Глава 20. «Укрощение строптивой», Уильям Шекспир
Леонтин Беннет в своей книге «Содружество утерянных тщеславий» (1969) мастерски разбирает известную цитату Вергилия: «Любовь превозмогает все». На стр. 559 он пишет: «Столетиями эту короткую фразу понимали неверно. Непросвещенные массы выставляют ее в качестве оправдания тому, чтобы обжиматься в общественных парках, бросать жен, изменять мужьям, объясняют ею стремительный рост числа разводов и огромное количество незаконнорожденных детей, попрошайничающих возле станций метро „Уайтчепел“ и „Олдгейт“. Между тем в этой затасканной фразе ничего обнадеживающего нет. Латинский поэт написал: „Amor vincit omnia“, то есть „Любовь побеждает все“. Не „освобождает“, а „побеждает“ – здесь и кроется наша главная ошибка. Победить: выиграть, одержать победу, одержать верх, пересилить, одолеть, разбить, разгромить, сокрушить, раздавить, сломить, побороть, перебороть, восторжествовать, возобладать. Не так уж это и позитивно. И что значит „побеждает все“? Не обязательно только плохое – скажем, бедность, грабеж, человекоубийство, – а „все“, в том числе и радость, мир, здравый смысл, свободу и независимость. Таким образом, слова Вергилия – скорее предостережение, подсказывающее нам всеми средствами избегать этого чувства, иначе мы рискуем потерять все, что нам дорого, в том числе и самих себя».
Мы с папой всегда ехидничали по поводу многословных тирад Беннета (он так и не женился и умер в 1984 году от цирроза печени; на похороны пришли только домоправительница и редактор из издательства «Тиролиан-пресс»), но к началу февраля я осознала, что в его восьмисотстраничных разглагольствованиях есть свой смысл. Именно из-за любви Чарльз стал такой мрачный и дерганый, бродит по «Голуэю» весь лохматый, с отсутствующим взором (что-то мне подсказывало, что не о вечных вопросах он раздумывает). На утренних общих собраниях он постоянно ерзал (иногда стукая ногой по спинке моего стула), а когда я оборачивалась и улыбалась ему, он меня просто не видел, неотрывно уставившись на зачитывающего школьные объявления учителя, – так, наверное, вдовы моряков смотрят в морскую даль («Сил у меня с ним больше нет!» – говорила Джейд).
А меня любовь могла в любую минуту ввергнуть в уныние с той же легкостью, с какой ураган срывает с места деревенский домик. Стоило Мильтону сказать: «Старушка Джо» (он теперь только так называл Джоли; интимное прозвище – самый непоправимый этап в развитии школьного романа, он, словно суперцемент, скрепляет надолго и прочно) – и вот у меня внутри все отмерло, будто разом отказали сердце, легкие и желудок. Потому что какой смысл биться, дышать, функционировать, если жизнь – это боль?
А тут еще Зак Содерберг.
Я о нем совершенно забыла, если не считать те тридцать секунд в самолете на обратном пути из Парижа, когда захлопотавшаяся стюардесса нечаянно пролила «кровавую Мэри» на старичка, сидевшего у прохода. Вместо того чтобы разораться, старичок, лучась улыбкой, приложил к напрочь испорченному пиджаку салфетку и сказал без малейшей иронии:
– Не огорчайтесь, дорогая! С каждым может случиться.
Я изредка через силу улыбалась Заку на уроке углубленной физики (не дожидаясь, чтобы посмотреть, поймает он мою улыбку или так, уронит на пол). Я старалась следовать папиному совету: «Самое поэтическое завершение любовной истории – не извинения и не долгие выяснения, почему все пошло не так, слюнявые, точно сенбернар с печальными глазами, а полное достоинства молчание». Но однажды на большой перемене, захлопнув дверцу своего шкафчика, я увидела, что прямо позади меня стоит Зак, улыбаясь своей фирменной улыбкой, перекошенной, словно тент, у которого один край обвис.
– Привет, Синь, – сказал Зак.
Голос у него был скрипучий, как неразношенные ботинки.
У меня ни с того ни с сего сердце затрепыхалось.
– Привет.
– Ты как?
– Нормально.
Я судорожно соображала, что бы такое сказать осмысленное. Надо, по крайней мере, извиниться за то, что забыла его на рождественской дискотеке, словно варежку.
– Зак, мне очень совестно…
– Я тебе кое-что принес, – перебил он без злости, но как-то бодро-деловито, словно менеджер фирмы, приветствующий давнего клиента.
Он вытащил из заднего кармана и протянул мне пухлый голубой конверт, старательно заклеенный, вплоть до самых уголков. На конверте жирным курсивом было написано мое имя.
– Они твои, делай с ними, что захочешь. Я тут устроился на подработку в «Кинко», у нас широкий выбор фотоуслуг. Можно заказать увеличенную копию, хоть постер, можно заламинировать. Можно изготовить открытки или календарь – настольный и настенный. Многие заказывают футболки или еще, как это называется, художественный принт на холсте. Очень красиво, изображение высокого качества. Также мы делаем вывески и транспаранты разного размера, в том числе и на виниловой пленке.
Он кивнул, словно отвечая каким-то своим мыслям, и вроде хотел еще что-то сказать – даже чуть-чуть приоткрыл рот, словно окошко, но передумал и нахмурился.
– Увидимся на физике. – Развернулся и пошел прочь.
