11. Всплеск инакомыслия
В Кроуфорд-Мэнор было несколько комнат для посещения внутренних миров. В некоторых имелась кровать, и можно было запереться изнутри. Подслушивающие и подсматривающие устройства там как будто отсутствовали. В периоды досуга можно было позволять себе какую угодно долбаную свободу. В ходе занятий по ЯРу с остроумным и очень эрудированным мистером Квиком Бев узнал, что термины «досуг» и «удовольствие», хотя и этимологически не родственные, в ЯРе могут употребляться взаимозаменяемо и на практике второе слово поглотило первое. В ЯРА – Язык рабочих Америки – подобной ассимиляции не произошло, зато в Англии рабочие говорили, что в час удовольствия им все в удовольствие. А поскольку так велела разговорная практика, Бев удовлетворял и удовлетворялся удовлетворительной девицей лет тридцати по имени Мейвис Коттон. Он уже встречал ее в былые времена, когда она посещала курсы преподавания истории в Эмблсайде, и оба тогда сошлись на том, что это чушь собачья.
Сейчас, вздыхая от удовольствия, они лежали голые на кровати. Беву пришлось признать, что за пять или шесть раундов в этой комнате с Мейвис он получил больше сексуального удовлетворения, чем за все годы брака с Эллен. С женой он провел приятный, хотя и не экстатичный, год до рождения Бесси. А после родов, которые были тяжелыми, Эллен отшатывалась от его объятий. Он оставался верен, но смутно разочарован. Он говорил себе, что секс это еще не все. А сейчас понимал, что секс это очень многое. Какая ирония, что подобное открытие он совершил в месте, посвященном абстракциям того внешнего мира, который отрицал экстаз. Но нет, конечно, никакой иронии тут нет: рай нервных окончаний доступен для всех, в нем нет ничего элитарного. И все же… Не может ли взаправду существовать разновидность ЯРовского секса, ничем не обязанного эротическому образованию, самосовершенствованию, секса мозолисторукого и животного.
– Ты был хороший. Ты как надо это сделал, – сказала Мейвис.
Он посмотрел на нее, улыбаясь и хмурясь одновременно.
– Никогда не знаю, дурачишься ты или говоришь серьезно. Я хочу сказать, с твоим ЯРом.
– И да, и нет. Или, наверное, я тоже не знаю. Мой отец так говорил. Ужасный в своем выговоре. Не помнишь, кто сказал, что среднему классу очень просто опролетариться? Дескать, ему нечего терять, кроме образованной речи.
– Джордж Оруэлл, – откликнулся Бев. – Мой дядя сражался с ним в Испании. Боже ты мой, это было пятьдесят лет назад. Оруэлл очень неприятно умер – в Памплоне или еще где-то. По словам дяди, он планировал писать книгу в дань уважения Каталонии до того самого дня, как его расстреляли. По словам дяди, он очень утонченно изъяснялся.
– Что ты собираешься делать? – спросила Мейвис.
– А ты? Тебя они убедили?
Мейвис промолчала.
Она накручивала длинную прядь черных шелковистых волос на красивые, довольно розовые пальцы.
– И да, и нет, – сказала она наконец. – Так и вижу, как встаю тут и читаю лекцию про «Толпуддлских мучеников», начисто забыв про имперскую экспансию, Буннела и выставку тысяча восемьсот пятьдесят первого. Даже слышу, как делаю это на ЯРе. «Они всегда сражались вроде как за свои права, сечете, а прав-то им не давали». Потому что тогда смогу поехать домой, слушать мои пластинки Бартока и читать Пруста. Внутренний мир.
– А когда твои пластинки Бартока затрутся, кто будет выпускать новые? Кто будет играть Бартока? Внутреннему миру нужен внешний. Книги должен кто-то издавать. Уверен, Пруста ты долго искала на козлах среди подержанных книг. Система Петтигрю построена на ложных посылках. Существует только один мир. Если нельзя увлечь одного ребенка в классе Гиббоном, кто вообще будет его читать?
– Всегда можно ввернуть что-нибудь про падение Римской империи и прочесть отрывок из Гиббона…
– Если сумеешь найти книги Гиббона. А тогда тебя арестуют за буржуазный уклонизм, и берегись, сестра, это вроде как второе предупреждение. Разве ты не понимаешь, как все обернется? Университеты потеряют финансирование, если не пустят к себе псов…
– Кого?! Ах, ПСОв.
– А Профессионально-ремесленные советы по образованию ни за что не позволят считать литературу ремеслом, хотя она таковым и является.
