VII
Париж со своими парижанами — прекрасный город; Париж — единственное место на земле, где ты можешь жить так, как тебе нравится.
Волшебный фонарь кавалера
В пустых надеждах, в ловле счастья
Не обретет спасенья тот,
Кто, обуян безмерной страстью,
По воле бурных волн плывет.
Х. Херц
Итак, мы в Париже! Мы покидаем свой номер в гостинице и спускаемся по натертой до блеска лестнице; проворные слуги обгоняют нас, спеша по поручениям постояльцев; в вестибюле мы встречаем хорошеньких гризеток, поскольку на самом верху в гостинице обитают несколько студентов и их подружки живут у них; теперь эти милашки спешат на работу — стоять за прилавком или шить, но вечером они вернутся. Швейцар кланяется нам, и вот мы уже на кишащей народом улице, где дома до самых крыш пестрят именами, вывесками и саженными буквами, разноцветными, как наряд арлекина; экипажи проносятся у самых домов; певица поет песни Беранже, кто-то сует тебе в руки открытку, которую ты должен выбросить прочь или поскорее спрятать. Роскошные гравюры притягивают взгляд, но, если ты слишком стыдлив, не смотри на них, а если ты почитаешь монархию, то придешь в ужас от дерзких карикатур, вывешенных на всеобщее обозрение. Мы заходим в пассаж — это улица под стеклянной крышей, по обе стороны в два этажа идут лавки, а вправо и влево наподобие переулков ответвляются пассажи поменьше; в дождь и слякоть ты можешь ходить здесь, не промокнув, а по вечерам перед этими роскошными лавками, где есть все, что твоей душе угодно, сияют газовые фонари. Если ты устал бродить по Парижу, воспользуйся омнибусом, который едет по улице; позади кареты висит лестница, поднимись по ней, и ты попадешь в длинную покачивающуюся комнату, где гости сидят рядами и время от времени выходят, а вместо них входят новые: на каждом углу остановка. Омнибус быстро довезет тебя до кладбища Пер-Лашез, и если ты романтик, то можешь преклонить колена перед общей могилой Абеляра и Элоизы. Если ты фабрикант, то поедешь посмотреть на производство гобеленов; если ты человек набожный, то отправишься на остров, где находится собор Парижской Богоматери; но ты найдешь его пустым, лишь дюжина священников ходит по храму с кадилами, а вся паства — жалкий нищий на паперти. Религия в Париже нынче не в моде, парижане забыли Мадонну, почти забыли Отца и Сына, единоличным правителем стал дух, хотя и не святой. Ты не увидишь на улице ни одного монаха, не говоря уже о процессии; даже со сцены проповедуется вольнодумство: в католическом городе ставят Мейерберова «Роберта-дьявола». Декорации представляют собой развалины женского монастыря; луна освещает сумрачный зал с полуразрушенными надгробиями; в полночь вдруг вспыхивает свет в старинных медных люстрах, саркофаги открываются и из них встают мертвые монахини; сотнями поднимаются они над кладбищем и заполняют зал. Кажется, будто они парят, не касаясь земли ногами; скользят призрачными тенями. Вдруг саваны падают с них, все они предстают в роскошной наготе, и начинается вакханалия, подобная тем, которые происходили при их жизни за высокими монастырскими стенами. Двое играют в кости на крышке собственного гроба, одна сидит на саркофаге и расчесывает свои длинные волосы; тут чокаются и пьют, там спускают веревочные лестницы, чтобы позвать любовника на нечестивое свидание. И все это происходит в католическом городе, и все это — знамение времени. Посмотри на уличную толпу! Все — и торговки лакричной водой, и мальчишки, продающие трости, — украшены трехцветными повязками. Знамя буржуазии развевается на башнях и фасадах домов, даже король Генрих IV — чугунная статуя на Новом мосту — вынужден нести его. Свобода — вот боевой клич времени.
Мы находимся в самом сердце Парижа, в Пале-Рояле с его сводчатыми галереями; тут сидят группкой наши соотечественники и сравнивают действительность с тем, что они видели на сцене в водевиле Хейберга. Действительность поражает их. Цветочницы продают розы, дамы с развевающимися перьями под присмотром своей старой «мамочки», как они это называют, бросают на прохожих зазывные взгляды. Один из датчан только что приехал в Париж; кстати, он нам знаком; остальные наперебой дают ему советы, что посмотреть в первую очередь.
— Начните с Тальони, — говорит один. — Посмотрите ее в ролях Натали и Сильфиды, вот это танец! Она взлетает в воздух как птица и опускается с легкостью мыльного пузыря!
