XII
Приближалась зима, и угрюмое умирание осени ненавистнее всею ему было в «Диксиленде» — тусклые, засиженные мухами лампы; унылые блуждания по дому в поисках тепла; Элиза, неряшливо кутающаяся в старую кофту, в грязный шарф, в старый заношенный сюртук. Она мазала глицерином потрескавшиеся от холода руки. Ледяные стены гноились сыростью — они пили смерть из воздуха; одна из постоялиц умерла от тифа, ее муж быстро вышел в холл и тяжело опустил руки. Они приехали из Огайо.
Наверху, на веранде, служившей спальней, в бесконечной темноте кашлял худой еврей.
— Ради всего святого, мама! — негодовала Хелен,— Зачем ты их пускаешь? Разве ты не видишь, что он заразный?
— Да не-ет,— отвечала Элиза, поджимая губы.— Он сказал, что у него небольшой бронхит. Я его прямо спросила, а он взял да и расхохотался. «Послушайте, миссис Гант»,— говорит…
За этим следовала бесконечная история, украшенная множеством вьющихся прихотливыми ручьями отступлений. Хелен приходила в бешенство: это была основная черта характера Элизы — слепо защищать то, что приносило ей деньги,
Еврей был добрым человеком. Он осторожно кашлял, загородившись белой рукой, и ел хлеб, обжаренный в яйце. Юджин пристрастился к этому блюду — он простодушно называл его «еврейским хлебом» и просил добавки. Лихенфелс мягко смеялся и кашлял, а его жена заливалась звонким смуглым смехом. Юджин оказывал ему мелкие услуги, а он давал ему каждую неделю по монете. Он был портным из Нью-Джерси. Весной он перебрался в санаторий и позже умер там.
Зимой немногие простывшие постояльцы, чьи лица, чьи личности из-за постоянных повторений утратили хотя бы проблеск оригинальности, сидели у догорающих углей в гостиной, раскачиваясь и раскачиваясь в качалках, переговаривались скучными голосами, со скучными жестами,— вероятно, «Диксиленд» опротивел им, и они сами опротивели себе не меньше, чем опротивели ему.
Он предпочитал лето, когда приезжали медлительно-томные женщины жаркого богатого Юга, темноволосые белокожие девушки из Нового Орлеана, пшеничные блондинки из Джорджии, красавицы из Южной Каролины, говорившие с негритянской оттяжкой. И малярики из Миссисипи, апатичные, чуть желтоватые, но с белыми крепкими зубами. Краснолицый постоялец из Южной Каролины с побуревшими от никотина пальцами каждый день брал его на бейсбол; тощий, желтый, больной малярией плантатор из Миссисипи лазал с ним на горы и бродил по душистым долинам; вечерами он слышал на темных верандах звонкий грудной смех женщин, нежный и жестокий, слышал сочные рокочущие голоса мужчин; видел уступчивый потайной южный разврат — темное уединение их полуночных тел, их утреннюю ясноглазую невинность. Желание рвало его сердце окровавленным клювом, как ревнивая добродетель: он высоконравственно негодовал на то, в чем ему было отказано.
По утрам он оставался в доме Ганта с Хелен и играл в мяч с Бастером Айзексом, двоюродным братом Макса, веселым толстым малышом, который жил рядом. Позже, привлеченный сладким благоуханием варящейся помадки, он возвращался в дом, и Хелен посылала его в маленькую еврейскую лавочку на той же улице за кислыми приправами, которые очень любила. И усевшись за стол в разгаре утра, они ели кислые маринады, толстые ломти спелых помидоров, густо намазанные майонезом, пили янтарный процеженный кофе, ели винные ягоды — «ньютоны» и «дамские пальчики», горячую духовитую помадку, утыканную грецкими орехами и сдобренную ароматным маслом, бутерброды с нежной грудинкой и огурцами, запивая все это леденящими икотными лимонадами.
Вера Юджина в ее гантовское богатство была безгранична: все эти восхитительные деликатесы брались из неистощимых запасов. Куры оживленно и весело кудахтали по всему утреннему кварталу; силачи-негры вносили в дом капающие глыбы льда, вытаскивая их железными клещами из дымящихся фургонов; он стоял под их визгливыми пилами и ловил в ладони ледяную кашицу; он впивал смешанный запах их могучих тел и налипшего на лед мусора вместе с резким масляным запахом линолеума в столовой; а днем в гостиной с ореховой, набитой конским волосом мебелью, где мягко и приятно пахло роялем и старым полированным деревом, она играла ему и заставляла его петь «Вильгельма Телля», «Когда твой голос милый», «Песню без слов», «Celesta Aida»*, «Утраченный аккорд», и ее длинная шея вытягивалась, напрягая сухожилия, и звучный голос рвался наружу.