Вспомни, скольких авторов уже не печатают и скорее всего никогда не будут печатать. Уравниловка достигнет предела. Даже технического совершенства в исполнительском мастерстве не допустят. Ведь те детишки, что поют под гитару, не плохо справляются, сечешь, зарабатывая миллионы, пусть даже все съедают налоги, а они никогда не брали долбаных уроков в своем чертовом скуляже.
– Да, у тебя очень хорошо получается. Я про ЯР. – Перекатившись, она теперь лежала на нем, ее сладкое теплое дыхание и любознательный язычок щекотали ему ухо. – И еще кое-что получается… – промурлыкала она. Тут ее взгляд упал на наручные часы – единственное, что на ней было. – О боже! Уже без пяти четыре. Семинары!
Соскочив с кровати, она схватила комбинезон – одеяние сирены, как шутливо назвал его завхоз, выдавая им казенное обмундирование.
– Кое-кто из вас, дурачье, поизносился, а потому вот вам симпотная джинса за счет заведеньица.
– А если не ходить на семинары?
– А если не будешь ходить, дорогуша, тебя хорошенько вздуют в подвале, светя в чертово лицо галогенной лампой.
Она еще не вполне освоила ЯР: душок утонченных гласных еще портил просторечья, но она научится. Заложив руки за голову, Бев поглядел на нее мрачновато. Она научится, и она не единственная. Кое-кто уже научился. Например, верующего шотландца из поезда ловко обработал настоящий теолог, который убедил его, что двенадцать апостолов были первым профсоюзом и что Христа обрекли на мученическую смерть за принцип свободной самоорганизации трудящихся, а что Царство Небесное означает пролетарскую демократию. Был один человек, который всех чему-нибудь да учил: перевоспитавшийся диссидент, ныне один из персонала здешнего центра реабилитации. Он произнес очень трогательную речь на ЯРе о своих страданиях и среди прочего сказал:
– Я держался, братья и сестры, до последнего, мать вашу. И после полугода выклянчивания милостыни и топанья по дорогам, ночевок под изгородями и в каталажке или еще где, понял, что я распоследний идиот. У меня была профессия, к тому же хорошая – инспектор гидравлического оборудования, – и вот пожал’те, я не делаю того, за что мог бы заработать хорошие деньги, а ведь оплата день ото дня становилась все лучше, это я узнавал из обрывков старых газет, которые подбирал от случая к случаю. Я попусту разбазаривал мою жизнь и, что чертовски хуже, лишал других того, что могу сделать. Иными словами, я впустую растрачивал ресурсы общества. Простите руководству длинные фразы, но это верные слова, братья и сестры, и если можете придумать получше, дайте мне знать. Я не верил, что стоит подскакивать по свистку, но я прозрел. Я вроде как даже голос с небес услышал: «Свисток в твоей руке, – как будто говорил он. – Это твое дыханье выдувает звук. Нет такой штуки, как одинокий рабочий, все вы – один большой организм. Страшно подумать, что какой-то орган в человеческом теле решит вдруг пойти своей гребаной дорогой. Хочешь поднести чашку горячего чая ко рту, умираешь от жажды, а твой большой палец вдруг бунтует и говорит, мол, не станет помогать ее поднять. Ужасно, просто ужасно». Вот какие были слова, или что-то вроде того, так что разницы-то и нет. И я понял, что не кто-то заставляет меня вскакивать, а это я говорю самому себе устами кого-то, кого я придумал, чтобы делал это за меня. У меня было видение, в котором рабочие шагали вместе. Я видел, как власть волнами исходила от них, как пламя от пожара. Было время, когда правительство говорило: «Ха-ха, раздави его, он лишь рабочий, бедняга в нашей власти», но теперь я понял, что все иначе. Я понял, что власть в моих руках и в руках моих товарищей, и с тех пор ни разу не оглядывался».
Очень трогательно получилось, почти так же трогательно, как фильмы, которые им показывали, добротная продукция студии «ОК-Фильм» в Твикенхэме, исторические картины о Великой Борьбе, от которых кричать хотелось от ярости. Но ничто – ни фильмы, ни лекции, ни групповые дискуссии – пока не решалось дойти до отрицания многовековой истории религиозных и гуманистических учений разом: отрицания права человека на одиночество, на эксцентричность, бунт и гениальность, на превосходство человека над людской массой.
– Ладно, милая, сейчас побегу.
