Книга: Взгляни на дом свой, ангел
Назад: Латынью он занимался упорно и с интересом. Его преподавателем был высокий бритый человек с желтым сатанинским лицом. Он так ловко разделял свои жидкие волосы на пробор, что создавалось впечатление рогов Его губы всегда изгибала дьявольская улыбка, глаза его блестели тяжелой злобной насмешливостью. Юджин возлагал на него большие надежды. Стоило ему опоздать и, задыхаясь, не позавтракав, влететь в аудиторию, сразу же после того как все сели, как сатанинский профессор приветствовал его с изысканной иронией:
Дальше: XXX

XXIX

До конца первого учебного года он переменил квартиру раз пять. И последние месяцы жил один в большой пустой комнате без ковра в Пулпит-Хилле. Это было редкостью: чаще всего студенты селились по двое и по трое. Так возникла та физическая изоляция, которую вначале он переносил с трудом, хотя вскоре она превратилась в насущную необходимость и для его духа, и для его тела.
В Пулпит-Хилл он приехал с Хью Бартоном, который встретил его в Эксетере и отвез в Пулпит-Хилл в своем большом «бьюике». Зарегистрировавшись в канцелярии университета, он быстро нашел квартиру в доме одной алтамонтскои вдовы, сын которой учился в университете. Хью Бартон облегченно поспешил уехать, надеясь добраться домой к молодой жене еще до темноты.
Восторженно и безрассудно Юджин заплатил вдове вперед за два месяца. Ее фамилия была Брэдли — это была дряблая, кислая женщина с белым лицом и болезнью сердца. Но кормила она его прекрасно. Сын миссис Брэдли откликался на свои инициалы «Дж. Т.» Дж. Т. Брэдли, студент второго курса, был угрюмым неприветливым юнцом девятнадцати лет и представлял собой смесь угодливости и наглости, взятых в равных долях. Он честолюбиво и тщетно стремился стать членом какого-нибудь студенческого клуба. Не добившись признания благодаря природным талантам, он маниакально уверовал, что сможет добиться известности и славы, если прослывет поработителем первокурсников.
Но эта тактика, которую он испробовал на Юджине, вызвала только протест и враждебность. Они стали ожесточенными врагами — Дж. Т. делал что мог, чтобы погубить начало университетской жизни Юджина. Он ставил его на глазах у всех в глупое положение и обращал всеобщее внимание на его промахи; он вызывал его на откровенность, а потом разглашал его признания во всеуслышанье. Однако судьба в конце концов насмешливо предает нас на позор, потому что наша способность быть злодеями так же мала, как и все остальные наши способности. Настал день, когда Юджин освободился от этих пут, когда он смог покинуть этот вдовий дом печалей. Дж. Т. подошел к нему, робко хмурясь.
— Я слышал, ты нас покидаешь, Джин,— сказал он.
— Да,— сказал Юджин.
— Это из-за меня?
— Да,— сказал Юджин.
— Ты слишком серьезно ко всему относишься, Джин.
— Да,— сказал Юджин.
— Я не хочу, чтобы ты на меня сердился, Джин. Давай пожмем друг другу руки и будем друзьями.
Он деревянно протянул руку. Юджин посмотрел на угрюмoe слабое лицо, на обиженные глаза, которые шарили по сторонам в поисках того, что они могли бы назвать своим. Густые черные волосы были склеены помадой. Он увидел белую перхоть у корней. От него пахло тальком. Он был зачат и вскормлен в теле его белолицей матери — для чего? Чтобы лизать презрительно поглаживающие пальцы престижа? Чтобы пресмыкаться перед эмблемой? Юджин почувствовал тошноту.
— Давай пожмем друг другу руки, Джин,— повторил тот, шевеля протянутыми пальцами.
— Нет,— сказал Юджин.
— Ты же меня не ненавидишь? — заскулил Дж. Т.
— Нет,— сказал Юджин.
Он испытал миг жалости и тошноты. Он простил, потому что необходимо было забыть.
Юджин жил в маленьком мирке, но крушение этого мирка было для него реальностью. Его беды были ничтожны, но их воздействие на его дух глубоко и губительно. Он презрительно замкнулся в своей скорлупе. У него не было друзей, презрение и гордость сжигали его. Он противопоставил свое лицо будничной объединенной жизни вокруг.
Именно в эту горькую, исполненную отчаяния осень Юджин познакомился с Джимом Триветтом.
Джим Триветт, сын богатого фермера-табаковода в восточной части штата, был добродушный двадцатилетний парень, сильный, довольно безобразный, с грубым выступающим вперед ртом, толстыми полуоткрытыми губами, постоянно растянутыми в дряблой улыбочке и испачканными в углах табачной жвачкой. Зубы у него были скверные. Светло-каштановые сухие непослушные волосы торчали спутанными вихрами. Он одевался дешево и крикливо по ужасной моде того времени: узенькие брюки, которые не доходили на один дюйм до коричневых ботинок, открывая носки со стрелками, пиджак с фалдами, стянутый поясом на почках, большие полги тые шелковые воротнички. Под пиджаком он носил толстый свитер с номером своей школы.
Джим Триветт жил вместе с тремя другими студентами своего землячества в пансионе, неподалеку от дома миссис Брэдли, но ближе к западным воротам университета. Эти четыре молодых человека удобства и общества ради поселились вместе в двух грязноватых комнатах, в которых несло сухим жаром от чугунных печурок. Они вечно собирались заниматься, но никогда не занимались. Кто-нибудь входил, решительно объявлял, что у него «завтра жуткий день», и принимался готовиться к схватке с учебниками: старательно и долго точил карандаши, переставлял лампу так и эдак, подбрасывал поленья в раскаленную печурку, придвигал стул, надевал зеленый козырек, прочищал трубку, набивал ее табаком, закуривал, снова закуривал, потом снова прочищал ее и, наконец, с большим облегчением слышал, что в дверь стучат.
Входи в дом, черт возьми! — гостеприимно ревел он.
Здорово, Джин! Бери стул, сынок, и располагайся,— сказал Том Грант. Это был коренастый юноша, одетый очень крикливо, с низким лбом и черными воло
сами, добрый, глупый и ленивый.
Вы занимались?
Еще бы! — закричал Джим Триветт.— Я занимался, как последний сукин сын.
Черт! — сказал Том Грант, медленно оглядываясь на него.— Как-нибудь твои воротнички удавят тебя до смерти.— Он медленно и печально покачал головой, а потом прибавил с грубым смехом: — Если бы папаша Триветт знал, на что ты тратишь его денежки, его бы хватил удар.
