Глава 3
Теперь Автор получил возможность сделать кое-какие признания. Дело в том, что именно на этом месте кончился его отпуск на берегу Черного моря. И ему пришлось выдернуть из машинки едва начатую страницу и заняться упаковкой чемодана, что оказалось работой не столь простой, как это может показаться, – попробуйте в небольшой чемодан затолкать пишущую машинку, двести страниц рукописи, обувку, одежку, пряности с местного базара, дырявые камни с берега, несколько так и не прочитанных книг. Потом был дальний перелет на самолете рядом с красивой девушкой по имени Марина. Она была худенькой и смуглой, в красном платье и с распущенными волосами. Марина нервничала, все больше волновалась и, когда самолет благополучно приземлился во Внукове, совершенно потеряла самообладание. Она наспех кивнула Автору, наспех улыбнулась ему, наспех махнула рукой и скрылась в аэропортовской, внуковской, мечущейся толпе, оглушаемой дикторскими командами, прожигаемой безжалостными лучами августовского солнца. Скрылась. Похоже, навсегда. С тех пор как были написаны эти строки, Марина действительно не появилась никаким образом. Нет, Автор не осудил ее, но лишь печально улыбнулся своему понимаю и предвидению и, подхватив чемодан с незаконченной постельной сценой супругов Анфертьевых, направился к стоянке такси.
Очевидно, Марина ждала, что ее кто-то встретит, и ей не хотелось, чтобы встречающий видел ее с Автором, поскольку это могло навести того на тягостные раздумья о нравах на южном побережье в районе поселка Пицунда. Кроме того, внешность Автора была не столь изысканна, чтобы это могло польстить ее самолюбию. Ладно, простим девушку Марину и забудем ее. Забудем. Навсегда. И даже если в будущем она вломится в сознание Автора, в его жизнь и судьбу, он ее не узнает. Не вспомнит ни распущенных волос, ни красного платья, ни загорелых и обласканных морем плеч, ни ее волнения в самолете, не вспомнит прощальной улыбки, взмаха тонкой руки, ничего не вспомнит. А какая же у нее фамилия… У нее была красивая фамилия, как у кинозвезды, а может быть, даже еще лучше… Нет, не будет у нее фамилии. Перебьется.
Итак, с тех пор, как Наталья Михайловна призналась своему мужу Вадиму Кузьмичу в том, что он ей нравится похудевшим, прошло полтора года. И все это время не было у Автора возможности продолжить повествование о злоключениях Анфертьева. Грустно столь надолго расставаться с героем, далеко тебе не безразличным, но что делать, ребята, что делать! Текучка, текучка, текучка. Проваливаются в какую-то прорву дни, недели, месяцы, годы, проносятся грузовыми составами – только грохот от них, вздрагивающая под ногами земля, только ветер от них, и пыль, и запах уносящейся массы. И тишина. Не успеешь понять и постичь эту тишину, как снова перекрыт шлагбаум, и снова несется грузовой состав с машинами и песком, щебнем, бетонными блоками, танками и ракетами, туристами, школьниками, пенсионерами. Несутся составы, вздрагивает земля, звенят провода, наполненные электричеством, прогибаются рельсы… А ведь это годы твои несутся, и ничто их не остановит, ничто не вернет, не замедлит их хода.
В общем, как бы то там ни было – полтора года прошло, а девушка Марина в красном развевающемся платье… Стоп. Сейчас осень, падают листья, льет дождь, в окно видно болтающееся на балконах мокрое белье – похоже, оно никогда не просохнет. Аэропорт Внуково закрыт из-за низкой облачности, в небе тишина, через пустырь бредет человек в черном длинном пальто и с зонтиком, рядом с ним большая мокрая собака, а у соседнего дома сидит белый кот с желтыми презрительными глазами. И вот в такую погоду Автор делает третью попытку закончить правдивое повествование о заводском фотографе Анфертьеве, с которым он так щедро делится своими мыслями, друзьями, чуть было даже не отдал ему и девушку Марину в красном платье. Лишь в последний момент спохватился и оставил ее себе.
Закончить эту работу будет непросто, и Автор прекрасно это знает. Снова за спиной появилась литературная дама с поджатыми губами, бдительно прищуренными глазами и алыми ногтями на концах пальцев. От нее несло валидолом и средством для растирки суставов, от нее несло смутной угрозой, дама была мстительна и бездарна. Она не любила Автора и гордилась этим. Но тут все ясно – уж больно подозрительный тип этот Анфертьев, да и дело затеял нехорошее. Не об этом надо писать, не к этому призывать подрастающее поколение. И даже то, что Автор не корит своего героя, не выискивает в глубинах его подсознания зловещие и сугубо отрицательные качества, говорит не в его пользу, а уж если назвать вещи своими именами – разоблачает Автора и его лукавые попытки оправдать Анфертьева.