Встав, Бев натянул собственный комбинезон с нашивкой ОК: шестеренка на фоне пролитой крови рабочих. Он надел казенные тапочки. Визжал шестнадцатичасовой звонок. Они поцеловались, они расстались: она на свой семинар, он – на свой.
– Знаю, что до сих пор на уме у большинства из вас, – сказал аудитории из двенадцати человек мистер Фаулер.
Группа сидела где придется в комнате, которая в дни своих аристократических владельцев звалась Голубой гостиной. Теперь, покрашенная рыжеватой масляной краской, она гляделась простенькой и скучной, даже барочные лепные карнизы пооббивали.
– Вас искушает традиционное представление, дескать, проявлять абсолютную верность коллективу значит отрицать свои права как человека. Все вы чураетесь того, что считаете философией муравейника.
Мистер Фаулер расплылся в улыбке. Он вообще был склонен на занятиях расплываться в улыбке, а когда ходил за домом по дорожкам, много хмурился и бормотал себе под нос. В данный момент улыбка сияла именно Беву.
– Вам, противникам муравейника, лучше бы подобрать доводы, способные пошатнуть нас, коллективистов, но пока никто из вас такого не сделал. Разве я не прав, старина Бев?
Бева передернуло от игривой фамильярности, но он только коротко хохотнул, потом сказал:
– Давайте подойдем к делу с возможно неприличной стороны…
– Давай, малыш, сквернословь сколько влезет.
– Я про вас, Фаулер. Вы же не рабочий. Я бы сказал, вы выходец из среднего класса, отец, вероятно, священнослужитель, образование среднего класса…
– Мой отец, – вмешался мистер Фаулер, – был агностиком. Банковским инспектором, если вам так хочется знать. Что до моего образования…
– Среднего класса, – повторил Бев. – Вы ведь никогда ремесленной профессии не обучались, верно?
– Преподавание, как вам известно, тоже ремесло. А книги – его инструменты. Что до класса, то ваш термин устарел. Есть только работодатели и рабочие.
– Я хотел сказать лишь… Кстати, а сами вы ставите общее выше индивидуального? – спросил Бев. – Почему вы так страстно упираете на свою веру в синдикалистское общество?
– Все это я объяснял. Потому что такова воля большинства, потому что в современном мире в счет должны идти устремления большинства и потому что культ власти, интересов, культуры меньшинств…
– Конечно, мне все это, черт побери, известно! – воскликнул Бев. – Но мне хотелось бы знать вот что: вам-то до этого что?
– Ничего, помимо счастья видеть воплощение…
– Да бросьте, Фаулер. Вам не нравится большинство. Вам не нравится пиво, футбольные лотереи, дартс. Пара минут в фабричном цеху, и у вас разыграется неврастения. Вам плевать на дело рабочих. Вы-то что с этого имеете? И если уж на то пошло, что получает великий гребаный мистер Петтигрю?
– Что я с этого имею, мистер Джонс? – прозвучал голос самого Петтигрю.
Все повернулись. Петтигрю сидел на простом деревянном стуле у двери. В какой-то момент семинара он прошмыгнул внутрь, а мистер Фаулер не приветствовал его ни кивком, ни улыбкой, ни поклоном. Бев сконфуженно повернулся, но твердо сказал:
– Власть.
Библиотекарь Миффлин и другой товарищ по давешнему маршу, парнишка из Мидлендса, который скулил насчет христианского мученичества, шевелили губами, точно говоря: «Это уж слишком». Остальная группа переглядывалась с улыбками предвкушения: уж этого дурака настоящая порка ждет, вот увидите! Поднявшись, Петтигрю вышел вперед, дружески кивнул Фаулеру.
– Разумеется. Власть. Так очевидно, что никто не дает себе труд над этим задуматься. Почему люди становятся цеховыми старостами, главами профсоюзов, председателями групп? Потому что желают власти? Гораздо интереснее другой вопрос: почему они желают власти? Можете ответить на него, мистер Джонс?
– Потому что иметь и проявлять власть – самый пьянящий из всех наркотиков. Сексуальная власть, власть богатства. Власть затормозить колеса промышленности одним лишь поднятием пальца. Власть нагнать страху на всю страну, власть шантажиста. Какая разница, какого рода эта власть? Сильный наркотик всегда один и тот же, и желают его ради него самого, поскольку обычно он служит эрзацем более здорового удовлетворения или самореализации. Компенсация провала или недостатка творческого потенциала, импотенции или того, что мама его недостаточно любила.