Она ненасытно радовалась ему, обкармливала его кислым и сладким, в перерывах между непрестанными хлопотами валила его на диван Ганта и крепко держала, шлепая большой ладонью по дергающимся щекам. Иногда, доведенная до исступления каким-нибудь капризом своих нервов, она злобно набрасывалась на него, полная ненависти к его смуглому задумчивому лицу, к его пухлой выпяченной губе, к его полному растворению в мечтах. Как Люк и Гант, она постоянно искала занятия для своего беспокойного деятельного жизнелюбия; она приходила в ярость, если замечала, что другие погружаются в себя, и по временам она ненавидела его, когда ее собственные струны перенапрягались и она видела его темное лицо, поглощенное книгой или каким-то видением. Она вырывала книгу из его рук, шлепала его и язвила жестоко и беспощадно. Она выпячивала губу, нелепо вертела головой, сгибая шею, изображала на лице тупую идиотичность и изливала на него страшный поток ядовитых слов.
— Ах ты, уродец, шляешься тут, как помешанный. Ты вылитый маленький Пентленд—смешной уродец, вот ты кто. Над тобой все смеются. Ты что, этого не знаешь? Не знаешь? Мы тебя будем теперь одевать девочкой. И ходи так. В тебе нет ни капли гантовской крови — папа прямо так и сказал. Ты вылитый Грили; ты помешанный. Пентлендовское полоумие так из тебя и лезет.
Иногда ее жаркая первозданная ярость была так велика, что она валила его на пол и топтала ногами.
Мучительной была не столько физическая боль, сколько ядовитая ненависть, лившаяся с ее языка, дьявольское уменье находить самые ранящие слова. Он терял рассудок от ужаса, когда из Эльфландии его внезапно швыряли в ад, он вопил как безумный, когда его щедрый ангел мгновенно превращался в змееволосую фурию, он утрачивал всю свою высокую веру в любовь и доброту. Он кидался на стену, как взбесившийся козленок, бился об нее головой, неистово визжа, отчаянно желая, чтобы его стиснутое, переполненное сердце разорвалось, чтобы что-то в нем сломалось, чтобы ценой крови он мог вырваться из душной тюрьмы своей жизни.
Это удовлетворяло ее, именно этого в глубине души она и хотела — в своем свирепом нападении на него она обретала очищающее успокоение и теперь могла до конца опустошить себя в бешеном порыве нежности. Она схватывала его, как он ни кричал и ни вырывался, прижимала к груди длинными руками, покрывала поцелуями его багровые щеки, безумно вытаращенные глаза, успокаивала самой искренней лестью, обращаясь к нему в третьем лице:
— Да неужто он подумал, что я серьезно? Неужто он не понял, что я просто шучу? Ух ты, он силен, как молодой бычок, верно? Настоящий маленький великан, пот он какой. Ух, до чего же он разозлился, верно? V него глаза вот-вот вылезут на лоб. Я уж думала, что он проломит дыру в стене. Да, мэм. Право, да, детка. Это хороший суп,— пускала она в ход свой талант имитации, чтобы рассмешить его. II он против воли смеялся между двумя рыданиями, и эта агония нежности и примирения былa даже мучительнее, чем пытка насмешками.
Потом, когда он успокаивался, она посылала его в лавку за маринадом, пирожками, холодным лимонадом в бутылках; он уходил с красными глазами, с грязными полосками слез на щеках, по дороге отчаянно пытаясь попять, почему это произошло, резко вздергивая ногу и конвульсивно вывертывая шею, потому что все в нем горело от стыда.
В Хелен жила беспокойная ненависть к скуке, к респектабелыюсти. И все же в душе она была чрезвычайно благопристойным существом, несмотря на свои вульгарные выходки (которые были лишь проявлением ее неуемной энергии), очень наивным, детски невинным существом, не разбирающимся даже в безыскусственной греховности маленькой общины. У нее было несколько поклонников, принадлежавших к типу молодых провинциалов, ничем не примечательных и пьющих: один, местный уроженец, худой краснолицый алкоголик, городской землемер, который обожал ее; другой — дюжий румяный блондин из угольного района Теннесси; третий — молодой человек из Южной Каролины, земляк жениха ее старшей сестры.
