3
Чарли Фортнум очнулся с такой жестокой головной болью, какой он у себя еще не помнил. Глаза резало, и все вокруг он видел как в тумане. Он прошептал: «Клара» — и протянул руку, чтобы до нее дотронуться, но наткнулся на глинобитную стену. Тогда в его сознании возник доктор Пларр, который ночью стоял над ним, светя электрическим фонариком. Доктор рассказывал ему какую-то чушь о якобы происшедшем с ним несчастном случае.
Сейчас был уже день. В щель под дверью в соседнюю комнату, падая на пол, пробивался солнечный свет, и, несмотря на резь в глазах, он видел, что это не больница. Да и жесткий ящик, на котором он лежал, не был похож на больничную койку. Он спустил ноги и попытался встать. Голова закружилась, и он чуть не упал. Схватившись за край ящика, он обнаружил, что всю ночь пролежал на перевернутом гробе. Это, как он любил выражаться, просто его огорошило.
— Тед! — позвал он.
Доктора Пларра он не представлял себе способным на розыгрыши, но тут требовались объяснениями ему хотелось поскорее назад, к Кларе. Клара перепугается. Клара не будет знать, что делать. Господи, она ведь боится даже позвонить по телефону.
— Тед! — прохрипел он снова.
Виски еще никогда на него так не действовало, даже местное пойло. С кем же, дьявол его побери, он пил и где? Мейсон, сказал он себе, а ну-ка, не распускайся. Он всегда сваливал на Мейсона худшие свои ошибки и недостатки. В детстве, когда он еще ходил на исповедь, это Мейсон вставал на колени в исповедальне и бормотал заученные фразы о плотских прегрешениях, но из кабинки выходил уже не он, а Чарли Фортнум, после того как Мейсону были отпущены его грехи, и лицо его сияло блаженством.
— Мейсон, Мейсон, — шептал он теперь, — ах ты, сопляк несчастный, что же ты вчера вытворял?
Он знал, что, выпив лишнее, способен забыть, что с ним было, но до такой степени все забыть ему еще не приходилось… Спотыкаясь, он шагнул к двери и в третий раз окликнул доктора Пларра.
Дверь толчком распахнулась, и оттуда появился какой-то незнакомец, помахивая автоматом. У него были узкие глаза, угольно-черные волосы, как у индейца, и он закричал на Фортнума на гуарани. Фортнум, несмотря на сердитые уговоры отца, удосужился выучить всего несколько слов на гуарани, но тем не менее понял, что человек приказывает ему снова лечь на так называемую кровать.
— Ладно, ладно, — сказал по-английски Фортнум — незнакомец так же не мог его понять, как он гуарани. — Не кипятись, старик. — Он с облегчением сел на гроб и сказал: — Ну-ка, мотай отсюда.
В комнату вошел другой незнакомец, голый до пояса, в синих джинсах, и приказал индейцу выйти. Он внес чашку кофе. Кофе пах домом, и у Чарли Фортнума стало полегче на душе. У человека торчали уши, и Чарли припомнился соученик по школе, которого Мейсон за это безбожно дразнил, хотя Фортнум потом раскаивался и отдавал жертве половину своей шоколадки. Воспоминание вселило в него уверенность. Он спросил:
— Где я?
— Все в порядке, успокойтесь, — ответил тот и протянул ему кофе.
— Мне надо поскорей домой. Жена будет волноваться.
— Завтра. Надеюсь, завтра вы сможете уехать.
— А кто тот человек с автоматом?
— Мигель. Он человек хороший. Пожалуйста, выпейте кофе. Вы почувствуете себя лучше.
— А как вас зовут? — спросил Чарли Фортнум.
— Леон.
— Я спрашиваю, как ваша фамилия?
— Тут у нас ни у кого нет фамилий, так что мы люди без роду, без племени.
Чарли Фортнум попытался разжевать это сообщение, как непонятную фразу в книге; но, и прочтя ее вторично, так ничего и не понял.
— Вчера вечером здесь был доктор Пларр, — сказал он.
— Пларр? Пларр? По-моему, я никого по имени Пларр не знаю.
— Он мне сказал, что я попал в аварию.
— Это сказал вам я.
— Нет, не вы. Я его видел. У него в руках был электрический фонарь.
— Он вам приснился. Вы пережили шок… Ваша машина серьезно повреждена. Выпейте кофе, прошу вас… Может, тогда вы вспомните все, что было, яснее.
Чарли Фортнум послушался. Кофе был очень крепкий, и в голове у него действительно прояснилось. Он спросил:
— А где посол?
— Я не знаю ни о каком после.
— Я оставил его в развалинах. Хотел повидать жену до обеда. Убедиться, что она хорошо себя чувствует. Я не люблю ее надолго оставлять. Она ждет ребенка.
— Да? Для вас это, наверное, большая радость. Хорошо быть отцом.
— Теперь вспоминаю. Поперек дороги стояла машина. Мне пришлось остановиться. Никакой аварии не было. Я уверен, что никакой аварии не было. А зачем автомат? — Рука его слегка дрожала, когда он подносил ко рту кофе. — Я хочу домой.
— Пешком отсюда слишком далеко. Вы для этого еще недостаточно окрепли. А потом вы же не знаете дорогу.
— Дорогу я найду. Могу остановить любую машину.
— Лучше вам сегодня отдохнуть. После перенесенного удара. Завтра мы, может, найдем для вас какое-нибудь средство передвижения. Сегодня это невозможно.
Фортнум плеснул остаток своего кофе ему в лицо и кинулся в другую комнату. Там он остановился. В десятке шагов от него, у входной двери, стоял индеец, направив автомат ему в живот. Темные глаза блестели от удовольствия — он водил автоматом то туда, то сюда, словно выбирал место между пупком и аппендиксом. Он сказал что-то забавное на гуарани.
Человек по имени Леон вышел из задней комнаты.
— Видите? — сказал он. — Я же вам говорил. Сегодня уехать вам не удастся. — Одна щека у него была красная от горячего кофе, но говорил он мягко, без малейшего гнева. У него было терпение человека, больше привыкшего выносить боль, чем причинять ее другим.
— Вы, наверное, проголодались, сеньор Фортнум. Если хотите, у нас есть яйца.
— Вы знаете, кто я такой?
— Да, конечно. Вы — британский консул.
