XXXI
Однажды, когда июнь близился к концу, Лора Джеймс сказала ему:
— На следующей неделе мне придется поехать домой.
Затем, увидев, как исказилось его лицо, она добавила:
Всего на несколько дней, не больше чем на неделю.
Но зачем? Лето же только началось. Ты там зажаришься.
Да. Это глупо, я знаю. Но Четвертое июля я должна провести с родными. Видишь ли, у нас огромная семья — сотни тетушек, всяких двоюродных и свойствен
ников. И каждый год у нас устраивается семейный съезд — традиционный большой пикник, на котором жарится туша быка. Я ненавижу все это. Но мне не простят,
если я не приеду.
Он некоторое время глядел на нее с испугом.
— Лора! Но ты же вернешься, правда?—сказал он негромко.
— Ну, конечно! — ответила она.— Будь спокоен.
Он весь дрожал; он боялся расспрашивать ее подробнее.
— Будь спокоен,— прошептала она,— спокоен! — И она обняла его.
В жаркий день он провожал ее на вокзал. Улицы пахли растопленным асфальтом. Она держала его за руку в дребезжащем трамвае, сжимала его пальцы, чтобы утешить его, и шептала время от времени:
— Всего неделя! Всего неделя, милый.
— Не понимаю зачем,— бормотал он.— Четыреста с лишним миль. Всего на несколько дней.
Неся ее багаж, он свободно прошел на платформу мимо старого одноногого контролера. Потом он сидел рядом с ней в тяжелой зеленой духоте пульмановского нагона, дожидаясь отхода поезда. Небольшой электрический вентилятор беспомощно жужжал в проходе; чопорная молодая девушка, с которой он был знаком, располагалась среди своих блестевших кожей новеньких чемоданов. Она изящно, с легким аристократическим высокомерием ответила на его приветствие и потом отвернулась к окну, строя выразительные гримасы родителям, в упоении глядевшим на нее с платформы. Несколько процветающих коммерсантов прошли по проходу в дорогих бежевых башмаках, которые поскрипывали в. упи-соп жужжанию вентилятора.
– Неужели вы нас покидаете, мистер Моррис?
— Привет, Джим. Нет, мне нужно в Ричмонд на несколько дней.
Но даже серая погода их жизней не могла свести на нет возбуждения этой жаркой колесницы, устремленной на восток.
— Отправление!
Он встал, дрожа.
Через несколько дней, милый! — Она взглянула на него и сжала его руку маленькими ладонями в перчатках.
Вы напишете, как только приедете? Пожалуйста!
Да. Завтра же.
Он вдруг наклонился к ней и прошептал:
— Лора, ты вернешься. Ты вернешься.
Она отвернула лицо и горько заплакала. Он снова сел рядом с ней; она обняла его крепко, как ребенка.
Милый, милый! Не забывай меня!
Никогда. Вернись. Вернись.
Соленые отпечатки ее поцелуя на его губах, лице, глазах. Он знал, что это потрескивает огарок времени. Поезд тронулся. Он слепо бросился в проход, задушив в горле крик:
— Вернись!
Но он знал. Ее крик преследовал его, как будто он что-то вырвал у нее из рук.
Через три дня он получил обещанное письмо. На четырех страницах, в бордюре из победоносных американских флажков, — вот это:
«Милый!
Я добралась до дома н половине второго и так устала, что не могла пошевелиться. В поезде мне так и не удалось уснуть, в пути он раскалялся все больше. Я добралась сюда в таком ужасном настроении, что чуть не плакала. Литтл-Ричмонд кошмарен — все выгорело, и все разъехались в горы или к морю. Не знаю, как я вытерплю неделю! («Хорошо, — подумал он. — Если жара продержится, она вернется раньше».) Какое блаженство было бы вдохнуть сейчас горный воздух. Можешь ли ты разыскать наше место в долине? («Да, даже если бы я ослеп»,— подумал он.) Обещаешь следить за своей рукой, пока она не заживет? Когда ты ушел, я очень расстроилась, потому что забыла сменить вчера повязку.
Папа очень обрадовался мне: он сказал, что не отпустит меня больше, но не волнуйся, я в конце концов настою на своем. Как всегда. У меня здесь совсем не осталось знакомых: все мальчики ушли в армию или работают на верфях в Норфолке. Большинство моих знакомых девушек или выходят замуж, или уже вышли. Остались одни дети. (Он вздрогнул: «Такие, как я, или старше».) Кланяйся от меня миссис Бартон и скажи своей маме, чтобы она не работала так много в раскаленной кухне. А все крестики внизу — для тебя. Угадай, что они означают.
Лора».
Он читал ее прозаическое письмо с застывшим лицом, впивая каждое слово, точно лирические стихи. Она вернется! Она вернется! Скоро.
Оставался еще листок. Ослабев от пережитого волнения, он успокоенно взял его в руки. И там нашел неразборчиво нацарапанные, но зато ее собственные слова, словно выпрыгнувшие из старательной бесцельности этого письма:
«4 июля.
Вчера приехал Ричард. Ему двадцать пять лет, он работает в Норфолке. Я уже почти год обручена с ним. Завтра мы уедем в Норфолк и обвенчаемся там без шума. Мой милый! Милый! Я не могла сказать тебе! Пыталась, но не смогла. Я не хотела лгать. Все остальное правда. Все, что я говорила. Если бы ты был старше… но какой толк говорить об этом? Постарайся простить мне, но не забывай меня, пожалуйста. Прощай, да благословит тебя бог. Любимый мой, это был рай! Я никогда не забуду тебя».