Эти молодые люди — Хью Паркер, Джим Фелпс и Джо Каткарт — были ей простодушно преданы; им нравилась ее неутомимая властная энергия, ее бойкий язык, ее искренняя и глубокая доброта. Она играла и пела для них — посвящала всю свою энергию тому, чтобы развлечь их. Они приносили ей коробки конфет, маленькие подарки, ревниво огрызались друг на друга, но были единодушны в утверждении, что она — «замечательная девушка».
А кроме того, Джим Фелпс и Хью Паркер, по ее настоянию, приносили ей виски: она пристрастилась к небольшим порциям спиртного из-за той зарядки, которую ее охваченное лихорадкой тело получало от алкоголя,— маленькой рюмки было достаточно, чтобы наэлектризовать ее кровь; эти два-три глотка освежали ее, придавали ей энергии, дарили ей кратковременную буйную жизнерадостность. И хотя она никогда не пила много за один присест и в ней нельзя было заметить никаких признаков опьянения, кроме прилива жизнерадостности и веселья, она то и дело поклевывала виски.
— Я пью всегда, когда могу,— говорила она. Ей неизменно нравились молодые прожигательницы жизни. Ей нравилась лихорадочная погоня за удовольствиями, составлявшая смысл их существования, нравилось ощущение опасности, их юмор и щедрость. Ее магнетически влекли замужние распутницы, которые летом весело ускользали в Алтамонт от воскресной дисциплины южных городков и от субботней похоти осоловелых мужей. Ей правились люди, которые, как она выражалась, «не прочь были иногда немножко выпить».
Ей нравилась Мэри Томас, высокая хорошенькая проститутка, которая приехала из Кентукки,— она работала маникюрщицей в одной из алтамонтских гостиниц.
— Есть две вещи, которые я хотела бы посмотреть,— говорила Мэри.— Петушиный… сами понимаете что, и куриную… как ее там.
Она постоянно громко и настойчиво смеялась. Она снимала маленькую комнату с верандой-спальней на втором этаже. Юджин как-то раз принес ей папиросы — она стояла перед окном в легкой нижней юбке, широко расставив длинные чувственные ноги, которые были хорошо видны против света.
Хелен брала поносить ее платья, шляпы и шелковые чулки. Иногда они пили вместе. И она с добродушной сентиментальностью защищала Мэри:
— Ну, она не лицемерка. Уж это, во всяком случае, верно. Ей все равно, кто об этом знает.
Или:
— Она ничуть не хуже многих ваших чинных тихонь, только они умеют прятать концы в воду. А она ничего не скрывает.
Или же, раздраженная невысказанным осуждением ее дружбы с этой девушкой, она говорила сердито:
— А что вы о ней знаете? Говорите о людях осторожнее. Не то когда-нибудь наживете себе неприятности.
Тем не менее на людях она старательно избегала Мэри и, вопреки всякой логике, в минуты исступленного раздражения нападала на Элизу:
– Почему ты пускаешь к себе в дом таких людей, мама? Все в городе знают, что она такое. Твой пансион уже слывет в городе домом терпимости.
Элиза сердито поджимала губы.
— Я не обращаю на них никакого внимания,— говорила она.— Я не считаю себя хуже кого бы то ни было. Я держу голову высоко, и пусть все остальные делают то же. Я с ними не якшаюсь.
Это была часть ее защитного механизма. Она делала вид, будто гордо не замечает никаких неприятных обстоятельств, если это приносило ей деньги. В результате благодаря тому странному неуловимому обмену сведениями, который существует между женщинами легкого поведения, «Диксиленд» приобрел у них известность, и они как бы случайно поселялись там — полупрофессионалки, тайные проститутки курортного города.
Хелен разошлась почти со всеми своими школьными подругами — с трудолюбивой, некрасивой Женевьевой Пратт, дочерью учителя, с «Крошкой» Данкен, с Гертрудой Браун. Теперь ее приятельницами были более веселые, хотя и более вульгарные девушки: Грейс Десей, дочка водопроводчика, пышная блондинка; Пэрл Хайнс, дочь шорника-баптиста,— у нее было тяжелое лицо и тяжелая фигура, но зато она сильным голосом пела модные синкопированные песенки.