— Поезжайте в Версаль, — советует другой. — Причем обязательно в то время, когда работают фонтаны. И не забудьте «Театр франсез»!
— Я посмотрю все, — отвечал вновь прибывший. — Особенно мне интересно побывать на публичных дебатах в обеих палатах парламента. У меня есть рекомендательное письмо к маркизу де Ребару. Вам знаком этот господин?
— Я принят у него в доме, — сказал один из его собеседников. — Насколько мне известно, его супруга — наша соотечественница, но склад ума у нее истинно французский; это светская дама, чрезвычайно любезная, очень своеобразная личность. Сегодня я приглашен в ложу маркиза в опере. Если угодно, я возьму вас с собой.
— Бесконечно вам признателен, но на сегодня у меня уже есть билет в театр Пале-Рояля на водевиль «Под замком» с участием Дежазе…
— Одно другого не исключает, сначала мы посмотрим «Под замком», а потом пойдем в оперу.
Группка датчан распалась; один собрался насладиться, внимал, как он выразился, божественно прекрасной Гризи (он сказал это по-итальянски, на родном языке певицы), другой направился в театр де Конта, где ставятся комедии в исполнении детей. Там играла хорошенькая девочка, которая скоро вырастет и завладеет его сердцем. Наши новые знакомцы отправились в театр Пале-Рояля смотреть моложавую Дежазе в водевиле, который в нашей стране показывать не смеют. Кстати, красноречивый знаток красот Парижа был датский офицер.
В ложах блистали нарядами светские дамы. В тот вечер давали два водевиля; актриса, ради которой пришли датчане, появилась на сцене уже в первом — очаровательная, по-парижски оживленная, она привела их в восторг, который, однако, не мог сравниться с впечатлением от ее игры в «Под замком». Последний она с начала до конца играла одна, изображая молодую девушку, которую родители, уйдя из дома, заперли на замок. Предполагается, что за дверью стоит ее любовник; она дразнит его, заставляет поверить, что заперлась с другим; потом они мирятся, он ухитряется передать ей шампанское, она пьет и становится еще веселее; под конец она хочет лечь в постель, и тут начинается самое интересное: героиня раздевается, кладет платье на стул, а ноги — на кровать, и вдруг окошко над дверью распахивается и в нем показывается любовник — молодой офицер; она вскрикивает, натягивает на себя одеяло, а любовник спрыгивает в комнату. В этом месте стыдливость заставляет машиниста сцены опустить занавес.
Успех был ошеломительный. Распаленные дамы махали шляпами. «Вот что такое свобода!» — заключил датский офицер; его спутник также нашел это очень характерным, и оба они отправились из меньшего театра в больший, где пленяли своими голосами слушателей Нурри и Даморо и где вновь прибывшего ожидало знакомство с маркизом и его супругой. При упоминании о его соотечественнице он лукаво улыбнулся.
В парижской опере было принято давать не спектакль целиком, а отдельные акты из нескольких; акт из «Вильгельма Телля» уже закончился, сейчас подходило к концу действие из «Графа д'Ори», после которого должен был начаться второй акт из балета «Искушение».
Датские гости поднимались по широким лестницам, пересекали ярко освещенные фойе, где свечи отражались в зеркальных стенах, шли длинными коридорами и, наконец, добрались до ложи маркиза. Элегантные господа, точно сошедшие с модных картинок, с перчатками и шляпами в руках стояли позади дам в бальных платьях; отзвучал последний хор из «Графа д'Ори», занавес опустился, и в партере и ложах стали шумно предлагать бинокли, прохладительные напитки и программки. Часы над просцениумом показывали девять.
Маркиз, постаревший на двенадцать лет с тех пор, как мы видели его в Риме, принял двух гостей с истинно французской любезностью; красивая полная дама с умными темными глазами и царственной осанкой в знак приветствия помахала рукой вновь прибывшему, представившемуся датским полковником родом из Голштинии. Маркиза знала его: ведь когда-то в Дании он ухаживал за ней, и они вместе ездили смотреть на красавца Владислава, который теперь был забыт. Оба наверняка вспомнили это, но, разумеется, светская беседа шла совсем о другом. Выяснилось лишь, что они слыхали друг о друге. Правда, у Наоми судорожно дрогнули ресницы, но в тот же миг она снова стала маркизой, невозмутимой светской дамой; возможно, эта дрожь вообще была случайной, однако датчанин, бывший поклонник, заметил ее. Беседа шла по-французски. Датчанин попросил Наоми рассказать ему содержание балета, который сейчас начнется.
