Глава 9
Одно понял Саша Рубан — кроме, конечно, своей конкретной задачи, — что с этим начальством каши не сваришь. Вроде уверены, вроде вычислили всех, кто может помешать, и расклад сил однозначно в нашу пользу, так что если придется пострелять, так самую малость и в начале. При первых арестах и захватах коммуникаций. Игра в одни ворота. И в то же время размахиваются, как перед большой войной — тут тебе и танки, и десантники, и гэбэшные дивизии, и все какие ни есть спецназы… Зачем? Чтобы всех взбаламутить, и сопротивлялись не от себя, а потому что столько против них, и от мысли о собственной значимости?
Конкретная задача ясна: выехать, захватить, арестовать, доставить. Сроки, средства, списки, пункты… И все, вроде бы. А танки на улице — на фига-то? Чтобы пошуметь на весь мир? Чтобы вместо нормальной смены вывесок (впервые, что ли?), до которой дела будет паре тысяч крикунов, взбаламутить всю страну? И солидные вроде бы люди, первые руководители, а не понимают того, до чего допирает милицейский майор.
Жаль, что казарменное положение — а то бы взять бутылку, на природу — и надраться до зеленых чертиков! Правда, ему, командиру, сорваться на пару часиков можно пока, но куда срываться? Домой, к Таньке, выслушивать очередные песни про то, что денег нет, порядка нет, жрать нечего, а по кэйбл опять порнуху крутят? Американский фильм с немецким дубляжем и финскими субтитрами? Выслушивать и замечать, что она нет-нет и поглядывает на часы и ужина действительно нет, и в холодильнике пустота, словно всерьез она здесь уже не живет, а так только, пребывает и только ждет, когда же наконец он укатит к себе на службу… Или — не так? Прошла уже плохая полоса, и она только и дожидается его, обрадуется неожиданному возвращению — неделю не виделись! — и захлопочет на кухне, а он, бросив амуницию в прихожей, встанет в проходе, загораживая проем, и будет смотреть, глупо улыбаясь, как Танечка, приплясывая на чудных своих ножках, собирает ужин («так, на всякий случай, сготовила на двоих»), а потом на мгновение прижмет к щеке его тяжелую ладонь и заглянет в глаза…
Три года прожили — а она всегда разная, и ничего с нею неизвестно наперед; знает Сашка только, что любит ее — всякую, что все другие женщины просто стерлись, едва появилась Таня. Еще не его, еще кошка-которая-гуляет-сама по себе, но если понадобилось бы не три месяца вести «осаду», а тридцать три года топтаться следом, и глотать колкости, и просить — именно просить, чего Сашка не допускал прежде вовсе, — и это составило бы лишь малую плату за счастье назвать ее своею женой.
Много раз, просыпаясь по ночам, Рубан смотрел на ее лицо, на тело, ясно различимые в полутьме, и неслышно шептал: «Моя. Никому не отдам», — хотя никто, кажется, не собирался всерьез отбирать.
Сашка для себя придумал, почему это: никто же не знает, какое на самом деле сокровище — Таня. Видят — этого не спрячешь, что красивая, слышат — если кто рискнёт с нею заговорить, что остра и умна, понимают — глаза-то есть! — что разбирается в вещах, и не просто «что почем», но никому не дано знать, как нежна и тонка ее натура, как умеет из ничего почти создавать она уют и красоту, как изобретательно и вкусно она готовит и как жгуче-откровенно и страстно может она ласкать…
Конечно, каждый день она проходит сквозь тысячу взглядов, конечно, в ее блядской студии катятся бесконечные разговоры, в том числе и с такими умниками! — не ему, менту, чета, кто-то бывал дома, угощался, наверняка, изведали ее ласки до и — возможно после замужества, но вот все вместе — принадлежало только ему, Рубану, и пусть только кто рискнет отнять…
Сашка не прикидывал, как именно прибьет он соперника: не представлял лица, а бой с тенью хорош для спортзала. И вообще, с фантазией у Сашки перебора не получилось. Сашка не ревновал — с собачьей милицейской жизнью только попробуй задумайся, что там может отчебучить красавица, когда у тебя безотлучное ночное дежурство! Бывает, — сослуживцы плакались, — даже дети не помеха, если уж жена ссучится; а у них с Танькой и детей не получалось.
Это была еще одна мысль, которую следовало немедленно изгонять; Рубан, покрутив стриженой головой, нацелился пройти в казарму, устроить себе и ребятам нагрузочку минут на шестьдесят — чтобы спалось без сновидений; уже и берет прицепил — и тут зажужжал зуммер внутреннего вызова, и с поста у ворот доложили, что майора просит на выход жена.
Майор почесался — Татьяна знала телефон, а вот адресом этой базы спецназа вроде никогда не интересовалась, и почему приехала, а не позвонила? На всякий случай заперев оружие в шкаф, Рубан пошел к воротам.
И в самом деле — Таня!
Как всегда, радостное умиление тронуло душу. Высокая, празднично-красивая, с копной умело рассыпанных по плечам светлокаштановых волос… Краем глаза Рубан увидел, как пялится на Таню дежурный, шагнул вперед, за ворота, к ней — и тогда только заметил, что лицо у Танк напряженное, а в глазах — беспокойство, даже тревога.
— Что случилось? — спросил Рубан, лихорадочно перебирая варианты.
— Тише, — попросила Таня и натянуто улыбнулась, — ты можешь отлучиться? На полчаса.
— Могу, — кивнул Рубан, чувствуя, как тяжелеют плечи, — но что произошло?
— Потом, — сказала Таня и кивнула на ворота, — предупреди своих.
