Глава 33
Под крылом Иди Амина
Заполняя анкету для получения выездной визы, я твердо решил, что если мне удастся выбраться, в СССР я не вернусь. И вот я в Уганде: у меня загранпаспорт с визой на 45 дней и бесполезный билет на самолет в Москву, который я купил, чтобы не вызвать подозрений. Мне разрешили взять с собой небольшую сумму (равную 174 долларам), на которую можно было прожить 45 дней, не дольше.
К счастью, из аэропорта меня отвезли прямо в гостиницу, где поселили на правах личного гостя Иди Амина. Я прожил в гостинице шесть недель; завтракал, обедал и ужинал — и все бесплатно. Через два дня после приезда мне сообщили, что Амин посылает за мной машину. Президент принял меня у себя в кабинете. Почти сразу разговор зашел о моей жизни в Советском Союзе: Иди Амин буквально засыпал меня вопросами, причем его особенно интересовала моя профессиональная карьера. Удовлетворенный моим рассказом и информацией, полученной от Матиаса Лубеги, Амин сказал: «Я готов предоставить вам гражданство, ибо люблю чернокожих. Мне все равно, откуда они родом, потому что все чернокожие вышли из Африки». Он предложил мне не только остаться в Уганде, но и поработать в техническом колледже в городе Кьямбого, в одиннадцати километрах от Кампалы.
Предложение гражданства я вежливо отклонил, попросив дать мне время, чтобы его обдумать. Я только-только вырвался из коммунистической страны и меньше всего хотел оказаться пленником диктаторского режима. Прошло всего два дня после отъезда из Советского Союза, где я прожил сорок четыре года. Я не знал, что еще уготовила мне судьба; больше всего я мечтал вернуться на Запад, хотя надежды получить американское гражданство у меня не было. Советская тирания и расизм приучили меня жить в постоянном напряжении, и я понимал, что психологическая перестройка — процесс длительный, постепенный и требующий осторожности. Каким бы доброжелательным ни казался Иди Амин, я чувствовал, что, стоит мне оказаться в его власти, и он сможет в любую минуту отправить меня назад в СССР. «Если я мог обучать белых в Европе, — сказал я Амину, — почему бы мне не обучать чернокожих в Африке? С благодарностью принимаю ваше предложение поработать в Уганде».
23 февраля 1974 года главная газета Кампалы поместила отчет о нашей встрече с Иди Амином. Вот что в нем говорилось:
«Президент Амин принял чернокожего советского гражданина Боба Робинсона, который родился на Ямайке и последние 43 года жил и работал в Советском Союзе.
“Я хочу, чтобы вы чувствовали себя в Уганде, как дома”, - сказал Президент и пообещал оказывать ему всестороннюю поддержку. Генерал Амин заверил Робинсона, что он любит чернокожих всего мира, ибо Уганда — это их общий дом.
Президент Амин выразил удовлетворение по поводу приезда Робинсона в нашу страну и сказал, что различные правительственные органы позаботятся о его дальнейшем пребывании в Уганде, где он сможет обучать своей профессии угандийских братьев. В этой связи Президент добавил, что Робинсон будет преподавать в техническом колледже Уганды.
Мистер Робинсон поблагодарил Президента и выразил готовность передать африканцам все накопленные им знания. Он сказал также, что предложение поработать в Уганде весьма своевременно и что, если он был полезен европейцам, он сможет приносить пользу африканцам, которых считает своими предками.
Мистер Робинсон также сказал Президенту Амину, что он с детства мечтал приехать в Африку и давно хотел поработать на благо своего народа. Кроме того, он воспользовался возможностью, чтобы ознакомить Президента со своей квалификацией и профессиональными обязанностями в Советском Союзе».
О большем я не мог и мечтать. Президент страны лично проявил заботу обо мне. Теперь у меня были основания, чтобы остаться в Уганде, средства к существованию и возможность применить свои знания и опыт для пользы дела. Однако у меня остались опасения, что Советы попытаются затащить меня в самолет «Аэрофлота» и доставить в Москву.