Дама ушла, но остался после нее в комнате запах валидола и суставной мази. И осталось в воздухе ощущение непроизнесенной угрозы. И Автор дрогнул. Черт его знает, как оно обернется, подумал он и решил пригласить Анфертьева и попытаться отговорить его от задуманного. Анфертьев вошел в дом и, не раздеваясь, не стряхивая воды с плаща и намокших волос, присел на подоконник. Он выглядел похудевшим и каким-то ожесточенным. В свете пылающих за окном кленов его лицо могло показаться прекрасным, если бы не издерганность и какая-то затравленность.
«Скоро закончатся твои приключения, твое ожидание, все закончится», – начал Автор.
«Скорей бы… У меня уже почти три года все готово. То я торчал в этой идиотской приемной Подчуфарина, то в кровати провалялся… Не могу больше».
«Может, откажешься?»
«Нет. Мне нечем будет заполнить пустоту в душе. Понимаешь, пустота и холод. Если я откажусь, вообще станет невмоготу».
«А любовь? Ведь у тебя есть достойный выход, неужели любовь прекрасной женщины, правда с незавидной должностью, не заполнила…»
«Нет… Любовь тоже оказалась привязанной к Сейфу. Представь себе человека, который всю жизнь готовился к космическим полетам, прошел все многолетние тренировки, подготовки, отказавшись ради будущего полета от всех радостей жизни, а однажды ему говорят, что полет отменяется, возраст, дескать, вышел… Нет-нет, я пойду».
«Но это нехорошо…»
«Не надо! Я все знаю. Объяснения только раздражают. Никого еще проповеди не спасли от греха. Более того, возникает желание поступить наоборот, пойти поперек… Я не смогу уважать себя, если не совершу этого».
«А если совершишь – будешь уважать?»
«Но я уже покатился с горы и не хочу останавливаться. Я уже выпил одну рюмку, а вторая стоит наполненная. Этот проклятый Сейф не дает мне жить, спать, я не могу ничего делать, я думаю только о нем».
«Хорошо. Будем брать».
«Когда?!»
«Скоро. Дождемся, когда зарплата совпадет с квартальной премией, и… И с Богом. Только предупреждаю – счастья не будет».
«Там разберемся».
«Ты будешь разочарован».
«Авось!»
«Тебе будет тяжелее, чем сейчас».
«Пусть!» – Анфертьев был непреклонен.
«Возможны последствия, о которых ты не думаешь, возможны неожиданности, вернее, они будут обязательно. Дело в том, что… Ладно, скажу… ты исчезнешь. Тебя не будет. Вместо тебя возникнет другой человек, внешне похожий. Некоторые даже не заметят, что это уже не ты, и будут принимать тебя за прежнего Анфертьева…»
«Ну и черт с ним!»
«Послушай, – Автор решил прибегнуть к последнему доводу, – я не уверен, что тебе захочется жить после всего, что произойдет. То, что тебя еще как-то радует сегодня, все эти маленькие радости, маленькие слабости… Они потеряются, превратятся в труху. Дело в том, что и Танька…»
«А вот сюда не лезь! – Анфертьев спрыгнул с подоконника и запахнул плащ, собираясь уходить. – Понял? Не надо. Ты все сказал? Предупредил? Совесть твоя чиста? Ты думаешь, что все знаешь обо мне? Думаешь, что можешь предугадать каждый мой шаг, каждый поступок? Не утешайся этим. Может быть, ты совершенно меня не знаешь. Тебе известна только моя внешняя, шутовская, скоморошья сторона. Я другой, уважаемый Автор. Я другой. Ты вбил мне в голову эту затею с Сейфом и думаешь, что это никак на меня не повлияло? Думаешь, я остался прежним? Ты пугаешь меня тем, что я стал другим? Бедный ты, бедный! Я давно уже стал другим, давно уже исчез тот Анфертьев, которым ты умилялся на первых страницах. Его уже нет. И будь добр принять это к сведению».
«Ты очень азартен, Анфертьев».
«Это не азарт. Это что-то другое. Я разрушен, мне уже не стать прежним. Сейф вломился в меня, во мне дыра во всю спину от этого Сейфа. Ты заметил, что я ничего не говорю о деньгах? Я о них уже не думаю».
«Но в Сейфе не цветы. Там деньги».
«Тем лучше».
«Ну, ладно… Авось».
Да, Автор только сейчас, спустя полтора года, смог вернуться к Анфертьевым.