Джин,— сказал Джим Триветт,— что тебе известно про этот проклятый английский?
То, что ему об этом неизвестно, ты можешь записать на обороте почтовой марки,— сказал Том Грант.— Старик Сэнфорд чертовски высоко тебя ставит, Джин.
А я думал, ты у Торрингтона,—сказал Джим Триветт.
Нет,— сказал Юджин.— Для него я был недостаточно энглизирован. Слишком юн и неотесан. И я от него ушел, и слава богу. А что тебе надо, Джим? — спросил он.
Мне нужно написать длинное сочинение. А я не знаю, о чем писать,— сказал Джим Триветт.
А я тут при чем? Ты хочешь, чтобы я написал за тебя?
Да,— сказал Джим Триветт.
Сам пиши свое проклятое сочинение,— сказал Юджин, изображая на лице свирепую непреклонность.— А я не стану. Помочь помогу, если сумею.
А когда ты думаешь отправиться в Эксетер с нашим молодцом? — спросил Том Грант, подмигивая Джиму Триветту.
Юджин покраснел и попробовал защититься.
Готов в любое время,— сказал он скованно.
Вот что, Длинный! — сказал Джим Триветт с дряблой ухмылкой.— Ты правда хочешь или просто вид делаешь?
Я пойду с тобой! Я же сказал, что пойду! — сердито сказал Юджин. Он слегка дрожал.
Том Грант многозначительно улыбнулся Джиму Триветту.
— Станешь мужчиной, Джин,— сказал он.— Сразу грудь волосами обрастет.
Он рассмеялся негромко, но неудержимо, покачивая головой в ответ на какие-то свои тайные мысли.
Дряблая улыбка Джима Триветта стала шире. Он сплюнул в ящик для дров.
— Черт! — сказал он.— Когда они увидят нашего Длинного, так подумают, что весна пришла. Им стремянку придется притащить, чтобы дотянуться до
него.
Том Грант трясся от жесткого жирного смеха.
Притащут, притащут, черт их дери! — сказал он.
Ну так как же, Джин? — вдруг спросил Джим Триветт.— Договорились? В субботу?
Ладно! — сказал Юджин.
Когда он ушел, они обменялись алчными улыбками — ублаготворенные развратители целомудрия.
— Пф! — сказал Том Грант.— Так поступать нехорошо. Ты сбиваешь мальчика с пути.
— Это ему не повредит,— сказал Джим Триветт.— Это будет ему полезно.
Он с ухмылкой утер рот тыльной стороной ладони.
— Погоди-ка! — прошептал Джим Триветт.— Кажется, здесь.
Они удалились от центра унылого табачного городка. Четверть часа они быстро шагали по серым осенним улицам, спустились с длинного, изборожденного колеями холма мимо редеющей убогости ветхих лачуг и оказались почти на окраине. До рождества оставалось три недели. Туманный воздух был исполнен холодной угрозы. Угрюмую тишину прерывали только далекие слабые звуки. Они свернули на узкую немощеную дорогу, по обеим сторонам которой были разбросаны негритянские хижины и лачуги белых бедняков. Это был мир рахита. Фонарей не было. Их ноги сухо шуршали опавшими листьями.
Они остановились перед двухэтажным дощатым домом. За опущенными желтыми шторами тускло горела лампа, сея мутную золотую пыльцу в дымный воздух.
— Погоди,— сказал Джим Триветт шепотом.— Я сейчас узнаю.
Они услышали шаркающие по листьям шаги. Через секунду откуда-то вынырнул негр.
— Здорово, Джон,— сказал Джим Триветт еле слышно.
Добрый вечер, хозяин! — ответил негр устало, но тем же тоном.
Мы ищем дом Лили Джонс,— сказал Джим Триветт.— Это он?
Да, сэр,— сказал негр.— Тот самый.
Юджин, прислонившись к дереву, слушал их заговорщический шепот. Ночь, огромная и настороженная, окружала его злым внимательным бдением. Губы у него похолодели и дрожали. Он всунул между ними сигарету и, ежась, поднял толстый воротник пальто.
— Мисс Лили знает, что вы придете? — спросил негр.
Нет,— ответил Джим Триветт.— Ты ее знаешь?
Да, сэр,— ответил негр.— Я вас провожу.
Они пошли к дому, а Юджин остался ждать в тени дерева. Они обошли парадное крыльцо и направились к боковому входу. Негр тихонько постучал в решетчатую дверь. Всегда решетчатые двери. Почему?
Он ждал, прощаясь с самим собой. Он стоял, занеся над своей жизнью клинок убийцы. Он по горло утонул в тине осложнений. Спасения не было.
Из дома доносился слабый приглушенный шум: голо са и смех и надтреснутое хрипение старого фонографа!
Но как только негр постучал, там все смолкло. Ветхий дом, казалось, прислушивался. Мгновение спустя воровато скрипнула дверь: он уловил тихое испуганное журчанье женского голоса. Кто это? Кто?
Тут к нему вернулся Джим Триветт и сказал тихо:
— Все в порядке, Джин. Пошли!
Он сунул монету в ладонь негра. Один миг Юджин смотрел в широкое черное дружелюбие его лица. По его застывшему телу прокатилась теплая волна. Черный зазывала исполнял свою работу охотно и сердечно: на их неприглядную купленную любовь падала теплая тень его доброты.
Они тихо прошли по дорожке, поднялись на несколько ступенек и шагнули в зарешеченную дверь. Возле нее стояла женщина, пропуская их внутрь. Когда они переступили порог, она плотно закрыла дверь. Они пересекли маленькую веранду и вошли в дом.
Они оказались в небольшой прихожей, которая рассекала дом пополам. Коптящая лампа с прикрученным фитилем отбрасывала неясный круг света во тьму. Лестница без ковра вела наверх. Слева и справа были двери, и еще вешалка, на которой висела старая мужская фетровая шляпа.
Джим Триветт немедленно обнял женщину, усмехаясь и хватая ее за грудь.
Привет, Лили,— сказал он.
Господи! — Она бесформенно улыбнулась и продолжала смотреть на Юджина, любопытствуя, что выбросила ей пасть ночи. Потом, повернувшись к Джиму Триветту, сказала с грубым смехом:
Ах, черт! Женщине, которая его заполучит, придется отрезать ему ноги по колено — уж очень они длинны.