– Потому что ваша мама вас недостаточно любила, – сказал Петтигрю. – Избавьтесь, пожалуйста, от безличных местоимений. Это самый утомительный пережиток Буржуазного английского. Да, – продолжал он, – одна разновидность власти взамен другой. Вы не сообщили нам ничего нового, мистер Джонс. Неоходима динамика. И вы сами должны признать, что власть, которой наделяют лидеров нового сообщества, направлена не на разрушение человека. Это не нацистская или коммунистическая власть. У нас нет концентрационных лагерей и камер смерти. Власть вождей нашего коллектива – это власть самого коллектива. Ее оружие, а ведь оружие самый явный инструмент власти, на протяжении по меньшей мере последних сорока лет всегда, без исключения улучшало участь рабочего. Можете вы это отрицать?
– Да, могу. Улучшение слишком уж часто было чисто номинальным. Заработная плата взлетает вверх, но и цены тоже. Замкнутый круг, как сказали бы раньше. Мелкие фирмы не способны удовлетворять новые требования по зарплате или идут на дно, потому что из-за забастовок не способны выполнить заказы. Ладно, их национализируют, следует переливание крови в виде государственных денег. Но откуда по-настоящему берутся эти деньги? От увеличенных налогов, против которых рабочие неминуемо объявляют забастовку. Это не настоящий капитал, это всего лишь бумажные деньги.
– Как же вы старомодны, старина Бев, – просиял мистер Фаулер. – Капитал – это не деньги. Капитал – это ресурсы, энергия, воля к созиданию. Деньги ничто.
– Как интересно, – расплылся в ответ улыбкой Бев. – Деньги ничто, однако они единственное, чего хотят рабочие.
– Подставьте сюда слово «потребление», – сказал Петтигрю, – и вы сказали все, что следует сказать про внешнюю жизнь. Да, рабочие хотят потреблять, но у них есть право потреблять, и синдикалистское государство использует свою власть для удовлетворения этого права. У рабочих мало было шансов потреблять во время тех славных исторических эпох, которые вам не позволили вдалбливать в головы ребятишкам, а вы разобиделись, что вас остановили.
– Потребление, – откликнулся Бев. – И что же мы потребляем? Цветное телевидение, пища без вкуса или питательности, рабочие листки, называющие себя газетами и подменяющие новости голыми девицами, пошлые комики в рабочих клубах, наспех сколоченная мебель и холодильники, которые ломаются, поскольку незачем делать свою работу как следует. Потребление, потребление – и никакой гордости за работу, никакой радости от созидания, никакого желания делать, строить, улучшать. Никакого искусства, никакой мысли, никакой веры, никакого патриотизма…
– Бев, дружбан, – вмешался мистер Фаулер, – вы забываете одну очень простую истину. Методы современного производства не допускают удовольствия от работы или гордости за нее. Рабочий день – чистилище, и вы должны получать хорошую плату за то, что подвергаетесь его мукам, плату деньгами и удобствами. Настоящий день начинается, когда рабочий день окончен. Труд – неизбежное зло.
– Для меня было не так, – отозвался Бев. – Мне работа доставляла удовольствие. Я хочу сказать, когда я был учителем. А вот моя другая работа, когда я бросал дробленые орехи в шоколадный крем, что гораздо лучше оплачивалось, была лишь монотонными движениями тела, над которыми мой ум парил в рассуждениях, медитации, мечте. Но образовывать молодые умы, питать их…
– Скармливать им отбросы, – прервал Петтигрю. – Насильно кормить их непитательными волокнами или откровенным ядом. Ваш шоколадный крем был более честной кормежкой, мистер Джонс. Теперь меня послушайте, сэр. – И в этом «сэр» прозвучало обещание плетей-девятихвосток. – Вы оступились, получая удовольствие от работы. Даже в Библии говорится, что работа – это ад: «И будешь добывать хлеб свой в поте лица своего». Вы опять взялись за старое: смешиваете два мира.
– Но мир един! – воскликнул Бев.
– Единый мир грядет, – кивнул Петтигрю. – Но не тот, какой подразумеваете вы. Холистический синдикализм, воплощение древнего боевого клича об объединении рабочих всего мира. Вы упомянули патриотизм, который означает то, что означал всегда: защиту собственности как аспекта международной буржуазии от воображаемого врага, ибо единственным врагом рабочих являлся правящий класс, который отправлял их сражаться против других рабочих. Все это устарело, мистер Джонс. Эпоха войн позади, а с ней и эпоха раздутых национальных вождей. Эпоха навязанного мистического видения, безумия, цинизма. С ней покончено, ей конец.