Рубан еще раз удивился — что же такое? — но повернулся к дежурному, бросил: буду через сорок минут, семейные дела, — и подошел к жене, пытаясь заглянуть в глаза. Но Таня ушла от прямого взгляда, подхватила его под руку, молча провела до угла и там только, наедине, поднялась на цыпочки, ткнулась несколько раз сухими, горячими губами в щеку и шею и попросила напряженным голосом:
— Наверное, это очень важно… По телефону о таких вещах не говорят. С тобою хочет срочно встретиться Вадим. Он здесь, рядом. Только никто не должен знать…
«Зашевелилась братва», — удовлетворенно мелькнуло у Рубана.
А Таня продолжала, почему-то по-прежнему шепотом и напряженно заглядывая в глаза, с тревогой, чуть ли не безнадежностью и с еще каким-то оттенком, которого Сашка не мог никак вычислить. Не мог, но все происходящее было уже настолько необычно и неожиданно, что Рубан внутренне подобрался и слышал даже больше, чем говорила Таня.
— Я никогда не вмешивалась в твои дела, но сейчас прошу: выслушай и поверь Вадиму. Я слишком хорошо его знаю, чтобы…
Дальше Рубан какое-то время ничего не слышал. Случайный, непроизвольно-двусмысленный оборот, сорвавшийся у Тани, будто ударил по спусковому крючку тайного внутреннего оружия, — вспышка! — и Тень обрела лицо!
Все мгновенно выстроилось и обрело взаимосвязь: каждый взгляд, каждый оборванный при его приближении телефонный звонок, каждый «сигнал» сослуживцев и приятелей, видевших Таню с Вадимом, неожиданный интерес ее к истории и политике, и совсем внезапные Танины слова о ребенке, когда как раз, когда по служебному замоту и близости-то никакой у них не было — все! все! все!
А внешне Рубан слушал и кивал, и только побелевшие костяшки пудовых кулаков и диковатый взгляд карих глаз могли что-то подсказать, будь Таня повнимательнее.
Но Таня напряженно думала о чем-то своем и говорила, как машина, видимо, заранее заученные слова. А выговорив все, что считала необходимым, вновь вцепилась в рукав камуфлы и потащила Рубана через подъезд, во внутренний дворик, где дожидался, досаживая очередную сигарету, Вадим.
Сашка проигнорировал — не демонстративно, правда, а вроде и в самом деле не заметив, протянутую руку (если бы дотронулся — ударил бы сразу, без единого слова) и, пока Вадим начал разливаться знакомыми словами о демократическом процессе, конституционном порядке и интересах народа, сторожко осмотрелся.
Двор — колодец. Три этажа — три окна кухонь. Никого. Поперек двора — ларек стеклопункта. Выходной, пусто. Вход с параллельной улицы. Не просматриваемся. Вадима, конечно, все равно кто-то видел, два окурка уже на земле.
Возможно, и Таню. Хуже. Его же самого — вряд ли. А если и видели мельком — не запомнят. Форма сглаживает. Если все быстро и без шума — до завтра не вычислят. А завтра, возможно, будет не до прибитого депутата. Совсем не до этого. Сейчас, резко — левой в печень, и на полуобороте — ребром ладони перебить шейные позвонки. А Таня…
Рубан чуть повернул голову и взглянул на жену. Глаза расширены… Прикушенная губа… Рука у горла, будто воздуха не хватает…
А рыхловатый, лысеющий со лба интеллигент все говорил о гражданском и человеческом долге, о разуме и совести, об исторической ответственности…
Рубан, чувствуя, как легкая испарина — последний предвестник боя, — проступает на лбу, повернулся к Тане — быть может, в последний раз увидеть ее так, всю, рядом, ведь неизбежное и близкое наверняка, увы, разлучит их навеки и прочел, прочел, что там, в немигающих, застывших, расширенных, отчаянных зеленых глазах.
Таня знает! И знала пятнадцать минут назад, когда встретила его у ворот!
Э, нет, не жалость к беспомощным перед его силой и яростью остановила Рубана, и даже не любовь, всю силу и боль которой еще только предстоит ему прочувствовать: нет. Изумление.
Ну ладно Вадим, беспечный дурак, как вся эта свободная интеллигенция, но Таня! Таня! Она-то знает Рубана, и знала заранее, что вычислит он все, едва свяжет мысленно их двоих, уловит звериным своим нюхом — и сорвется так, что не будет спасения и возврата.
Знала — и пришла?
Рубан медленно покачал головой с чуть скошенным гладким лбом; еще подождал — и не ударил, только сказал глухо: — Ничего у вас не выйдет. Я не предам и чести не уроню. И постарайся завтра, после восьми, мне на глаза не попадаться.
По-строевому повернулся, только что каблуками не прищелкнул, нырнул в подъезд и, не останавливаясь, пошел на базу.
Сержант у ворот попытался что-то вякнуть насчет так быстро и такая женщина; Рубан выматерил пацана люто — чтоб в бабские дела не совался.
Еще кому-то накрутил хвоста по дороге в тренажерный зал. А там, даже не сбросив камуфлу, прилепился к груше и колошматил ее так, что на шум сбежалась половина отряда.
Потом утерся ссаженной в кровь рукой, рявкнул на зевак и отправился в душ.
И там только, подставляя лицо под упругие струи, — чертовы халтурщики, не могли трубы поглубже закопать, как лето, как вода ссак теплее! — сообразил Сашка, что проговорился, и пожелал искренне, чтобы Вадим, который сейчас наверняка ловит тачку — поехать предупредить своих, — нарвался бы на зверюг, которые, польстясь на его фирмовые шмотки, пристукнут и разденут где-нибудь на двенадцатом километре.
А потом еще подумал — и понял, что надо сделать, И понял, что справиться должен только он один.