— Что вы собираетесь со мной делать?
— Вам придется какое-то время побыть у нас. Поверьте, мы вам не враги, сеньор Фортнум. Вы нам поможете избавить невинных людей от тюрьмы и пыток. Наш человек в Росарио уже позвонил в «Насьон» и сказал, что вы находитесь у нас.
Чарли Фортнум начал кое-что понимать.
— Ага, вы, как видно, по ошибке схватили не того, кого надо? Вам нужен был американский посол?
— Да, произошла досадная ошибка.
— Большая ошибка. Никто не станет морочить себе голову из-за Чарли Фортнума. А что вы тогда будете делать?
Человек сказал:
— Уверен, что вы ошибаетесь. Вот увидите. Все будет в порядке. Английский посол переговорит с президентом. Президент поговорит с Генералом. Он сейчас тут, в Аргентине, отдыхает. Вмешается и американский посол. Мы ведь всего-навсего просим Генерала выпустить нескольких человек. Все было бы так просто, если бы один из наших людей не совершил ошибки.
— Вас подвели неверные сведения, правда? С послом ехали двое полицейских. И его секретарь. Поэтому мне не нашлось места в его машине.
— Мы бы с ними справились.
— Ладно. Давайте ваши яйца, — сказал Чарли Фортнум, — но скажите этому Мигелю, чтобы он убрал свой автомат. Портит мне аппетит.
Человек по имени Леон опустился на колени перед маленькой спиртовкой, стоявшей на глиняном полу, и стал возиться со спичками, сковородой и кусочком топленого сала.
— Я бы выпил виски, если оно у вас есть.
— Прошу извинить. У нас нет никакого алкоголя.
На сковороде запузырилось сало.
— Вас ведь зовут Леон, а?
— Да. — Человек разбил о край сковороды одно за другим два яйца. Когда он держал половинки скорлупы над сковородой, пальцы его чем-то напомнили Фортнуму жест священника у алтаря, ломающего облатку над потиром.
— А что вы будете делать, если они откажутся?
— Я молю бога, чтобы они согласились, — сказал человек на коленях. — Надеюсь, что они согласятся.
— Тогда и я надеюсь, что бог вас услышит, — сказал Чарли Фортнум. — Не пережарьте яичницу.
Ближе к вечеру Чарли Фортнум услышал о себе официальное сообщение. Леон в полдень включил портативный приемник, но батарейка отказала посреди передачи индейской музыки, а запасной у него не было. Молодой человек с бородкой, которого Леон звал Акуино, пошел за батарейками в город. Его долго не было. С базара пришла женщина, принесла продукты и сварила им еду — овощной суп с несколькими кусочками мяса. Она стала энергично наводить в хижине порядок, поднимая пыль в одном углу, после чего та сразу же оседала в другом. У нее была копна нечесаных черных волос и бородавка на лице, к Леону она обращалась с угодливой фамильярностью. Он звал ее Мартой.
Смущаясь присутствием женщины, Чарли Фортнум признался, что ему нужно в уборную. Леон приказал индейцу отвести его на двор в кабинку за хижиной. На двери уборной не хватало петли, и она не затворялась, а внутри была лишь глубокая яма, на которую набросили парочку досок. Когда он оттуда вышел, индеец сидел в нескольких шагах и поигрывал автоматом, нацеливаясь то в дерево, то в пролетающую птицу, то в бродячую дворнягу. Сквозь деревья Чарли Фортнум разглядел другую хижину, еще более жалкую, чем та, куда он возвращался. Он подумал, не побежать ли туда за помощью, но не сомневался, что индеец будет только рад пустить оружие в ход. Вернувшись, он сказал Леону:
— Если вы сможете достать парочку бутылок виски, я за них заплачу.
Кошелек его, как он заметил, никто и не думал красть, и он вынул оттуда нужную сумму.
Леон передал деньги Марте.
— Придется потерпеть, сеньор Фортнум, — сказал он. — Акуино еще не вернулся. А пока он не придет, никто из нас уйти не может. Да и до города не близко.
— Я заплачу за такси.
— Боюсь, что ничего не выйдет. Тут нет такси.
Индеец снова сел на корточки у двери.
— Я немного посплю, — сказал Фортнум. — Вы мне вкатили сильное снотворное.
Он пошел в заднюю комнату, растянулся на гробе и попытался уснуть, но мысли мешали ему спать. Его беспокоило, как Клара управляется в его отсутствие. Он ни разу не оставлял ее на целую ночь одну. Чарли ничего не смыслил в деторождении, он боялся, что потрясение или даже беспокойство могут дурно отразиться на еще не родившемся ребенке. После женитьбы на Кларе он даже пытался поменьше пить — если не считать той первой брачной ночи с виски и шампанским в отеле «Италия» в Росарио, когда они впервые могли остаться наедине без помехи; отель был старомодный, и там приятно пахло давно осевшей пылью, как в старинных книгохранилищах.
Он остановился там потому, что боялся, как бы Клару не испугал отель «Ривьера» — новый, роскошный, с кондиционерами. Ему надо было выправить кое-какие бумаги в консульстве на Санта-Фе, 9-39 (он запомнил номер, потому что это была цифра месяца и года его первого брака), бумаги, которые, если поступит запрос, докажут, что никаких препятствий к его второму браку не существует; не одна неделя прошла, прежде чем он получил копию свидетельства о смерти Эвелин из маленького городка Айдахо. К тому же в сейфе консульства он оставил в запечатанном конверте свое завещание. Консулом тут был симпатичный человек средних лет. Почему-то речь у них зашла о лошадях, и они с Чарли Фортнумом сразу нашли общий язык. После гражданской и религиозной церемоний консул пригласил молодоженов к себе и откупорил бутылку настоящего французского шампанского. Эта скромная выпивка среди канцелярских шкафов выгодно отличалась от приема в Айдахо после его первой женитьбы. Он с ужасом вспоминал белый торт и родственников жены в темных костюмах и даже с крахмальными воротничками, хотя брак был гражданский и в Аргентине его бы вообще не считали за брак. Вернувшись домой, они с женой вели себя осторожно и никому об этом не рассказывали. Венчаться по католическому обряду жена не пожелала из-за своих убеждений. Она состояла в секте христианской науки. К тому же гражданский брак ставил под угрозу ее наследные права, что тоже было унизительно. Чарли хотел, чтобы положение Клары было надежным: второй его брак должен был покоиться на прочном фундаменте.
