III. «ГРАФ ЦЕППЕЛИН»
1. СОВЕЩАНИЕ В КАФЕ «ТЕВТОНИЯ»
Разрывая темноту разноцветными огнями, вертятся сверкающие крылья ветряной мельницы. Крылья размазывают огненные струи лампочек по стене. За этими фосфорическими мазками не видно даже окон. Фасад кажется слепым. Высоко в небе, над машущими огненными крыльями, над огромной бриллиантовой стрелой, пронзающей ослепительный синий ромб, к обозначенному тусклым штрихом бокалу наклонилась пятиметровая бутылка. Разбрасывая снопы электрических брызг, из ее горлышка льется горящая струя шампанского. Вправо и влево от мельницы, от стрелы, от бутылки, насколько хватает глаз, по всей Курфюрстендамм полыхает пламя транспарантов. В их ослепительном сиянии колышется людской поток.
Одни идут медленно, с независимым видом людей, которым нечего делать, другие несутся, наклонив голову и расталкивая локтями толпу. И те и другие врываются непрерывной струей в широко распахнутые двери пятиэтажного дома, по всему фронтону обвитого гирляндами разноцветных лампочек, то ярко вспыхивающих, то постепенно затухающих. Кафе «Тевтония». Здесь много зал в каждом этаже. Есть залы китайские, японские, русские, мавританские. И есть салоны — красные, голубые, зеленые и желтые; парчевые, бархатные и атласные. По темному красному бархату диванов расплескались легким налетом светлые платья женщин. В розовый атлас кресел втиснулось черное сукно мужских костюмов. Волны сизого дыма мечутся от столиков к эстраде, отброшенные от нее хриплым дуновением джаза, лезут обратно в те же рты, что только что выдохнули их наружу. Шершавые от никотина языки перестают чувствовать сладкотерпкий аромат ликеров. Уши, привыкшие к больным выкрикам саксофона, перестают их слышать и чутко ловят слова собеседника. Сюда люди приходят только для того, чтобы под прыгающие, как разноцветные шарики под потолком, звуки фокстрота или под липкие, пристающие, как запах ликера к языку, тягучие темпы танго постараться забыть проведенный день и не думать о завтрашнем. Здесь мужчины обращают внимание только на женщин, а женщины или шушукаются о делах, которых у них никогда не было, или внимательно, заискивающе следят за глазами мужчин. Здесь удобно говорить о чем угодно, не обращая на себя внимания. Это обстоятельство было тем более удобно господину фон Литке, что именно здесь он решил провести свой последний вечер в Берлине. Поэтому Литке и назначил свидание коммерции советнику Риппсгейму не где — нибудь в другом месте, а именно в кафе «Тевтония».
Литке скучал за столиком один. Сухой, крепко сколоченный, точно манекен, вставленный в жесткую скорлупу черной визитки и сверкающего полотна манишки, Литке не заставлял долго размышлять над вопросом о своем социальном положении. С первого взгляда в нем можно было узнать военного вильгельмовской формации. Маленький значок в петлице говорил о принадлежности к союзу бывших офицеров цеппелиновских эскадр. Литке смотрел по сторонам с видом легкого поенебрежения. Того пренебрежения, которое нынешние немцы уже отказываются ценить в бывших носителях сверкающих мундиров, как привилегию, недоступную штафиркам. Даже монокль, обращавшийся блестящей поверхностью стеклышка то в одну, то в другую сторону, заявлял о превосходстве своего хозяина над завидной деловитостью, с какой прочие визитки двигали ногами в фокстротах и танго.