Я бы посмотрел на него с Тельмой!— сказал Джим Триветт, ухмыляясь.
Лили Джонс хрипло рассмеялась. Правая дверь открылась, и в прихожую вошла Тельма, маленькая, хрупкая женщина. Вслед ей несся визгливый бессмысленный смех. Джим Триветт нежно обнял ее.
— Господи! — сказала Тельма жестяным голоском.— Что это у нас здесь такое? — Она вытянула острое птичье личико и нагло уставилась на Юджина.
— Я привел тебе нового кавалера, Тельма,— сказал Джим Триветт.
— Вы когда-нибудь видели другого такого долговязого парня? — спросила Лили Джонс, ни к кому не обращаясь.— Какой твой рост, сынок? — добавила она добродушно, повернувшись к нему.
Его слегка передернуло.
Не знаю,— ответил он.— Примерно, шесть футов три дюйма.
Нет, он выше! — решительно заявила Тельма.— В нем не меньше семи футов, чтоб мне с этого места не сойти.
Он последний раз мерился на прошлой неделе,— сказал Джим Триветт.— Так что точно он сказать не может.
Да он же еще совсем молоденький,— сказала Лили, вглядываясь в него.— Сколько тебе лет, сынок?
Юджин отвернул бледное лицо в нерешительности.
Мне.— Его голос сорвался.— Мне около…
Ему скоро восемнадцать,— поддержал его Джим Триветт.— Можешь не беспокоиться. Длинный знает, что к чему. Он стреляный воробей. Я тебе врать не стану. Это точно.
Что-то непохоже,— с сомнением сказала Лили.— По лицу ему не дашь больше пятнадцати. Да и лицо-то у него какое маленькое,— с недоумением докон
чила она.
Другого у меня нет,— сердито сказал Юджин.— Извините, что не могу сменить его на другое, побольше.
Оно чудно выглядит при таком росте,— терпеливо объяснила она.
Тельма толкнула ее в бок.
— Потому что у него кости большие,— сказала она.— Это парень хоть куда! Когда он обрастет мясом, то будет видным мужчиной. Ну, и будешь же ты головы кружить, Длинный! — сказала она резко и сжала его холодную руку.
А в нем призрак, его незнакомец, отвернулся в печали. «Боже мой! Я буду это помнить»,— подумал он.
— Ну,— сказал Джим Триветт,— довольно зря время терять.
Он снова обнял Тельму. Она кокетливо отбивалась.
— Иди наверх, сынок! — сказала Лили.— Я сейчас приду. Дверь открыта.
— Пока, Джин,— сказал Джим Триветт.— Не торопись, сынок.
Он грубовато обнял Юджина за плечи и ушел с Тельмой в левую дверь.
Юджин медленно поднялся по скрипучим ступенькам и вошел в открытую дверь. Жаркая масса углей тлела в камине. Он снял пальто и шляпу и бросил их на деревянную кровать. Потом он напряженно сел в качалку и наклонился вперед, вытянув дрожащие руки поближе к теплу. Комнату освещали только угли, но в их тусклом ровном красном отсвете он разглядел старые обои в грязных потеках, местами оборванные и свисающие шуршащими лентами. Он сидел тихо, наклонившись вперед, но время от времени все его тело сотрясала отчаянная дрожь. «Зачем я здесь? Это не я»,— думал он.
Вскоре он услышал на лестнице тяжелые медленные шаги Лили. Она вошла в струящемся потоке света, держа перед собой лампу. Теперь он мог ее разглядеть. Лили была пожилая деревенская женщина, тяжеловесная, нездорово опухшая. У глаз ее и в уголках гладкого крестьянского рта лежала сетка тонких морщин, словно ей приходилось много работать на солнце. У нее были черные волосы, жесткие и густые. Она была густо напудрена белым тальком. Ее чистое широкое ситцевое платье было без пояса, как у обыкновенной домашней хозяйки, но в качестве уступки своей профессии она носила красные шелковые чулки и ночные туфли из красного фетра, обшитые мехом, в которых она шагала тяжело и косолапо.
Она закрыла дверь и подошла к камину, где стоял Юджин. Он обнял ее с лихорадочным желанием, лаская длинными нервными руками. Нерешительно он сел в качалку и неуклюже притянул ее к себе на колени. Она подчинялась его поцелуям с жесткой и бесстрастной скромностью провинциальной шлюхи, отворачивая рот. От прикосновения его холодных рук она вздрогнула.
— Ты холоден как лед, сынок,— сказала она.— Почему это?
Она принялась растирать его руки с грубым смущенным профессионализмом. Потом нетерпеливо встала.
— Ну, давай начинать,— сказала она,— где мои деньги?
Он сунул ей в руку две смятые бумажки.
Потом он лег рядом с ней. Он дрожал, расстроенный и бессильный. Страсть в нем умерла.
Прогоревшие угли провалились сквозь решетку. Утраченное яркое чудо погасло.
Когда он сошел вниз, Джим Триветт уже ждал в передней, держа Тельму за руку. Лили тихонько выпустила их наружу, сперва выглянув сквозь решетку в туман и прислушавшись.
Потише,— прошептала она.— На той стороне кто-то стоит. Они вроде начали следить за нами.
Приходи еще, Верзила,— пробормотала Тельма, сжимая его руку.
Они осторожно вышли и крадучись выбрались на дорогу. Туман сгустился: воздух был насыщен мелкими колючими каплями влаги.
На углу в свете фонаря Джим Триветт шумно с облегчением вздохнул и смело зашагал вперед.
— Черт! — сказал он.— Я думал, ты уж никогда не придешь. Чем ты там с ней занимался, Длинный? — Потом, заметив выражение лица мальчика, он добавил с живым сочувствием: — Что случилось, Джин? Тебе неxoporrro!
— Погоди! — сказал Юджин невнятно.— Сейчас!
Он отошел к канаве, и его вырвало. Он выпрямился и вытер рот носовым платком.
Ну, как? — спросил Джим Триветт.— Лучше?
Да,— сказал Юджин.— Теперь все в порядке.
— Почему ты не сказал, что тебя тошнит? — заметил Джим Триветт с упреком.
Это началось вдруг,— сказал Юджин и, помолчав, добавил: —Наверное, съел что-нибудь не тоу этого проклятого грека.
А мне так ничего,— сказал Джим Триветт.— Выпьешь чашку кофе, и все будет в порядке,— бодро добавил он.