Через какое-то время он погрузился в глубокий сон без всяких сновидений, разбудило его радио из соседней комнаты, которое то и дело повторяло его имя: сеньор Карлос Фортнум. «Полиция, — сообщал диктор, — считает, что его, вероятно, увезли в Росарио, было установлено, что телефонный звонок в „Насьон“ был оттуда». В городе с более чем полумиллионным населением нельзя произвести повальные обыски, а похитители дали властям только четыре дня на удовлетворение предъявленных ими требований. Чарли Фортнум подумал, что один из этих четырех дней уже прошел; Клара, конечно, слушает передачу, но, слава богу, рядом с ней Тед, он ее успокоит. Тед знает, что произошло. Тед к ней поедет. Тед уж как-нибудь постарается, чтобы она не волновалась. Тед скажет ей, что, даже если его убьют, ей нечего опасаться. Она так страшилась своего прошлого; он это видел по тому, что она никогда о нем не поминала. Это и было одной из причин, почему он на ней женился; он хотел ее убедить, что ей никогда и ни при каких обстоятельствах не придется вернуться назад к матушке Санчес. Он даже чересчур рьяно о ней заботился, как неуклюжий человек, который держит в руках чужую и очень хрупкую вещь. Его донимал постоянный страх, как бы не нарушить ее душевный покой. По радио заговорили об аргентинской футбольной команде, разъезжавшей по Европе.
— Леон! — позвал он.
Маленький человек с ушами как у летучей мыши и внимательным взглядом хорошего слуги заглянул в дверь. Он сказал:
— Долго же вы спали, сеньор Фортнум. Это очень хорошо.
— Я слышал радио, Леон.
— Ах да. — В руке Леон нес стакан, под мышками у него торчали две бутылки виски. — Жена принесла из города две бутылки, — сказал он и, с гордостью их показав (марка виски была аргентинская), тщательно отсчитал сдачу. — Вы только успокойтесь. Через несколько дней все будет кончено.
— В том смысле, что меня прикончат? Дайте-ка мне виски.
Он налил треть стакана и выпил.
— Уверен, еще сегодня сообщат, что они приняли наши условия. И тогда завтра вечером вы сможете отправиться домой.
Чарли Фортнум налил себе еще порцию виски.
— Вы чересчур много пьете, — заботливо упрекнул его человек, которого звали Леон.
— Нет. Я свою норму знаю. А тут главное — знать свою норму. Как ваша фамилия, Леон?
— Я же вам говорил, что у меня нет фамилии.
— Но духовный сан-то у вас есть? Скажите, что вы делаете в этой компании, отец Леон?
Он мог поклясться, что уши у того дрогнули, как у пса, услышавшего знакомый окрик: только слово «отец» заменило «гулять» или «кошка».
— Вы ошибаетесь. Вы же видели мою жену, Марту. Она принесла вам виски.
— Но священник всегда остается священником, отец мой. Я вас разгадал, когда вы разбивали над сковородкой яйца. Так и вижу вас возле алтаря.
— Вы это придумали, сеньор Фортнум.
— Да, но что придумали вы? За посла вы могли бы получить хороший выкуп, а за меня — шиш. Никто за меня и песо не даст, кроме моей жены. Странно, если священник станет убийцей, но, вероятно, для этой работы вы найдете кого-нибудь другого.
— Нет, — с глубочайшей серьезностью возразил Леон, — если, не дай бог, до этого дело дойдет, я возьму все на себя. Вину ни на кого перекладывать не буду.
— Тогда мне лучше оставить вам немного виски. Рекомендую прежде выпить глоток… через сколько дней они сказали, кажется через три?
Собеседник отвел глаза. Вид у него был испуганный. Шаркая, он сделал два шага к двери, словно отходил от алтаря и боялся наступить на подол слишком длинного облачения.
— Посидели бы вы, поболтали со мной, — сказал Чарли Фортнум. — Я больше боюсь, когда один. Вам мне признаться не стыдно. Если нельзя сказать священнику, кому же тогда можно? А вот тот индеец… Он глазеет на меня и улыбается. Ему охота убивать.
— Ошибаетесь, сеньор Фортнум. Мигель — человек хороший. Он просто не понимает по-испански и улыбается, чтобы показать, как он хорошо к вам относится. Попытайтесь еще поспать.
— Хватит, выспался. Мне хочется с вами поговорить.
Человек развел руками, и Чарли Фортнум представил себе его в церкви делающим ритуальные жесты.
— У меня много дел.
— А я ведь могу вас удержать, если захочу.
— Нет, нет! Мне необходимо уйти.
— Могу вас удержать. Запросто. Знаю как.
— Обещаю, что скоро вернусь.
— Чтобы вас удержать, мне ведь только надо сказать: отец мой, я хочу исповедаться.
Человек застрял в пролете двери спиной к нему. Его голова с торчащими ушами напоминала церковную кружку, зажатую в руках.
— С тех пор как я в последний раз исповедался, отец…
Человек обернулся и сердито сказал:
— Такими вещами не шутят. Если вы будете шутить, я вас слушать не стану…
— Да это вовсе не шутки, отец мой. И не в том я положении, чтобы шутить по какому бы то ни было поводу. Право же, когда человек вот-вот умрет, ему есть в чем покаяться.
— Я лишен своего сана, — упрямо возразил его собеседник. — Если вы действительно католик, то должны понимать, что это значит.
— Я, кажется, лучше вас знаю правила, отец мой. При чрезвычайных обстоятельствах, если под рукой нет другого священника — а ведь тут его нет, правда? — соблюдать формальности не нужно. Ваши люди ведь не позволят никого сюда привести…
— Никаких чрезвычайных обстоятельств пока что нет.
— Все равно времени осталось немного… и если я прошу…
Этот человек снова напомнил ему собаку, собаку, которую обругали, а за что, она и сама толком не понимала.
— Сеньор Фортнум, поверьте мне, — взмолился он, — чрезвычайных обстоятельств не будет… и вам никогда не понадобится…
— «Господи, прости нам грехи наши» — так, кажется, полагается начать? Черт те сколько времени прошло… За последние сорок лет я только раз был в церкви… не так давно, когда женился. Но на исповедь не ходил, вот уж чего не было! Чересчур много надо на это времени, нехорошо заставлять даму ждать.
