VIII
Она плакала кровью сердца, которая называется слезами.
А. Дюма
Знаешь ли ты Тиволи? Не живописный городок в горах Римской Кампаньи, нет, я имею в виду сад в пригороде Парижа, куда зазывают тебя афиши — эти немые сирены. Фиакр, одноколка или омнибус за несколько су довезут тебя до входа, а там за три франка на тебя обрушится Ниагара веселья. Оркестр Мюзара играет галопы из «Густава» и «Искушения», вальсы Штрауса и кадрили из оперетт. За те же деньги ты можешь посетить два театра, в меньшем увидишь физические опыты, в большем — целый водевиль; санки летят с искусственных горок, тысячи ламп горят среди зелени, а услышав возглас: «Фейерверк!» — ты последуешь за толпой на темную арену, где скоро трехцветные ракеты обратят ночь в день.
Туда, в этот шумный водоворот, мы сейчас и направимся.
Видишь этих прелестных женщин? Наверно, это аристократки, в жилах которых течет благородная кровь? Да, все дело в крови. Своей горячей кровью они заслужили эти богатые наряды, это женщины из той же касты, что и всемирно известные Лаис и Аспазия. Трехцветные фонари как фальшивые радуги сияют среди темных ветвей, чуть подальше звучит музыка — это песнь демонов из «Искушения», и женщины, вышедшие из грязи, кружатся в танце с сыновьями благородных семейств.
Это своеобразное зрелище; отойди в сторонку, в густой кустарник, и оттуда взгляни на пестрое освещение, на кружащихся в вихре танца людей, на санки, съезжающие с искусственных горок, закрепленных на вершинах самых высоких деревьев: тебе покажется, что ты попал на Броккен в разгар ночного шабаша.
Об этом ли думает человек, сидящий среди кустов рядом с темной ареной, где скоро начнется фейерверк? Он только что привязал последнюю ракету. Он сидит в траве, его худые узкие руки дрожат, лицо изжелта-бледное, под черными глазами синие круги, движения вялые — похоже, что душа в его теле трепыхается, как летучая мышь среди руин.
Этот человек, на которого и смотреть противно, когда-то волновал кровь записных красавиц; его жалкое тело с впалой грудью было слепком с античного героя; злобный взгляд черных глаз — гордым, орлиным. Тому, кто скорчился здесь — больной, всеми презираемый, забытый, — некогда рукоплескали огромные залы цирков. И вот чем все кончилось… Привязывать ракеты к колесу — нечего сказать, почетная должность! Сын парии, Владислав…
Когда неумеренное наслаждение жизнью изрядно потреплет твои нервы, они начинают петь дребезжащими голосами; вот и сейчас он слушал их песню, которую не раз повторят грядущие поколения:
«Моя мысль не может воспарить, она привязана к моему телу, лежащему лениво и апатично, мучимому разными недугами; она ощущает сырой туман, осевший у нее на крыльях, потом погружается в дремоту; она чувствует освежающий ветерок, но в нем — смертный холод; обессиленные нервы трепещут, мои ноги подгибаются, голова кружится, в мозгу как будто гуляет ветер и свистит там в пустую раковину. Мне ничего не хочется, только спать, сонно и вяло движутся мои ослабевшие члены. Горячие солнечные лучи обжигают меня. Если когда-нибудь моя мысль и пробуждается, она подобна больному на костылях: как бы ни улыбались луга, как бы ни грело солнышко, он ни на миг не забывает о своих костылях».
В Тиволи был блестящий, веселый вечер. Богатый отдавал свои луидоры, бедный — свои су, а молодежь — розовые лепестки своего здоровья и свежести, приближая время, когда она присоединит свои голоса к песне Владислава, каркающего, как ворон в своем одиноком гнезде.
Если ты побывал в больших городах Европы и в Париже старался увидеть все его достопримечательности, ты, наверное, не раз встречал Наоми. Если парижские открытые судебные разбирательства служили тебе заменой испанского боя быков с такой же толчеей и таким же скоплением нарядно одетых дам, ты наверняка видел среди них Наоми, которая была их прилежной слушательницей. Когда из тюрьмы Бисетр выводили осужденных и скованных одной цепью вели на галеры, среди красивых экипажей, которые останавливались, чтобы господа могли посмотреть на это леденящее душу зрелище, ты узнал бы экипаж маркизы. В ночной тиши, когда только красный фонарь с надписью «Здесь сдают номера на одну ночь» горел перед окном, и тряпичник, враг дневного света, рылся в мусорных кучах, Наоми занимала место за расчерченным на клетки столом, где звенело золото, а глаза людей горели страстью.