Вдруг монокль выпятился и, сверкнув в воздухе, повис на черном шнурке. Литке поднялся, не сгибая спины, и деревянным движением потряс руку подплывшего к нему розового толстяка. В следующую минуту Литке опасливо оглянулся по сторонам, нет ли знакомых. С большого живота советника Риппсгейма ярко кричали широкие серые клетки безвкусного полудорожного костюма. Эти нелепые серые клетки советника так шокировали Литке, что он даже не обратил внимания на седого маленького человечка, присевшего к его столику вместе с толстяком. Маленький незнакомец застенчиво ежился на стуле, старательно пряча на коленях руки. Рукава его визитки заметно лоснились. Сухонькую, по — детски тонкую ручку обрамляли манжеты далеко не первой свежести. Серый тон манжет незаметно переходил в сморщенную жилистую синеву старческой кожи. Человек сосредоточенно мигал красными припухлыми веками, внимательно глядя в лицо Риппсгейму. Все заостренное личико, с тонким, покрытым сетью — ярких синих жилок носиком, выражало единый сосредоточенный восторг и внимание. Под незримым давлением этого гипнотизирующего восторга Риппсгейм обратил широкое массивное красное лицо к старичку. Держа двумя розовыми сардельками пальцев длинную светлую сигару, советник почти коснулся краешком пепла вытянувшегося носика старичка.
— Господин Литке, я забыл представить нашего консультанта по русскому вопросу генерал — лейтенанта фон Маневича.
Маневич суетливо расшаркался. Литке, не вставая, протянул было деревянным движением руку. Раздумав, поднял ее к голове и провел тонкими пальцами по гладко выбритому черепу. Рука Маневича повисла в воздухе. Он неловко поклонился и сел. Литке пальцем подозвал кельнера.
— Обер, сюда, — ткнул Литке в сторону старичка, — лимонный грог.
— А мне чашку кофе, — заявил советник.
Советник пил кофе и дымил крепкой гамбургской сигарой. Литке, медленно, смакуя, пил маленькими рюмками джинджер. В промежутках они перебрасывались короткими фразами без начала и без конца, состоявшими из слов, никакого отношения не имеющих ни к тому месту, где они сидели, ни к окружающей их обстановке. На Маневича они не обращали внимания. Только, когда он допивал очередной бокал лимонного грога, самого дешевого напитка из имевшихся в кафе, Литке подзывал кельнера и, показав подбородком, говорил:
— Обер, еще один грог.
Старичок пил и слушал, что говорили, по-видимому, внутренний смысл отрывочных фраз был ему понятен. Несколько раз он раздвигал свои сморщенные синие губки для реплики, но на нем неподвижно останавливался холодный, прижимающий к стулу взгляд серых острых глаз Литке. Старичок беспокойно моргал красными веками, прятал под стол ручки и растягивал рот в заискивающую улыбку.
Риппсгейм, докуривая вторую сигару, наставительно тянул:
— Правление опять высказало некоторые сомнения в том, что огромные средства, вложенные в это предприятие, будут оправданы. Ведь по существу у нас нет никаких оснований приходить в восторг. Полтора миллиона марок, поставленных на карту, это чего — нибудь да стоит.
Литке едва заметно приподнял плечи. Советник успокоительно обратил к нему розовую подушку ладони.
О, нет никаких сомнений в добросовестности всей организации. Для этого мы с вами слишком немцы. Но ведь если мы и на этот раз не укрепим за собою первенства в создании трансарктической воздушной магистрали, это дело совершенно неизбежно должно будет попасть в руки американцев. Мы никому не хотим втирать очки, и каждый ребенок, конечно, понимает, что мы сами в состоянии поднять это дело только благодаря французским кредитам. Но в том — то и дело, что наши кредиторы на этот раз только до тех пор склонны благонамеренно относиться к этому делу, пока им не покажется, что мы не можем ничего сделать. Им слишком важно получить контроль над магистралью, проходящей вдоль всего сибирского берега. Вы думаете, зря большевики так стараются скомпрометировать все предприятие более чем откровенными догадками своей прессы об истинных намерениях вашей экспедиции? Да, они даже соглашаются дать в ее состав своих ученых. Но это только маска, китайская церемония, мой друг. Ах, вы еще не знаете большевиков…
Маневич дернулся на своем месте.