Кончив письмо, он перечитал его еще раз, медленно и пнимательно. Потом он сложил его, положил во внутренний карман, ушел из «Диксиленда» и через сорок минут поднялся к ущелью над городом. Был закат. Огромный кроваво-красный край солнца опирался на западные горы, на поле дымной пыльцы. Оно уходило за западные отроги. Прозрачный душистый воздух омылся золотом и жемчугом. Огромные вершины погружались в лиловое одиночество: они были как Ханаан и тяжелые виноградные гроздья. Автомобили жителей долины карабкались по подкове дороги. Спустились сумерки. Вспыхнули ярко мерцающие огоньки города. Тьма пала на город, как роса; она смывала горести дня, безжалостное смятение. Со стороны Негритянского квартала доносились едва слышные рыдающие звуки.
А над ним в небесах вспыхивали гордые звезды; одна была особенно большой и близкой, он мог бы достать ее, если бы взобрался на вершину за домом еврея. Одна, как фонарь, повисла над головами людей, спешащих домой. (О Геспер, ты приносишь нам благое…) Одна мерцала тем светом, который падал на него в ту ночь, когда Руфь лежала у ног Вооза, одна светила королеве Изольде, одна — Коринфу и Трое. Это была ночь, необъятная задумчивая ночь, матерь одиночества, смывающая с нас пятна. Он омылся в огромной реке ночи, в Ганге искупления. Его жгучая рана на миг исцелилась: он обратил лицо вверх к гордым и нежным звездам, которые делали его богом и песчинкой, братом вечной красоты и сыном смерти — один, один.
Ха-ха-ха-ха-ха! — хрипловато смеялась Хелен и тыкала его в ребра.— Значит, твоя девушка взяла и вышла замуж? Она провела тебя. Тебе натянули нос.
Что-о-о? — шутливо сказала Элиза.— Да неужто мой мальчик стал, как говорится (она хихикнула, из-за ладони), ухажером? — И она поджала губы с притворным упреком.
О, бога ради! — пробормотал он сердито.— Кем это говорится?
Нахмуренные брови разошлись в сердитой усмешке, когда он встретился глазами с сестрой. Они рассмеялись.
— Вот что, Джин,— серьезно сказала Хелен,— забудь об этом. Ты же совсем мальчик. А Лора — взрослая женщина.
Видишь ли, сынок,— сказала Элиза с некоторым злорадством,— она же с тобой просто шутила. Дурачила тебя, и все.
Ну, перестань!
Не унывай! — весело сказала Хелен. — Твое время еще придет. Ты забудешь ее через неделю. Будет еще много других. Это телячья любовь. Покажи ей, что ты не хлюпик. Пошли ей поздравительное письмо.
— Конечно,— сказала Элиза.— Я бы обратила все это в веселую шутку. Я бы не показала ей, что принимаю это к сердцу. Я бы написала ей как ни в чем не бывало и посмеялась бы надо всей историей. Я бы им показала! Вот что я бы…
— О, бога ради! — застонал он, вскакивая. — Неужели вы не можете оставить меня в покое?
Он ушел из дома.
Но он написал ей. И едва крышка почтового ящика захлопнулась над его письмом, как его ожег стыд. Потому что это было гордое хвастливое письмо, начиненное греческими и латинскими цитатами, полное отрывков из стихов, вставленных в тексч без всякого смысла, без толку, из одного только явного и жалкого стремления показать ей блеск своего остроумия, глубину своей учености. Она пожалеет, когда поймет, кого она лишилась! Но на мгновение, в конце его бешено бьющееся сердце смело все преграды:
«…и я надеюсь, что он достоин получить тебя, — он не может быть равен тебе, Лора, этого не может никто. Но если он понимает, что он приобрел, это уже нечто. Какое ему выпало счастье. Ты права — я-слишком молод. Я бы с радостью отрубил себе сейчас руку, лишь бы стать на десять лет старше. Бог да благословит и хранит тебя, милая, милая Лора.
Что-то во мне готово разорваться. Тщится — и не может. О господи! Если бы только! Я никогда не забуду тебя; Теперь я затерян и никогда уже не найду пути. Ради бога, напиши мне хоть строчку, когда получишь мое письмо. Скажи мне, какое имя ты носишь теперь, — ты же этого не сказала. Скажи, где ты будешь жить. Не покидай меня совсем, молю тебя, не оставляй меня совсем одного».
Он послал письмо по тому адресу, который она оставила ему, — это был адрес ее отца. Неделя сменялась неделей: изо дня в день он в судорожном напряжении ждал утренней и дневной почты и погружался в ядовитую трясину, вновь не получив ни слова,— к этому сводилась теперь вся его жизнь. Июль кончился. Лето пошло на убыль. Она не ответила.
На темнеющей веранде в ожидании еды качались постояльцы — качались от смеха.
Постояльцы говорили:
– Юджин потерял свою девушку. Он не знает, что ему делать, он потерял свою девушку.
Ну-ну! Так он потерял свою девушку?
Толстая девчонка, дочка одной из двух толстых сестер, чьи мужья служили счетоводами в чарлстонских отелях, прыгала перед ним в неторопливом танце, и ее толстые икры коричневого цвета вспыхивали над белыми носочками.
— Потерял свою девушку! Потерял свою девушку! Юджин, Юджин, потерял свою девушку!
Толстая девчонка запрыгала обратно к своей толстой матери, ожидая одобрения: они посмотрели друг на друга с самодовольными улыбками, дрябло повисшими на мясистых губах.
Не обращай на них внимания, парень. В чем дело? Кто-то отбил у тебя девушку? — спросил мистер Хэйк, торговец мукой. Это был молодой франт двадцати шести лет, куривший большие сигары; его лицо сужалось к подбородку, высокий купол головы с проплешиной на макушке был покрыт жидкими белокурыми волосами. Его мать, грузная соломенная вдова лет пятидесяти с могучим рубленым лицом индианки, огромной гривой крашеных желтых волос и грубой улыбкой, полной золота и сердечности, мощно качалась и сочувственно похохатывала:
Найди себе другую девушку, Джин. Ха! Я бы не задумалась ни минуты.
Ему всегда казалось, что свою речь она вот-вот завершит смачным плевком.