Его сейчас же перехватила какая-то девчонка. Она шла мимо, увидела нас и остановилась возле фонтанчика, будто бы водички попить собралась, глядя на нас прищуренными глазами, похожими на щелки для монет, и все никак напиться не могла, словно только что пересекла пустыню Гоби. Я ее знала в лицо – Ребекка из младшего класса, с верблюжьими зубами.
Она спросила Зака:
– В это воскресенье твой папа будет читать проповедь?
У них завязался серьезный разговор о божественном, а я с чувством неясного раздражения вскрыла конверт. В нем оказались глянцевые фоточки: мы с Заком посреди гостиной в его доме, плечи напряжены, на лицах приклеены улыбки.
На шести снимках – о ужас – у меня была видна бретелька от лифчика, до того белая, что почти фиолетовая. Посмотришь на нее, потом отведешь глаза и все еще видишь фантомное изображение этой злосчастной бретельки. А на последней фоточке – той, которую Пэтси сделала у ярко освещенного окна (Зак зацепил меня левой рукой за талию, словно он металлическая подставка, а я – коллекционная кукла), – блики света на фотографии создали вокруг нас некое сияние, мой правый бок и левый бок Зака размыло, мы словно сплавились воедино, и наши улыбки стали такого же цвета, как белесое небо за окном, в просветах голых веток.
Если честно, я с трудом себя узнала. Обычно я на фотографиях похожа на оцепеневшего аиста или на перепуганного хорька, а тут у меня был прямо-таки колдовской вид (в буквальном смысле: кожа золотилась, в глазах вспыхивали неземные зеленоватые искры). И держалась я как-то непринужденно. Так держатся люди, которые с визгом восторга пинают ногами песок на пляже. Я выглядела как девушка, способная забыть обо всем и улететь в небо, словно связка воздушных шариков, и все прочие, намертво привязанные к земле, будут с завистью смотреть ей вслед («Девушка, у которой в голове мысль, – такое же редкое явление, как большая панда в природе», – говорил папа).
Я невольно обернулась к Заку – то ли поблагодарить, то ли сказать нечто большее – и увидела, что он ушел, а я стою как дура, уставившись на дверь с надписью «Выход» и на толпу опаздывающих на урок младшеклассников в стоптанных тапках.
Пару недель спустя, во вторник вечером, я валялась на кровати, продираясь через поле битвы из «Генриха V» – готовилась к углубленному английскому, – и вдруг услышала шум подъезжающей машины. Выглянув между занавесками, я увидела, что к дому осторожно, как побитая собака, подкрался белый седан и робко остановился у двери.
Папы дома не было – примерно час, как ушел обедать в мексиканском ресторане под названием «Тихуана» с профессором Арни Сандерсоном, который вел курс «Введение в драматургию и всемирную историю театра».
– Довольно убогий юноша, – отзывался о нем папа. – По всему лицу смешные родинки, словно оспинки.
Папа сказал, что вернется не раньше одиннадцати.
Фары у машины потухли. Громко икнув, замолчал мотор. Секунда-другая тишины, затем отворилась дверца со стороны водителя, из автомобиля выставилась белая нога, затем другая (на первый взгляд кажется, что дама решила воплотить в жизнь извечную мечту о красной дорожке в Каннах, но, увидев ее целиком, я поняла, что на самом деле просто сложно вылезти из машины в таком наряде: тесный белый пиджак, туго перетягивающий талию, белая юбка, натянутая, как целлофановая обертка на пышном букете, белые чулки и белые туфли на высоченных каблуках – словом, громадное печенье целиком окунули в глазурь).
Довольно смешно было смотреть, как тетенька запирает машину: долго ищет в темноте замочную скважину, потом так же долго подбирает нужный ключ. Поправив юбку тем движением, каким обычно поправляют наволочку на подушке, она поднялась на крыльцо, причем явно старалась не очень громко топать. Лимонно-желтые волосы, взбитые в пышную прическу, подрагивали при каждом шаге, будто расшатанный абажур. Вместо того чтобы нажать кнопку звонка, она постояла немного, прикусив указательный палец (можно подумать, актриса приготовилась выйти на сцену, да вдруг забыла свою первую реплику). Затем, приставив руку козырьком ко лбу и вся перегнувшись влево, заглянула в окно.
Я, конечно, сразу поняла, кто это. Перед нашим отъездом в Париж несколько раз кто-то звонил по телефону. На мое «Алло?» ответом была тишина, и вслед за тем щелчок – значит, положили трубку. Меньше недели назад молчаливый звонок повторился снова. Сколько июньских букашек и раньше появлялись вот так, ни с того ни с сего, в самом разном настроении и самой разнообразной окраски, словно цветные карандаши в коробке (умбра жженая разочарованная, лазурь небесно-голубая крайне огорченная и т. д.).
Все они рвались еще раз увидеть папу, загнать его в угол, уговорить, воззвать к его лучшим чувствам (в случае некой Зулы Пирс – покалечить). Они брались за дело целеустремленно, по-деловому, словно подавали жалобу в федеральный суд: волосы заправлены за уши, строгий костюм, элегантные туфли, дорогой парфюм и скромные сережки в ушах. Июньская букашка Дженна Паркс вообще явилась с увесистым кожаным кейсом, положила его к себе на колени и, с классическим лязгом отщелкнув застежки, вернула папе салфетку из какого-то бара, на которой он в минувшие счастливые дни написал: «Твой женский лик – Природы дар бесценный / Тебе, царица-царь моих страстей». И к этому детально проработанному обличью каждая непременно добавляла сексуальный штрих (ярко-красная губная помада, какое-нибудь этакое белье, просвечивающее сквозь полупрозрачную блузку) – соблазн для папы, тонкий намек: вот, мол, смотри, что ты теряешь.