Они медленно взбирались на холм. Мертвенный свет от мигающих фонарей на углах падал на фасады убогих домишек.
Джим,— сказал Юджин после паузы.
А? Что ты?
Не говори, что меня тошнило,— неловко сказал он.
Джим Триветт посмотрел на него с удивлением.
Почему? Тут же ничего нет такого,— сказал он.— Ерунда, сынок, стошнить может каждого.
Да, конечно. Но ты все-таки не говори.
Да ладно. Не скажу. Зачем мне? — сказал Джим Триветт.
Юджина преследовал его собственный призрак – он знал, что вернуть ничего нельзя. Три дня он избегал всех: он чувствовал на себе клеймо греха. Он выдавал себя каждым жестом, каждым словом. Он держался более вызывающе, смотрел на жизнь более враждебно Он цеплялся за Джима Триветта, извлекая горькое удовольствие из его грубых дружеских похвал. Неудовлетворенное желание снова горело в нем. Оно победило физическое отвращение, нарисовало новые картины. В конце недели он опять поехал в Эксетер — один. Он чувствовал, что утратил себя безвозвратно. На этот раз он выбрал Тельму.
Когда он ехал на рождество домой, его чресла были черны от скверны. Огромное тело штата распростерлось нагим гигантом под свинцовой изморосью небес. Поезд с ревом мчался по длинному подъему к Пидмонту. Ночью, пока он лежал на полке в болезненном полузабытьи, поезд вполз в великую крепость гор. Он смутно видел их зимние громады, угрюмые леса. Под мостом беззвучная, как сон, река белым канатом вилась между замерзшими берегами. Его измученное сердце воспрянуло среди всепроникающей извечности гор. Он родился в горах. Но на заре, когда он вышел из вагона вместе с остальными студентами, подавленность вернулась. Скопление жалких строений у вокзала показалось ему еще более жалким, чем всегда. Горы над плоскостью привокзальных улиц с их покосившимися домами казались неестественно близкими, как видение. Безмолвная площадь за его отсутствие как будто съежилась, а когда он спрыгнул с трамвая и пошел вниз по улице к «Диксиленду», он словно пожирал гигантскими шагами кукольные расстояния.
Рождество было серым и скучным. Без Хелен некому было придать ему теплоту. Гант и Элиза тяжело ощущали ее отсутствие. Бен приходил и уходил, как призрак. Люк на этот раз не приехал. А сам он был болен от стыда и утраты.
Он не знал, куда деваться. По ночам он расхаживал по холодной спальне, бормоча вслух, пока не появлялось потревоженное лицо Элизы над халатом. Отец стал ласковее и дряхлее. Его снова мучили боли. Он был рассеян и грустен. Он начал без интереса расспрашивать сына об университете. Слова застревали у Юджина в горле. Он пролепетал несколько ответов и бежал из дома от невидящего страха в глазах Ганга. Он много ходил и днем и ночью, пытаясь справиться с собственным страхом. Он верил, что поражен проказой. И ему оставалось только гнить. Заживо. Спасения не было. Ибо так учили моралисты его юности.
Он шагал в бесцельном отчаянии, не в состоянии хотя бы ненадолго утишить тревогу, снедавшую его беспокойные ноги. Он ушел в восточные горы за Негритянским кварталом. Зимнее солнце пробиралось сквозь туман. Низко на лугах и высоко на горах солнечный свет обмывал землю, как молоко.
Он стоял и глядел. Луч надежды прорезал тьму его духа. «Я пойду к моему брату»,— подумал он.
Бен еще лежал в постели на Вудсон-стрит и курил. Он закрыл дверь и заметался по комнате.
Бога ради! — сердито прикрикнул на него Бен.— Ты с ума сошел? Что с тобой стряслось?
Я… я болен! — с трудом выговорил он.
В чем дело? Где ты был? — резко спросил Бен. Он сел в постели.
Я был с женщиной,— сказал Юджин.
Сядь, Джин,— негромко сказал Бен, помолчав.— Не будь дурачком. Ты ведь от зтого не умрешь. Когда это произошло?
Мальчик выпалил свою исповедь. Бен встал и оделся.

— Идем! — сказал он.— К Макгайру.
Пока они шли, он пытался объяснить себе, бормоча бессвязно и торопливо.
— Было так…— начал он.— Если бы я знал, но тогда я не знал… конечно, я знаю, я сам виноват.
— О, бога ради! — нетерпеливо сказал Бен.— Заткнись! Я не хочу ничего про это слышать. Я ведь не твой чертов ангел-хранитель.
Это было утешительно. Так много людей, стоит нам пасть, становятся нашими ангелами-хранителями.
Они поднялись по лестнице в темный широкий коридор «Дома терапевтов и хирургов», где стояли резкие и тревожные медицинские запахи. Приемная Макгайрл была пуста. Бен постучал в дверь кабинета. Макгайр открыл ее и вытащил изо рта прилипшую к губе мокрую сигарету, чтобы поздороваться с ними.
— Здравствуй, Бен! Здорово, сынок! — рявкнул он, увидев Юджина.— Когда ты вернулся?
— Он думает, что умирает от скоротечной чахотки, Макгайр,— сказал Бен, мотнув головой.— Может быть, вы сумеете продлить его жизнь.
— В чем дело, сынок? — спросил Макгайр.
Юджин сухо глотнул, отвернув свинцово-синее лицо.
— Если вы не возражаете,— прохрипел он,— я бы… наедине.— Он в отчаянии повернулся к брату.— Подожди здесь. Я не хочу, чтобы ты входил.
— Я и не хочу идти с тобой,— сказал Бен ворчливо. — У меня хватает своих неприятностей.
Юджин вошел в кабинет следом за грузной фигурой Макгайра. Макгайр закрыл дверь и тяжело опустился в кресло у захламленного стола.
— Садись, сынок,— велел он,— и рассказывай.
Он зажег сигарету, ловко приклеил ее к отвисающей мокрой губе и внимательно поглядел на мальчика, на его искаженное лицо.
Не торопись, сынок,— сказал он ласково,— возьми себя в руки. Что бы это ни было, можешь не сомневаться, что это и наполовину не так страшно, как ты думаешь.
Это произошло так,— тихим голосом начал Юджин.— Я совершил ошибку. Я знаю это и готов принять все последствия. Я не ищу себе оправдания.— Его голос
стал пронзительным, он приподнялся на стуле и начал свирепо бить кулаком по заваленному бумагами столу.— Я никого не виню. Понимаете?