— Прошу вас, сеньор Фортнум, не смейтесь надо мной!
— Да я не над вами смеюсь, отец мой. Может, немножко смеюсь над собой. Пока действует виски, еще могу. — Он добавил: — Смешно ведь, если вдуматься: «Ныне к вам прибегаю, да избавите душу мою от муки вечные…» Ведь такова, кажется, формула? А у вас все время револьвер наготове. Вам не кажется, что нам лучше начать сейчас? Пока револьвер не заряжен. У меня столько накопилось на душе.
— Я не буду вас слушать. — Он поднял руки к своим оттопыренным ушам. Уши прижались к черепу и тут же отскочили обратно.
Чарли Фортнум его успокоил:
— Да не переживайте, ладно вам. Я же несерьезно. И какое это имеет значение?
— В каком смысле?
— Я ведь, отец мой, ни во что не верю. И не стал бы венчаться в церкви, если бы не законы эти. Вопрос был в деньгах. Для моей жены. А из каких побуждений вы-то женились? — Он быстро поправился: — Извините. Я не имел права это спрашивать.
Но человечек, по-видимому, не рассердился. Вопрос даже чем-то, казалось, его заинтересовал. Он медленно пересек комнату, приоткрыв рот, как умирающий с голоду, который тянется к куску хлеба. В уголках рта скопилось немного слюны. Он подошел и присел на корточки возле гроба. А потом тихо произнес (можно было подумать, что он сам стоит на коленях в исповедальне):
— Думаю, что от злости и одиночества, сеньор Фортнум. Я не хотел причинить вред этой бедной женщине.
— Одиночество — это мне понятно, — сказал Чарли Фортнум. — И я от него страдал. Но при чем тут злость? На кого вы были злы?
— На церковь, — сказал тот и добавил с насмешкой: — На матерь мою церковь.
— Я бывал зол на своего отца. Мне казалось, он меня не понимает и на меня плюет. Я его ненавидел. И тем не менее мне стало очень тоскливо, когда он умер. А теперь… — и он поднял свой стакан, — я ему даже подражаю. Хотя пил он больше, чем я. Все равно отец есть отец, но я не понимаю, как можно питать злобу к матери нашей церкви. Я бы никогда не мог разозлиться на учреждение, хоть и самое дерьмовое.
— Она ведь ипостась, — сказал тот, — утверждают, что она — ипостась Христа на земле, я даже и сейчас немножко в это верю. Такой человек, как вы — un ingles [англичанин (исп.)], — не может понять, как мне было стыдно того, что они заставляли меня читать людям. Я был священником в бедном районе Асунсьона возле реки. Вы заметили, что беднота всегда теснится поближе к реке? Все равно как если бы они собирались в один прекрасный день куда-то уплыть, но плавать не умеют, да и плыть-то им некуда. По воскресеньям я должен был читать им из Евангелия.
Чарли Фортнум слушал его без особого сочувствия, но с весьма хитрым прицелом. Жизнь его зависела от этого человека, и ему было крайне необходимо знать, что им движет. Может быть, ему удастся затронуть какую-то струну взаимопонимания. Человек говорил без умолку, словно жаждущий, который никак не может напиться. Вероятно, ему уже давно не удавалось высказываться начистоту, видно, он только и мог выговориться перед человеком, который все равно умрет и запомнит из того, что он сказал, не больше, чем священник в исповедальне. Чарли Фортнум спросил:
— А чем плохо Евангелие, отец мой?
— Бессмыслица, — сказал бывший священник, — во всяком случае, в Парагвае. «Продай имение твое, и раздай нищим» [Евангелие от Матфея, 19:21] — я должен был им это читать, в то время как тогдашний наш старый архиепископ ел вкусную рыбу из Игуазу и пил французское вино с Генералом. Народ, правда, не подыхал с голоду, ему можно не дать умереть, кормя одной маниокой, а для богачей наше недоедание куда безопаснее голода. Настоящий голод доводит человека до отчаяния. А недоедание так ослабляет, что он не в силах поднять кулак. Американцы отлично это понимают, помощь, которую они нам оказывают, как раз и обеспечивает это состояние. Наш народ не подыхает, он чахнет. Слова «Пустите детей приходить ко мне… ибо таковых есть Царствие Божие» [Евангелие от Луки, 18:16] застывали у меня на языке. Вот передо мной в передних рядах сидят эти дети со вздутыми животами и пупками, торчащими, как дверные ручки. «А кто соблазнит одного из малых сих… тому лучше было бы, если бы…» [Евангелие от Матфея, 18:6] «И отдашь голодному…» [Книга пророка Исаии, 58:10] Что отдашь? Маниоку? А потом я делил между ними облатки, хоть они и не такие питательные, как хорошая лепешка, а вино пил сам. Вино! Кто из этих несчастных когда-нибудь его пробовал? Почему нельзя причащаться водой? Он же причащал ею в Кане Галилейской. А разве во время тайной вечери не стоял кувшин с водой, которую он мог бы пить вместо вина?
К изумлению Чарли Фортнума, его собачьи глаза заблестели непролитыми слезами.
— Только не думайте, — говорил он, — что все такие плохие христиане, как я. Иезуиты делают все, что могут. Но за ними следит полиция. Телефоны их прослушиваются. Если кто-то из них внушает опасение, его живо переправляют за реку. Но не убивают. Янки будут недовольны, если убьют священника, да ведь и не так уж мы опасны. Я как-то в проповеди упомянул об отце Торресе, которого застрелили вместе с партизанами в Колумбии. Только сказал, что не в пример Содому в церкви может найтись хоть один праведник, поэтому ей и не грозит такая участь, как Содому. Полиция донесла об этом архиепископу, и архиепископ запретил мне читать проповеди. Ну что ж, бедняга был уж очень стар, он нравился Генералу и, наверное, думал, что поступает правильно, отдавая кесарю кесарево…
— Все это не моего ума дело, отец, — сказал Чарли Фортнум; приподнявшись на локте, он смотрел вниз на темные волосы, где еще проглядывала былая тонзура, как доисторическое капище в поле, если на него смотреть с самолета. Он вставлял слова «отец мой» при малейшей возможности; его почему-то это ободряло. Отцы обычно не убивают своих сыновей, хотя с Авраамом это чуть было не произошло. — Но я же ни в чем не виноват, отец мой.
