получилась глубже.
Ну что же, она преуспела — рана действительно оказалась незаживающей, те ее слова глубоко запали в душу Нэнси…
Больше они о том случае не говорили. Прошло добрых две недели — две недели проливных дождей, которых с лихвой хватило, чтоб от влаги и сырости намокли поля, а от низины запахло затхлым болотом. Мигрени у Леоноры как не бывало. Она даже пару раз съездила на охоту в сопровождении Бейхема, пока Эдвард возился с девочкой. Так продолжалось до того памятного вечера втроем, когда за обедом Эдвард сказал натужным, неестественным, подчеркнуто суровым голосом (такая у него появилась привычка, раньше ее не было), глядя прямо пред собой:
«Я подумал, что Нэнси надо бы начать помогать отцу. С годами ему тяжелее справляться одному.
В общем, в письме я предложил полковнику Раффорду взять Нэнси к себе».
Леонора всплеснула руками: «Да как ты смеешь? Как смеешь?»
А девочка прижала руки к груди и воскликнула: «О боже, спаси меня и сохрани!» Это был крик души — она всегда разговаривала с собой таким чудесным образом. Эдвард ничего не ответил.

 

И надо было так случиться, что именно в тот вечер, — как жестоко играет с нами судьба, всегда выбирая самую тяжелую минуту в жизни! — Нэнси Раффорд получила письмо от матери. На беду, Леонора была занята разговором с Эдвардом, а то она, конечно, перехватила бы только что доставленное письмо — ей это было не впервой. Неожиданное и страшное послание…
Точное содержание письма мне неизвестно. В общих чертах я знал, что ее мать сбежала с каким-то недостойным типом и, как говорится, «опускалась все ниже и ниже». Едва ли она пошла на панель, — скорей всего, просто истратила небольшое пособие, назначенное ей мужем. Собственно, в письме она жаловалась именно на это обстоятельство и еще упрекала девочку за то, что та купается в роскоши в то время, как ее родная мать бедствует. По тону письмо было, видимо, безобразным — миссис Раффорд и в лучшие-то времена не стеснялась в выражениях. Надо думать, что, когда Нэнси в своей спальне вскрыла конверт, надеясь отвлечься и забыть о недавнем разговоре за обедом, она готова была расхохотаться как безумная.
Мне больно думать о том, что пережила в ту минуту моя бедная драгоценная девочка…
А Леонора в это самое время нещадно хлестала Эдварда. Впрочем, несчастным его вряд ли можно назвать: ведь он поступил так, как, по его мнению, было правильно, — а это уже счастье. Не знаю — вам решать. Во всяком случае, он сидел у себя в глубоком покойном кресле. Тут входит Леонора — между прочим, впервые за девять лет, и говорит:
«Ничего более отвратительного в своей жизни ты не совершал». В ответ — ни малейшего движения: Эдвард даже не посмотрел в ее сторону. Кто знает, что у нее было на уме в ту минуту.
Хочется надеяться, что главной ее заботой была мысль о Нэнси — ведь бедняжке предстояло возвращаться к отцу, чей голос слышался ей в ночных кошмарах. Что и говорить — сильнейший довод. И все-таки, по-моему, было еще кое-что: ей хотелось и дальше мучить Эдварда постоянным соблазном, вечным искушением: живущей под одной с ним крышей девушкой. В то время с нее сталось бы.
Эдвард сидел, утонув в кресле, — рядом горели две свечи, затемненные зелеными стеклянными абажурами. Зеленые стеклышки отражались в стекле книжных стеллажей, на которых вместо книг лежали ружья с тускло поблескивавшими коричневыми прикладами и удочки в зеленых замшевых чехлах. Над каминной доской, уставленной шпорами, подковами, бронзовыми фигурками лошадей, тускло поблескивала темная, старинная картина с изображением белого коня.
«Если ты думаешь, мне неизвестно, — с жаром проговорила Леонора, — что ты влюблен в девочку…» Она замешкалась, не зная, как закончить фразу. Никакой реакции: Эдвард будто и не слышал. Тогда она выпалила:
«Хочешь развестись со мной — пожалуйста. Потом женись на ней. Она тебя любит».
При этих словах он застонал еле слышно, потом рассказывала Леонора. Она пошла прочь.
Бог знает, что после этого произошло с Леонорой. Сама она была как потерянная. Возможно, она наговорила Эдварду больше, чем я тут рассказал, — но я-то написал с ее слов и не собираюсь плодить отсебятину. Хотя психологически ее поведение так понятно! Наверняка она много чего наговорила сгоряча об их прошлой совместной жизни. Молчание Эдварда ее только подстегивало. Недавно пересказывая мне этот разговор, она несколько раз повторила: «Я говорила и говорила, а он всё молчал». Ну да, она оскорбляла его, пытаясь вызвать на ответ.
Вполне возможно, наговорив столько лишнего, она почувствовала, что на душе у нее полегчало и настроение переменилось к лучшему. Она вернулась к себе в комнату и долго сидела в задумчивости. Постепенно у нее появилось ощущение полного самоотречения и самоуничижения. Она сказала себе: я неудачница, я потерпела фиаско абсолютно во всем. Не сумела вернуть Эдварда, не смогла заставить его жить по средствам. От этих мыслей ей стало себя жалко: она вообразила, что всё кончено. Потом ей стало страшно.