Макгайр медленно повернул опухшее недоуменное лицо к своему пациенту. Мокрая сигарета смешно свисала из его полуоткрытого рта.
— Это должно быть мне понятно? — спросил он.— Послушай, Джин, о чем ты, черт подери, говоришь? Я ведь не Шерлок Холмс. Я твой врач. Выкладывай все начистоту.
Мальчик ответил с горько подергивающимся лицом.
— То, что сделал я,— сказал он трагически,— делают тысячи. О, может быть, они и притворяются, будто это не гак. Но это так. Вы врач — вы это знаете. И люди, занимающие в обществе высокое положение. Я — один из тех, кому не повезло. Я попался. Чем я хуже других? Почему…— продолжал он риторически.
— По-моему, я понял, к чему ты клонишь,— сухо сказал Макгайр.— Давай посмотрим, сынок.
Юджин лихорадочно повиновался, все еще декламируя:
— Почему я должен носить стигму позора, а другие отделываются ничем? Лицемеры — толпа проклятых, грязных, хнычущих лицемеров, вот они кто! Двойная мораль! Ха! Где тут справедливость, где честность? Почему винят меня, когда люди из высшего общества…
Макгайр кончил свой критический осмотр и, подняв большую голову, комически рявкнул:
Да кто тебя винит? Не думаешь же ты, что ты первый такой выискался? К тому же у тебя ничего и нет.
Вы… вы можете вылечить меня? — спросил Юджин.
Нет. Ты неизлечим, сынок! — сказал Макгайр. Он нацарапал на бланке какие-то иероглифы. — Отдашь это аптекарю, — сказал он. — А в будущем будь осторожнее в выборе друзей. Люди из высшего общества? — Он усмехнулся.— Так вот где ты вращался?
Страшное бремя крови и слез спало с сердца мальчика, он испытывал головокружительное облегчение, счастливое безумие, говорил, сам не зная что.
Он открыл дверь и вышел в приемную. Бен нервно вскочил со стула.
Ну, — сказал он, — сколько ему еще осталось жить? — Потом серьезно и тихо он добавил: — Он ведь здоров?
— Да, — сказал Макгайр. — По-моему, он немного свихнутый. Но ведь вы все такие.
Когда они вышли на улицу, Бен спросил:
— Ты что-нибудь ел?
Нет, — сказал Юджин.
Когда ты ел в последний раз?
Вчера, кажется,—сказал Юджин.—Не помню точно.
— Проклятый идиот! — пробормотал Бен.— Пошли есть.
Это предложение понравилось Юджину. Мир ласково купался в молочном зимнем свете. Приехавшие на зимние каникулы студенты ненадолго пробудили город ш зимнего оцепенения — теплые быстрые течения жизни бурлили на тротуарах. Он шел рядом с Беном широ; подпрыгивающими шагами, не в силах совладать с поднимавшейся опарою в его душе. В конце концов на улице, полной деловой суматохи, он не выдержал и, высоко подпрыгнув, испустил ликующий клич:
— Скви-и-и!
— Идиот! — резко сказал Бен. — Ты с ума сошел?
Он яростно нахмурился, потом с узкой улыбкой обернулся к хохочущему прохожему.
— Держи его, Бен! —завопил Джим Поллок, ядовитый маленький человечек с восковой улыбкой под черными усами, старший наборщик и социалист.
— Если отрубить его дурацкие ноги, он взовьется вверх, как воздушный шар,— сказал Бен.
Они вошли в большую новую закусочную и сели за столик.
— Что возьмете? — спросил официант.
Чашку кофе и кусок мясного пирога, — сказал Бен.
Мне то же самое, — сказал Юджин.
Ешь! — яростно сказал Бен. — Ешь!
Юджин задумчиво изучал меню.

— Принесите мне телячьи котлеты в томатном соусе, — сказал он, — с гарниром из тушеной картошки, потом морковь с горошком в сметане и тарелку горячих
бисквитов. И еще чашку кофе.
Юджин воспрянул духом. Воспрянул безудержно и без оглядки, со стихийной буйностью. В оставшиеся дни каникул он беззаботно смешивался с оживленной толпой, смело, но без наглости оглядывал молодых женщин и девушек. Они внезапно украсили зловещую унылую зиму, как дивные цветы. Он был полон радости жизни и одинок. Страх — это дракон, обитающий в армиях и в толпе. Он редко навещает тех, кто одинок. Юджин был выпущен на свободу — за последнюю ограду отчаяния.
Свободный и одинокий, он с отчуждением провидца смотрел на окружающий мир обладаемых и обладающих. Жизнь предлагала себя его ищущим пальцам, как странный и горький плод. Пусть огромный клан, сгрудившийся в блокгаузе во имя тепла и безопасности, когда-нибудь затравит его и убьет; он думал, что так оно и будет.
Но теперь он не боялся, он был доволен — лишь бы борьба оказалась плодотворной. Он вглядывался в толпы, отмеченные для него знаком опасности, и выискивал в них то, чего он мог бы пожелать и взять.
Он возвращался в университет неуязвимым для насмешек, — в горячем зеленом пульмане они надвинулись на него стеной ядовитых шуточек, но сразу же отступили в растерянности, едва он яростно ответил им тем же.
Рядом с ним уселся Том Френч, красивое лицо которого было отмечено жесткой наглостью богатства. За ним следовал его придворный шут Рой Данкен, раб, смеявшийся пронзительно и бездумно.
— А, Гант! — сказал Том Френч грубо. — Заглядывал на этих днях в Эксетер?
Он хмурил брови и подмигивал ухмыляющемуся Рою.
— Да, — ответил Юджин. — Я был там недавно и сейчас туда собираюсь. А тебе какое дело, Френч?
Растерявшись от такого резкого отпора, сын богача отступил.
— Мы слышали, ты у них ходишь в первых, Джин, — сказал Рой Данкен, хихикая.
Кто «мы»? — сказал Юджин. — У кого «у них»?
Говорят, — сказал Том Френч, — ты чист, как канализационная труба.
Если мне потребуется почиститься, — сказал Юджин, — я ведь могу воспользоваться чистолем «Золотые Близнецы», не так ли? Френч и Данкен, Золотые Близнецы, которые всегда бездельничают.
Сидевшие впереди и сзади ухмыляющиеся студенты, молодые беспристрастные животные, громко захохотали.