— Да, вы не знаете, мой друг, большевиков, — продолжал Риппсгейм. — Ведь доказано, что Ленин — монгол. Но это не умаляет его качеств, и с изумительной одаренностью этого необычайного черепа никто не собирается спорить. Но тем хуже для нас. Из — за этого лба на нас потекли целые потоки гениальных утопий. Вы знаете, что проповедывал Ленин, что по существу представляют собою все его мысли? Это не что иное, как необычайно сконденсированная, доведенная до последней степени остроты монгольская мудрость. Ее, эту мудрость, сотни и тысячи лет копили у себя в Китае кули. Вы знаете, что такое кули, это китайцы. Совсем особая порода китайцев. Их никогда не считали людьми ни мы — европейцы, ни даже сами китайцы. Едва ли кто — нибудь даже считался с их способность мыслить, Рее думали обычно, что кули может испытывать только элементарные чувства — боль, страх, голод. Главным образом, конечно, голод.
— И вот, представьте себе, после нескольких столетий, а, может быть, и тысячелетий подобного заблуждения оказывается вдруг, что кули мыслили. Да, да— они мыслили. И все эти мысли, копошившиеся в головах заезженных кули, всегда хотевших есть, приняли совершенно своеобразное направление. Они, по-видимому, думали больше всего о том, как бы сделать так, чтобы им не хотелось есть. Китайские государственные мужи, а, впрочем, не одни только китайские, но и наши лучшие мыслители, предлагают для этого наиболее рациональный по их мнению рецепт: кули нужно отучить есть. Тогда они будут довольны своим положением и не будут расходовать драгоценных калорий на размышления о том, как уничтожить в себе чувство голода. Но этот рецепт, по-видимому, не сходится с теми мыслями, что копились из века в век в головах кули. Они не могли выработать никакой теории на этот счет, но пришли все же к совершенно определенному выводу: чтобы не чувствовать голода, нужно есть досыта. Совершенно ясно, что столь противоречивые теории не могут ужиться рядом. Здесь в дело вмешались социал — демократы — конечно, не такие, как у нас, а совершенно особенные — китайские социал — демократы. Эти мужи мудрости заявили, что хозяева неправы — кули нужно кушать. Но кули, по их мнению, тоже неправы — им нужно кушать, но вовсе не досыта, как они думают. Если кули будут есть досыта, то они не будут работать, а если не станут работать, тогда окажутся голодными и кули и хозяева. Поэтому они предложили хозяевам давать кули немного больше кушать, а кули предложили больше работать, чтобы пополнить хозяевам повышенный расход на их пропитание и не довести хозяев до разорения — иначе некому будет давать кули кушать.
— На мой взгляд такое решение было правильным. Здесь я вполне согласен с китайскими социал — демократами. Но вот, представьте себе, вековые размышления кули, никем никогда не записанные и никем как следует не проанализированные, попав в мозговую лабораторию под выпуклым лбом Ленина, претворились в какую — то третью теорию, явно неприемлемую для хозяев и довольно неясно осознанную самими кули, хотя в корне эта теория и есть их собственная, так сказать, кулиная теория. Ленин предложил: пусть кули едят досыта и съедают все, что они произведут. А хозяева, спрашиваете вы? А хозяевам Ленин предложил работать так же, как работают кули, и производить столько, сколько им нужно съесть, чтобы быть сытыми. Уже сама по себе эта мысль представляется нам абсурдом — не может и не должно быть такого положения, когда все, наевшись, скажут: мы больше не хотим работать. И тогда всем придется голодать. В Китае голодали только кули, а тут будут голодать все. Это хуже. Это грубейшая логическая ошибка. Ленин сделал ее из — за предпосылки: кули, то есть те, кто всегда работали, следовательно, умеют работать, должны быть хозяевами, а хозяева, которые никогда не работали и не могут работать, пусть будут кули. Это явная ошибка. Такого положения, когда хозяев много, а кули мало — быть не может. Это политически немыслимо. Можете вы себе представить американский небоскреб, широкий у земли и упирающийся в облака золоченым шпицем башни? Можете. Такой небоскреб стоит прочно на широком фундаменте и увенчан на своей вершине самой красивой частью здания — золотым шпилем. Но можете ли вы себе представить, что небоскреб стоит шпилем вниз, опершись на изящное золотое острие, а широкое основание его теряется в облаках? Чепуха. Я говорю вам — это чепуха. Такой дом не простоит ни мгновения.