Когда через несколько дней я поделился своими страхами с Лубегой, он заверил меня, что причин для беспокойства нет: «Президент Амин вчера велел министру иностранных дел довести до сведения советского посла в Уганде, что вы остаетесь у нас как преподаватель».
В то время Советы старались сохранить дружеские отношения с Угандой, и Лубега был уверен, что они удовлетворят просьбу Амина. Понемногу я начал успокаиваться. Примерно через месяц почувствовал, что оттаиваю, становлюсь прежним Робинсоном, и накопленное годами напряжение спадает. Лишь через полгода я пришел в себя. Перестал бояться днем, хотя по привычке оглядывался, чтобы проверить, не идут ли за мной люди из КГБ. При малейшем шуме вздрагивал. Ночью меня нередко охватывал страх, мучила бессонница. Едва мне удавалось задремать, как я вскакивал с постели и подбегал к окну, чтобы убедиться, что я в Уганде.
Через два месяца меня пригласили в Министерство промышленности и сообщили, что президент рекомендовал принять меня на работу. Правда, мне еще предстояло пройти необходимую проверку и подтвердить свою квалификацию в Комиссии государственной службы Уганды. Четверо членов комитета — двое англичан и двое африканцев — экзаменовали меня больше часа, остались довольны моими ответами, и я получил место преподавателя отделения машиностроения и технологии производства технического колледжа Уганды. Через несколько дней я переехал в двухкомнатный полностью мебелированный дом, предоставленный Иди Амином.
2 мая 1974 года я приступил к работе и сразу столкнулся с трудностями, поскольку все преподаватели в колледже, кроме меня, были либо из Великобритании, либо из Индии или Бангладеш. Студенты привыкли, что им преподавали не африканцы, а иностранцы, среди которых преобладали англичане, ведь Уганда раньше была британской колонией. Прошло несколько дней, прежде чем я заслужил уважение студентов, которые поначалу встретили меня с недоверием. Из-за колониального прошлого страны они считали (нередко подсознательно), что чернокожие менее способны, чем люди других рас. Недели через две на занятие под видом студента явился проверяющий из Комиссии, который, вероятно, остался мной доволен и больше не приходил. Я заметил, что, хотя преподаватели-англичане и индусы обладали основательной теоретической подготовкой, они не могли научить студентов работать на станках, знакомых им лишь по чертежам. К счастью, благодаря как теоретическим, так и практическим навыкам я мог принести большую пользу.
Итак, после сорока четырех лет в Советском Союзе я стал преподавателем технического колледжа Уганды. Я был свободен! Что за удивительное чувство — свобода! Мог пойти, куда хочу и когда хочу, не опасаясь слежки. В Москве каждое утро ровно в 5 часов мой телефон тихо позванивал. Три звонка означали, что новая смена приступила к прослушке. Однажды, когда я, услышав характерные звонки, поднял трубку, некто на другом конце провода прокричал: «Ну ты, сукин сын, положи трубку!» В Кампале такого не случалось.
Дружелюбие угандийцев помогло мне восстановиться психологически и душевно. Как только по городу прошел слух о моем приезде, меня стали навещать угандийцы, которых я прежде знал в Москве. Приходили и новые знакомые — и все относились ко мне с теплотой и участием. Хотя я был не молод, я чувствовал себя молодым. Какими привлекательными казались мне добрые, открытые лица африканок! Чтобы выжить в Советском Союзе, я запирал на замок все свои чувства и особенно следил за тем, чтобы не влюбиться в русскую женщину. В Кампале мое сердце начало раскрываться.
В России мне приходилось держать себя в строгости. Ни одной женщине я не сказал: «Вы мне нравитесь», ни с одной из своих знакомых не взял инициативу на себя. Однако время от времени в мою жизнь входила очаровательная женщина, а с ней — танталовы муки. В таких случаях я давал понять, что мужчина и женщина могут получать удовольствие от общения друг с другом, не вступая в интимные отношения. Я лишал себя тепла и любви, необходимых человеку. Не позволял себе дать волю чувствам. Это опустошало мою душу; мне не хватало полноценных человеческих отношений. Лишь нескольким женщинам в СССР удалось прорваться сквозь возведенную мной преграду. Необходимость так жить угнетала меня. Это противоречило моему представлению о жизни, самой моей природе. Но я знал, что должен отказываться от близости с женщинами, чтобы не попасть навсегда в капкан.