— Подумаешь, горе, малый! Подумаешь, горе! — сказал мистер Фарелл из Майами, учитель танцев. — Женщины, как трамваи: упустишь одну, через пятнадцать минут будет другая. Верно, сударыня?— нахально спросил он у мисс Кларк из Валдосты, штат Джорджия, ради которой это было сказано.
Она ответила смущенным горловым щебечущим хихиканьем:
— Мужчины ужасные…
Прислонившись к перилам в сгущающейся тьме, мистер Джек Клэпп, зажиточный вдовец из Старого Хомини, украдкой ухаживал за мисс Флорри Мэнгл, дипломированной сиделкой. Ее пухлое лицо маячило во тьме белым пятном; ее голос был визгливо усталым:
— Я сразу подумала, что она стара для него. Джин еще совсем мальчик. Он сильно переживает, по лицу видно, как ему тяжело. Если так будет продолжаться, он заболеет. Он худ, как скелет. И почти ничего не ест. Человек, когда он так изведется, подхватывает первую же болезнь…
Она продолжала меланхолично скулить, а вороватое бедро Джека прижималось к ней все крепче, и она тщательно подпирала дряблую грудь скрещенными руками.
В серой тьме мальчик псвернул к ним изголодавшееся лицо. Грязная одежда плескалась на тощем, как у пугала, теле; его глаза горели в темноте, как у кошки, волосы падали на лоб спутанной сеткой.
Это у него пройдет, — сказал Джек Клэпп с четкой, деревенской оттяжкой, в которую вплеталась непристойная нота.— Каждый мальчик должен пройти стадию телячьей любви. Когда я был в его возрасте…— Он нежно прижал жесткое бедро к Флорри, улыбаясь во весь рот редкими золотыми зубами. Это был высокий, плотный мужчина с жестким, чеканным, похотливо благообразным лицом и раскосыми монгольскими глазами. Голова у него была лысая и шишковатая.
Ему надо бы поберечься, — печально скулила Флорри.— Я знаю, что говорю. У него слабое здоровье — ему нельзя бродить допоздна, как он делает. Он, того и гляди…
Юджин тихонько покачивался на пятках, глядя на постоятельцев с немигающей ненавистью. Внезапно он рявкнул, как дикий зверь, и начал спускаться по ступенькам, не в силах вымолвить ни слова, пошатываясь и рыча от душащей безумной ярости.
Тем временем «мисс Браун» чинно сидела в глубине веранды, в стороне от остальных. Из темного солярия быстро появилась высокая элегантная мисс Айрин Маллард, двадцати восьми лет, из Тампы, штат Флорида. Она догнала его на последней ступеньке и резко повернула к себе, цепко и легко сжав его плечи прохладными длинными пальцами.
— Куда вы идете, Джин? — сказала она спокойно. Светло-фиалковые глаза были слегка усталыми. От нее исходил тонкий изысканный аромат розовой воды.
— Оставьте меня в покое! — пробормотал он.
— Так нельзя,— сказала она тихо.— Она не стоит этого — никто не стоит. Возьмите себя в руки.
— Оставьте меня в покое! — сказал он яростно.— Я знаю, что делаю! — Он вырвался от нее, спрыгнул со ступеньки и, пошатываясь, побежал по двору за угол дома.
— Бен! — резко сказала Айрин Маллард.
Бен поднялся с темных качелей, где он сидел с миссис Перт.
— Попробуйте как-нибудь остановить его,— сказала Айрин Маллард.
— Он помешался,— пробормотал Бен.— В какую сторону он пошел?
— Вон туда… за дом. Скорее!
Бен быстро спустился по ступенькам и косолапо зашагал по газону за дом. Двор резко спускался под уклон, и угловатая задняя часть «Диксиленда» опиралась на десяток побеленных столбов из щербатого кирпича высотой в четырнадцать футов. В смутном свете у одной из этих хрупких подпор, уже окруженное рассыпающимися обломками отсыревшего кирпича, возилось пугало, поднявшее тонкие виноградные плети рук на храм.
Я убью тебя, дом, — задыхался он. — Гнусный, проклятый дом, я снесу тебя. Я обрушу тебя на шлюх и постояльцев. Я разобью тебя, дом.— Новое конвульсив
ное движение его плеч обрушило на землю мелкий дождь щебня и пыли.
Ты упадешь и погребешь под собой их всех, дом,— сказал он.
— Дурак! — крикнул Бен, бросаясь на него.— Что ты делаешь? — Он обхватил Юджина сзади и оттащил его от столбов.— По-твоему, ты вернешь ее, если сломаешь дом? Разве на свете нет других женщин? Почему ты позволяешь, чтобы одна забрала все лучшее в тебе?
Пусти меня! Пусти меня! — говорил Юджин.— Какое тебе до этого дело?
Не думай, дурак, что меня это трогает,— яростно сказал Бен.— Ты причиняешь вред только себе. По-твоему, ты заставишь постояльцев страдать, если обрушишьдом себе на голову? Ты думаешь, идиот, кому-нибудь будет жалко, если ты себя убьешь? — Он встряхнул брата.— Нет. Нет. Мне все равно, что ты с собой сделаешь.
Я просто хочу избавить семью от забот и расходов на похороны.
С воплем ярости и недоумения Юджин попытался вырваться. Но старший брат вцепился в него отчаянно, хваткой Морского Старика. Потом огромным усилием рук и плеч мальчик приподнял своего противника с земли и швырнул его о белую стену подвала. Бен отпустил его и перегнулся от сухого кашля, прижимая руку к впалой груди.
Не дури! — выдохнул он.
Я ушиб тебя? — тупо сказал Юджин.
Нет. Иди в дом и умойся. Раза два в неделю тебе стоило бы причесываться. Нельзя ходить дикарем. Пойди съешь чего-нибудь. У тебя есть деньги?
— Да… достаточно.
Ты теперь опомнился?