— Главное — зрелище, фабула не имеет значения, — сказала она. — Это история об искушении святого Антония. Нам покажут второй и третий акт. Вы увидите Тальони!
Тем не менее Наоми рассказала ему содержание первого акта.
Декорация изображает дикую горную местность, где поселился Антоний; спит он на циновке. Высоко в горах играют свадьбу, звучат песни; Антоний прислушивается и вспоминает мир людей и человеческое счастье. Появляется паломница, она приносит ему фруктов и вина, он отказывается, однако голод и жажда вынуждают его немного поесть и пригубить вина; оно согревает ему кровь, он снова пьет, и в нем пробуждается вожделение. Он осушает кубок до дна и пьянеет, в крови появляется жар. Антоний пытается схватить благочестивую красавицу, приводя ее этим в ужас; его страсть растет, девушка бежит, но он догоняет ее; обессилев, она опускается на циновку. Его глаза горят, он хочет схватить девушку в объятья, но тут статуя Мадонны простирает руку, и удар молнии настигает Антония. Потом из бездны поднимаются духи, окруженные черными и огненно-красными облаками, они хотят завладеть душой Антония, но с неба опускаются серебристо-белые облака, на них — коленопреклоненные ангелы, а посредине святой Михаил со щитом. Злые и добрые духи вступают в единоборство, но святой Михаил поднимает щит, приказывает всем успокоиться и разрешает душам вернуться в мертвые тела. Духи бездны имеют власть искушать смертных, но не могут соблазнить их согрешить против святого, принадлежащего небесам. «Он наш! — ликуют злые духи. — Мы соблазним его и введем в грех!» Добрые ангелы запевают псалмы, и Антоний приподнимается над землей; таков первый акт. Дальнейшее изображает искушение и победу Антония. Примерно так изложила Наоми своему соотечественнику начало балета.
Занавес взмыл вверх. Начался второй акт, который благодаря своему великолепию дольше всего продержался на сцене. Декорация изображала дно кратера давно потухшего вулкана, а задний план занимала огромная, во всю высоту сцены, лестница; оркестр заиграл марш, и сотни демонов в самых причудливых, самых фантастических обличьях стали спускаться по ней; среди них двигались по отдельности рука, торс, вращающийся глаз демона, всякие страховидные животные. Начался шабаш; котел кипел на опте, и каждый из демонов бросал в него свой дар. Пар над котлом принимал формы фантастических существ, потом из него поднялась прекрасная обнаженная женщина, дитя преисподней, чье предназначение было победить святого. Это был образ красоты, подобной той, что родилась из пены морской или под резцом ваятеля. Тальони парила среди демонов, которые всячески украшали свое детище, учили его пользоваться органами чувств; эфирное создание витало среди безобразных чудовищ; только черный завиток волос на груди женщины указывал на то, что она — исчадье ада. Демоны, торжествуя, поднялись вместе со своим творением на поверхность земли.
Наоми сидела как во сне, не отрывая глаз от сцены, вдруг кровь прилила к ее щекам, потом она побледнела как смерть; веки ее смежились.
— Вам плохо? — шепотом спросил датчанин; она открыла глаза и глубоко вздохнула.
— Ах, пустое, — сказала она, — у меня закружилась голова, но теперь уже все прошло. — Она улыбнулась. — В этом демоническом шабаше столько фантазии, что сознание не может его вместить. Это кажется лихорадочным бредом.
Начался третий акт; декорации изображали замок, воздвигнутый демонами; через окна были видны роскошные палаты; бесенята в поварских колпачках с шумом возились в погребе и на кухне, готовя еду. В зале на самом верхнем этаже танцевали прелестные маленькие дамы.
Появился святой Антоний; усталый и голодный, он просил милостыню — крошку хлеба и каплю воды; повара, смеясь, показали на большой крест на дороге у самого замка: пусть он опрокинет крест и после этого ему разрешат сесть вместе со всеми за стол. Он отказался; в это время к замку подъехала кавалькада демонов в охотничьих костюмах и с ними женщина, которую они создали в предыдущем акте; они предлагали и обещали Антонию то же, что и повара; прекрасная женщина сулила ему все богатства и все великолепие, какие он видел в мире, если он опрокинет крест; тогда Антоний преклонил колена перед крестом, а демоны проехали в замок, и вскоре оттуда раздались их разгульные песни и звон кубков; через окна было видно, как они пируют. Женщина приблизилась к Антонию; его молитва подействовала на нее, как солнечный свет на ядовитое растение, и волос на груди стало меньше; исчадие преисподней, наделенное человеческой мыслью и человеческими чувствами, с удивлением внимало словам святого; когда же он, коленопреклоненный, обнял крест, женщина поникла на землю, а замок со всеми, кто в нем находился, провалился в преисподнюю, и яркое пламя вырвалось из бездны.