По приказу Луи-Филиппа вокруг Парижа были возведены крепостные сооружения для защиты города, но парижане говорили, будто на самом деле это для того, чтобы стрелять по ним самим. Противники короля-буржуа стали поднимать голову. Приближалась годовщина Июльской революции; стены домов запестрели дерзкими карикатурами и угрозами. Умный правитель относился к этому спокойно, предоставляя недовольным таким образом выпустить пар. Ожидали, что к празднику на площади Людовика Пятнадцатого* установят обелиск, дар египетского вице-короля, но он еще не прибыл, и пока установили его деревянную модель. Делалось все, чтобы отпраздновать эти всемирно известные три дня так торжественно, как только возможно, а кульминацией должно было стать водружение фигуры Наполеона на Вандомскую колонну. Она была в лесах, и работа кипела; ночью изваяние было установлено; голубое покрывало, расшитое серебряными пчелами, окутывало его: оно упадет только в момент торжества.
Наоми была одной из многих, кто предрекал, что в эти три праздничных дня разразится политическая гроза, и она ждала ее с нетерпением. Только в дни революции, когда не призрак свободы, а сама свобода предводительствовала благородным французским народом, эта женщина чувствовала себя хорошо; дерзко разряжала она свой пистолет из окна в королевских гвардейцев. Ее душевное беспокойство требовало борьбы и движения также и в окружающем мире.
Три юбилейных дня приближались, принеся радость нескольким дочерям павших героев: они получили в подарок роскошное приданое. Еще на рассвете, как увертюра к празднику, раздались пушечные выстрелы у Ратуши и у Инвалидов. Трехцветные знамена развевались на Новом мосту и на верхушках всех церковных башен. Ратуша и Аркольский мост были украшены памятными трофеями и гирляндами.
Наоми прислушивалась к выстрелам, лежа без сна, как в ту памятную ночь в Пратере или другую, не менее памятную ночь в Риме — увы, таких ночей было слишком много и в кипящем жизнью Париже. Крупные суммы, взятые вперед в счет будущих доходов, были проиграны, Владислав объявился в Париже, да еще приехал земляк, наверняка осведомленный, какого она роду-племени.
На площади Бастилии, у фонтана Невинности и перед Лувром были воздвигнуты траурные алтари, украшенные крепом, знаменами, венками из иммортели и громкими именами; играла траурная музыка, и каждые четверть часа раздавался пушечный выстрел. Необычная тишина опустилась на всегда такой шумный Париж. Шагом, как в похоронной процессии, двигались экипажи, люди медленно проходили мимо места скорби и бросали букеты цветов.
Наоми ехала в открытой коляске; пешеходы, рискуя попасть под колеса, то и дело хватались за экипаж; кто-то прикоснулся к руке Наоми и вложил в нее свернутый листок бумаги. Она огляделась, но не увидела ни одного знакомого лица.
Вечером, когда длинные черные полотнища были вывешены на домах, где жили родные и друзья павших, а над памятниками зажглись синие газовые горелки, Наоми прочла письмо — оно было от Владислава. Он писал, что заходил к пей домой, но его не пустили, настоятельно требовал встречи и со злой иронией напоминал о счастливых минутах.
— Сколько человек за этот год были найдены убитыми в Париже и его пригородах? — спросила Наоми у своей камеристки.
— Насколько я помню, двадцать три! Их убили, а трупы бросили в Сену. Не правда ли, ужасно, сударыня?
— У парижан горячая кровь, — сказала Наоми. — В городе все спокойно?
— Да, но меня пугает завтрашний праздничный день.
— Меня тоже, — задумчиво ответила Наоми, а думала она о Владиславе.
В «Тысяча и одном дне» описывается дерево типа пальмы, в кроне которого спрятан богатый клад; взобраться на дерево легко — его широкие листья склоняются тебе навстречу, гибкие, как тростник, но, стоит тебе повернуть назад и захотеть спуститься, каждый лист превращается в огромный нож, острый и крепкий, и, если ты не чист душой и не безгрешен, он вонзается в твое тело; эта картина промелькнула в голове у Наоми.
«Мой грешок был зеленым душистым побегом, которой склонялся под моей рукой, — вздохнула она. — Теперь же, когда я оглядываюсь назад, он превратился в меч палача. Ах, я больна, как старая графиня в Дании, недуг мой воображаемый, как и у нее, но это и есть самые мучительные недуги!»