Да… не говори об этом, пожалуйста.
— Я не хочу говорить об этом, дурак. Я хочу, чтобы ты научился немного соображать,— сказал Бен. Он выпрямился и отряхнул испачканный известкой пиджак. Потом он продолжал спокойно: — К черту их, Джин! К черту их всех! Не расстраивайся из-за них. Бери от них все, что можешь. И плюй на все. Никому до тебя нет дела. К черту все это! К черту! Бывает много плохих дней. Бывают и хорошие. Ты забудешь. Дни бывают разные. Пойдем!
— Да,— сказал Юджин устало,— пойдем! Теперь все в порядке. Я слишком устал. Когда устаешь, то становится все равно, правда? Я слишком устал, чтобы испытывать боль. Мне теперь все равно. Я слишком устал. Солдаты во Франции устают, и им все равно. Если бы сейчас кто-нибудь навел на меня винтовку, я бы не испугался. Я слишком устал.— Он начал растерянно смеяться, испытывая блаженное облегчение.— Мне наплевать на все и на всех. Прежде я всего боялся, но теперь я устал, и мне нет дела ни до чего. Вот как я буду переносить все, что угодно,— я буду уставать. Бен закурил сигарету.
— Это уже лучше,— сказал он.— Пойдем поедим! — Он улыбнулся узкой улыбкой.— Идем, Самсон.
Они медленно пошли вокруг дома.
Он умылся и плотно поел. Постояльцы уже кончили ужинать и разбрелись во тьме: одни ушли на площадь слушать духовой оркестр, другие — в кино, третьи — гулять по городу. Насытившись, он вышел на крыльцо. Было темно и почти пусто, только на качелях сидела миссис Селборн с богатым лесоторговцем из Теннесси. Ее низкий звучный смех с мягким журчанием лился из чана мрака. «Мисс Браун» тихо и чинно покачивалась в одиночестве. Это была грузная, скромно одевавшаяся женщина тридцати девяти лет; она держалась с тем легким и комичным оттенком чопорности, старательной добропорядочности, который всегда отличает проститутку, живущую инкогнито. Она была очень благовоспитанна. Она была настоящая леди,— о чем не замедлила бы заявить, если бы ее рассердили.
«Мисс Браун» жила, по ее словам, в Индианаполисе. Она не была уродом: просто ее лицо было пропитано неумолимой тупостью Среднего Запада. Несмотря на похотливость ее широкого тонкогубого рта, она выглядела невозмутимо самодовольной, у нее были пышные, но тусклые каштановые волосы, маленькие карие глазки и рыжеватая кожа.
— Пф! — сказала Элиза.— Она такая же «мисс Браун», как я, можете мне поверить.
Днем прошел дождь. Вечер был прохладным и темным; влажная клумба перед домом пахла геранью и намокшими анютиными глазками. Он сел на перила и закурил. «Мисс Браун» качалась.
Стало прохладно,— сказала она.— Этот небольшой дождь принес много пользы, не так ли?
Да, было жарко, — сказал он, — Я ненавижу жару.
— Я тоже не выношу ее,— сказала она.— Вот почему я и уезжаю на лето. У нас там пекло. Вы здесь и не знаете, что такое жара.
— Вы ведь из Милуоки?
Из Индианаполиса.
Я помнил, что откуда-то оттуда. Большой город? — спросил он с любопытством.
Да. Весь Алтамонт уместится в одном его уголке.
Ну, а насколько большой? — алчно расспрашивал он.— Сколько у вас там жителей?
Точно не знаю. Больше трехсот тысяч, если считать с пригородами.
Он обдумал этот ответ с жадным удовлетворением.
Красивый город? Много красивых домов и общественных зданий?
Да… пожалуй,— ответила она задумчиво.— Это очень хороший, уютный город.
А люди какие? Чем они занимаются? Они богатые?
Да-а… Это деловой и промышленный город. Там много богатых людей.
Наверное, они живут в больших домах и разъезжают в больших автомобилях? — настойчиво спрашивал он. Потом, не дожидаясь ответа, продолжал: — Они едят вкусные вещи? Какие?
Она неловко засмеялась, смущенная и сбитая с толку.
Да, пожалуй. Немецкие блюда. Вы любите немецкую кухню?
Пиво,— пробормотал он с вожделением.— Пиво, а? Вы его там делаете?
Да.— Она сладострастно засмеялась.— По-моему, вы плохой мальчик, Юджин.
А театры и библиотеки? У вас там часто гастролируют? Разные труппы?
Да, очень. В Индианаполис привозят свои представления все труппы, имевшие успех в Чикаго и в Нью-Йорке.
А библиотека у вас большая, а?
— Да, у нас хорошая библиотека.
— Сколько в ней книг?
Ну, этого я не знаю. Но это хорошая, большая библиотека.
Больше ста тысяч книг, как вам кажется? Полмиллиона там, наверно, не будет? — Он не дожидался ответов и говорил сам с собой.— Нет, конечно, нет. А сколь
ко книг можно брать сразу?
Великая тень его голода склонилась над ней: он рвался из себя, наружу, пожирая ее вопросами.
— А какие у вас девушки? Блондинки или брюнетки?
Да те и другие,— но темноволосых, пожалуй, больше.ъ
Она смотрела на него сквозь тьму, посмеиваясь.
Красивые?
— Ну, не знаю. Это уж вы сами должны решать, Юджин. Я ведь одна из них.—Она поглядела на него со скромным бесстыдством, предлагая себя для обозрения. Потом с дразнящим смешком сказала: — По-моему, вы плохой мальчик, Юджин. Очень плохой. Он лихорадочно закурил еще одну сигарету.
— Все бы отдала за папиросу,— пробормотала «мисс Браун».— Но тут, наверное, нельзя? — Она посмотрела по сторонам.
— Почему бы и нет? — нетерпеливо сказал он.— Никто вас не увидит. Сейчас темно. Да и какое это имеет значение?