Показаны были только эти два акта.
— Этот святой человек, — с улыбкой сказала Наоми, — оказал такое влияние на дочь преисподней, что она сама удостоилась небесного блаженства. Посмотрели бы вы последний акт балета — там Антоний уже на небесах и приводит с собой ее. Духи преисподней, окутанные ярко-желтым серным туманом, заполняют всю нижнюю часть сценического пространства, потом поднимаются белые облака и множество, прямо-таки миллионы коленопреклоненных ангелов — сначала взрослые, в белых одеждах, с большими белыми крыльями, потом дети, а за этими группами, в вечности, намалеванной на задней кулисе с подсветкой, теряется граница между иллюзией и действительностью, зритель смотрит в бесконечное небо, которое, по мере того как поднимаются облака, становится все необъятнее, и тут внезапно падает занавес.
Настало время уходить из театра, был уже первый час, маркиза с женой ждали у них дома гости.
— На нашем приеме вы увидите Александра Дюма и нескольких молодых художников, которые сделали себе имя на декорациях к «Искушению».
Они поехали в дом маркиза. Комнаты были великолепны. В первом зале висели две новые картины, купленные у молодых художников; для них было создано наиболее благоприятное освещение. На одной была изображена сцена из «Собора Парижской Богоматери» Виктора Гюго: Квазимодо, привязанный к позорному столбу, изнемогающий от боли и жажды, и тоненькая прелестная Эсмеральда, протягивающая уроду черепок с водой. Другая представляла волнующую заключительную сцену из новейшей трагедии Казимира Делавиня «Дети Эдуарда»: дети сидят одетые в кровати, прислушиваясь; они знают, что их должны убить, но знают также, что делаются попытки спасти их; если они услышат мелодию английского гимна «Боже, храни короля», значит, спасение близко — и мелодия действительно звучит, мы видим это по улыбке на лице младшего из братьев; но тут дверь распахивается, врываются убийцы и убивают их, прежде чем успели отзвучать последние такты. Лица детей Эдуарда являли собой портреты актеров, изображающих их на сцене, — Меньо и Анаис.
Лишь один гость стоял и рассматривал картины; зато в просторной гостиной, где принимали маркиз с супругой, собралось большое общество. Молодой офицер рассказывал об укреплениях Антверпена, осаждаемого французской армией, в другой группке обсуждались последние дебаты в палате пэров. Никого никому не представляли, гости просто приходили и уходили; все скорее напоминало официальный прием, чем частный салон.
Некий молодой эстет завел разговор с голштинцем и, узнав, что он из Дании, стал рассказывать об опере «Густав», которая, по его мнению, должна была заинтересовать соотечественника упомянутого короля. Говорил он также о новом водевиле, в котором речь шла о Берпадоте, французском маршале, ставшем датским королем. Для него не было разницы между Данией и Швецией; северные страны представлялись тогда еще загадочными, как Апокалипсис, — это было до того, как Франция послала к нам Мармье, который талантливо и живо расскажет о гейзерах Исландии, о скандинавских землях с их скалами, лесами и душистыми пустошами, о политическом могуществе Швеции и научных заслугах Дании. Зато молодой француз прекрасно разбирался в английской и итальянской литературе; бывший же поклонник Наоми стоял, глядя на него… мы не хотим употреблять плоское выражение «как баран на новые ворота», но выразимся более изящно: как Моисей на землю обетованную, на которую ему не суждено было ступить. Чтобы сказать наконец нечто глубокомысленное, он произнес фамилию Гёте. Глаза француза засверкали при упоминании «Корнеля Германии», создавшего мудрую философскую поэму «Фауст».
Наоми, стоявшая поблизости, с улыбкой вмешалась в разговор, утверждая, что она тоже в восторге от «Фауста».
— «Фрагмент из второй части», — заметила она, — напоминает мне удивительную комету, но за ее ядром летит длинный скверный хвост, да еще написано «Продолжение следует». Кстати, я полагаю, что в этой поэме усматривают много такого, чего автор и не думал в нее вкладывать. Когда Европа покончит с комментариями к «Фаусту», у нее найдется время обратить внимание на другие поэмы, которые ничуть не хуже. По-моему какой-то немецкий писатель однажды высказал ту же самую мысль, — добавила она.