Самой близкой ее подругой стала, однако, Нэн Гаджер — быстрая, тоненькая, жизнерадостная девушка с талией, затянутой в корсет так туго, что мужчина мог бы обхватить ее двумя пальцами. Она была доверенным, аккуратным и непогрешимым счетоводом в бакалейном магазине. Почти весь свои заработок она отдавала в семью, состоявшую из матери, на которую Юджин не мог смотреть без дрожи из-за огромного зоба, свисавшего с ее дряблой шеи, калеки-сестры, которая передвигалась по дому на костылях, сильными рывками мощных плеч выбрасывая вперед беспомощное тело, и двух братьев — дюжих молодых хулиганов двадцати и восемнадцати лет, чьи заколдованные тела всегда были покрыты свежими ножевыми ранами, синяками, шишками и другими следами драк в бильярдной и в публичном доме. Они жили в двухэтажной ветхой деревянной лачуге на Клингмен-Стрит, и женщины, не жалуясь, работали, чтобы содержать молодых людей. Юджин часто ходил туда с Хелен — ей нравился вульгарный, веселый, полный волнений образ их жизни, и особенно ее забавляли непристойные житейские разговоры Мэри.
Первого числа каждого месяца Нэн и Мэри отдавали братьям часть своего заработка на карманные расходы и для оплаты ежемесячного посещения женщин в Орлином тупике.
Да не может быть, Мэри! Боже мой! — воскликнула Хелен с жадным недоверием.
Очень даже может быть, душечка,— с простонародной оттяжкой ответила Мэри, улыбаясь, вытаскивая палочку табака из угла коричневых губ и сжимая ее
Сильными пальцами.— Мы всегда даем мальчикам раз в месяц деньги на женщин.
— Да нет же! Ты шутишь!—сказала Хелен, смеясь.
— Господи, детка, неужто ты не знаешь?— сказала Мэри, сплевывая в огонь и промахиваясь. — Это же необходимо для здоровья. Они разболеются, если мы не будем давать им денег на это.
Юджин беспомощно повалился на пол. Перед ним сразу развернулась эта поразительная картина добродушия и глубоких суеверий: женщины во имя гигиены и здоровья отдают свои деньги на пьяные дебоши двух ухмыляющихся, волосатых, прокуренных великовозрастных бездельников,
— Над чем это ты смеешься, сынок?— спросила Мэри, тыкая его в ребра, когда он, задыхаясь, вытянулся в полной прострации.— Ты же еще только из пеленок.
Ей была свойственна вся бешеная страстность жителей гор, и, сама калека, она жила грубым жаром похоти своих братьев. Это были примитивные, добрые, невежественные и убийственные люди. Нэн была безупречно респектабельна и благовоспитанна, у нее были толстые вывороченные негритянские губы и заразительный тропический смех. Никуда не годную мебель в их доме она заменила новыми лакированными стульями и столами. В лакированном, всегда запертом книжном шкафу стояли чопорные собрания нечитаных книг — гарвардское издание классиков и дешевая энциклопедия.
Когда миссис Селборн в первый раз приехала в «Диксиленд» с жаркого Юга, ей было только двадцать три года, но выглядела она старше. Она была воплощением зрелой пышности — высокая, плотно сложенная блондинка, холеная и элегантная. Она двигалась неторопливо, покачиваясь с томной чувственностью, улыбка у нее была нежной и исполненной смутного очарования, голос — негромким и приятным, а неожиданный смех, журчавший в полночной таинственности, — грудным и мелодичным. Она была одной из красивых и вакхических дочерей обедневшего отпрыска видной южнокаролинской семьи. В шестнадцать лет ее выдали замуж за краснолицего грузного мужчину, который быстро и с удовольствием ел за ее несравненным столом, застенчиво и хмуро бормотал что-то, если его к этому принуждали, и уходил в душную, пропахшую кожей и лошадьми контору своей прокатной конюшни. У нее было от него двое детей — девочки. С тщетной осторожностью она обходила острые углы тихого злословия южнокаролинского фабричного городка, украдкой творя прелюбодеяния с фабрикантом, с банкиром и с владельцем лесопильни; днем она улыбалась своей нежной белокурой улыбкой, тщательно не замечая ехидных улыбок города и лавочников и зная, что земля у нее под ногами заминирована и что приказчики и хозяева посмеиваются, когда слышат ее имя. Местныe жители, и особенно мужчины, в обращении с ней даже утрировали ту почтительную любезность, которой обычно окружают женщину в городках Юга, но их глаза за елейной корректностью маски лоснились приглашением.