По его спине пробегали электрические токи возбуждения.
— Пожалуй, я покурю,— шепнула она.— У вас найдется сигарета?
Он протянул ей пачку; она встала, чтобы прикурить от крохотного пламени, которое он прятал в ладонях. Прикуривая, она прислонилась к нему тяжелым телом, закрыв глаза и сморщив лицо. Она придержала его дрожащие руки, чтобы огонек не колебался, и не сразу отпустила их.
А что,— сказала «мисс Браун» с лукавой улыбкой,— если ваша мама увидит нас? Вам влетит!
Она нас не увидит,— сказал он.— К тому же, — добавил он великодушно,— почему женщины не могут курить, как мужчины? Ничего плохого в этом нет.
— Да,— сказала «мисс Браун».— Я тоже считаю, что на такие вещи следует смотреть широко.
Но в темноте он усмехнулся, потому что, закурив, она выдала себя. Это был знак — признак профессии, безошибочный признак разврата.
Потом, когда он сел возле нее на перила и положил ей на плечи руки, она пассивно отдалась его объятию.
— Юджин! Юджин! — сказала она с насмешливым упреком.
— Где ваша комната? — спросил он.
Она сказала.
Позднее Элиза во время одного из своих быстрых налетов из кухни бесшумно возникла возле них.
— Кто тут? Кто тут? — сказала она, подозрительно вглядываясь в темноту.— А? Э? Где Юджин? Кто-нибудь видел Юджина?
Она прекрасно знала, что он здесь.
— Да, я здесь,— сказал он.— Что тебе нужно?
— А! Кто это с тобой? Э?
— Со мной мисс Браун.
Почему бы вам не посидеть тут, миссис Гант? — сказала «мисс Браун».— Вам же, наверно, жарко, и вы устали.
О! — неловко сказала Элиза.—Это вы, «мисс Браун»? Я не могла разглядеть, кто тут.— Она включила тусклую лампочку над дверью.— Здесь очень темно. Кто-нибудь может сломать ногу на ступеньках. Вот что я вам скажу,— продолжала она светским тоном,— как легко дышится на воздухе. Если бы я могла все бросить и жить в свое удовольствие…
Она продолжала этот добродушный монолог еще полчаса, все время быстро зондируя взглядом две темные фигуры перед собой. Потом нерешительно, неуклюже обрывая одну фразу за другой, она вернулась в дом.
— Сын,— тревожно сказала она перед уходом, — уже поздно. Ложись-ка ты спать. Да и всем пора.
«Мисс Браун» любезно согласилась и направилась к двери.
— Я пошла. Я что-то устала. Спокойной ночи.
Он неподвижно сидел на перилах, курил и прислушивался к звукам в доме. Дом отходил ко сну. Ок поднялся по черной лестнице и увидел, что Элиза собралась удалиться в свою келью.
Сын,— сказала она тихо, несколько раз укоризненно покачав сморщенным лицом.— Вот что я тебе скажу — мне это не нравится. Это нехорошо, что ты так
поздно засиживаешься наедне с этой женщиной. Она тебе в матери годится.
Она ведь у тебя живет? — сказал он грубо.— Не у меня. Я ее сюда не звал.
Во всяком случае,— обиженно сказала Элиза,— и с ними не якшаюсь. Я держу свою голову высоко, не хуже других.— Она улыбнулась ему горькой улыбкой.
Ну, спокойной ночи, мама,— сказал он с болью и стыдом.— Забудем о них хоть на время. Какое это имеет значение?
Будь хорошим мальчиком, — сказала Элиза робко. Я хочу, чтобы ты был хорошим мальчиком, сын.
В ее тоне была виноватость, оттенок сожаления и аяния.
— Не беспокойся! — сказал он резко, отворачиваясь, как всегда болезненно пронзенный ощущением детской невинности и упорства, которые лежали в основе ее жизни.— Не твоя вина, если я не такой. Я тебя не виню. Спокойной ночи!
Свет в кухне погас, он услышал, как тихонько стукнула дверь его матери. По темному дому веяли прохладные сквозняки. Медленно, с бьющимся сердцем, он начал подниматься по лестнице.
Но на темной лестнице, где звук его шагов глох в толстом ковре, он столкнулся с телом женщины и по благоуханию, похожему на аромат магнолии, узнал миссис Селборн. Они вцепились друг другу в плечи, застигнутые врасплох, затаившие дыхание. Она наклонилась к нему, и по его лицу, воспламеняя щеки, скользнули пряди ее белокурых волос.
— Тсс! — прошептала она.
И секунду они простояли, обнявшись, грудь к груди,— единственный раз соприкоснувшись так. Затем, получив подтверждение темному знанию, которое жило в них обоих, они разошлись, разделив жизнь друг друга, чтобы и дальше встречаться на людях со спокойными, ничего не говорящими глазами.
Он бесшумно нащупывал дорогу в темном коридоре, пока не добрался до двери «мисс Браун». Дверь была чуть-чуть приоткрыта. Он вошел.
Она забрала его медали, все медали, которые он получил в школе Леонарда — одну за искусство ведения спора, одну за декламацию и одну, бронзовую, за Вильяма Шекспира. «V. III. 1616—1916» — пошла за дукат!
У него не было денег, чтобы платить ей. Она не требовала много — одну-две монеты каждый раз. Дело, говорила она, не в деньгах, а в принципе. Он признавал справедливость такой точки зрения.
— Если бы мне были нужны деньги, — говорила она,— я бы не стала путаться с тобой. Меня каждый день кто-нибудь да приглашает. Один из богатейших людей города (старик Тайсон) пристает ко мне с самого моего приезда. Он предложил мне десять долларов, если я поеду покататься с ним в автомобиле. Твои деньги мне не нужны. Но ты должен мне что-нибудь давать. Хоть самую малость. Без этого я не смогу чувствовать себя порядочной женщиной. Ведь я не какая-нибудь потаскушка из общества вроде тех, которые шляются по городу каждый день. Я слишком себя уважаю для этого.