— Да я вас и не виню, сеньор Фортнум, боже избави.
— Я понимаю, с вашей точки зрения, похищение американского посла вполне оправданно. Но я… я ведь даже не настоящий консул, да англичан эта ваша борьба и не касается.
Священник рассеянно пробормотал избитую фразу:
— Сказано, что один человек должен пострадать за всех людей…
— Но это сказали не христиане, а те, кто распинал Христа.
Священник поднял на него глаза:
— Да, вы правы. Я это привел, не подумав. Вы, оказывается, знаете Священное писание.
— Не читал его с самого детства. Но такие вещи западают в память. Как Struwelpeter [персонаж сказки немецкого писателя Генриха Гофмана (1809-1894), нечто вроде нашего Степки-растрепки].
— Кто-кто?
— Ну, ему еще большие пальцы отрезали.
— Никогда о нем не слышал. Он что, ваш мученик?
— Нет, нет. Это из детской книжки, отец мой.
— У вас есть дети? — резко спросил священник.
— Нет, но я же вам говорил. Через несколько месяцев у меня должен родиться ребенок. Уже здорово брыкается.
— Да, вспомнил. — И добавил: — Не беспокойтесь, скоро вы будете дома. — Эта фраза словно была обведена частоколом вопросительных знаков, и он хотел, чтобы пленник, согласившись, ободрил его самого: «Да, конечно. Само собой».
Однако Чарли Фортнум не пожелал играть в эту игру.
— А к чему этот гроб, отец мой? Жутковато, по-моему.
— На земле спать чересчур сыро, даже если что-нибудь постелить. Мы не хотели, чтобы вы заболели ревматизмом.
— Что же, это очень гуманно, отец мой.
— Мы же не варвары. Тут в квартале есть человек, который делает гробы. Вот мы и купили у него один. Это безопаснее, чем покупать кровать… В квартале на гробы куда больший спрос, чем на кровати. Гроб ни у кого не вызовет интереса.
— И, верно, подумали, что потом он пригодится, чтобы сунуть туда труп?
— Клянусь, этого у нас и в мыслях не было. Но доставать кровать было бы опасно.
— Что ж, пожалуй, я еще немножко выпью. Выпейте со мной, отец мой.
— Нет. Понимаете, я дежурю. Мне надо вас сторожить. — Он робко улыбнулся.
— Ну, с вами было бы нетрудно совладать. Даже такому старику, как я.
— Дежурят у нас всегда двое, — пояснил священник. — Снаружи Мигель с автоматом. Это приказ Эль Тигре. И еще потому, что одного можно уговорить. Или даже подкупить. Все мы только люди. Кто из нас выбрал бы такую жизнь по своей воле?
— Индеец не говорит по-испански?
— Нет, и это тоже хорошо.
— Вы не возражаете, если я немного разомнусь?
— Пожалуйста.
Чарли Фортнум подошел к двери и проверил, правду ли говорит священник. Индеец сидел у двери на корточках, положив на колени автомат. Он заговорщицки улыбнулся Фортнуму, словно оба они знали что-то смешное. И почти неприметно передвинул свой автомат.
— А вы говорите на гуарани, отец мой?
— Да. Я когда-то вел службу на гуарани.
Несколько минут назад между ними возникла близость, симпатия, даже дружба, но все это улетучилось. Когда исповедь окончена, оба — и священник и кающийся — остаются в одиночестве. И если встретятся в церкви, оба сделают вид, будто не знакомы друг с другом. Казалось, что это кающийся стоит сейчас возле гроба, глядя на часы. Чарли Фортнум подумал: он высчитывает, сколько часов еще осталось.
— Может, передумаете и выпьете со мной, отец?
— Нет. Нет, спасибо. Может, когда все кончится… — И добавил: — Он запаздывает. Мне уже давно пора было уйти.
— Кто это «он»?
Священник сердито ответил:
— Я же вам сказал, что у таких, как мы, нет имен.
Темнело, и в проходной комнате, где были закрыты ставни, кто-то зажег свечу. Дверь к нему они оставили открытой, и ему был виден индеец, сидевший с автоматом у порога. Интересно, подумал Чарли, когда настанет-его черед спать. Человек по имени Леон давно ушел. Тут был еще и негр, которого он раньше не замечал. Если бы у меня был нож, подумал он, смог бы я проделать в стене дыру, чтобы сбежать?
Человек, которого звали Акуино, внес свечу, держа ее в левой руке. Чарли Фортнум заметил, что правую руку он не вынимает из кармана джинсов. Может, он держит там револьвер… или нож… Он снова стал обдумывать свой явно безнадежный план пробуравить дырку в глинобитной стене. Но в немыслимом положении только и остается, что искать немыслимый выход.
— Где отец? — спросил он.
— У него дела в городе, сеньор Фортнум.
Он заметил, что все они обращаются с ним крайне вежливо, словно пытаясь его заверить, будто «во всей этой истории нет ничего личного. Когда она кончится, мы сможем остаться друзьями». Но не исключено, что это обычная вежливость, которую, как говорят, тюремный надзиратель проявляет перед казнью даже к самому отпетому убийце. Люди так же почтительно относятся к смерти, как к знатному незнакомцу, приехавшему в город, пусть даже визит его вовсе некстати.
Он сказал:
— Я так хочу есть, что, кажется, съел бы вола.
Это было неправдой, но вдруг они так глупы, что дадут ему нож? У него создалось впечатление, что он попал в руки не к профессионалам, а к любителям.
— Потерпите немного, сеньор Фортнум, — сказал Акуино. — Мы ждем Марту. Она обещала сварить похлебку. Готовит она не очень вкусно, но если бы вы посидели в тюрьме, как я…
Он подумал: ага, похлебку. Значит, мне снова дадут только ложку.
— Тут осталось немного виски, — сказал он. — Может, выпьете со мной?
Акуино сказал:
— Нам пить не полагается.
— Капельку, за компанию.
— Ну разве что совсем капельку. Закушу луковицей, Марта принесла их для похлебки. Лук отобьет запах. Огорчать Леона не хочется. Он человек воздержанный, ему так положено, но мы-то, слава богу, не священники. Вы мне слишком много налили, — запротестовал он.