Если папа был дома, он вел их в маленькую комнату, словно врач-кардиолог, собирающийся объявить пациенту печальную новость, а закрывая за собой дверь, поручал мне, легкомысленной медсестричке, приготовить чай «Эрл Грей».
– Сливки и сахар, – говорил он, подмигнув, и при этих словах на мертвенном лице июньской букашки расцветала внезапная улыбка.
Я же, поставив чайник на плиту, возвращалась подслушивать у двери. Ах, она не может ни спать, ни есть, не может даже взглянуть на другого мужчину, не говоря уже о том, чтобы прикоснуться («Будь это хоть Пирс Броснан, а ведь когда-то я от него была без ума», – доверительно сообщила Конни Мэдисон Паркер). Папа что-то неразборчиво отвечал, потом дверь отворялась, июньская букашка выходила из зала суда: блузка вылезла из-за пояса юбки, волосы дыбом и самая жуткая метаморфоза – лицо с тщательно нанесенным макияжем превратилось в тест Роршаха, а между бровей залегла складочка, как на плиссированной юбке.
Июньская букашка бросалась к своей «акуре» или «додж-неону» и уезжала восвояси, а папа, устало вздыхая, садился в уютное кресло пить «Эрл Грей» (как и было задумано) и готовиться к очередной лекции об отношениях с развивающимися странами или сочинять очередной научный труд об основных принципах повстанческого движения.
И каждый раз какая-нибудь мелочь тревожила мою совесть: грязный полуоторванный бантик на левой туфельке Лорен Коннелли, или прищемленный дверцей машины ярко-красный клок полиэстровой блузки Уиллы Джонсон – он испуганно хлопал на ветру, когда Уилла на полной скорости вылетела на шоссе, не заботясь о встречных авто. Нет, мне совсем не хотелось, чтобы какая-нибудь июньская букашка жила с нами постоянно. Не очень-то приятно смотреть «В порту» вместе с женщиной, от которой пахнет абрикосами, как от мыла в ресторанном туалете (мы с папой раз десять прокручивали нашу любимую сцену с перчаткой, а гостья скучала и раздраженно закидывала одну ногу на другую), или слушать, как папа рассказывает о теме будущей лекции (трансформеризм и старбакизация) женщине, которая, как репортер программы новостей, то и дело поддакивает: «Угум, угум», не понимая ни слова.
А все-таки, когда они начинали плакать, мне становилось стыдно (может, и зря; со мной они почти не разговаривали, разве что зададут мимоходом пару вопросов о мальчиках и о моей маме, а в целом смотрели на меня с некоторой опаской, как на два-три грамма плутония: радиоактивно или нет?).
Очевидно, папа поступал не слишком-то хорошо. Из-за него вполне нормальные, здравомыслящие женщины начинали вести себя так, словно решили воплотить в жизнь какой-нибудь давний сюжет из «Путеводного света», но я невольно задавала себе вопрос: только ли его тут вина? Папа никогда не скрывал, что уже обрел Великую любовь, а, как известно, Великая любовь раз в жизни бывает… Хотя некоторые жадины отказываются принять это как данность и упорно гундят о второй и третьей. Всякий готов осудить Казанову, злостного пожирателя сердец, не задумываясь о том, что иной Казанова честно предупреждает, чтó ему нужно (маленькое развлечение в перерыве между лекциями). Если это так ужасно, зачем все эти мотыльки и прочие букашки летят на его огонь? Улетали бы себе в июньскую ночь и там скончались тихо и мирно в тени тюльпанного дерева.
На случай если при появлении июньской букашки папы дома не окажется, мне были даны четкие инструкции: ни в коем случае не впускать.
– Улыбнись и напомни ей о бесценном человеческом качестве, к сожалению незаслуженно забытом, – о гордости. Прав был мистер Дарси, с самого начала прав. Можешь еще объяснить, как верна старая поговорка: утро и вправду вечера мудренее. А если она и тут будет настаивать, что вполне возможно, эти дамы, как питбуль, вцепятся – уже не разожмут челюсти… Что ж, тогда этак небрежно оброни одно словечко – «полиция». Легко, без нажима – и я думаю, она мигом упорхнет от нашего дома, словно безгрешная душа из преисподней. А если мои молитвы будут услышаны, то и совсем исчезнет из нашей жизни.
Спускаясь на цыпочках по лестнице, я немного нервничала (не так-то просто работать у папы отделом по связям с общественностью). Гостья позвонила ровно в ту секунду, когда я подошла к двери. Я посмотрела в глазок, но гостья как раз отвернулась, разглядывая сад. Я вздохнула, включила свет на крыльце и приоткрыла дверь.
– Добрый день, – сказала гостья.
А я так и застыла на месте. Передо мной стояла Эва Брюстер – наша школьная Эвита Перон.
– Рада тебя видеть, – сказала Эва. – Где он?
У меня язык отнялся. Эва поморщилась, буркнула «Ха!» и решительно вошла в дом, отпихнув с дороги и меня, и дверь.
– Гарет, заюшка, я пришла! – крикнула Эва, запрокинув голову, словно ожидала, что папа свалится с потолка.