Когда Юджин впервые увидел ее и узнал про нее, он вдруг почувствовал, что она никогда не попадется и о ней всегда будут знать. Он любил ее отчаянной любовью. Она была живым воплощением его желания — смутная гигантская фигура любви и материнства, нестареющая и осенняя, ждущая, пшеничноволосая, полногрудая, белокожая, в поре жатвы — Деметра, Елена, зрелая, неистощимая и вечно обновляющаяся энергия, кормилица, баюкающая усталость и разочарование. Над раной, нанесенной острым ножом весны, голосами молоденьких девушек в темноте, острыми зачаточными надеждами юности, горело неугасимым огнем его сокровенное желание — что-то всегда влекло его к женщинам постарше.
Когда миссис Селборн впервые приехала в «Диксиленд», ее старшей дочери было семь лет, и младшей — пять. Каждую неделю она получала небольшой чек от мужа и солидный — от владельца лесопильни. Она привезла с собой горничную-негритянку и щедро баловала и ее, и своих дочерей. Эта расточительность, легкость жизни и манящий грудной смех заворожили Хелен, покорили ее.
А по вечерам, когда Юджин прислушивался к негромкому мелодичному голосу миссис Селборн и слышал чувственное журчание ее смеха на темной веранде, где она сидела с каким-нибудь коммивояжером или местным торговцем, он весь проникался горечью ревнивого нравственного возмущения; изнывая от обиды, он думал о ее маленьких спящих дочках и — со страстным братским чувством — о ее обманутом муже. В мечтах он видел себя героем-искупителем — он спасал ее в час грозной опасности, пробуждал в ней раскаяние словами благородного порицания и целомудренно принимал любовь, которую она ему предлагала.
Утром, когда она проходила мимо, он вдыхал плодоносный аромат ее только что выкупанного тела, отчаянно вглядывался в нежную чувственность ее лица и с ощущением нереальности старался представить себе, как меняет темнота эти немые черты.
После года бродяжничества из Нового Орлеана вернулся Стив. Едва он почувствовал, что надежно утвердился дома, вслед за извечным хныканьем вновь заявило о себе прежнее нелепое хвастовство.
— Стиви может и не работать,— говорил он,— У него хватает ума заставлять других работать на себя.— Он с вызовом подразумевал тут подделку подписи Ганта на мелких чеках. Стив видел себя опытным мошенником, хотя у него никогда не хватало духа попробовать свое искусство на ком-нибудь другом, кроме отца. В те дни люди зачитывались историями Уоллингфорда «Богатей-Не-Зевай» о мгновенно приобретенном богатстве — этот романтический преступник вызывал горячее восхищение.
Стиву перевалило за двадцать. Он был немного выше среднего роста, у него было шишковатое лицо, желтоватая кожа и несильный приятный тенор. Каждый раз, когда его старший брат возвращался, Юджин испытывал отвращение и ужас: он знал, что все бремя визгливой мелочной тирании и непристойных пьяных выходок ляжет на тех, кто физически наименее способен защитить себя, а это включало Элизу и его самого. Физическую боль он еще мог стерпеть, но эта подленькая трусость, слабость и слюнявые примирения были непереносимы.
Однажды Гант, который время от времени пытался подобрать своему сыну какое-нибудь постоянное занятие, послал его установить небольшой памятник на деревенском кладбище. Юджина послали с ним. Стив прилежно трудился под палящим солнцем в течение часа, все больше и больше раздражаясь из-за жары, из-за резкого кладбищенского запаха бурьяна и земли, из-за собственной ненависти к любой работе. Юджин напряженно ждал нападения, которое, как он знал, было неизбежно.
Чего ты тут стоишь! — взвизгнул наконец Старший Брат, подняв голову в припадке бессильной злобы. Он с силой ударил мальчика по голени тяжелым гаечным ключом, который держал в руке, и свалил его с ног. 'Гут же он был парализован — не раскаянием, а страхом, что Юджин покалечен серьезно и этого не удастся
скрыть.
