О Ламехе и его рубце
Между тем Лиины сыновья и сыновья служанок, все десять, сидели в долине за холмом у догоревшего костра, на котором они варили утреннюю похлебку, и глядели на золу. Все они давно уже вышли из полосатых своих палаток, стоявших поодаль в кустарнике: поднялись они в разное время, но все очень рано, а иные даже затемно, потому что им не спалось; им редко спалось всласть с тех пор, как они покинули Хеврон, и жажда перемен, заставившая их сменить шекемские выгоны на поля Дофана, шла не от чего другого, как от обманчивой надежды, что в другом месте они будут спать слаще.
Хмурые, нет-нет да спотыкаясь одеревенелыми ногами об узловатые, расползшиеся по земле корни дрока, они сходили к колодцу, находившемуся поодаль, где паслись овцы, в котором была живая вода, тогда как ближайшая к шатрам цистерна в это время года пересыхала и была пуста; они напились, умылись, сотворили молитву, осмотрели ягнят, а потом собрались на том месте, где обычно ели: в тени нескольких красноствольных, развесистых сосен. Отсюда открывался широкий вид на плоскую, испещренную лишь кустами да одинокими деревьями равнину, на холм, увенчанный селеньем Дофан, на далекие скопища овец и на мягкие очертания гор совсем уж вдали. Солнце поднялось довольно высоко. Пахло согретыми травами, укропом, чабрецом, и слышались все прочие, любимые овцами запахи поля.
Сыновья Иакова, поджав под себя ноги, сидели вокруг еле теплившегося под котлом хвороста. Они давно уже покончили с едой и сидели праздно, с красноватыми глазами. Тела их насытились, но их души снедали голод и иссушающая жажда, которых они не сумели бы выразить словом, но которые отравляли им сон и сводили на нет то подкрепленье, какое могла бы доставить им утренняя еда. У них, у каждого в отдельности, застряла в теле заноза, и занозы этой нельзя было вытащить, она досаждала им, мучила их и донимала. Они чувствовали себя разбитыми, и у большинства из них болела голова. Когда они пытались сжать кулаки, у них ничего не получалось. Когда те, кто учинил некогда в Шекеме побоище из-за Дины, спрашивали себя, хватило ли бы у них духа на такие дела теперь, сегодня и здесь, они отвечали себе: нет, не хватило бы; эта тоска, этот червь, эта докучливая заноза, этот гложущий душу голод лишали их сил и мужества. Каким позорным должно было казаться такое состояние прежде всего Симеону и Левию, буйным близнецам! Один хмуро ворошил своим посохом последние головешки. Другой, Симеон, раскачивая туловище, негромко затянул в тишине однозвучную песню, и другие стали постепенно вполголоса ему подпевать, ибо это была старинная песня, отрывок полузабытой, не полностью сохранившейся баллады дли эпопеи давних времен:
Ламех, богатырь, двух жен себе взял,
Аду жену и Циллу жену.
«Ада и Цилла, послушайте песнь,
Послушайте, жены, слово мое.
Мужчину убил я; меня он обидел.
Юнца уложил я: рубец мне оставил,
Семерицей за зло отверстался Каин,
А Ламех семьдесят раз и семь!»
Ни того, о чем говорилось в песне до этого места, ни того, что следовало за ним, они не знали и вскоре умолкли. Но они были еще во власти отзвучавшего напева и мысленно видели, как богатырь Ламех, в доспехах, исполненный гордого пыла, возвращается домой после содеянного и сообщает согнувшимся перед ним женам, что он омыл свое сердце. Видели они и убитого лежащим на кровавой траве: не очень-то виноватый, он был искупительной жертвой вспыльчивой гордости Ламеха. Сильное слово «мужчина» складно чередовалось с нежным «юнец», и этот прелестный, истекший кровью «юнец» вызывал состраданье. Во всяком случае, оно пристало бы женщинам. Аде и Цилле, хотя только усиливало бы их благоговенье перед той неподкупно-кровожадной мужественностью и взыскательной мстительностью Ламеха, которая издревле упорно определяла дух этой песни.