Шел второй день праздника. Бульвар длиной в полмили служил плац-парадом для Национальной гвардии; вдоль зеленых аллей тянулись щегольские ряды гвардейцев, а позади них все окна и балконы, так же как и сам бульвар, были полны людей; озорные мальчишки висели на ветвях деревьев, балансировали на каменных оградах фонтанов. Всюду была толчея, как в каком-нибудь популярном парижском пассаже.
Показался Луи-Филипп в окружении сыновей и генералов; он пожимал руки и раскланивался со своими подданными; возгласы: «Да здравствует король!» — перемежались криками: «Долой форты!»
Голубая ткань, расшитая серебряными пчелами, еще покрывала статую Наполеона на высокой Вандомской колонне; у окон и на крышах толпился народ. Король и первые люди государства стояли перед колонной, обнажив головы; прозвучал сигнал, и пелена упала. Народ взорвался восторженными криками: «Вечная слава Наполеону!»
Где пушки везут, где полки маршируют,
Народ точно море.
Наоми стояла у окна, глядя на толпу, и под самым окном, между бочек, которые кто-то сдавал внаем как отличные зрительские места, увидела Владислава — изможденный, больной, это все же несомненно был он; его взгляд был устремлен на нее, он улыбнулся улыбкой демонов из давешнего балета, широко раскрыл ладонь и стал водить по ней указательным пальцем, изображая, будто пишет.
Наоми отошла от окна. Зрелище продлится еще несколько часов, кульминационный момент был уже позади; она взяла маркиза под руку, и они покинули дом, пройдя черным ходом — иначе было не выйти. В коридоре им встретилась старуха; она сунула маркизу в руку письмо, которое тот поспешил спрятать.
Вечером в парке Тюильри был большой общедоступный концерт, в нем участвовали пятьсот музыкантов и триста барабанщиков; на Сене украшенные иллюминацией корабли разыгрывали морской бой; церковные башни и купола были обведены огненными контурами, выделявшимися на фоне синего неба. Кроме того, был устроен роскошный фейерверк.
«Жизнь оглушительна, как эти звуки, ослепительна, как этот искусственный свет, — думала Наоми. — Зачем же мучить себя? Мой муж больший грешник, чем я. Я устрою, чтобы именно он сообщил мне о письме Владислава. Пусть хоть минуту ему будет так же плохо, как мне».
На улицах царили ликование, шум и ослепительный свет. Стоя у окна, Наоми смотрела на купол церкви Инвалидов, светившийся, как купол собора святого Петра в пасхальный вечер. Она глубоко дышала, вспоминая разговор с мужем.
«Я не покажу тебе письмо! — повторяла она про себя. — Не покажу ради твоего собственного спокойствия!» Таковы были его слова, когда я спросила, кто и о чем ему пишет. Но я видела, что он смутился. Он пошутил: маркиза-де не разберет каракули блондинки.
Все мужчины одинаковы, буду же и я поступать, как все женщины!»
Камеристка принесла маркизе бальное платье: завтра в Ратуше должен был состояться банкет и бал для всех сословий; бедная рыбачка была приглашена туда наравне с королевой Франции.
— Я хочу быть красивой завтра, — сказала Наоми. — Употреби все свое искусство! Найди место для моих богатейших украшений, для всего моего жемчуга!
А про себя она подумала: «Та блондинка тоже придет на праздник, простенькая, прелестная и невинная, как пишут в романах».
Наступил третий и последний день праздника. Наоми с маркизом поехали на Елисейские поля, которые на всем своем протяжении, до самой Триумфальной арки, в то время еще не достроенной, были заполнены народом. В городе были открыты все театры и давали средь бела дня бесплатные представления; Елисейские поля развлекали народ музыкой, качелями и фокусниками — все даром. Под открытым небом расположились две труппы цирковых наездников с общим манежем, давая представления по очереди. Много лет прошло с тех пор, как Наоми в последний раз видела вольтижировку, не хотела она смотреть на нее и сейчас, но маркиз настоял: он превозносил до небес одну наездницу, которой едва сравнялось шестнадцать. Наоми почувствовала себя задетой, и с улыбкой стала поддразнивать мужа, намекая на вчерашнее таинственное письмо.
— Муж и жена не должны ничего скрывать друг от друга, даже если это небольшой грешок! — заявила она.
Маркиз смотрел на нее недвижным взглядом; ей показалось, что он смущен, и она с улыбкой подумала, что знает, чем будет впредь донимать его. Кругом царили праздник и радость; играли четыре оркестра; простолюдины тщетно старались взобраться на гладкий скользкий шест, надеясь получить вожделенную награду. Внимание толпы привлек своеобразный турнир на Сене: лодки двигались навстречу друг другу, у каждой на носу стоял матрос, одетый в красное или синее, держа в руках длинное копье с плоской пластинкой на конце, которой он толкал своего противника за борт; упавший в воду должен был доплыть до середины реки, а зрители аплодировали победителю.