Советник сердито пыхнул сигарой и пустил струю синего дыма в лицо Маневича. Маневич чихнул и засмеялся, дробно шлепая друг о друга сухими ладошками. Но Литке сердито вскинул монокль в глаз и холодно глянул на старичка.
Ладошки немедленно прекратили свое шлепанье, и руки спрятались под стол. Литке стукнул костяшками пальцев по столу.
— Господин советник жестоко ошибается. Вы, коммерсанты, всегда считали нас, военных, какими — то святочными щелкунами, а я позволю себе еще раз высказать предположение, что политические бури, переживаемые нашей страной и всем миром, произошли именно из — за того, что вы и вам подобные, то есть люди, никакого представления не имеющие о том, кто такое кули и что такое государственный небоскреб, взялись за обуздание аппетита первых и за создание второго. Поверьте мне, что если бы это дело поручили простому армейскому поручику, он Так накормил бы кули, что они чувствовали бы себя сытыми до второго пришествия. В моих устах это покажется вам если не насмешкой, то во всяком случае мало понятным парадоксом, но я считаю, что Ленин во много раз превосходит и тех, кто строит небоскребы с золотыми шпилями, упирающимися в небо, и тех, кто собирается эти небоскребы ставить шпилем вниз. Ум Ленина пропитан практицизмом кули. Утопическим лишь в той мере, в какой может быть утопической галлюцинация кули, курящего опиум, чтобы не чувствовать пустого желудка. Ленин все же не мог сделать и не сделал такой ошибки — он не поставил вашего поганого небоскреба на шпиль. Он просто взорвал его хорошей порцией динамита, а из кирпича, сохранившего после взрыва качество строительного материала, построил дом в виде куба. Понимаете вы — в виде куба. Что это значит? А то, что у такого дома нет ни основания, ни шпиля. Как его ни поворачивай, он всегда останется кубом, и его устойчивое равновесие будет всегда абсолютным. И как бы вы этот дом ни повернули, Ленину решительно все равно, потому что все стороны куба как две капли воды похожи друг на друга. И кули тоже наплевать — какая стена будет левой и какая правой. Важно, чтобы дом не рухнул. А рухнуть у него гораздо меньше шансов, чем у самого красивого небоскреба с самым длинным и самым золотым шпилем… Однако, дорогой господин Риппсгейм, мы сильно отвлеклись, давайте повернемся к нашему делу.
— Да, пожалуй, это будет лучше всего, — согласился советник и повернулся всем корпусом к Маневичу: — Как вы думаете, генерал, в какой мере мы можем рассчитывать на сочувствие русского общества в предпринимаемой нами работе?
Маневич потер руки и суетливо зашепелявил:
— Не может быть сомнений насчет того, что лучшая часть русского общества, все те, кто в настоящий момент находятся за бортом политической жизни у большевиков — все эти круги нас, конечно, поддержат.
Литке прищурился и процедил сквозь зубы, наставив слепую глазницу монокля на старичка:
— А какова реальная ценность поддержки этих кругов?
— То есть как это? — спешил Маневич.
— А так, какой толк от сочувствия всего этого сброда?
— Господин советник, — с достоинством воскликнул Маневич, вскакивая с места, — я попрошу вас оградить меня от подобных оскорблений, коль скоро вы сами пригласили меня, как советника, в это дело.