Я в остолбенении не могла пошевелиться и только хлопала глазами. Значит, Китти – какое-нибудь ее давнее прозвище, воскрешенное специально, чтобы стать их с папой общим секретом. Как же я не догадалась? Даже мысли такой не мелькнуло! Июньские букашки и раньше придумывали себе ласкательные прозвища. Шерри Питс была Шипучка. Кэсси Бермондси – Малышка и Нахаленок. Зула Пирс была Полночная Магия. Папу эти клички смешили, а дамы, вероятно, принимали его улыбку за выражение любви или хотя бы за хрупкий росток нежности, из которого со временем вырастет мощный побег Серьезного Чувства. Может, Эвин папа называл дочурку Китти, когда ей было шесть лет от роду, или это было ее тайное голливудское имя (которое, назови ее так родители, открыло бы ей все двери на киностудию «Парамаунт»).
– Что молчишь, отвечай! Где он?
– В-в ресторане… С коллегой…
– Ах так. Что за коллега?
– Профессор Арни Сандерсон.
– Да, конечно!
Эва, фыркнув, скрестила руки на груди, так что пиджак затрещал. Суровой поступью Эва направилась в библиотеку. Я растерянно шла за ней. Эва остановилась возле письменного стола, взяла из аккуратной стопки папку с бумагами, перелистала страницы.
– Мисс Брюстер…
– Эва.
– Эва! – Я подошла ближе.
Она была дюймов на шесть выше меня и корпулентная, как стог сена.
– Простите, но вам, наверное, лучше уйти. Мне уроки делать надо.
Она расхохоталась, запрокидывая голову (см. раздел «Смертельный бросок акулы» в кн. «Звери и птицы», Бард, 1973, стр. 244).
– Нельзя все время быть такой серьезной! – сказала она, швырнув папку на пол. – Смотри на жизнь проще! Хотя с таким папочкой это, конечно, нелегко. Наверняка он не только меня запугал.
Эва прошагала в кухню с видом бывалого риелтора: осмотрела обои, ковровую дорожку, притолоку и вентиляционное отверстие, словно определяла, сколько можно запросить за данную недвижимость. Я вдруг сообразила, что она вдрызг пьяная. Со стороны незаметно, только глаза не то чтобы покраснели, но слегка опухли и моргали как-то заторможенно. И походка сделалась медленной, будто вымученной, словно каждый шаг нужно было продумывать, иначе Эва свалится, как раскладная стойка с надписью «ДОМ ПРОДАЕТСЯ». То и дело какое-нибудь слово застревало у нее во рту и потихоньку сползало обратно в горло, пока следующие слова не вытолкнут его наружу.
– Я только тут капелюшечку посмотрю…
Она провела по кухонному столу пухлой рукой с накрашенными ногтями. Нажала кнопку автоответчика («Новых сообщений нет») и прищурилась на ряд вышитых крестиком уродских изречений в рамках на стене над телефоном – подарок июньской букашки Доротеи Драйзер («Возлюби ближнего своего», «Всего превыше – верен будь себе»).
– Ты ведь знала обо мне?
Я кивнула.
– Он такой – сплошные тайны и вранье. Один кирпичик вынешь – вся пирамида рухнет и тебя завалит. Он врет постоянно, даже когда говорит «Рад видеть» и «Всего хорошего». – Эва задумчиво склонила голова к плечу. – Отчего он такой? Может, его мама в детстве уронила? Или он в школе был зубрилкой, носил шину на ноге и все над ним издевались?
Она открыла дверь на лестницу, ведущую в папин кабинет.
– Может, хоть ты объяснишь, а то я в полном не-до-у-ме-ни-и…
– Мисс Брюстер?
– Прямо спать по ночам не могу…
Она с грохотом перешагивала со ступеньки на ступеньку.
– Я думаю, папа предпочел бы, чтобы вы здесь подождали…
Эва, не обращая на меня внимания, продолжала спускаться. Я слышала, как она шарит по стене в поисках выключателя, потом дергает за цепочку от папиной зеленой настольной лампы. Когда я добежала до кабинета, Эва, как я и боялась, рассматривала коробки с бабочками. Едва не касаясь носом стекла, она изучала третью от окна. Стекло затуманилось, размывая очертания бражника-мегеры, Euchloron megaera. Эва не виновата – бабочки сразу привлекали к себе взгляд. Хотя в принципе коробки были самые обычные (Люпин по прозвищу Купи Недорого уверял нас, что на распродажах они идут по доллару ведро, а в Нью-Йорке их можно купить прямо на улице), зато некоторые бабочки были редких видов – разве что в учебнике таких увидишь. Если не считать трех синих кассиусов (они смотрелись довольно тускло рядом с парижским парусником, словно трое недокормленных сироток рядом с Ритой Хейворт), остальных бабочек мама заказывала на специальных фермах в Южной Америке, Азии и Африке (уверяют, что на этих фермах бабочкам созданы все условия для счастливой и полноценной жизни и естественной смерти; «Слышала бы ты, как она их допрашивала по телефону насчет условий обитания, – рассказывал папа. – Как будто мы ребенка собрались усыновлять»). Ослепительные Ornithoptera euphorion (размах крыльев 4,8 дюйма) и урания мадагаскарская (размах крыльев 3,4 дюйма) кажутся ненастоящими, словно создал их легендарный игрушечных дел мастер при дворе Николая и Александры, Саша Лурин-Кузнецов. Разбуди его среди ночи, он мог изготовить потрясающие игрушки из драгоценных материалов – бархата, шелка, меха; среди его творений медвежата из шиншиллы и кукольные домики в двадцать четыре карата (см. «Роскошь императорского двора», Липноков, 1965).