Поэтому вместо денег он давал ей медали, как залоги.
Если ты не выкупишь их,— сказала «мисс Браун»,— я отдам их своему сыну, когда вернусь домой.
У вас есть сын?
— Да. Ему восемнадцать лет. Он почти такой же высокий, как ты, и вдвое шире в плечах. Все девушки от него без ума.
Он резко отвернул голову, побелев от тошноты и ужаса, чувствуя себя оскверненным кровосмешением.
— Ну, хватит,— сказала «мисс Браун» со знанием дела,— теперь пойди к себе в комнату и немного поспи.
Но, в отличие от той первой в табачном городке, она никогда не называла его «сынком».
Бедняжка Баттерфляй, как тяжело ей было,
Бедняжка Баттерфляй так его любила…
Мисс Айрин Маллард сменила иголку граммофона в солярии и перевернула заигранную пластинку. Затем, когда торжественно и громко зазвучали первые такты «Катеньки», она подняла топкие прелестные руки, как два крыла, ожидая его объятия,— стройная, улыбающаяся, красивая. Она учила его танцевать. Лора Джеймс танцевала прекрасно: он приходил в бешенство, видя, как в танце ее обвивают руки какого-нибудь молодого человека. Теперь он неуклюже начал движение с непослушной левой ноги, считая про себя: раз, два, три, четыре! Айрин Маллард скользила и поворачивалась под его нескладной рукой, бестелесная, как прядка дыма. Ее левая рука касалась ею костлявого плеча легко, как птичка, прохладные пальцы вплетались в его горящую дергающуюся ладонь.
У нее были густые каштановые волосы, расчесанные на прямой пробор; перламутрово-бледная кожа была прозрачной и нежной; подбородок полный, длинный и чувственный — лицо прерафаэлитских женщин. В прекрасной прямизне ее высокой грациозной фигуры таилась какая-то доля пригашенной чувственности, рожденной хрупкостью и утомлением; ее чудесные глаза были фиалковыми, всегда чуть-чуть усталыми, но полными неторопливого удивления и нежности. Она была как мадонна Луини — смесь святости и соблазна, земли и небес. Он держал ее с благоговейной осторожностью, как человек, который страшится подойти слишком близко, страшится разбить священный образ. Изысканный аромат ее тонких духов обволакивал его, как невнятный шепот, языческий и божественный. Он боялся прикасаться к ней — и его горячая ладонь потела под ее пальцами.
Иногда она тихо кашляла, улыбаясь, поднося к губам смятый платочек с голубой каемкой.
Она приехала в горы не ради собственного здоровья, а из-за матери — шестидесятипятилетней женщины, старомодно одетой, с капризным лицом, проникнутым безнадежностью старости и болезней. У старухи была астма и порок сердца. Они приехали из Флориды. Айрин Маллард была очень способной деловой женщиной, она служила главным бухгалтером в одном из алтамонтских банков. Каждый вечер Рэндолф Гаджер, президент банка, звонил ей по телефону.
Айрин Маллард закрывала телефонную трубку рукой, иронически улыбалась Юджину и умоляюще возводила глаза к потолку.
Иногда Рэндолф Гаджер заезжал за ней и приглашал ее куда-нибудь. Юджин угрюмо удалялся, чтобы ожидать ухода богача; банкир с горечью глядел ему вслед.
Он хочет жениться на мне, Джин, — сказала Айрин Маллард. — Что мне делать?
Он же годится вам в дедушки,— сказал Юджин.— У него на макушке плешь, зубы у него вставные и мало ли еще что! — сказал он сердито.
Он богатый человек, Джин,— сказала Айрин, улыбаясь.— Не забывайте об этом.
Ну, так давайте выходите за него! — яростно воскликнул он.— Да, выходите! Самое подходящее для вас. Продайте себя! Он же старик! — сказал он мелодраматически. Рэндолфу Гаджеру было почти сорок пять лет.
Но они медленно танцевали в серых сумерках, которые были как боль и красота; как утраченный свет в морских глубинах, в которых плавала его жизнь, затерянная русалка, вспоминая свое изгнание. И пока они танцевали, та, которой он не решался коснуться, отдавалась ему всем телом, нежно нашептывала ему на ухо, тонкими пальцами, сжимала его горячую ладонь. И та, которой он не хотел коснуться, лежала пшеничным снопом на его руке, залог исцеления, убежище от единственого утраченного из всех лиц, противоядие от раны по имени Лора, тысяча мимолетных ликов красоты, несущих ему утешение и радость. Великий карнавал боли, гордости и смерти развернул в сумерках свое жуткое видение, окрашивая его печаль одинокой радостью. Он утратил, но все паломничество по земле — это утрата: миг отсекания, миг потери, тысячи манящих призрачных образов и высокое страстное горе звезд.
Стало темно. Айрии Маллард взяла его за руку и вывпела на крыльцо.
Сядьте, Джин. Мне надо поговорить е вами.— Ее голос был серьезным, негромким. Он послушно сел рядом с ней на качели в ожидании неминуемого нравоучения.
Я наблюдала за вами последние несколько дней,— сказала Айрин Маллард.— Я знаю, что происходит.
О чем вы говорите? — сказал он сипло, его сердце отчаянно застучало.
Вы знаете о чем,— сказала Айрин Маллард строго.— Вы слишком хороший мальчик, Джин, чтобы тратить себя на эту женщину. Сразу видно, кто она такая. Мы с мамой говорили об этом. Такая женщина может погубить мальчика вроде вас. Вы должны положить этому конец.