Широкое лицо Риппсгейма расплылось в добродушной улыбке.
— Позвольте, генерал, ведь вы же не сброд, почему же вы принимаете на свой счет слова милейшего господина Литке?
— Да, но речь идет о моих единомышленниках и друзьях.
— Э — э, стоит ли обижаться за всех, кто в данный момент является нашим единомышленником? У меня не хватило бы амбиции, если бы я решил заступаться за всех, кто так или иначе участвует в моих делах. Давайте лучше о деле.
Советник положил свою тяжелую руку на хилое плечо собеседника.
С резкостью перехода, какие бывают только у пьяных, Маневич заморгал красными веками. Он жалостно всхлипнул и обильные слезы потекли по сморщившемуся старческому лицу. У Литке пренебрежительно перекосился рот. Собеседники перестали обращать внимание на плачущего старика.
— Считаете ли вы, Литке, что вам действительно удастся осуществить намеченный маршрут полета в целях получения рекогносцировочных данных, необходимых нашему Ллойду для составления проекта трансатлантической воздушной магистрали на дирижаблях? От всех переговоров у меня создалось такое впечатление, что иностранные ученые меньше всего заинтересованы в том направлении, какое вы избрали, и стараются добиться его изменения.
— Не иностранные профессоры нас везут, а мы их везем. Этим все сказано. Коль скоро дипломаты говорят, что мы не можем с полной безопасностью использовать для своих баз советские острова, мы должны найти такие пункты, на которые не простирается лапа большевиков. Это же ясно. Если в секторе недоступности имеется хотя бы квадратный метр суши, мы ее закрепим за собой. А профессорам предоставим производить любые интересующие их наблюдения — ведь недаром же наша экспедиция называется чисто научной: первой экспедицией подобного масштаба, не преследующей никаких меркантильных целей. Всяким ученым работам в ней будет отведено почетное место. Давайте выпьем, господин советник, за науку, за чистую науку.
Литке поднял свою рюмку:
— Хип, хип!
— Ура, ура, ура! — весело ответил Риппсгейм. — Приходится особенно пожелать успеха нашему делу — у нас слишком много конкурентов. Ведь то, что французы дают нам пока свои франки, вовсе не значит, что они сами не точат зубы на все созданное на севере нашим трудом и знаниями.
— Ну, — в этом случае им придется столкнуться с не менее острыми зубами большевиков. Едва ли они так спокойно отнесутся к созданию у них под носом чужих опорных пунктов. Впрочем, я не верю тому, что и наше предприятие не встретит с их стороны серьезного противодействия.
— Ну, а я этого не боюсь. Во — первых, им нечем нам препятствовать — у них нет ни одного дирижабля, чтобы нас опередить или нам помешать. Во — вторых, ведь мы с вами мирные завоеватели — что могут иметь против нас большевики?
— Я боюсь, Риппсгейм, что большевики знают нас лучше, чем вы. думаете. Едва ли их больше, чем кого — либо другого, обманывают фиговые листки нашей научности и наших культурных и торговых интересов. Наш блок едва ли рисуется им таким мирным и лишенным каких бы то ни было политических целей. В этом случае, мне кажется, можно было бы продлить вашу историю о мировоззрении кули. Когда хозяева начинают строить солидную каменную стену вокруг бараков, где живут кули, едва ли эти последние склонны принимать за чистую монету уверения в том, что стена воздвигается в заботах о том, чтобы кули кто — нибудь не обокрал, и что с той же целью у ворот ограды ставится надежный полицейский кордон с пулеметами. Нет, мой дорогой советник, кули не так наивны. Однако выпьем за… за что бы выпить?
— Я всегда пью только за успех, — засмеялся толстяк. — Я не верю тому, чтобы экспедиция, снаряженная нашим Ллойдом и руководимая такими немцами, как вы, не увенчалась успехом. Однако посмотрите — ка на нашего генерала.