Взгляд Наоми беспокойно скользил по толпе, на турнир на Сене она не смотрела; маркиза же, напротив, очень заинтересовало это зрелище, и он внимательно следил за маневрами лодок.
«Как он спокоен, хотя на сердце у него грех», — подумала Наоми и поискала глазами хорошенькую блондинку, а может быть, брюнетку, но не нашла ни той, ни другой.
За обедом Наоми с улыбкой предложила тост за здоровье блондинки.
Пора было заняться своим туалетом. Перья райской птицы развевались на переливающемся тюрбане, драгоценные камни сверкали на полной груди; Наоми с гордой улыбкой посмотрела на себя в зеркало.
В дверь постучали. Камеристка подошла и приняла письмо для ее светлости — оно было от господина маркиза. Письмо состояло всего из двух строк, повторявших слова, сказанные самой Наоми сегодня утром: «Муж и жена ничего не должны скрывать друг от друга, даже если это небольшой грешок!»
В письмо было вложено еще одно — от Владислава. В нем было описано все, от первого поцелуя до удара кнутом; мстительный наездник раскрывал все секреты.
«Из мести, — писал он, — она не пустила меня на порог; она счастлива, я жалок и нищ! Как Бог свят, каждое слово здесь — правда».
У Наоми побелели губы. «Теперь все кончено!» — подумала она.
— Карета подана, — доложил слуга. — Господин маркиз ждет.
Наоми чуть не лишилась чувств. Атлас шуршал, бриллианты сверкали. Маркиз проводил ее до кареты. Два господина, друзья дома, ехали вместе с ними; завязалась общая беседа, и маркиз принимал в ней живое участие.
На улицах продолжалось ликование; как и накануне, все башни и купола были ярко освещены. Карета остановилась у ратуши, и пассажиры вышли. Лестницы были устланы пестрыми коврами и душистыми цветами. Два танцевальных зала на втором этаже соединялись перекинутым через двор висячим садом с апельсиновыми деревьями и цветными фонарями; посредине бил фонтан одеколона. В большем зале был воздвигнут королевский трон, по обе стороны которого террасами поднимались ряды сидений, один ряд над другим; их занимали нарядно одетые дамы всех сословий — и мещанки, и супруги пэров; пестрое сборище походило на цветочную гору. Играл большой оркестр, музыка гремела; в танцевальных залах была толчея, и всюду поблескивали лорнеты, через которые мужчины разглядывали дам. Наоми, правда, была уже не первой молодости, но ее красота и статность фигуры, подчеркнутые с особым вкусом подобранным нарядом, привлекали к ней взоры. Стар и млад смотрели на нее, восхищались ею, а она радостно улыбалась, ослепительная в своей роскоши, и трепетала крылышками, как мотылек, наколотый на булавку.
Широкие двустворчатые двери распахнулись. Король, королева и их дети вошли в зал; в тесноте они лишь по одному могли приблизиться к трону. Музыка играла галоп из оперы «Густав», тот самый, во время которого шведского короля застрелили. Разумеется, эту музыку выбрали чисто случайно, однако все увидели, какое действие она произвела на королеву: в глазах у нее появился страх, в чертах — страдание, она не могла скрыть снедавшего ее страха за мужа и детей. Многие из ближайших зрителей подумали о непрерывной муке, в которой проходит жизнь этой женщины в бриллиантах и перьях райской птицы. В похожем наряде была Наоми, всегда улыбающаяся жизнерадостная красавица — такой ее считали, — и каждый пожелал, чтобы благородная королева была бы так же счастлива, как она.
В два часа ночи начался ужин; маркиз и Наоми уехали. На улицах все еще было людно, сияли огни, праздник продолжался.
— Ты прислал мне письмо, — сказала Наоми. — Каждое слово в нем — правда. Что же ты теперь собираешься делать?
— Читать его тебе вслух каждый раз, когда ты захочешь встать между мною и моими радостями, в которых не отказывает себе ни один женатый мужчина в Париже. Когда я целую белокурый локон, думай о письме. Впрочем, я позабочусь о том, чтобы не доводить дело до скандала. Будущим летом мы поедем на Север! Мне хочется посмотреть на благоуханную зелень, о которой так часто рассказывали мне ты и твои земляки. Полагаю, это будет интересная поездка для нас обоих, но возьми с собой письмо, непременно возьми, оно может пригодиться!