— Много? Да всего половину того, что налил себе. Salud [привет (исп.)].
— Salud.
Он заметил, что Акуино так и не вынул правую руку из кармана.
— А вы кто, Акуино?
— В каком смысле кто?
— Вы рабочий?
— Я преступник, — с гордостью сказал Акуино. — Мы все преступники.
— Это ваше постоянное занятие? — Фортнум поднял стакан, и Акуино последовал его примеру. — Но ведь не с этого же вы начинали?
— Ну, я, как и все, ходил в школу. Нас там учили священники. Они были хорошие люди, и школа была хорошая. Леон там тоже учился, он хотел стать abogado. А я — писателем. Но ведь и писателю надо на что-то жить, поэтому я стал торговать — продавал на улице американские сигареты. Контрабандные из Панамы. И хорошо зарабатывал… То есть мог позволить себе снять комнату еще с тремя парнями, и у нас хватало денег на chipas. От них здорово толстеешь. Они куда питательнее маниоки.
— У меня за городом имение, — сказал Чарли Фортнум. — Мне был бы очень кстати новый capataz. Вы человек образованный. Вам было бы легко обучиться этому делу.
— Ну, теперь у меня другая работа, — с гордостью заявил Акуино. — Я же вам сказал, что я преступник. И поэт.
— Поэт?
— В школе Леон помогал мне писать. Сказал, что у меня талант; но вот как-то раз в Асунсьоне я послал статью с критикой янки в газету. У нас в стране Генерал запрещает что-нибудь печатать против янки, и после этого они не стали даже читать те статьи, что я им посылал. Подозревали, что там есть какой-то двойной смысл, отчего у них будут неприятности. Решили, что я — politico [политик (исп.)], и что мне тогда оставалось? Я и стал politico. За это они посадили меня в тюрьму. Так всегда бывает, если ты politico и не Колорадо ["Колорадо" — национально-республиканская правительственная партия (основана в 1887 г.), опора диктатуры Стреснера], то есть не из партии Генерала.
— В тюрьме было плохо?
— Еще как плохо, — сказал Акуино. Он вынул правую руку и показал ее Чарли. — Вот тогда я и стал писать стихи. Чтобы научиться писать левой рукой, надо очень много времени, и потом пишешь медленно. А я ненавижу все медленное. Лучше быть мышью, чем черепахой, хотя черепаха и живет гораздо дольше. — После второго глотка виски он стал разговорчивым. — Меня восхищает орел, он камнем падает с неба на жертву, не то что гриф, который, медленно махая крыльями, слетает вниз и поглядывает, совсем ли она подохла. Поэтому я и взялся за стихи. Проза течет медленно, а поэзия падает, как орел, и бьет, прежде чем опомнишься. Конечно, в тюрьме мне не давали ни пера, ни бумаги, но стихи и не надо записывать. Я их заучивал наизусть.
— А стихи были хорошие? — спросил Чарли Фортнум. — Правда, я-то в них не разбираюсь.
— По-моему, кое-какие были хорошие, — сказал Акуино. Он допил виски. — Леон говорил, что некоторые были хорошие. Сказал, что они похожи на стихи какого-то Вийона. Тот тоже был преступником вроде меня.
— Первый раз о нем слышу, — сказал Чарли Фортнум.
— Стих, который я сначала написал в тюрьме, — рассказывал Акуино, — был о нашей самой первой тюрьме, о той, в которой мы все побывали. Знаете, что сказал Троцкий, когда ему показали его новый дом в Мексике? Считалось, что в такой дом не сможет проникнуть убийца. Он сказал: «Напоминает мою первую тюрьму. Двери так же лязгают». У моего стихотворения был рефрен: «Отца я вижу только сквозь решетку». Понимаете, я писал о манежах, куда в буржуазных домах сажают детей. У меня в стихотворении отец преследует сына всю жизнь: сначала он школьный учитель, потом священник, потом полицейский и тюремный надзиратель и в конце концов сам генерал Стреснер. Генерала я как-то видел, когда он объезжал страну. Он зашел в полицейский участок, где я сидел, и я его видел через решетку.
— У меня скоро родится ребенок, — сказал Чарли Фортнум. — И я хотел бы увидеть этого маленького негодника, пусть ненадолго. Но, знаете, не через решетку. Хотел бы дожить до того, чтобы узнать, мальчик это или девочка.
— Когда он родится?
— Месяцев через пять или вроде этого. Точно не знаю. В таких делах я плохо разбираюсь.
— Не беспокойтесь. Вы будете дома, сеньор, задолго до этого.
— Если вы меня убьете, не буду, — ответил Чарли Фортнум, все же надеясь, несмотря ни на что, получить их обычный ободряющий ответ, как бы фальшиво он ни звучал; но не удивился, когда его не услышал: он начинал жить в царстве правды.
— Я написал много стихов о смерти, — весело, с удовлетворением сообщил Акуино, подняв на свет стакан с остатками виски, чтобы поймать в нем отблеск свечи. — Больше всего мне нравится одно с таким рефреном: «Смерть, как сорняк, и без дождя растет». А Леону не нравится, он говорит, что я пишу, как крестьянин, я ведь когда-то и собирался стать крестьянином. Ему больше нравится то, где сказано: «В чем бы ни была твоя вина — пищу всем дают одну и ту же». И есть еще одно, которым я доволен, хоть и сам толком не знаю, что я хотел сказать, но, когда хорошо его прочтешь, оно звучит красиво: «Когда о смерти речь, то говорит живой».
— Да вы чертову уйму этих стихов написали о смерти.
— По-моему, чуть не половина моих стихов — о смерти, — сказал Акуино. — А для мужчины и есть только две стоящие темы: любовь и смерть.
— Я не хочу умереть, пока у меня не родится ребенок.
— Лично я вам желаю всяческого счастья, сеньор Фортнум. Но ни у кого из нас нет выбора. Может, завтра я умру под машиной или от лихорадки. А умереть от пули — это одна из самых быстрых и достойных смертей.
— Вот, наверное, так вы меня и убьете.
— Естественно… А как же иначе? Мы не жестокие люди, сеньор Фортнум. Пальцев мы у вас отрезать не будем.
— Однако и без нескольких пальцев жить можно. Вы же без них обходитесь, верно?