В Уганде я вспомнил знакомых африканцев, приехавших в начале шестидесятых в Москву на учебу. Они сразу оказались в центре внимания; их превозносили как героев. Русские женщины встречали их цветами, обнимали и целовали. Юноши-африканцы никогда раньше не видели белокожих женщин так близко, и женщины эти, вместо того, чтобы бегать от них, бегали за ними. Молодые африканцы не понимали устройства советского общества и не догадывались о том, как Советы намерены их использовать. Некоторые женились на русских, а потом оказывалось, что жены работают на КГБ и обязаны доносить на них. Хорошо еще, что африканцы сохраняли свои паспорта и могли уехать из СССР.
В Советском Союзе ко мне часто приставали с расспросами: «Вы давно здесь живете. У нас так много красивых девушек. Неужели ни одна вам не приглянулась? Почему бы вам не подыскать себе жену? Вам что, не нравятся наши женщины?»
Я никому не мог признаться, что хочу уехать. Но в любом случае рисковать бы не стал: боялся на двадцатом году совместной жизни узнать, что все, что я говорю, думаю или даже чувствую, жена сообщает в КГБ. Кроме того, я как христианин мог разделить жизнь только с христианкой, а все мои знакомые женщины в Советском Союзе были либо атеистками, либо агностиками. И еще. Я знал, что если позволю себе полюбить русскую женщину, женюсь и обзаведусь семьей, то уехать и оставить жену и детей на произвол судьбы не смогу никогда.
Две особенности поведения русских повлияли на мое отношение к ним. По природе своей русские высокомерны. Мне было отвратительно глубоко укоренившееся в сознании людей представление, что всё в России — идеи, культура, история и достижения — лучшее в мире. Кроме того, русские часто ведут себя совершенно непредсказуемо. Думаю, что виной тому страшно холодные зимы. Иногда невозможно понять, что с ними происходит. В те дни, когда температура опускалась до минус тридцати градусов, я заранее знал, что стану свидетелем аномального поведения. Я нередко наблюдал, как та или иная женщина без явной причины вдруг замрет, уставится в одну точку, начнет плакать и раздражаться. Московские друзья жаловались мне, что не понимают, отчего их жены иногда ведут себя очень странно.
Русские мужчины легко выходят из себя и начинают кричать друг на друга по малейшему поводу. Некоторые рабочие моего цеха, обычно разговорчивые, без всякой причины отказывались со мной говорить и раскрывали рот лишь в случае крайней необходимости, если работа того требовала. Когда я здоровался с рабочим, пребывающим в дурном настроении, то, как правило, он делал вид, что меня не замечает.
Угрюмость, непредсказуемость поведения, а часто и грубость, свойственные многим русским, замечают только те из иностранцев, которые живут среди них годами, поскольку во время непродолжительного общения русские способны сдерживаться. Прожив в Советском Союзе первые десять лет, я достаточно насмотрелся на русских, чтобы понять: если я решусь жениться, то, как в случае с некоторыми из моих друзей-иностранцев, жена может оказаться для меня неразрешимой загадкой.
В Кампале я мог свободно общаться с женщинами. Мне больше не нужно было подозревать, что они действуют по заданию тайной полиции, которая вознамерилась проникнуть в мою личную жизнь.
Теперь я открыто молился, не опасаясь, что меня объявят врагом народа. Время шло, и я смог посмотреть на свою жизнь в СССР со стороны. Я понял, что каждый год приносил мне новые испытания. Постоянная борьба за выживание не прошла бесследно. Несмотря на все мои усилия, система, климат и люди сделали свое дело, и подобно моим русским знакомым, я стал подозрительным, недоверчивым, а временами — и вовсе параноиком. У меня не хватало сил, чтобы поддерживать жизнь души. Я старался не поддаться заботам о пище, жилье и теплой одежде, но часто чувствовал, что проигрываю эту битву.