— Ламех звали его, — сказал Лиин Левий, кроша посохом обуглившийся хворост. — Как он вам нравится? Я спрашиваю об этом потому, что мне он очень и очень нравится. Это был парень доброй закваски, настоящий человек, львиное сердце, теперь таких нет. Теперь такие остались разве что в песнях, и когда поешь, отводишь душу, думая о былых временах. Этот приходил к своим женам с омытым сердцем, и когда он навещал их, одну за другой, — такой он был сильный, — они знали, кому они отдаются, и трепетали от страсти. Разве так приходишь ты. Иуда, к дочери Шуи, а ты. Дан, к своей моавитянке? Объясните же мне, что стало с человечеством, почему оно родит теперь только умников да святош, а не настоящих мужчин?
Ему ответил Рувим:
— Я тебе скажу, что отнимает у человека его месть и делает нас непохожими на богатыря Ламеха. Тут две причины. И закон Вавилона, и рвение бога — оба говорят: месть за мной. Месть нужно отнять у человека, иначе она, по порочной своей похотливости, будет буйно плодиться, и мир утонет в крови. Какова была участь Ламеха? Ты этого не знаешь, потому что песня об этом уже не сообщает. Но у юноши, которого он убил, был брат или сын, и тот убил Ламеха, чтобы напоить землю и его кровью, а кто-то из чресел Ламеховых, в свою очередь, убил из мести убийцу Ламеха, и так продолжалось до тех пор, покуда не перевелось на свете и семя Ламеха и семя первоубитого и насытившаяся земля не закрыла наконец своей пасти. Но ведь это же беда, если месть порочно плодится и сладу с ней нет. Поэтому, когда Каин убил Авеля, бог пометил убийцу своим знаком, чтобы показать, что тот принадлежит ему, и сказал: кто его убьет, тому отомщу семерицей. А Вавилон учредил суд, чтобы судить людей за смертоубийство и не позволить мести тянуть за собой новую месть.
На это сын Зелфы Гад со свойственной ему прямотой возразил:
— Ты, Рувим, говоришь таким тонким голосом, что каждый раз поражаешься, глядя на твое могучее тело. Будь у меня твоя сила, я не говорил бы, как ты, и не защищал бы тех принесенных временем перемен, что расслабляют богатырей и лишают мир львиных сердец. Где гордость твоего тела, если ты говоришь таким тонким голосом и препоручаешь месть богу или суду? Неужели тебе не стыдно перед Ламехом, который, бывало, говорил: «Это дело касается нас троих — меня, моего обидчика и земли»? Каин сказал Авелю: «Разве бог утешит меня, если Наэма, милая наша сестра, примет твои подарки и улыбнется тебе? Или, может быть, это суд должен определить, чьей она будет? Я родился первым, и значит, она моя. Ты ее близнец, и значит, она твоя. Этого не решит ни бог, ни Нимродов суд. Пойдем в поле и порешим дело!» И они порешили дело, и я за Каина — это так же верно, как то, что я здесь сижу, Гаддиил, сын Зелфы, которого она родила на колени Лии!
— Что касается меня, — сказал Иегуда, — то пусть я не зовусь впредь молодым львом, как меня именует народ, если я тоже не за Каина, а еще больше — за Ламеха. Клянусь честью, этот знал себе цену! «Семерицей? — сказал он. — Как бы не так! Я Ламех, я плачу за зло семидесятисемикратным злом, и вот он лежит, шелопай, в расплату за мой рубец!»
— Что же это был за рубец, — спросил Иссахар, костлявый осел, — и в чем же провинился этот несчастный юнец перед богатырем Ламехом, если тот не доверил мести богу или Нимроду, а собственноручно, и притом с лихвой отомстил?