— Я понимаю, боль вас пугает, я-то знаю, что боль делает с человеком, что она сделала со мной, но не пойму, почему вы так боитесь смерти. Смерти ведь все равно не избежать, и, если священники правы, потом будет долгая жизнь за гробом, а если не правы, значит, и бояться нечего.
— А вы верили в эту жизнь за гробом, когда вас пытали?
— Нет, — признался Акуино. — Но и о смерти не думал. Была только боль.
— У нас есть такая поговорка: лучше синица в руке, чем журавль в небе. Лично я про эту загробную жизнь никогда не думал. Знаю только, что хотел бы прожить еще лет десять у себя в поместье и смотреть, как растет мой малыш.
— Но вы вообразите, сеньор Фортнум, чего только не может произойти за десять лет! И ребенок ваш вдруг умрет — дети ведь здесь мрут как мухи, — и жена изменит, а вас замучает медленный рак. Пуля же — это так просто и так быстро.
— Вы уверены?
— Пожалуй, еще капля виски мне не повредит, — сказал Акуино.
— Да у меня и у самого горло пересохло. Знаете старую поговорку: англичанину всегда не хватает двух рюмок до нормы.
Он налил виски очень скупо осталось меньше четверти бутылки — и с грустью подумал о своем поместье, о баре на веранде, где всегда под рукой непочатая бутылка.
— Вы женаты? — спросил он.
— Не совсем, — ответил Акуино.
— А я был дважды женат. Первый раз у меня что-то не заладилось. А во второй — сам не знаю почему — чувствую совсем по-другому. Хотите, покажу фотографию?
Он нашел у себя в бумажнике цветной квадратик. Клара сидела за рулем «Гордости Фортнума», косясь на аппарат с таким страхом, словно он сейчас выстрелит.
— Хорошенькая, — вежливо отозвался Акуино.
— Понимаете, на самом деле она править не умеет, — сказал Фортнум, — и снимок чересчур засинен. Видите, какого цвета авокадо. Грубер обычно проявляет лучше. — Он с сожалением посмотрел на фотографию. — К тому же она не совсем в фокусе. И хуже здесь, чем на самом деле, но я тогда перебрал против нормы, и рука у меня, верно, дрогнула.
Он с тревогой посмотрел на жалкий остаток в бутылке.
— Как правило, ничего нет лучше виски, чтобы побороть эту дрожь. Как насчет того, чтобы прикончить бутылку?
— Мне самую малость, — сказал Акуино.
— У каждого человека своя норма. Я никого не стану попрекать, если она у него не такая, как у меня. Норма — она вроде бы встроена в твой организм, как лифт в жилой дом. — Чарли внимательно следил за Акуино. Он правильно рассчитал — нормы у них совсем разные. И сказал: — Мне понравился тот ваш стих насчет смерти.
— Который?
— Память у меня кошмарная. А что вы сделаете с трупом?
— С каким трупом?
— С моим трупом.
— Сеньор Фортнум, зачем говорить о таких неприятных вещах? Я пишу о смерти, это правда, но о смерти совершенно отвлеченно. Я не пишу о смерти друзей.
— Понимаете, ведь те люди в Лондоне, они обо мне никогда и не слышали. Им-то что? Я ведь не член их клуба.
— «Смерть, как сорняк, и без дождя растет». Вы об этом стихотворении говорили?
— Да, да, именно! Теперь вспомнил. Но все равно, Акуино, даже если смерть — дело обычное, умирать все же надо с достоинством. Согласны? Salud.
— Salud, сеньор Фортнум.
— Зовите меня Чарли, Акуино.
— Salud, Чарли.
— Я не хотел бы, чтобы меня нашли в таком виде: грязным, небритым…
— Я могу вам дать миску с водой.
— А бритву?
— Нет.
— Хотя бы безопасную. Что я могу натворить безопасной бритвой?
Да, дело в норме. Теперь ему казалось, что он все может. Будь у него хотя бы ножницы, глинобитную стену он сперва намочит.
— А ножницы, чтобы подровнять волосы?
— Надо спросить разрешения у Леона, Чарли.
А острую палочку? — он придумывал, как бы ее назвать поубедительнее. Теперь, когда он выпил свою норму и голова у него работала, он был уверен, что убежать можно.
— Я хочу написать Кларе, моей жене, — сказал он. — Той девушке на фотографии. Письмо можете держать у себя, пока все не кончится и вы не будете в безопасности. Я просто хочу ей сказать, что перед смертью думал о ней. Дайте мне карандаш, острый карандаш, — неосторожно добавил он, взглянув на стену и вдруг усомнившись, не был ли он чересчур самонадеян.
Там, правда, видно местечко, где стена была рыхлая, из нее торчала солома, которую подмешивали к глине.
— У меня есть шариковая ручка, — сказал Акуино. — Но я все-таки спрошу Леона, Чарли.
Он вынул ручку из кармана и внимательно ее осмотрел.
— А какой от нее может быть вред, Акуино? Я сам бы спросил твоего приятеля, но, понимаешь, со священниками мне почему-то не по себе.
— Вы должны нам отдать все, что напишете, — сказал Акуино. — Нам придется это прочесть.
— Конечно. Давайте начнем вторую бутылку?
— Вы хотите меня напоить? Да я ведь кого хочешь перепью.
— Что вы! Я еще сам своей нормы не выпил. Мне хватает одной рюмки сверх полбутылки, а вот вы только половину моей нормы и выпили.
— Может, нам еще долго не удастся купить вам виски.
— «Будем есть и пить, ибо завтра умрем!» [Книга пророка Исаии, 22:13] Это вроде как из Библии. Видно, и во мне просыпается сочинитель. А все виски. Вообще-то я не мастак писать письма. Но я первый раз в разлуке с Кларой с тех пор, как мы вместе.
— Вам и бумага будет нужна, Чарли.
— Да, о ней я и забыл.
Акуино принес ему пять листиков бумаги, вырванных из блокнота:
— Я их сосчитал. Вы должны будете все до одного мне вернуть, используете вы их или нет.
— И дайте немного воды, помыться. Не хочу, чтобы письмо было в грязных пятнах.
Акуино подчинился, но на этот раз слегка поворчал.
— Это вам, Чарли, не отель, — сказал он, грохнув таз на земляной пол и расплескав по нему воду.
— Если бы это был отель, я бы повесил на двери: «Прошу не беспокоить». Возьмите виски, выпейте еще.