Как христианин, я знал, насколько важно отстраняться от мирских забот. И еще я знал, что если изо дня в день не работать над собой, не воспитывать в себе стойкость, доброту, бескорыстие, любовь, уподобишься животному. Должен признаться, что в России временами я чувствовал себя зверьком в клетке: забившись в свою комнату, я боялся выйти, проверял, хорошо ли заперта дверь и есть ли в доме хлеб. Я замыкался в себе. Знал, что так нельзя, но не хватало сил с этим бороться. Мечтал о свободе и жалел, что позволил тяготам жизни в полицейском государстве лишить меня тех добродетелей, которыми я, кажется, обладал по приезде. Я молился каждый день, но в периоды уныния мог лишь вопрошать Господа, почему он забросил меня на чужбину. Я твердо знаю: мне помогло то, что, как бы тяжело мне ни было, я не переставал молиться. Никогда я не обвинял Господа в том, что он оставил меня, и никогда не забывал Его. И как только заканчивалась полоса уныния, я просил у Господа прощения.
Как же трудно было противостоять вездесущим и могучим силам, стремящимся уничтожить веру в Бога! В то время как в Америке обсуждали конституционность ежедневной молитвы в школах, я жил в стране, где упоминать имя Господа разрешали только атеистам, Его поносящим. Даже с друзьями, которых я знал многие годы, мы никогда не обсуждали вопросы веры. Религиозная жизнь предполагала одиночество. Меня мучило то, что я ни с кем не мог поделиться своими мыслями о Боге, кроме самого Господа. Во многих отношениях душевную боль было тяжелее переносить, чем голод. Физический голод можно было утолить пищей, а душевный продолжал терзать меня, пока я не уехал из СССР.
В Москве я каждое воскресенье, даже во время войны, ходил в католический храм. Я не католик, но доктрина значила для меня меньше, чем возможность оказаться среди братьев-христиан. Храм, посещаемый в основном иностранцами, находился в центре города, напротив здания КГБ. Когда я подходил к храму или выходил из него, я неизменно видел в окнах этого учреждения лица соглядатаев. Это мало что меняло, я привык к постоянной слежке. В каком-то смысле я даже был доволен: раз уж они за мной и так следят, пусть лучше знают, что я верующий. Это был мой способ заявить о своей вере в Господа и бросить вызов той духовной и эмоциональной нищете, которая грозила меня поглотить.
В конце тридцатых годов, на исходе моего четырехлетнего срока пребывания в Моссовете, ко мне домой, под предлогом дружеского визита, явилась делегация с завода. Их интересовали мои политические и религиозные взгляды. На вопрос, верю ли я в Бога, я прямо и безбоязненно ответил утвердительно. На этом мое депутатство в Моссовете закончилось.
Для меня отказаться от веры значило бы потерять все. Я никогда не изменял своей вере в Бога, и думаю, что именно поэтому Он никогда не оставлял меня своей заботой. Я пережил чистки, невыносимые холода, голод, утрату друзей, серьезную болезнь, войну, ухищрения советской бюрократии и тайной полиции. Одно то, что меня миновали чистки, было доказательством Его существования.
В Уганде я мог открыто исповедовать свою веру. Я также научился свободно дышать и преодолевать подозрительность и недоверчивость, выработанные жизнью в Советском Союзе. Наконец, я перестал проверять, нет ли за мной слежки, и ожил. Однажды, когда я шел к своему другу, проезжавший мимо лимузин загудел и остановился. Из машины вышел советский консул. «Куда направляетесь, мистер Робинсон?» — спросил он. Я ответил, что иду в гости, и он предложил меня подвезти. Отказываться я не стал по двум соображениям. Во-первых, Советы заверили Амина, что я могу остаться в Уганде, и я был уверен, что они не станут портить отношения с ним только ради того, чтобы попытаться вернуть меня в СССР. Во-вторых, мне хотелось показать советскому консулу, что я не боюсь. Жизнь в России научила меня, что стоит на минуту дрогнуть, показать, что боишься, дать почувствовать свою уязвимость, и они не остановятся, пока окончательно тебя не сломают. Жизнь представляла собой постоянную, ежедневную душевную борьбу.