– Что это? – выпятив подбородок, спросила Эва.
Она перешла уже к четвертой коробке.
– Так просто, насекомые.
Я стояла у нее за спиной, очень близко, буквально вплотную. Белый пиджак усеивали серые катышки свалявшейся шерсти, словно прыщики. Сернисто-рыжая прядка вопросительным знаком легла на плечо. Если бы дело происходило в фильме-нуар, я бы сейчас ткнула ей в спину дуло револьвера, прямо через карман своего плаща, и процедила сквозь зубы: «Только без резких движений, не то мозги вышибу».
– Не нравятся мне такие штуки, – сказала Эва. – Жуткие.
– А как вы с папой познакомились? – оживленно спросила я.
Эва обернулась и прищурилась. Глаза у нее были и впрямь необыкновенные: нежнейшего голубовато-сиреневого оттенка и до того чистые – казалось бесчеловечным, что их заставляют наблюдать эту сцену.
– Он тебе не рассказывал? – спросила она с подозрением.
Я часто-часто закивала:
– Рассказывал, только я забыла.
Эва наконец отошла от бабочек и склонилась над столом, разглядывая отрывной календарь (застрявший на мае месяце 1998 года), исписанный папиными неудобочитаемыми каракулями.
– Я всегда остаюсь профессионалом, не то что другие учительницы. Папа ученика скажет пару комплиментов, якобы он восхищен их стилем преподавания, и готово дело, они уже влюбились по уши. Я им сто раз повторяла: ты встречаешься с ним в обеденный перерыв, стоишь ночью у него под окнами – что хорошего из этого может получиться? И тут появляется твой папа. Кого он может обмануть? Разве что какую-нибудь дурочку. Я-то сразу увидела, что он врун. Вот что смешней всего – я и видела, и не видела. Потому что у него еще и душа! Я не из романтических натур, а тут вдруг решила, что смогу его спасти. Да только обманщика спасти невозможно.
Длинными наманикюренными ногтями (розовыми, как кошачий нос) она цапнула папину кружку с авторучками. Вытащила одну – папину любимую, восемнадцатикаратный «Монблан», прощальный подарок от Эми Пинто. Единственный подарок от июньской букашки, который ему по-настоящему нравился. Эва повертела авторучку, понюхала, будто сигару, и убрала в сумочку.
– Это нельзя брать! – ужаснулась я.
– А это мне утешительный приз, как в «Голливудских квадратах».
У меня воздух застрял в горле.
– Вам, наверное, будет удобней в гостиной? – намекнула я. – Папа скоро вернется… – Я посмотрела на часы: о ужас, всего половина десятого. – Я чаю заварю. Кажется, у нас есть коробка конфет «Уитмен»…
– Чаю, говоришь? Надо же, как культурно! Прямо как будто из его уст. Осторожней, девочка! Знаешь, рано или поздно все мы становимся такими, как наши родители. Пф!
Она плюхнулась в крутящееся кресло и, выдвинув ящик стола, стала перебирать папки.
– Оглянуться не успеешь, как… «Взаимосвязь внутренней и внешней политики от греческих городов-государств до наших дней»? – Эва нахмурилась. – Ты в этом что-нибудь понимаешь? Мне с ним было хорошо, но я была уверена, что он несет сплошную чушь. «Количественные методы»… «Роль иностранных держав в миротворческом процессе»…
– Мисс Брюстер…
– А?
– Какие… у вас планы?
– Складываются по ходу. Кстати, откуда вы приехали? Он как-то неопределенно об этом говорил. Вообще о многом говорил неопределенно.
– Простите, но мне, наверное, придется вызвать полицию.
Эва швырнула папки на место и пристально посмотрела на меня. Будь ее глаза автобусами, размазали бы меня в лепешку. Будь они ружьями – расстреляли бы на месте. В голове мелькнула дурацкая мысль, что Эва принесла с собой револьвер и, пожалуй, не побоится пустить его в ход.
– Ты в самом деле считаешь, что это будет разумно? – спросила она.
– Нет, – призналась я.
Эва кашлянула.
– Бедняжка Мирта Грейзли… Она, конечно, не в себе, но порядок на рабочем месте поддерживает идеальный. В понедельник перед каникулами пришла Мирта в свой кабинет, а там стулья передвинуты и целый литр эггнога пропал, а в туалете кто-то явно расстался со своим ужином. Некрасивая история. Я знаю, что действовал не профессиональный взломщик. Вандал оставил на месте преступления туфли. Женские, черные, девятый размер, «Дольче и Габбана». Не всякая школьница может себе такие позволить. Видимо, родители из числа тех, кто делает щедрые пожертвования и детишек в школу возит на «мерседесе». Я поговорила с участниками дискотеки и составила список подозреваемых – на удивление короткий. Но у меня, видишь ли, совесть есть. Я не из тех, кому доставляет удовольствие сломать ребенку жизнь. Жаль девочку. Как я слышала, у этой Уайтстоун и без того проблем хватает. Еще неизвестно, сможет ли она закончить школу.
У меня снова отнялся язык. Вдруг стали слышны разные домашние звуки. Когда я была маленькая, думала, что в стенах собирается клуб хорового пения, все в темно-красных мантиях, и днем и ночью поют, широко разевая рты.
– Почему вы тогда меня звали? – еле выговорила я. – На дискотеке…
Эва удивилась:
– Ты меня слышала?
Я кивнула.