— Нет. С меня хватит.
— Будьте другом, прикройте дверь. Не выношу, когда этот индеец на меня смотрит.
Оставшись один, Чарли Фортнум намочил рыхлое место на стене водой и принялся ковырять его шариковой ручкой. Через четверть часа на полу лежала щепотка пыли, а в стене образовалось крошечное углубление. Если бы не виски, он бы отчаялся. Чарли сел на пол, чтобы скрыть вмятину в стене, вымыл ручку и принялся писать. Ему надо было как-то объяснить, на что у него ушло время.
«Моя дорогая детка», — начал он и задумался. Официальные отчеты он писал на пишущей машинке, которая, казалось, сама складывала нужные фразы. «В ответ на ваше письмо от 10 августа…», «Подтверждая получение вашего письма от 22 декабря…», «Как я по тебе соскучился», — писал он сейчас. Это ведь и было самое главное, что он должен сказать; все, что он добавит, будет лишь повторением или перепевом той же мысли. «Кажется, прошли годы с тех пор, как я уехал из поместья. В то утро у тебя болела голова. Прошла теперь? Прошу тебя, не принимай слишком много аспирина. Это вредно для желудка, да и для ребенка, наверное, тоже. Ты проследи, очень тебя прошу, чтобы „Гордость Фортнума“ закрыли брезентом — вдруг пойдут дожди».
Письмо, думал он, доставят либо когда он уже будет дома, либо когда он уже будет мертв; он вдруг почувствовал, какое огромное расстояние между глинобитной хижиной и его поместьем, между гробом и «джипом», стоящим под купой авокадо, между ним и Кларой, поздно встававшей с двуспальной кровати, баром с напитками на веранде, которым никто не пользуется. Глаза щипало от слез, и он вспомнил, как попрекал его отец: «Не трусь, Чарли, будь же мужчиной. Плакса!.. Терпеть не могу, когда себя жалеют. Тебе должно быть стыдно. Стыдно. Стыдно». Слово это звучало как похоронный звон по всякой надежде. Иногда, хоть и не часто, он пытался защищаться. «Да я же не о себе плачу. Утром я ставнем раздавил ящерицу. Нечаянно. Хотел ее выпустить. Я о ящерице плачу, а не о себе». Он и сейчас плакал не о себе. Слезы были из-за Клары и немножко из-за «Гордости Фортнума» — ведь оба были брошены на произвол судьбы и беззащитны. Сам-то он терпел лишь страх и неудобства. А одиночество, как он знал по опыту, терпеть куда тяжелее.
Он перестал писать, глотнул еще виски и снова стал ковырять стену шариковой ручкой. Стена впитала воду и скоро опять стала сухой, как кость. Через полчаса он прекратил это занятие. Дыру он раскопал величиной с мышиную норку, не больше двух сантиметров в глубину. Чарли опять взялся за письмо и написал, словно бросая кому-то вызов: «Могу тебе сказать, что Чарли Фортнум готов идти напролом. Я не такой слабак, как они думают. Я твой муж и слишком тебя люблю, чтобы позволить какой-то мрази встать между нами. Я что-нибудь придумаю и сам отдам это письмо тебе в руки, то-то мы тогда посмеемся и выпьем того хорошего французского шампанского, которое я берег для особого случая. Мне говорили, что шампанское повредить ребенку не может». Он отложил письмо, потому что у него действительно зрела мысль, правда пока еще очень туманная. Он отер со лба пот, и на миг ему почудилось, будто он сгоняет и пары виски, отчего голова становится ясная.
— Акуино! — позвал он. — Акуино!
Акуино нехотя, настороженно вошел в комнату.
— Виски больше не хочу, — сказал он.
— Мне надо в уборную.
— Я скажу Мигелю, чтобы он с вами сходил.
— Нет, Акуино… Меня будет стеснять, если этот индеец сядет снаружи и станет тыкать в меня своим автоматом. Ему так и не терпится пустить его в ход.
— Мигель не хочет вам зла. Ему просто нравится автомат. У него никогда его раньше не было.
— Все равно я его боюсь. Почему бы вам не взять у него автомат и самому меня не стеречь? Я знаю, Акуино, вы не станете стрелять без надобности.
— Он обидится, если у него возьмут его автомат.
— Ну тогда, черт бы вас подрал, я сделаю свои дела здесь!
— Хорошо, я с ним поговорю, — сказал Акуино.
Большинству людей нелегко хладнокровно застрелить расположенного к вам человека — план Чарли Фортнума был очень прост.
Когда Акуино вернулся, в руках у него был автомат.
— Ладно, — сказал он, — пойдем. У меня только левая рука, но имейте в виду, когда у тебя автомат, снайпером быть не требуется. Одна из пуль наверняка попадает в цель.
— Даже пуля поэта, — деланно улыбаясь, сказал Чарли Фортнум. — Я хотел бы, чтобы вы списали мне то стихотворение. Приятно будет сохранить его на память.
— Которое?
— Да вы же знаете, о чем я говорю. Насчет смерти.
Он прошел через проходную комнату. Индеец на него не смотрел. Он с тревогой уставился на автомат, словно нечто бесценное попало в неверные руки.
Всю дорогу до навеса под авокадо Чарли Фортнум болтал без умолку. Когда он был без сознания, часы его встали, и теперь он понятия не имел, сколько сейчас времени, но тени уже вытянулись. Под деревьями, густо увешанными темно-коричневыми плодами, стояла мгла.
— Я почти дописал письмо, — сказал он. — До чего же трудно писать!
Когда он дошел до двери сарайчика, он повернулся и вымученно улыбнулся Акуино. Если тот улыбнется в ответ, это будет хороший признак, но Акуино не улыбнулся. Может, он был просто чем-то озабочен. Может, он сочинял стихотворение о смерти. А может быть, он выпил не ту норму, что надо.
Чарли Фортнум, собираясь с духом, посидел в загородке сколько положено. Потом быстро вышел и резко свернул направо, чтобы хижина оказалась между ним и Акуино. Надо было пройти всего несколько шагов, а там, под деревьями, его скроет темнота. Он услышал короткую очередь, крик, ответный крик и ничего не почувствовал.
— Не стреляйте, Акуино! — крикнул он.
Снова ударили выстрелы, и он рухнул прямо туда, где сгущалась темнота.