— Так их! Так их! Валяй, Джин! — вполголоса сказал Зино Кокрен. Это был высокий двадцатилетний юноша, тонкий и сильный, изящный, как скаковая лошадь. Он посылал мяч против ветра на восемьдесят ярдов в игре на кубок Йэльского университета. Он был красавец, говорил всегда мягко и держался с бесстрашным добродушием атлета.
Сбитый с толку, обозленный Том Френч сказал угрюмо и хвастливо:
Меня никто ни в чем уличить не сможет. Я для них слишком ловок. Обо мне никто ничего не знает.
Другими словами, — сказал Юджин, — все знают о тебе все, и никто не хочет знать о тебе хоть что-нибудь.
Вокруг захохотали.
Здорово! — сказал Джимми Ревелл.
Так как же, Том?—спросил он с вызовом. Это был маленький толстячок, сын плотника, оскорбительно примерный студент, который разными способами зарабатывал деньги, чтобы платить за обучение. Он любил «подначивать», подстрекать и маскировал вульгарность и злорадство притворным, громогласным добродушием.
Юджин спокойно отчитывал Тома Френча.
Хватит, — сказал он. — Не продолжай, потому что тебя тут слушают другие. По-моему, это не смешно. Мне это не нравится. Мне не нравишься ты. Оставь меня в покое. Слышишь?
Пошли! — сказал Рой Данкен, вставая. — Оставь его в покое, Том. Он не понимает шуток. Серьезная натура!
Они пересели. А Юджин невозмутимо, но с облегчением отвернулся к необъятным унылым просторам земли, серым и морозным в железных тисках зимы.
Зима кончилась. Оледеневшая земля становилась все мягче от дождя и оттепелей. Городские улицы и дорожки между университетскими корпусами превратились в окопы, полные жидкой грязи. Прошел холодный ливень, и трава рванулась в рост зелеными мокрыми пятнами. Он бегал по этим дорожкам, прыгая, как кенгуру, высоко подскакивая, чтобы схватить зубами ветку с набухшими почками. Он испускал громкий горловой клич — пронзительное ржание, крик человека и зверя, крик кентавра, который в едином вопле изливает всю боль, радость и страсть, переполняющие его сердце. А на другой день он брел, уныло понурившись под непрошеной ношей усталости и тоски.
Он потерял счет часов — чувства времени у него не было, — спал, работал или отдыхал, когда попало, хотя аккуратно ходил на занятия и ел достаточно регулярно, волей-неволей подчиняясь порядкам столовой или пансиона. Еда была обильная, грубая, жирная и плохо приготовленная. Она стоила дешево: в университете — двенадцать долларов в месяц, в пансионе — пятнадцать. Он питался в университете месяц, потом не выдержал — его интерес к еде был слишком глубок и интеллигентен. Столовая помещалась в большом неуютном здании из белого кирпича. Официально она называлась «Стиггинс-Холл», но студенты выразительно и кратко окрестили ее «Хлевом».
Несколько раз он ездил в гости к Хелен и Хью Бартонам. Они жили в тридцати пяти милях оттуда в Сиднее, столице штата. Это был город с тридцатью тысячами жителей, сонный, с тихими тротуарами, осененными густыми деревьями, с Капитолием на центральной площади, от которой лучами расходились улицы. В начале главной улицы наискосок от Капитолия стояло бурое облезлое здание из замшелого камня — дешевый отель и самый большой и известный публичный дом в городе. Еще в городе было три женских колледжа, различавшихся вероисповеданием учащихся.
Бартоны снимали квартиру в старом особняке, недалеко от резиденции губернатора. У них было три или четыре комнаты на первом этаже.
Именно в Сидней молодым человеком приехал Гант по пути из Балтимора на Юг. Именно в Сиднее он открыл свою первую мастерскую и, потеряв вложенные в нее деньги, навсегда возненавидел собственность. Именно в Сиднее он познакомился и сочетался браком со святой Синтией, туберкулезной старой девой, которая умерла через два года после свадьбы.
Огромный призрак их отца тяготел над ними: он нависал над городом, над палящим забвением лет, которое стирает все наши следы.
Вместе они рыскали по убогим улочкам, пока не отыскали жалкую лавчонку на границе негритянского квартала.
— Наверное, это было здесь, — сказала она. — Его мастерская стояла здесь. Теперь ее нет. Она немного помолчала. — Бедный старый папа! — и отвернулась со слезами на глазах.
На этом тусклом мире не сохранилось следа его огромной руки. Виноградные лозы не обвивали домов. Та его часть, которая жила здесь, была погребена — погребена вместе с покойницей под длинными серыми волнами лет. Они стояли в этом чужом месте безмолвно и испуганно, ожидая услышать его голос с тем чающим неверием, с каким можно искать бога в Бруклине.
В апреле Америка объявила войну Германии. Не прошло и месяца, как все годные молодые люди в Пулпит-Хилле — те, кому уже исполнился двадцать один год,— записались в армию. Он наблюдал, как в гимнастическом зале их осматривали врачи, и завидовал невинной беззаботности, с какой они раздевались донага. Они небрежно бросали одежду в кучу и вытягивались перед врачом, смеющиеся, уверенные. У них были чистые сильные тела, крепкие белые зубы, быстрые и ловкие движения. Первыми ушли в армию члены университетского клуба — веселые, оригинальничающие снобы, с которыми он не был знаком, но которые теперь воплощали для него высочайший светский аристократизм. Он видел, как они блаженно бездельничали на широких верандах клуба — этого храма, где свершались заключительные ужасные обряды посвящения. Он видел, как они — всегда вместе, всегда в стороне от стада непосвященных — пересмеивались на почте над своими письмами или играли в аптеках на имбирное пиво. И с сознанием своей неполноценности, с завистью, с мукой пария он наблюдал, как они вели осаду какого-нибудь первокурсника их круга — куда более элегантного, чем ом, из известной и богатой семьи. На самом деле они были всего только сыновьями провинциальных богачей, влиятельных только в своем городке или приходе, но когда он видел, как они, до конца уверенные в себе, с такой смеющейся непринужденностью, в отлично сшитых костюмах, изысканно и безупречно одетые, проходили в толпе студентов поплоше, которые неуклюже деревенели от крестьянской враждебности и смущения, они были цветом рыцарства, сыновьями знатных родов. Они были из Сиднея, Райли, Нашвилла. И вот теперь, как подобает джентльменам, они шли на войну.