Ты не ушибся, братишка? Не ушибся? — спросил он дрожащим голосом, трогая Юджина грязными желтыми руками. И он начал мириться — то, чего Юджин боялся больше всего,— хныча, обдавая ежащегося брата вонючим дыханием, упрашивая ничего не говорить дома о случившемся. Юджина отчаянно затошнило: затхлый
зaпax Стива, липкий нездоровый пот, отдававший никотином, прикосновение этой нечистой плоти наполняли его гадливым ужасом.
Однако форма и посадка его головы, его развязная походка еще хранили что-то от его погубленной юности — и женщин иногда влекло к нему. Поэтому ему выпала удача стать любовником миссис Селборн в то первое лето, когда она приехала в «Диксиленд». По вечерам ее грудной смех звенел на темной веранде, они гуляли по тихим улицам под шелестящей листвой, они вместе отправлялись в Риверсайд и уходили за полосу праздничных огней на темные песчаные тропинки у реки.
Но когда она подружилась с Хелен, увидела, с каким отвращением относятся младшие Ганты к своему брату, и убедилась, сколько вреда ей уже причинила близость с этим хвастуном, который в доказательство своей неотразимости без конца козырял ее именем во всех бильярдных города, она порвала с ним — тихо, неумолимо, нежно. И, возвращаясь в «Диксиленд» каждое лето, она встречала невинной и простодушной улыбкой все его непристойные намеки, его многозначительные угрозы и злобные разоблачения за ее спиной. Ее привязанность к Хелен была искренней, но, кроме того, и стратегически полезной, и она это чувствовала. Девушка знакомила ее с красивыми молодыми людьми, устраивала для нее вечеринки и танцы у Ганта и у Элизы, была практически участницей ее интриг, обеспечивая ей уединение, молчание и темноту, и гневно защищала ее, когда поднимался злорадный шепоток.
— Что вы о ней знаете? Вы не знаете, что она делает. И вы бы говорили про нее поосторожнее. У нее ведь есть муж, который за нее заступится. Вот получите когда-нибудь пулю в лоб.
Или же без такой уверенности:
— Ну, мне все равно, что о пей говорят. Мне она нравится. Она очень симпатичная. В конце-то концов, что мы о пен точно знаем? Никто не может доказать, что все это не вранье.
И теперь каждую зиму Хелен ненадолго уезжала погостить в южнокаролинский городок, где жила миссис Селборн, и, возвращаясь, восторженно рассказывала, как ее принимали, какие званые вечера устраивали «в ее честь», как щедро угощали гостей. Миссис Селборн жила в том же городе, что и Джо Гэмбелл, молодой приказчик, с которым была помолвлена Дейзи. Он не скупился на двусмысленные намеки в адрес миссис Селборн, но с ней держался угодливо, смущенно, почтительно и без возражений принимал съестные припасы и одежду, которые она присылала ему в подарок после его женитьбы.
Дейзи вышла замуж в июне того года, когда Элтл купила «Диксиленд», и свадьба была устроена на широкую ногу в большой столовой «Диксиленда». Гант и двое его старших сыновей смущенно ухмылялись, стесненные непривычными фраками, а Пентленды, свято блюдя традиции семейных свадеб и похорон, прислали подарки и явились сами. Уилл и Петт преподнесли новобрачным набор тяжелых ножей для разрезания жаркого.
— Надеюсь, у вас всегда будет что ими резать,— сказал Уилл, строгая свою ладонь и подмигивая Джо Гэмбеллу.
Юджин запомнил недели лихорадочных приготовлений, примерок, репетиций, истерик Дейзи, которая смотрела на свои ногти, пока они не синели, и великолепие последних дней — прибытие подарков, дом, непривычно праздничный из-за пушистых ковров и цветов, роковой миг соединения их жизней в переполненной столовой, жужжащий монотонный шотландский голос пресвитерианского священника, нарастающее торжество музыки, когда приказчик из бакалейной лавки получил супругу. Позже — суматоха, поздравления, истерика женщин. Дейзи, неудержимо рыдающая в объятиях Бет Пентленд, их дальней родственницы, которая приехала го своим благодушным краснолицым мужем, владельцем нескольких бакалейных лавок в одном из городов Южной Каролины, привезла подарки, а также огромную дыню и особенно была расположена поплакать, так как после венчания обнаружила, что платье, над которым она трудилась несколько недель, она в спешке надела наизнанку,
И Дейзи более или менее окончательно ушла из жизни Юджина, хотя в последующие годы он виделся с ней но время родственных визитов, которые постепенно становились все реже. Приказчик из бакалейной лавки решился на единственный смелый шаг в своей жизни: он покидал хлопковый городок, в котором протекли все годы его жизни, и все, к чему привык: длинные ленивые часы работы за прилавком, медлительные пересуды горожан и долговязых владельцев хлопковых плантаций. Он устроился коммивояжером в продовольственную фирму — центром его операций должен был стать город Огаста в штате Джорджия, но ему предстояли поездки по самому дальнему Югу.