Она подумала: вдруг Эдвард покончил с собой после всего того, что она наговорила? Она снова вышла на галерею и прислушалась: в доме было тихо, только в зале отбивали время напольные часы. На душе у нее было мерзко, но сдаваться она не собиралась. Она решила действовать. Снова пошла к Эдварду, открыла дверь и заглянула в комнату.
Она застала его за необычным занятием: он смазывал казенную часть ружья. В такое время суток, во фраке! И тем не менее у нее не возникло и тени подозрения, что он может застрелиться из этого ружья. Она знала, что он это делает просто ради того, чтобы занять руки — отвлечься от горьких мыслей. Когда открылась дверь, он поднял голову, и лицо его моментально озарилось светом, который шел снизу вверх от свечей, прикрытых узкими зелеными абажурами.
Она съязвила:
«Не думай, я не рассчитывала встретить здесь Нэнси».
Поделом ему — пусть знает! Он ответил коротко:
«Я и не думал». И всё — больше он в тот вечер не сказал ни слова. Она пошла прочь, как гадкий утенок, побрела по длинным коридорам, спотыкаясь о края знакомых тигровых шкур в темном зале. Ноги ее не слушались. Вдруг дальше по галерее она заметила свет, проникавший через полуоткрытую дверь из комнаты Нэнси. И тут ей страшно захотелось сделать что-нибудь, оправдаться — она себя уже не контролировала.
Все три комнаты выходили на галерею, с востока на запад: первую занимала Леонора, следующую — девочка, крайнюю — Эдвард. Три открытые двери, бок о бок, как три раскрытые пасти, готовые проглотить любого, кого занесет сюда черная ночь, — от их вида Леонора содрогнулась и, подумав, направилась к Нэнси.
Девочка сидела в кресле, выпрямившись, неподвижно, как ее учили в монастырской школе. Она производила впечатление полного спокойствия — как в храме. Распущенные черные волосы, как плащаница, спадали ей на плечи. В камине ярко горел огонь — видно, она только что разожгла угли. На ней было белое шелковое кимоно, закрывавшее ее всю, до кончиков пальцев. Одежда лежала, аккуратно сложенная, на своих местах. Вытянутые руки покоились на подлокотниках кресла с бело-розовой ситцевой обивкой.
Я об этом знаю от Леоноры. Она рассказывала, что ее потрясла аккуратность Нэнси: разложить вещи по своим местам в такой вечер, когда Эдвард объявил о том, что отсылает ее к отцу, и она получила — впервые за много лет — письмо от матери!.. Кстати, конверт с письмом Нэнси держала в правой руке.
В первую минуту Леонора не обратила на него внимания. Она спросила шепотом:
«Что ты делаешь так поздно?»
Девочка ответила: «Ничего — просто думаю». Казалось, они перешептываются и переговариваются без слов. Тут Леонора заметила конверт и разглядела почерк миссис Раффорд.
«Как можно думать о чем-то в такую минуту?» — после рассказывала Леонора. — Ей казалось, в нее со всех сторон бросают камни, и ей остается только бежать. Точно кто-то другой — не она — воскликнул:
«Пойми, Эдвард умирает — из-за тебя. Он просто умирает. Ни я, ни ты не достойны его…»
Девочка смотрела мимо нее на полуприкрытую дверь.
«Мой бедный отец, — шептала она, — бедный отец».
«Ты остаешься здесь, — яростно прошептала Леонора. — Ты остаешься здесь — слышишь? Я сказала: ты никуда не поедешь».
«Я еду в Глазго, — ответила Нэнси. — Я уезжаю туда завтра утром. Там моя мать».
Видимо, из письма Нэнси узнала, что мать ее «пропадает» в Глазго. Хотя, по правде говоря, я думаю, миссис Раффорд выбрала этот город, где вела беспутный образ жизни, не удобства ради, а чтобы досадить своему мужу, ославить его, так сказать, — ведь он был родом из Глазго.
«Нет, ты останешься здесь, — снова начала Леонора. — Ты должна спасти Эдварда. Он умирает от любви к тебе».
Тут девочка первый раз спокойно посмотрела ей в глаза.
«Я знаю, — сказала она. — И я умираю оттого, что люблю его».
Леонора невольно ахнула, и в ее возгласе слышались ужас и мука.
«Именно поэтому, — продолжала девочка, — я еду в Глазго — вырвать мою мать оттуда. — И добавила: — Еду на край земли». (Странно, что, превратившись за последние месяцы в женщину, она по-прежнему выражалась, как романтическая школьница: точно стремительное взросление не оставило ей времени научиться делать взрослую, высокую прическу.) Потом, вздохнув, заметила: «Мы обе ни на что не годимся — ни мать, ни я».
«Нет. Нет! — все так же шепотом возразила Леонора, стараясь держать себя в руках. — Это совсем не так. Это я ни на что не гожусь. Ты не можешь допустить, чтобы человек из-за тебя пропал. Ты должна принадлежать ему».
При этих словах девочка (после рассказывала Леонора) улыбнулась ей будто издалека — точно ей тысяча лет, а Леонора еще совсем крошка.
«Я знала, что вы это скажете, — проговорила она очень-очень медленно. — Но, поверьте, мы с Эдвардом не стоим такой жертвы».
Назад: 1
Дальше: 3