— Гёте умер, — сказал ее земляк. — О мертвых либо хорошо, либо ничего.
— Истинный и великий поэт бессмертен, — парировала Наоми, — и потому мы можем говорить о его недостатках. — Она с насмешливой улыбкой посмотрела на своего бывшего поклонника.
Разговор снова перешел на Данию, на Скандинавию вообще, и Наоми с большим остроумием развивала мысль, что именно Север — земля истинной романтики; она рассказывала о сумрачных скалах Норвегии, о бурлящих водопадах, ничуть не уступающих швейцарским, об одиноких хижинах на высокогорных пастбищах и о густых еловых лесах. Ей удалось наглядно показать, как красиво расположена Дания с ее прелестными островами, словно цветущая лагуна между Северным и Балтийским морями; рассказывала она и о старых песнях, звучавших там некогда, и о цыганах на вересковых пустошах Ютландии, и об одиноком кургане посреди душистого клеверного поля…
Француз сказал:
— Ваше описание, да еще если сохранить ваш стиль, могло бы стать украшением журнала «Ревю дю Нор».
Наоми улыбнулась.
Увешанный орденами господин перевел беседу в политическое русло, и Наоми смело высказывала свои воззрения обо всем на свете, начиная с города на болотах Петербурга и кончая легкими шатрами арабов; только перед Наполеоном, героем нашего века, склонялась ее гордая душа.
— Вы видели великолепный вулкан издалека, — сказал придворный, высоко оценивавший многоопытного Луи-Филиппа и считавший его первым из правителей, принадлежащим к новому веку человечества. — Если бы ваша светлость были одной из французских матерей, чьих сыновей Наполеон оторвал от родного очага, если бы вы видели, как их, связав за большие пальцы, гонят, точно скотину, по стране, вы вряд ли благословляли бы его имя. Он был тщеславен и холоден; не только внешне походил он на Нерона.
— В миропорядке, созданном Господом, которого мы все почитаем, нам тоже видятся теневые стороны, но правы ли мы? Наполеон прошел по земле как бич Божий, он отделил новое столетие от старого. Когда плуг вспахивает землю, он перерезает цветочные корешки, вырывает траву и расчленяет ни в чем не повинного червяка, но это необходимо, чтобы потом на этих бороздах смерти колосилась благословенная пшеница. Миллионы оказались в выигрыше!
Разговор перешел на злободневную политику, и высказывания Наоми становились все более оригинальными. Потом сели за карточные столы. Наоми играла с азартом, одновременно оставаясь воплощением красноречия; каламбуры и остроты сыпались как из рога изобилия; маркиза была предметом всеобщего восхищения и заслуживала этого. Глаза ее светились умом и жизнерадостностью.
Было три часа ночи, когда в доме погасли огни. Наоми сидела в своей комнате в ночной рубашке, подперев щеку округлой рукой; ее длинные волосы падали на плечи, лицо пылало; она с жадностью выпила стакан воды.
— Я вся горю, как в лихорадке, — сказала она горничной. — Устала, но не могу уснуть. А ты иди к себе.
Оставшись одна, Наоми перевела дыхание; грудь ее вздымалась.
— Как я несчастна! Почему я обречена страдать? Почему вечно маюсь этими придуманными муками, которые год от года становятся горше! — И она вспомнила исчадие демонов в «Искушении», существо, которому силы зла дали жизнь и человеческие чувства; ей пришло на ум, что сама она сродни этому существу. — Да, демоны вызвали меня к этой жизни! О, хоть бы прошлое исчезло, рассыпалось в прах, как мы сами исчезнем, когда умрем! Не иначе как это у меня болезнь: всякая встреча с земляком для меня пытка, а мой палач здесь — жаль только, что его труп не лежит на дне Сены. Владислав, — выдохнула она и внезапно умолкла. — Нет, больше я не буду мучить себя! Буду наслаждаться ароматом этой фальшивой жизни!
Она посмотрела на портрет маркиза, висевший на стене.
«Он улыбается, — подумала она. — Так буду же и я улыбаться! Грехи моей молодости не больше, чем его, и вдобавок… может быть, в это самое мгновение он целует белокурый локон на глупой головке. Грассо говорила мне… К несчастью, я люблю его».
Она долго сидела молча, склонив голову; лампа стала угасать. Наоми задремала.
Белый день уже пробивался сквозь гардины, когда она очнулась от своей беспокойной дремоты, бросилась на постель и заснула по-настоящему, обуреваемая сновидениями.