– Мне показалось, что вы вдвоем пробежали к Лумису. Просто хотела поболтать. О твоем папе, вот как сейчас. Хотя о чем тут говорить… Все закончилось. Я его раскусила. Воображает, что он господь бог, а на самом деле он просто мелкий…
Я думала, она на этом и остановится, но она чуть слышно добавила:
– Мелкий человечишка.
С минуту Эва молчала, откинувшись на спинку кресла и скрестив руки на груди. Хоть папа всегда говорил, что сказанное в гневе не имеет значения, все равно слова Эвы меня взбесили. И вообще, самое жестокое и грубое, что можно сказать о человеке, – назвать его мелким. Утешала только мысль, что на самом деле все люди мелки, если рассматривать их в контексте мироздания. Даже Шекспир и Ван Гог. И Леонард Бернстайн тоже.
– Кто она? – спросила вдруг Эва Брюстер.
Вместо торжествующего злорадства в голосе ее звучал какой-то надлом.
Я ждала пояснений, но Эва больше ничего не сказала.
– Вы о ком?
– Не хочешь – не говори, но я была бы тебе благодарна.
Похоже, она имела в виду папину новую девушку, но таковой не было – по крайней мере, насколько я знала.
– По-моему, он сейчас ни с кем не встречается, но я могу его спросить.
– Не надо, я тебе верю. Ну он хорош! Я бы в жизни не догадалась, если бы не дружила со второго класса с Алисой Стеди, она хозяйка цветочного магазина на Орландо, «Зеленая орхидея». Спрашивает: «Как, говоришь, зовут этого типа, с кем ты встречаешься?» – «Гарет». – «Ага!» – говорит она. Представь, он приехал на голубом «вольво», купил цветов на сотню баксов, расплатился картой. От бесплатной доставки отказался. Купил не для себя – Алиса сказала, он взял такую специальную открыточку, какие вкладывают в букет. И не для тебя, судя по твоему выражению сейчас. Алиса у нас романтик, говорит – ни один мужчина не купит на сотню баксов барбареско-ориенталь, если не влюблен по уши. Розы – это запросто. Каждой дуре могут подарить розы. Но не барбареско-ориенталь! Я расстроилась, не скрою. Я не из тех, кто делает вид, будто никогда и не дорожила особо этими отношениями. А он перестал отвечать на звонки. Я не мусор, который можно замести под ковер! Хотя мне плевать. Я сейчас встречаюсь с другим. Он оптометрист, в разводе. Первая жена была, видно, тот еще шлак. А Гарет пусть делает что хочет.
Эва замолчала, но не потому, что выдохлась. Ее взгляд снова зацепился за коробки с бабочками.
– А ведь он их любит.
Я оглянулась на стену:
– Да нет, не особенно.
– Нет?
– Он на них и не смотрит никогда.
Я буквально видела, как у нее в голове включилась лампочка, точно в мультфильме.
Эва двигалась стремительно – и я тоже. Я заслонила собой бабочек и торопливо стала врать, будто бы сама получила цветы («Папа все время о вас говорит!» – жалко выкрикивала я).
Эва меня не слышала. Шея у нее побагровела. Один за другим Эва выдернула ящики стола, вышвыривая из них разложенные по университетам и датам папки с лекциями. Они разлетались по комнате громадными испуганными канарейками.
Потом она нашла то, что искала: металлическую линейку. Папа с помощью этой линейки чертил диаграммы для своих лекций. Бесцеремонно оттолкнув меня в сторону, Эва попыталась разбить стекло коробки с бабочками. Алюминиевая линейка погнулась. Тогда с бешеным воплем: «А, ссука!» – Эва бросила ее на пол и стала бить по стеклу кулаком. Потом локтем, а когда и это не подействовало, начала царапать стекло ногтями, словно безумец, соскребающий серебристое покрытие с лотерейного билета.
Так ничего и не добившись, она окинула взглядом письменный стол и остановилась на зеленой лампе (прощальный подарок симпатичного декана из Арканзасского университета в Вильсонвилле). Эва схватила лампу и, выдернув шнур из розетки, широко размахнулась. От удара тяжелого бронзового основания стекло разлетелось вдребезги.
Тут я снова бросилась на нее и повисла на плечах с криком:
– Пожалуйста, не надо!
Но силенок у меня не хватило, да и шоковое состояние, видимо, не позволяло действовать эффективно. Эва легко меня отпихнула, двинув локтем в челюсть, так что у меня шея свихнулась набок. Я упала.
Все было засыпано битым стеклом – папин стол, ковер, мои руки и ноги и сама Эва. Крошечные осколки блестели у нее в волосах и облепили плотные белые колготки, дрожа, словно капельки воды. Эва не могла оторвать коробки от стены (папа их прикрутил специальными шурупами); тогда она выдрала из них бумагу и картонную подложку, сдернула с булавок каждую бабочку и каждого мотылька, раздробила крылышки, превратив их в кучку разноцветных конфетти и, вытаращив глаза, сморщив лицо словно забракованный черновик, расшвыряла обрывки по комнате, как будто безумный поп, разбрызгивающий святую воду.
Одну бабочку она, глухо рыча, укусила, став на одно кошмарное мгновение похожей на сюрреалистическую рыжую кошку, пожирающую черного дрозда. (Удивительно, какие неуместные мысли иногда забредают в голову. Когда Эва вцепилась зубами в бабочку Taygetis Echo, я вдруг вспомнила один случай, когда мы с папой ехали из Луизианы в Арканзас. Жара была девяносто градусов по Фаренгейту, кондиционер сломался, и мы учили наизусть стихотворение Уоллеса Стивенса, одно из папиных любимых: «Тринадцать способов видеть черного дрозда». «Меж двадцати снеговых гор / Двигался только / Глаз черного дрозда», – объяснял папа, обращаясь к убегающему вдаль шоссе.)