Откуда вы знаете? — пробормотал он. Ему было страшно и стыдно. Она взяла его дрожащую руку и держала в своих прохладных ладонях, пока он не успокоил
ся. Но он не стал ближе к ней — он остановился, испуганный ее красотой. Как и Лора Джеймс, она казалась ему слишком высокой для его страсти. Он боялся ее плоти; плоть «мисс Браун» его не пугала. Но теперь эта женщина ему надоела, и он не знал, как расплатиться с ней. У нее были все его медали.
Все убывающее лето он проводил с Айрин Маллард. Вечером они гуляли по прохладным улицам, полным шороха усталых листьев. Они ходили вместе на крышу отеля и танцевали; позднее «Папаша» Рейнхард, добрый, нескладный и застенчивый, пахнущий своей лошадью, подходил к их столику, сидел и пил вместе с ними. После школы Леонарда он учился в военной школе, стараясь выпрямить иронически искривленную шею. Но он остался прежним: лукавым, суховатым, насмешливы. Юджин глядел на это доброе, застенчивое лицо и вспоминал утраченные годы, утраченные лица. И в его душе была печаль о том, что никогда не вернется. Август кончился.
Наступил сентябрь, полный улетающих крыльев. Мир был полон отъездами. Он услышал барабаны. Молодые люди уходили на войну. Бена снова забраковали при призыве. Теперь он готовился уехать искать занятие в других городах. Люк ушел с военного завода в Дайтоне, штат Огайо, и поступил во флот. Перед отъездом в военно-морскую школу в Ньюпорте, штат Род-Айленд, он приехал домой в короткий отпуск. Улица взревела, когда он прошел по ней своей вульгарной раскачивающейся походкой — полощущие синие штаны, ухмылка до ушей, густые кудри непокорных волос, выбивающиеся из-под шапочки. Ни дать ни взять моряк-доброволец с плаката.
Люк!—крикнул мистер Фоссет, агент по продаже земельных участков, затаскивая его с улицы в аптеку Вуда.— Черт подери, сынок, ты внес свою лепту! Я уго
щаю тебя. Что будешь пить? Ъ
Чего-нибудь покрепче,— сказал Люк.— Полковник, мое почтение! — Он поднял заиндевевший стакан трясущейся рукой и выпрямился перед ухмыляющейся
стойкой.— С-с-сорок лет назад,— начал он хриплым голосом,— я мог бы отказаться, но сейчас не могу, Ей-богу, не могу!
Болезнь Ганта возобновилась с удвоенной силой. Его лицо стало изможденным и желтым, ноги подгибались от слабости. Было решено, что он снова поедет в Балтимор. И Хелен поедет с ним.
Мистер Гант,— уговаривала Элиза, — почему бы вам не бросить все и не отдохнуть на старости лет? Вы уже слишком слабы для того, чтобы продолжать дело; на вашем месте я бы ушла на покой. За мастерскую мы без труда получим двадцать тысяч долларов… Если бы у меня были такие деньги, я бы им показала! — Она хитро подмигнула.— За два года я бы удвоила или утроила эту сумму. Сейчас надо действовать быстро, чтобы не отстать. Вот как надо вести дела.
Боже милосердный! — простонал он.— Это мой последний приют на земле. Женщина, есть ли в тебе милосердие? Прошу, дай мне умереть спокойно! Теперь уж недолго осталось. После моей смерти делай что хочешь, только оставь меня в покое теперь. Христом богом прошу. – Он громко захныкал.
— Пф! — сказала Элиза, без сомнения думая этим его подбодрить.— Вы же совсем здоровы. Все это одно воображение.
Он застонал и отвернулся.
Лето в горах умерло. Листва приобрела едва заметный оттенок ржавчины. По ночам улицы наполнялись печальным лепетом, и всю ночь на своей веранде он, словно в забытьи, слышал странные шорохи осени. И все люди, которым город был обязан своим веселым шумным ликом, таинственно исчезли за одну ночь. Они вернулись назад в просторы Юга. Страну все больше охватывало торжественное напряжение войны. Вокруг него и над ним слышался сумрак суровых усилий. Он ощущал смерть радости, но внутри него слепо нарастали изумление и восторг. Первый лихорадочный припадок, охвативший страну, теперь стал трансформироваться в машины войны — машины, чтобы молоть и печатать ненависть и ложь, машины, чтобы накачивать славу, машины, чтобы заковывать в цепи и сокрушать протест, машины, чтобы муштровать людей и превращать их в солдат.
Но страну осенило и истинное чудо: взрывы на полях сражений бросали свой отблеск и на прерии. Молодые люди из Канзаса уезжали, чтобы умереть в Пикардии. Где-то в чужой земле лежало еще не выплавленное железо, которое должно было их сразить. Тайны смерти и судьбы читались в жизнях и на лицах, у которых не было никакой своей тайны. Ведь чудо возникает из союза обыденнoro и необычного.
Люк уехал в ньюпортскую военную школу. Бен отправился в Балтимор с Хелен и Гантом, который, перед тем как снова лечь в больницу для лечения радием, предался буйному запою, из-за чего им пришлось переменить гостиницу, а самого Ганта в конце концов уложить в постель, где он стенал и обрушивал проклятия на бога вместо того, чтобы адресовать их устрицам, съеденным в невероятных количествах и запитым пивом и виски. Они все пили много; но эксцессы Ганта ввергли Хелен в дикую ярость, а Бена исполнили хмурым и злобным отвращением.
— Проклятый старик! — кричала Хелен, хватая за плечи и встряхивая его несопротивлягощееся осоловелое тело, распростертое на постели.— Так бы и избила тебя! Разве ты болен? Я всю свою жизнь загубила, ухаживая за тобой, а ты здоровее меня! Ты надолго переживешь меня, старый эгоист! Просто зло берет!
— Деточка! — ревел он, широко разводя руками.— Благослови тебя бог, я пропал бы без тебя.
— Не смей называть меня деточкой! — кричала она.
Но на следующий день, по дороге в больницу, она держала его за руку, когда он, дрожа, на мгновение оглянулся на город, который лежал позади и впереди них.