В гимнастическом зале было душно от запаха пара и вспотевших людей, которые проходили в душевые с футбольного поля. Чисто вымытый, расстегнув ворот рубашки, Юджин медленно шел по дорожке под развертывающимися молодыми листьями; рядом с ним шагал Ральф Хендрикс, его знакомый.
— Погляди-ка, — сказал Ральф Хендрикс тихо и злобно.— Нет, ты только погляди! — Он кивнул в сторону идущей впереди группы студентов.— Эта задница гоняется за нашими красавчиками повсюду.
Юджин поглядел, а потом повернулся и внимательно посмотрел на ожесточенное плебейское лицо рядом с собой. Каждую субботу вечером после заседания литературного общества Ральф Хендрикс заходил в аптеку и покупал две дешевые сигары. У него были сутулые узкие плечи, белое узловатое лицо и низкий лоб. Говорил он монотонно, с оттяжкой. Его отец был мастером на бумагопрядильной фабрике.
Все они задницы, — сказал он.— Но я не собираюсь к ним подлизываться, чтобы попасть в их паршивый клуб, пусть проваливаются ко всем чертям.
Да,—сказал Юджин.
Но сам он хотел бы туда попасть. Он хотел быть аристократически беззаботным. Он хотел носить отлично сшитые костюмы. Он хотел быть джентльменом. Он хотел отправиться на войну.
Несколько студентов, прошедших комиссию, вышли из общежития с чемоданами. Они свернули на аллею, ведущую к воротам. Время от времени они приветственно помахивали руками.
— Пока, ребята! Увидимся в Берлине!
Сияющее, разделяющее море приблизилось и стало менее широким.
Он читал много — но беспорядочно, для собственного удовольствия. Он читал Дефо, Смоллета, Стерна и Филдинга — соль английского романа, которая в царствование Виндзорской Вдовы была утрачена, залитая океаном чая и патоки. Он читал новеллы Боккаччо и все, что осталось от потрепанного экземпляра «Гептамерона». По совету Щеголя Бенсона он прочел мэрреевского Еврипида (в то время он читал по-гречески «Алкесту» — самый благородный и самый прекрасный из мифов о Любви и Смерти). Он почувствовал величие легенды о Прометее, — но легенда тронула его больше, чем трагедия Эсхила. По правде говоря, Эсхила он находил неизмеримо высоким и… скучным: он не понимал, чем объясняется его слава. Или, вернее, — понимал. Эсхил был — Литературой с большой буквы, создателем шедевров. Он был почти так же нуден, как Цицерон — этот напыщенный старый моралист, который так смело отстаивал Старость и Дружбу. Софокл был царственным поэтом, он говорил как бог — в блеске молний; «Царь Эдип» — не только величайшая пьеса в мире, но и один из самых захватывающих сюжетов. Этот сюжет — совершенный, исполненный неотвратимости и невероятный — обрушивал на него кошмар совпадений, рождаемых Роком. И он как птица замирал перед этим великим змеиным оком мудрости и ужаса. А Еврипида (что бы ни говорили педанты) он считал величайшим лирическим певцом всех веков.
Он любил все страшные сказки и прихотливые выдумки и в прозе и в стихах, от «Золотого осла» до Сэмюэля Тэйлора Колриджа, владыки луны и волшебств. Сказочное он любил повсюду, где бы ни встречал.
Лучшие сказочники часто бывали великими сатириками: сатира (такая, как у Аристофана, Вольтера и Свифта) — высокое и тонкое искусство, далеко отстоящее от казарменных анекдотов и стандартных коммивояжерских острот дней нынешнего упадка. Великая сатира питается великой сказкой. Изобретательность Свифта несравненна — мир не знал лучшего сказочника.
Он прочел рассказы По, «Франкенштейна» и пьесы лорда Дансени. Он прочел «Сэра Гавейна и Зеленого Рыцаря» и «Книгу Товита». Он не искал объяснений своим призракам и чудесам. Волшебство это волшебство. Он жаждал призраков старины—не индейских, а в латах, духов древних королей и дам в высоких конических головных уборах. Затем впервые он начал думать об одинокой земле, на которой он жил. Ему вдруг показалось странным, что он читает Еврипида здесь, в глуши.
Вокруг был городок, за ним — уродливая холмистая равнина с разбросанными на ней бедными фермами, а за всем этим была Америка: еще такая же земля, еще такие же деревянные домишки, еще города, безжалостные, грубые, уродливые. Он читал Еврипида, а вокруг него мир белых и черных ел жареное. Он читал о древнем волховании и призраках, но разве по этой земле когда-нибудь бродил древний призрак? Призрак отца Гамлета — в Коннектикуте.
…Я дух — родного твоего отца —
На некий срок скитаться осужден
Меж Блумингтоном и Портлендом (штат Мэн).
Он вдруг ощутил опустошительную бренность своей страны. Только земля пребывала — огромная американская земля, несущая на своей грозной груди мир рахитичной ветхости. Только земля пребывала — эта широкая поразительная земля, у которой не было своих древних призраков. И не было занесенной песками, опрокинутой, распавшейся среди колонн древних затерянных храмов, — не было здесь разбитой статуи Менкауры, алебастровой головы Эхнатона. Ничто не изваивалось в камне. Только эта земля пребывала, на чьей одинокой груди он читал Еврипида. Он был пленник, запертый в ее горах, по ее равнине он шел один, всем чужой.
Боже! Боже! Мы были изгнанниками в другой стране и чужими—в своей. Горы были нашими хозяевами — они овладели нашими глазами и нашим сердцем, когда нам еще не было пяти. И все, что мы сделаем или скажем, будет навеки ограничено горами. Наши чувства вскормлены нашей поразительной землей; наша кровь научилась прилаживаться к царственному пульсу Америки, которую — и покидая ее — мы не можем утратить, не можем забыть. Мы шли по дороге в Камберленде и пригибались — так низко нависало небо, а убегая из Лондона, мы шли вдоль маленьких рек, которым только-только хватало их земли. И нигде не было дали, земля и небо были тесны и близки. И вновь пробудился старый голод — страшный и смутный голод, который томит и пытает американцев, делает нас изгнанниками у себя дома и чужими в любой другой стране.
Весной Элиза приехала к Хелен в Сидней. Хелен стала теперь спокойнее, печальнее и задумчивее. Она была укрощена своей новой жизнью, подавлена своей безвестностью. Она тосковала по Ганту куда больше, чем признавалась вслух. Она тосковала по горному городку.