Наконец она остановилась. Замерла, сама изумляясь тому, что натворила. Тишина была полная – такая бывает, я думаю, только после самой чудовищной бойни или урагана. Если прислушаться, наверное, услышишь, как луна движется по небу и земля несется вокруг солнца со скоростью 18,5 мили в секунду. Потом Эва начала извиняться – голос у нее дрожал, будто его щекотали. Она еще и всплакнула – страшный тоненький скулящий звук.
А может, мне и послышалось. Я сама была как оглушенная и только могла повторять про себя: «Это неправда, это все неправда», – растерянно оглядывая разгромленную комнату. Особенно лежащее на моей правой ноге, на желтом носке, мохнатое бурое тельце какой-то бабочки – может быть, гнутокрылого мотылька-призрака Zelotypia stacyi, – скрюченное, похожее на ершик для чистки курительных трубок.
Эва поставила лампу на стол – бережно, как ребенка, – и, отводя глаза, быстро поднялась по лестнице. Хлопнула входная дверь, и тут же захрипел мотор отъезжающей машины.
А у меня, как бывает после особо невероятных происшествий, наступило удивительное спокойствие и ясность мыслей. Действуя четко, словно самурай, я начала уборку, чтобы успеть до того, как вернется папа.
Я принесла из гаража отвертку и одну за другой отвинтила от стены искореженные коробки. Подмела стекло и крылышки, пропылесосила под столом, вдоль плинтусов, по краям книжных полок и на лестнице.
Разложила папки в ящики стола, по университетам и датам. Все, что еще можно было спасти, я сложила в большую картонную коробку (с надпистью «БАБОЧКИ. ХРУПКОЕ») и утащила к себе в комнату. Спасти удалось немногое: надорванный лист белой бумаги, горсточку уцелевших крылышек и одну-единственную Heliconius erato – малого почтальона. Он чудом избежал казни, спрятавшись за картотечный шкафчик.
Я пробовала читать дальше «Генриха V», но ничего не получилось – я все время ловила себя на том, что тупо смотрю в одну и ту же точку на странице.
Несмотря на дергающую боль в правой щеке, я не сомневалась, что в сегодняшней странной драме папа исполнил роль злодея. Конечно, я ненавидела Эву, но и папу ненавидела тоже. Вообще-то, он давно нарывался, и вот ему прилетело, только он очень вовремя свалил в ресторан, и вместо него прилетевшее огребла я, ни в чем не повинный потомок. Я понимала, что нагнетаю трагизм, но мне страстно хотелось, чтобы Китти меня совсем убила (или хотя бы оглушила). Пусть бы папа, вернувшись домой, нашел меня на полу в кабинете, обмякшую и посеревшую, точно древний диван, с вывернутой под неестественным углом шеей – недвусмысленным свидетельством, что Жизнь покинула данный населенный пункт на автобусе дальнего следования. Папа рухнул бы на колени, издавая вопли в духе короля Лира («Не-е-ет! Боже, не отнимай ее у меня! Я все сделаю, все, что угодно!»), и тут мои глаза приоткрылись бы и я, судорожно вздохнув, произнесла бы душераздирающую речь, в которой затронула бы вопросы Гуманности, Сострадания, тонкого различия между Добротой и Жалостью, а также высказалась бы о том, как людям необходима Любовь (избитая тема, которую только веская поддержка русских авторов спасает от сползания в непроходимую пошлость [ «Все, все, что я понимаю, я понимаю только потому, что люблю»]; ну и чуть-чуть Ирвинга Берлина добавляет освежающей остроты [ «Говорят, любовь – это чудо! Это чудо, так говорят»]). Под конец я бы огласила приговор: с этой минуты папа меняет свой привычный модус операнди а-ля Джек Николсон на Пола Ньюмена! Папа, не поднимая глаз, кивает. Лицо его выражает страдание, а волосы разом поседели – сплошь отливающая сталью седина, как у Гекубы, символ чистейшей скорби.
А другие июньские букашки? Им было так же плохо, как Эве Брюстер? Например, Шелби Холлоуз, которая отбеливала перекисью свои усики? И Дженис Элмерос, прятавшая под сарафанчиком колючие, словно кактус, ноги? Или Рейчел Грум, Изабель Фрэнкс и другие им подобные – они всегда приходили к папе с дарами, словно современные волхвы (перепутавшие папу с Младенцем Христом), только вместо золота, мирры и ладана приносили домашнее печенье, кексики и соломенных кукол со сморщенными личиками (будто они кисленьких леденцов наелись). Сколько часов трудилась Натали Симмс, пока строила скворечник из палочек от мороженого?
Голубой «вольво» подъехал без четверти двенадцать. Я слышала, как щелкнул ключ в замке.
– Радость моя, иди сюда скорее! Все глаза высмеешь!
«Высмеять глаза» – типичный дурацкий папизм, так же как «плакать над пролитым йогуртом» и «беречь как синицу ока».
– Оказывается, крошка Арни Сандерсон пить не умеет! В ресторане рухнул по дороге в туалет – клянусь тебе, прямо на пол! Пришлось везти его домой, в университетское общежитие. Жуткое местечко – ковровая дорожка истоптана до дыр, воняет прокисшим молоком, по коридорам бродят аспиранты, оставляя следы, словно от экзотических животных с Галапагосских островов. Я на себе тащил его по лестнице – на четвертый этаж! Помнишь тот милый фильм с Гейблом и Дорис, «Любимец учителя»? Где мы его смотрели – в Миссури? Сегодня я пережил то же самое в реальности, только без пикантной блондинки. Я считаю, мне полагается выпить!