— Здесь я жил мальчиком,— пробормотал он.
— Не тревожься,— сказала она,— мы тебя поставим на ноги. Ты снова станешь мальчиком!
Рука об руку они вошли в приемную, где — обрамленный смертью, ужасом, деловитой практичностью сиделок и мелькающими фигурами спокойных мужчин, с глазами-буравчиками и серыми лицами, которые так уверенно проходят среди разбитых жизней,— раскинув руки в жесте безграничного милосердия, во много раз больше самого большого из ангелов Ганта, со стены смотрит образ кроткого Христа.
Юджин несколько раз навестил Леонардов. Маргарет выглядела исхудавшей и больной, но великий свет в ней, казалось, пылал от этого только ярче. Еще никогда он не ощущал так ее огромного безмятежного терпения, великого здоровья ее духа. Все его грехи, вся его боль, все усталое смятение его души были смыты этим бездонным сиянием; суета и зло жизни спали с него, как грязные лохмотья. Он словно вновь облекся в одеяние из света без единого шва.
Но он не мог открыть ей того, что переполняло его сердце; он свободно говорил о своих занятиях в университете,— и больше почти ни о чем. Его сердце изнемогало от бремени признаний, но он знал, что не может говорить,— она не поймет. Она была так мудра, что могла только верить. Один раз в отчаянии он попытался рассказать ей о Лоре: он выпалил свое признание неловко в нескольких словах. Он еще не кончил, а она уже начала смеяться.
— Мистер Леонард!— позвала она.— Представьте себе этого негодяя с девушкой! Вздор, мальчик! Ты даже не знаешь, что такое любовь. Не выдумывай! Успеется через десять лет.— Она нежно посмеивалась про себя, глядя вдаль рассеянным туманным взором.
— Старина Джин с девушкой! Бедная девушка! О господи, мальчик! Тебе еще долго этого ждать. Благодари судьбу!
Он резко опустил голову и закрыл глаза. «Моя чудесная святая! — думал он.— Вы были ближе ко мне, чем кто бы то ни было. Как я обнажал перед вами свой мозг и был бы рад обнажить сердце, если бы посмел! И как я одинок,— и сейчас и всегда».
Вечерами он гулял по улицам с Айрин Маллард; город опустел и погрустнел от отъездов. Редкие прохожие спешили мимо, словно увлекаемые короткими внезапными порывами ветра. Он был заворожен ее тонкой усталостью; она давала ему утешение, и он никогда не касался ее. Но трепещуще и страстно он обнажал перед ней бремя, давившее его сердце. Она сидела рядом с ним и гладила его руку. Ему казалось, что он узнал ее, только когда много лет спустя вспомнил про нее.
Дом почти опустел. Вечером Элиза тщательно уложила его чемодан, удовлетворенно пересчитывая выглаженные рубашки и заштопанные носки.
—Теперь у тебя много теплой одежды, сын. Побереги ее.
Она положила чек Ганта в его внутренний карман п заколола английской булавкой.
— Следи за деньгами, милый. Ведь неизвестно, с кем тебе придется ехать в поезде.
Он нервно мялся возле двери — он предпочел бы незаметно исчезнуть, а не кончить прощанием.
— По-моему, ты мог бы провести последний вечер с матерью,— сказала она ворчливо. Ее глаза сразу затуманились, а губы задергались в полной жалости к себе горькой улыбке.— Вот что я тебе скажу! Очень это странно, а? Ты и пяти минут со мной не посидишь, а уже думаешь, как бы уйти куда-нибудь с первой попавшейся женщиной. Хорошо. Хорошо. Я не жалуюсь. Наверное, я только на то и гожусь, чтобы стряпать, шить и собирать тебя в дорогу.— Она разразилась громким плачем.— Наверное, только на это я и годна. Все лето я почти не видела тебя.
Да,— сказал он горько,— ты была слишком занята постояльцами. Не думай, мама, что тебе удастся растрогать меня в последнюю минуту,— воскликнул он,
уже глубоко растроганный.— Плакать легко. Но я все время был здесь, только у тебя не было на меня времени. О, бога ради! Давай покончим с этим! Все и без этого достаточно скверно. Почему ты всегда ведешь себя так, когда я уезжаю? Тебе хочется сделать меня как можно несчастнее?
Вот что,— бодро сказала Элиза, мгновенно перестав плакать,— если у меня получатся два-три дела и все пойдет хорошо, то весной я, может быть, встречу тебя в большом прекрасном доме. Я уже выбрала участок,— продолжала она с веселым кивком.
Аа! — В горле у него захрипело, и он рванул воротник.— Ради бога, мама! Прошу тебя!
Наступило молчание.
— Ну,— торжественно сказала Элиза, пощипывая подбородок.— Веди себя хорошо, сын, и учись как следует. Береги деньги, я хочу, чтобы ты хорошо питался и тепло одевался, но денег на ветер не бросай. Болезнь твоего отца потребовала больших расходов. Тратим, тратим и ничего не получаем. Неизвестно, откуда
возьмется следующий доллар. Так что будь бережлив.
Опять наступило молчание. Она сказала свое слово; она приблизилась к нему, насколько могла, и вдруг почувствовала себя безъязыкой, отрезанной, отгороженной от горькой и одинокой замкнутости его жизни.
— Как мне тяжело, что ты уезжаешь, сын,— сказала она негромко, с глубокой и неопределенной грустью.
Он внезапно вскинул руки в страдальческом незавершенном жесге.
— Какое это имеет значение! О господи, какое это имеет значение!
Глаза Элизы наполнились слезами настоящей боли. Она схватила его руку и сжала ее.
— Постарайся быть счастливым, сын,— заплакала она,— будь хоть немного счастлив. Бедное дитя! Бедное дитя! Никто не знает тебя. До того, как ты родился,— сказала она голосом, охрипшим от слез, медленно покачала головой и, хрипло покашляв, повторила: — До того, как ты родился…