Ну и сколько же вы платите за это помещение? — сказала Элиза, критически оглядываясь.
Пятьдесят долларов в месяц, — сказала Хелен.
С обстановкой?
Нет, нам пришлось купить мебель.
Знаешь что — это дорого, — сказала Элиза. — За первый-то этаж! По-моему, у нас квартирная плата ниже.
Да, конечно, это дорого, — сказала Хелен. — Но, боже великий, мама! Разве ты не понимаешь, что это лучший район города? До резиденции губернатора всего два
квартала. Миссис Мэтьюс не простая содержательница пансиона, можешь мне поверить. Нет, сэр! — воскликнула она, смеясь. — Она важная персона: бывает на всех приемах и постоянно упоминается в газетах. Видишь ли, нам с Хью надо жить прилично. Ведь он еще только начинает здесь.
— Да, я знаю, — согласилась Элиза задумчиво.— Как у него идут дела?
ОТул говорит, что он его лучший агент, — ответила Хелен. — Хью — молодец. Мы с ним вместе могли бы прекрасно жить где угодно, но только без его проклятой родни. Иногда меня просто зло берет, когда я вижу, как он надрывается, чтобы О'Тул мог потуже набить карман. Он работает как лошадь. Знаешь, О'Тул получает проценты с каждой его продажи. И миссис О'Тул, и ее две дочки разъезжают в громадном автомобиле и никогда палец о палец не ударят. Они католики, но им надо всюду поспеть.
Знаешь что, — сказала Элиза с робкой полусерьезной улыбкой, —почему бы Хью не стать самому себе хозяином? Какой смысл работать на другого! Вот что, деточка,— воскликнула она,— пусть-ка он попробует получить алтамонтское агентство! Тот, кто у них там сей час, по-моему, никуда не годится. Хью это место сразу
получит.
Наступило молчание.
Мы об этом думали, — неохотно призналась Хелен.— Хью написал в контору. Во всяком случае, — добавила она немного погодя, — там он будет сам себе хозяин. Это уже что-то.
Ну,— медленно сказала Элиза,— не знаю, но, по-моему, это было бы неплохо. Если он будет работать усердно, не вижу, почему бы делу не процветать. Твой папа последнее время опять жалуется на свои боли. Он будет рад, если ты вернешься. — Она медленно покачала головой. — Детка! Они там совсем ему не помогли. Все началось снова.
На пасху они на два дня приехали в Пулпит-Хилл. Элиза повезла Юджина в Эксетер и купила ему костюм.
— Мне не нравятся эти кургузые брючки, — сказала она приказчику. — Мне надо что-нибудь такое, в чем он будет выглядеть мужчиной.
Когда он был одет во все новое, она сморщила губы и улыбку и сказала:
Подтянись, милый! Расправь плечи. Твой отец, ничего не скажешь, всегда держится прямо, как стрела. Если будешь так сутулиться, то наживешь себе чахотку к двадцати пяти годам.
Познакомьтесь с моей матерью,— неловко сказал он мистеру Джозефу Баллантайну, благовоспитанному розовому юнцу, которого недавно выбрали старостой первого курса.
— Вы, видно, ловкий молодой человек,— сказала Элиза, улыбаясь. — Давайте заключим сделку. Если вы найдете мне клиентов из ваших друзей в этой части штата, можете пожить у меня бесплатно. Вот вам мои карточки,— добавила она, открывая сумку. — Раздайте их при случае и порекомендуйте «Диксиленд» в Стране Небес.
— Да, сударыня, — сказал мистер Баллантайн медленно и с удивлением. — Не премину.
Юджин повернул к Хелен пылающее расстроенное лицо. Она хрипловато засмеялась, а потом повернулась к старосте первого курса и сказала:
— Вы всегда будете у нас желанным гостем, мистер Баллантайн, найдете вы клиентов или нет. Для вас мы всегда найдем место.
Когда они остались одни и он принялся, заикаясь, бессвязно возмущаться, она сказала с досадливой усмешкой:
— Да, я знаю. Это не легко. Но ведь ты-то почти все время свободен от этого. Тебе повезло. Теперь ты видишь, что мне пришлось выслушивать всю прошлую неделю? Видишь?
Когда в конце мая он приехал домой на каникулы, оказалось, что Хелен и Хью Бартон его опередили. Они поселились у Ганта на Вудсон-стрит. Хью Бартон получил алтамонтское агентство.
И город и страну снедала патриотическая лихорадка — бурная, бестолковая и бессмысленная. Сыны свободы должны сокрушить («истребить»,— как выразился преподобный мистер Смоллвуд) семя Аттилы. Военные займы, боны свободы, речи, разговоры о призыве — и тоненькая струйка янки, льющаяся во Францию. Першинг прибыл в Париж и заявил: «Лафайет, мы здесь!» Но французы все еще ждали. Бен пошел на призывной пункт и был забракован, «Слабые легкие,— сказали ему решительно. — О нет, не туберкулез. Предрасположение. Истощение». Он выругался. Его лицо стало еще больше походить на клинок, стало тоньше, серее. Складка между нахмуренными бровями залегла глубже. Он словно стал еще более одиноким.
Юджин вернулся в горы и застал их в пышной прелести юного лета. «Диксиленд» был наполовину полон. Прибывали все новые постояльцы.
Юджину было шестнадцать лет. Он был студентом. Вечером он бродил среди праздничной толпы в веселом возбуждении, радостно отвечая на дружеские приветствия, испытывая удовольствие от бездумных шуток.
— Говорят, ты там на поле первый, сынок, — кричал мистер Вуд, толстенький молодой аптекарь, которому никто ничего не говорил. — Это дело! Задай им жару! — И он бодро проходил дальше по цветущему оазису своей аптеки. Жужжали вентиляторы.
В конце концов, думал Юджин, дело обстоит не так уж плохо. Он получил первые раны. Он выстоял. Он познал горькую тайну любви. Он жил в одиночестве.
Назад: Латынью он занимался упорно и с интересом. Его преподавателем был высокий бритый человек с желтым сатанинским лицом. Он так ловко разделял свои жидкие волосы на пробор, что создавалось впечатление рогов Его губы всегда изгибала дьявольская улыбка, глаза его блестели тяжелой злобной насмешливостью. Юджин возлагал на него большие надежды. Стоило ему опоздать и, задыхаясь, не позавтракав, влететь в аудиторию, сразу же после того как все сели, как сатанинский профессор приветствовал его с изысканной иронией:
Дальше: XXX