– И теперь у нас эпоха серости, – откликнулся Бев. – Интересно, сколько она протянет? Потому что вечно она длиться не может. Что-то в человеке жаждет великой мечты, перемен, неопределенности, боли, возбуждения, красок. Все есть у Данте, правда? «О вспомните свой знаменитый род! // Должны ль мы жить как звери? нет! познанья // И добродетель – цель земных забот!». Не сомневаюсь, вы читали Данте. Читайте его и отвергайте его, потому что ему нечего сказать рабочим. На место homo sapiens пришел homo laborans. Калибан изгнал Ариэля.
– Джентльмены, – обратился Петтигрю к группе, поскольку дам тут не было, – я рад, что вам представился шанс послушать аргументы диссидентского толка. По-видимому, кое-какие из них вы когда-то тоже выдвигали. Мы подходим к концу нынешнего курса реабилитации. На следующей неделе после четырехдневных каникул для сотрудников центра начнется следующий. В эти последние несколько дней моя задача – навестить ваши дискуссионные группы или синдикаты и задавать прямой вопрос: как сейчас у вас обстоят дела? От вас не потребуют многого, прежде чем вы заново вступите в мир труда. Во-первых, выбор работы. Наша сотрудница по трудоустройству мисс Лоренц в вашем распоряжении со списком вакансий. Во-вторых, вопрос нового профсоюзного билета, что означает восстановление в правах, возобновление гражданства ОКнии. В-третьих и в-последних, официальное отречение от ереси – главным образом, если можно так выразиться, для наших собственных пропагандистских целей. Чистосердечное признание принципа закрытого цеха и отречение от заблуждения о праве на одностороннее действие.
– По сути, – сказал Бев, – вы просите нас всем сердцем принять новую мораль. Больница сгорает дотла, а пожарный стоит и ждет своего повышения в двадцать фунтов. Мы слышим крики умирающих и говорим: «Так и надо, таков порядок, первое во первых строках».
– Нет! – крикнул Петтигрю так громко, что слово будто бы ударилось о противоположную стену и от нее отскочило. – Нет и нет! – повторил он уже мягче. – Вы видите промахи коммунальных служб и сожалеете о происходящем. Вы сожалеете о глупости работодателя, который довел до такого, который отказался прислушаться к справедливым требованиям рабочих и вынудил их прибегнуть к страшному оружию. Но надо смотреть дальше того, что у вас перед глазами, и видеть реальность.
– Тому, чья жена погибла в горящем здании, – горько сказал Бев, – трудно возвыситься до такой мистики.
– И тем не менее, – продолжал Петтигрю, – случались мгновения, и к тому же совсем недавно, когда даже вы признавались себе, что не можете всем сердцем совершенно сожалеть о случившемся.
– О чем это вы? – Бев почувствовал, как сердце у него проваливается в желудок, а кровь подступает к горлу.
– Вы сами знаете о чем. – Петтигрю посмотрел на него, в глазах у него была сталь. – Мы здесь вправе знать, в какие внутренние миры вы вступаете. В конце концов, вы в нашем ведении. – Он повернулся к остальной группе: – У кого-то из вас еще остались сомнения? Если да, говорите прямо.
Никто не ответил, поскольку все были слишком шокированы, когда Бев набросился на великого мистера Петтигрю и начал обрабатывать его кулаками. Очки с Петтигрю слетели, и было слышно, как они жалобно звякнули на полу. Моргая и охая, Петтигрю попытался встать со стола, к которому пригвоздил его Бев. Фаулер, теперь уже не расплываясь в улыбке, повис на плечах у Бева, проявив силу, которую обычно не подозреваешь в человеке столь улыбчивом. Никто на помощь Беву не пришел. Двое слесарей, в прошлом весьма кровожадные, пришли на помощь Фаулеру.
– Предатели проклятые! – выдавил Бев, пока Петтигрю горестно смотрел на сломанные очки, а Фаулер, задыхаясь, поправлял галстук.
– Ты спятил, приятель, – сказал один слесарь. – Совсем съехал на своих орехах. Сам-то это понимаешь?
– Будьте так добры, Фаулер, принесите мне запасную пару, – попросил Петтигрю. – Очки в левом ящике стола в кабинете.
Фаулер вышел, а Петтигрю мутно попытался сфокусировать взгляд на Беве.
– Как ни странно, – сказал он, – вам это особо в вину не поставят. Последний плевок инакомыслия. Думаю, вы обнаружите, что исцелились. Группа, разойтись! Увидимся с каждым из вас завтра.