Маневич, сгорбившись на стуле, спал. Тихое всхлипывание вырывалось из полуоткрытого рта, как это бывает у обиженных перед сном детей. Струйка слюны стекала с отвисшей губы на отворот визитки. Советник поднес сигару под ноздри Маневича. Тот втянул в себя струю синего дыма и, громко, с брызгами чихнув, поднял голову. Советник радостно засмеялся шутке. Даже на деревянном лице Литке появилась слабая тень улыбки. Старичок уставился на толстяка непонимающими оловянными глазами. Постепенно глаза делались все прозрачнее. В них появилась наконец мысль. Он нагнулся к столу:
— А как вы думаете, господа, ведь если бы действительно удалось создать надежные базы там, вдоль пустынных берегов нашей далекой Сибири, и проложить около них постоянную надежную коммуникационную линию — ведь это было бы блестяще. Мы получили бы возможность гораздо проще сноситься с нашей родиной. Нам не нужно было бы рисковать своей шеей, нелегально переходя советскую границу. Ведь подумать только, что можно было бы входить в Россию чуть ли не в любом месте всего северного побережья Азии! Ведь это же настоящие ворота в будущее. Эта страна легендарно богата. А какие там люди — если бы вы могли иметь представление, что за народ эти чудесные сибиряки! Какая твердость, какая непоколебимая вера, какая самозабвенная преданность России и ее богопомазанным вождям! Сибирские стрелки — ах, если бы вы знали, что это за народ! Да, когда — то и я гордился тем, что командую именно сибиряками. О, я знаю душу моих орлов, как свои пять пальцев… Ах, господа, если бы действительно нам получить свободный доступ в этот край…
— То вы стали бы туда вагонами ввозить ваши фальшивые червонцы, генерал? — насмешливо спросил Литке.
Старичок испуганно вскинулся и вытянул к накрахмаленной фигуре соседа дрожащие старческие руки, точно силясь закрыть ему ладонями рот.
— Ш — ш–ш… Как вы можете? Нас услышат, — испуганно зашипел старик.
Литке криво усмехнулся.
— Из — за чего такой испуг, ваше превосходительство? Ведь это секрет полишинеля, эти ваши пресловутые червонцы.
В разговор вмешался советник.
— Перестаньте, господа. Давайте лучше выпьем. Эй, обер, бутылку купферберга.
Через минуту, поднимая пенистый бокал, рассыпающий вокруг себя золотые искры, Риппсгейм провозгласил:
— За наш общий успех. по-видимому, наши интересы не расходятся, а если и расходятся, то не во многом.
— Н — да, — протянул Литке и поглядел на свет свой бокал, — в этом сверкании есть что — то, что напоминает мне бледное золото полярного солнца.
Маневич грустно склонился над своим фужером. По его морщинистым обвислым щечкам опять побежали две крупных пьяных слезы. Посмотрев на него, советник спросил:
— Скажите, генерал, почему вы, русские, так много плачете, выпив немного вина?
— Вы никогда не поймете причины наших слез. Особенно теперь. Разве вы можете понять русскую душу? Смотрите, не я один плачу, вы видите, даже по этому бездушному стеклу бегут алмазные слезы. — Маневич провел пальцем по отпотевшей поверхности бокала. — Этот бокал напомнил мне слишком много. Когда — то наш царь, русский царь, не признавал иного напитка…
— Вероятно, и ему и вам было бы лучше, если бы он признавал чистую воду, — добродушно заметил советник.
— Господа, мне не до шуток, — с пьяной торжественностью возразил старик. — Я пью за… — опираясь на столик и уронив сзади себя стул, он встал. — Я пью, господа, за ту широкую брешь, которую вы пробьете в китайской стене, воздвигнутой большевиками вокруг нашей родины. Я пью за единственно законных хозяев русской земли, которые войдут через эту брешь. Под музыку, под пушечные выстрелы… сто один выстрел, господа… сто один…