Пауза.
– Ты что, уже спишь?
Папа взбежал по лестнице, легонько стукнул в дверь и тут же ее распахнул. Он был еще в пальто. Я сидела на краешке кровати, скрестив руки на груди и глядя прямо перед собой.
Папа спросил:
– Что случилось?
Я рассказала (старательно подражая стилю поведения расшатавшейся стальной опоры, устрашающей и неумолимой).
Папа, в свою очередь, воспроизвел на своем лице цветовую гамму вывески у дверей винтажной парикмахерской: сперва стал красным, когда увидел красную отметину у меня на щеке, потом белым – это когда я провела его вниз и в лицах показала наш разговор с Эвой (включая дословный пересказ избранных отрывков диалога, включая Эвино определение «мелкий», и демонстрацию того участка пола, на который я свалилась) – и снова красным, когда мы вернулись на верхний этаж и я показала папе коробку с останками мотыльков и бабочек.
– Если бы я мог представить, что такое возможно, – сказал папа, – что она способна превратиться в Сциллу – на мой взгляд, Сцилла значительно хуже, чем Харибда, – я бы убил эту психованную дуру!
Он приложил мне к щеке лед, завернутый в полотенце.
– Надо подумать, какие принять меры.
Я мрачно спросила, не глядя на него:
– Как ты с ней познакомился?
– Конечно, я слыхал от коллег подобные истории, в кино видел. Классический образец – «Роковое влечение»…
– Папа, как?! – заорала я.
Он вздрогнул, но не рассердился, только отнял от моего лица лед и, заботливо нахмурившись (в подражание медсестре из фильма «По ком звонит колокол»), коснулся моей щеки тыльной стороной ладони.
– Как познакомился? Дай вспомню. Кхм… Это было в конце сентября. Я приехал в школу обсудить твои оценки, помнишь? И заблудился. Эта специфическая дама, Ронин-Смит, сказала, что в ее кабинете ремонт, и назначила встречу в другом месте, а номер комнаты назвала неправильно. Я, как дурак, постучался в дверь триста шестнадцатого кабинета в корпусе Ганновер, где какой-то неприятный бородатый историк пытался – не слишком успешно, судя по озадаченным лицам учеников, – объяснить закономерности развития индустриального общества. Я зашел в учительскую узнать, куда мне следует идти, и там встретил эту психопатку, мисс Брюстер. Вот тебе и любовь с первого взгляда. – Папа задумчиво разглядывал коробку с останками. – Подумать только, всего этого не случилось бы, если бы глупая коза четко сказала: «Комната триста шестнадцать, корпус Барроу»!
– Не над чем тут смеяться.
Он покачал головой:
– Конечно, зря я тебе не сказал. Прости. Мне было немного неловко, что у меня… – Папа запнулся. – Связь с кем-то из твоей школы. Я не ожидал, что дойдет до такого. Поначалу все казалось вполне безобидным.
– Так и немцы говорили, когда проиграли Вторую мировую.
– Признаю, я осел.
– Обманщик. И врун. Она назвала тебя вруном и была права…
– Ох, да.
– Ты все время врешь. Даже когда говоришь «Рад видеть».
На это папа ничего не сказал, только вздохнул.
Я по-прежнему смотрела прямо перед собой, но не отодвинулась, когда он снова прижал к моей щеке холодный сверток.
– Видимо, придется вызвать полицию. Или более привлекательный вариант: явиться к ней домой с незаконно приобретенным огнестрельным оружием.
– Нельзя вызывать полицию. Ты ничего не можешь сделать.
– Я думал, ты хочешь, чтобы эту тварь упрятали за решетку?
– Пап, она просто обычная женщина. А ты с ней поступил оскорбительно. Почему на звонки не отвечал?
– Не хотелось мне с ней разговаривать.
– Не отвечать на звонки – самая изощренная пытка в цивилизованном обществе. Читал книгу «Скрылся с места происшествия: кризис одиночества в Америке»?
– Кажется, не читал…
– Лучше всего будет оставить ее в покое.
По-моему, папа хотел что-то ответить, но сдержался и промолчал.
– Кстати, для кого ты цветы покупал?
– М-м?
– Цветы, про которые она рассказывала.
– Для Джанет Финнсброк. Из администрации факультета, работает там еще с палеозойской эры. Пятидесятая годовщина свадьбы. Я подумал, ей будет приятно… – Папа перехватил мой взгляд. – Да ты что! Разумеется, я в нее не влюблен. Только этого не хватало!
Папа как-то сник. Он сидел рядом со мной на кровати, растерянный, почти присмиревший (совершенно непривычное зрелище). Мне стало его жаль – хоть я и не подала виду. Он мне напомнил те нелестные фотографии президентов, которые «Нью-Йорк таймс» и другие газеты обожают печатать на первой странице: смотрите, мол, как выглядит великий лидер, когда не на трибуне, без заученных жестов и отрепетированных рукопожатий: не величественно и даже не солидно, а глупо и беспомощно. Поначалу смеешься, а если задуматься всерьез, жутковато становится. Эти фотографии показывают, как хрупко равновесие нашей жизни, как непрочно само наше существование, если во главе страны такой человек.