— Это неизвестно, — ответил ему сводный его брат Неффалим, сын Валлы. — В чем состояла дерзость юнца, никто не знает, и что именно смыл его кровью Ламех, мир уже успел забыть. Но я слыхал, что в наше время мужчины проглатывают куда более мерзкие оскорбления, чем то, которое было нанесено Ламеху. Я слыхал, что они проглатывают их, жалкие трусы, и подаются в какое-нибудь другое место, где их так мутит от проглоченной обиды, что они не могут ни есть, ни спать, и увидь их Ламех, которым они восхищаются, он поддал бы им ногою под зад, потому что большего они не стоят.
Он сказал это ехидной скороговоркой, с перекошенным лицом. Близнецы крякнули и попытались сжать кулаки, но у них ничего не вышло. Завулон сказал:
— Все дело в Аде и Цилле, женах Ламеха. Ада виновата, поверьте моему слову. Это она родила Иавала, родоначальника тех, кто живет в шатрах и разводит скот, предка Аврама, Ицхака и кроткого нашего отца Иакова. Вот откуда погибель и порча, вот почему мы уже не мужчины, а, пользуясь твоими, брат Левий, словами, умники и святоши, словно нас, не приведи боже, оскопили серпом! О да, будь мы охотниками или, того лучше, моряками, все было бы иначе. Но с Иавалом, сыном Ады, в мире появились благочестивое шатролюбие, пастушеский быт и Аврамовы размышления о боге. Это отняло у нас силу, и вот уже нам страшно причинить боль почтенному своему отцу, и вот уже большой Рувим говорит: месть за богом. Но разве можно положиться на бога и на его справедливость, если он пристрастен к одной из спорящих сторон и через посредство мерзейших снов внушает дерзость ничтожному юнцу? Мы не можем ничего предпринять, — вскричал он с таким страданием, что у него даже голос сорвался, — если они от бога и нам суждено согнуться!
— Но против сновидца-то мы можем кое-что предпринять, — с такой же мукой вскричал Гад, — чтобы сны, — добавил Асир, — лишились хозяина и не знали, как сбыться!
— Все равно, — возразил Ре'увим, — это значило восстать против бога. Ведь это одно и то же — выступить против сновидца или против бога, коль скоро сны от бога.
Он употребил прошедшее время и сказал не «значит», а «значило», в знак того, что этот вопрос исчерпан.
После него заговорил Дан. Он оказал:
— Выслушайте меня внимательно, братья, ибо Дана называют змеем и аспидом и он, благодаря некоторому своему хитроумию, годится в судьи. Рувим действительно прав: расправившись со сновидцем, чтобы сны лишились хозяина и стали бессильны, мы, конечно, навлечем на себя гнев тех, кто признает только свой произвол, и не избежим мести несправедливых, этого нельзя отрицать. Но на это, говорит Дан, следует пойти, ибо ничего не может быть хуже, чем исполнение снов. А так оно будет во всяком случае предотвращено, и как бы ни бесновались поборники произвола, сны напрасно будут искать того, кому они приснились. Надо поставить всех перед совершившимся событием, как учит прошлое. Разве Иаков не пострадал за свой обман, разве он не хлебнул горя на службе у Лавана за горькие слезы Исава? Однако он все это вынес, ибо самое главное, благословение, он все-таки получил и надежно укрыл, и никакой бог, при всем своем желании, не мог тут уже ничего поделать. Ради доброго исхода дела надо вынести и слезы, и месть, ибо то, что надежно укрыто, того не…
На этом скомкалась его речь, начавшаяся весьма хитроумно. Но Рувим ответил, и странно было видеть могучего этого человека столь бледным:
— Ты высказался, Дан, и теперь помолчи. Ведь мы же ушли оттуда и простились с отцовским очагом. То, что нас злило, надежно укрыто, да и мы сами надежно укрыты в Дофане, в пяти днях пути оттуда, вот вам и совершившееся событие.
После этих речей все они опустили головы, опустили их низко, почти до колен, которые выдавались вперед, так как сидели они на пятках, и, сгорбившись, застыли вокруг погасшего костра десятью сгустками тоски.