Это выкорчевывание прежних корней, этот рискованный переезд в новые края, чтобы нажить состояние и завоевать более солидное положение в обществе, были его свадебным подарком жене, смелым, но наперед уже испорченным неуверенностью, опасениями и его крестьянским недоверием к новым местам, к новым лицам, к новым разлукам — ко всему, что было непохоже на жизнь его деревни.
— Другого такого места, как Гендерсон, не найти,— говорил он с самодовольной и раздражающей преданностью этому приюту расслабляющего безделья, красной глины, невежества, сплетен и суеверий, в сиянии которого он вырос.
Но он уехал в Огасту и начал свою новую жизнь с Дейзи в меблированных комнатах. Ей исполнился двадцать один год, она была тоненькой краснеющей девушкой, которая прекрасно играла на рояле — без ошибок, академически, с бойким туше и без всякого воображения. Юджину она всегда вспоминалась как-то смутно.
Ранней осенью в год ее свадьбы Гант поехал в Огасту и взял с собой Юджина. Оба они были возбуждены до крайности; ожидание под палящим солнцем на сонной узловой станции Спартанберг, поездка в ветхом дачном вагоне, которые тогда еще ходили по ветке к Огасте, горячая спекшаяся осенняя земля, пологие холмы предгорий и сосновые леса — оба впивали каждую подробность ландшафта жадными глазами, полными жажды приключений. Бродяжнический дух Ганта истомился без путешествий; для Юджина Сент-Луис был далекой нереальностью, но в нем пылало видение изобильного Юга, даже еще более странное, чем его страстная зимняя тоска по закутанному в снега Северу, которую глубокие, но недолговечные снега Алтамонта, непривычное катание на коньках и санках с крутых склонов вдруг пробуждали в нем вместе с северной жаждой — жаждой мрака, бури, ветров, ревущих над землей, и торжествующего уюта теплых стен, понятной, пожалуй, только южанину.
И город Огасту он увидел не в серых скучных тонах реальности, но как человек, разбивающий окно, чтобы приобщиться к сказочному празднику мира, как человек, который жил в тюрьме и обретает жизнь и землю на розовой заре, как человек, который жил среди невероятных книжных образов и обретает в путешествии только расширение и подтверждение их — вот так он увидел Огасту: свежеомытыми глазами ребенка, в блеске и волшебстве.
Они пробыли там две недели. Ему в основном запомнились бурые пятна, оставшиеся после недавнего наводнения, которое захлестнуло город и затопило его подвалы, широкая главная улица, душистая сверкающая аптека, которая, казалось ему, пахла всеми специями его фантазий, холмы и поля Айкена в Южной Каролине, где он тщетно высматривал Джона Рокфеллера (легендарного принца, который, как он слышал, приезжал туда охотиться) и дивился тому, что два штата соединяются совсем незаметно, без видимых признаков, и еще — хлопкоочистительная фабрика, где он видел, как гигантский пресс сдавливал большие растрепанные кипы хлопка-сырца в тугие аккуратные тюки вдвое меньшего размера.
Однажды какие-то дети на улице принялись дразнить его из-за его длинных волос, и он впал в бешенство и начал яростно ругаться; однажды после какой-то ссоры с сестрой он, разозлившись, отправился искать приключений по белу свету и несколько часов сердито шагал по проселочной дороге между рекой и хлопковыми плантациями, пока наконец его не изловил Гант, который отправился разыскивать его в наемной бричке.
Они побывали в театре — это был чуть ли не первый спектакль в его жизни. В основу пьесы был положен библейский сюжет — история Саула и Ионафана, и от сцены к сцене он шептал Ганту, что будет дальше: отец был чрезвычайно доволен такой его осведомленностью и вспоминал про нее много месяцев спустя.
Перед их отъездом Джо Гэмбелл в припадке долго подогреваемого раздражения отказался от места и объявил, что намерен вернуться в Гендерсон. Его великое приключение длилось три месяца.