Поскольку Автор только сейчас, спустя полтора года, смог вернуться к Анфертьевым, он тем самым заставил бедных супругов все это время проваляться в кровати без дела, и они маялись, сердечные, не зная, чем заняться, как вести себя друг с другом, зачем оказались вместе.
И вот наконец сырой и желтой осенью Автор раскрыл рукопись, вложил в машинку начатую страницу, и Наталья Михайловна проговорила заветные слова любви своему мужу, проговорила особенным ночным тембром голоса, и оба сразу поняли, как им быть дальше.
Оставим их. Пусть.
Войдем к ним в спальню позже, когда Наталья Михайловна, глядя в темноту широко раскрытыми глазами, вдруг спросит негромко:
– Так кто же эта женщина?
– Думаешь, она есть? – усмехнулся Анфертьев.
– Да. Я в этом уверена. Кто же она?
– Это имеет значение?
– Как сказать… Мне кажется, будет легче, если я ее увижу.
– Оставим это, – сказал Анфертьев. – Оставим. Ты ошибаешься.
Положив ладонь на мягкий живот жены, он заснул и не видел, как из глаз Натальи Михайловны выкатились две слезинки и, сбежав по вискам, затерялись в седеющих волосах. В эти самые секунды Анфертьев в полном одиночестве переносился в осенний лес. Где-то рядом чувствовалась Света, но он не пытался ее найти. Медленно брел он среди деревьев, видел солнечные лучи, пробивающиеся сквозь черные прочерки ветвей, холодное синее небо и боялся опустить голову, зная, что бредет не в листьях, а в шелестящих деньгах, раздвигает их ногами, ощущая, как пружинят они под его тяжестью. Деньги были сырые, мятые, будто в самом деле все лето их трепало ветром на этих ветвях, и вот, омертвев, они осыпались на землю и лежат никому не нужные, бесцельные и бесполезные…
Проснувшись, он тихо лежал в сером сумраке и наблюдал, как возникает из темноты переплет рамы окна, ручка двери, узоры обоев. И как-то незаметно пришло к нему понимание непреходящей вины, с которой он живет уже столько лет. Он был виноват, поздно вернувшись домой, не выстояв очередь за картошкой, не поклонившись Подчуфарину в пронесшейся мимо машине. Не купил подарок Наталье – виноват. Мало денег заработал, снимки не сдал вовремя, не улыбнулся продавцу в колбасном отделе, не бросил всю свою прежнюю жизнь ради Светы – виноват, виноват, виноват. И он улыбается, кланяется во все стороны, извиняется, говорит дерзости, меняет галстуки, подшучивает над Квардаковым и все надеется скрыть пропитавшую его вину, притворяется, будто не чувствует, как виноват кругом, как виноват…
И день настал.
А чего тянуть кота за хвост?
Вообще-то можно увлекательно и нравоучительно описать поездку Анфертьева в никудышный город Малая Виска, где уже который год мается от неопределенности чувств и желаний давний его друг Семидольский, или в город Ялту, где безысходно нежится на солнце другой его друг – Макар Козов, или в город Днепропетровск, куда как раз вернулся после долгого отсутствия еще один его друг – рыжебородый болтун Кравчук, можно было бы занятно описать его поездку к Шестакову и его молодой жене Татьяне, к Бондарчику в Ленинград, к Ткачеву в горы Чечено-Ингушетии, и все это было не лишним, потому что в поездки Анфертьев бросался, чтобы хоть немного заглушить в себе непрекращающийся внутренний скулеж, который все усиливается с приближением квартальной премии. В этих поездках и встречах Вадим Кузьмич пытался найти уверенность, а может быть, оправдание, чтобы проделать все бестрепетной рукой. Но нет, ничего он не обрел. Кравчук умер в больнице после укола грязной иглой. Козов переживал трудные времена в личной жизни, у Шестакова обвалилась крыша, и он вместе со своей молодой прекрасной женой месил глину, заделывал провал в бездонное ночное небо, усыпанное роскошными звездами, но звезды не радовали ни Шестакова, ни его жену, поскольку из проломленного потолка они смотрятся не так красиво. Семидольский был под хмельком по случаю перемены места работы, Ткачев покинул Чечено-Ингушетию и проживал в Сыктывкаре, Бондарчик ловил рыбу где-то у берегов Африки, а Вовушка снова собирался в Пакистан, несмотря на то, что в Исламабаде начались массовые волнения, вызванные трагической смертью Зия уль-Хака.
Не обретя желанной твердости, Анфертьев вернулся уставший и растерянный, хотя поездки эти он совершил однажды утром, не поднимаясь с кровати, – только и того, что рано проснулся и не мог заснуть.
И день настал.
Настал, ребята. Пора.
Убрав руку с живота жены своей Натальи Михайловны, Анфертьев прислушался. Но ничего, кроме шума дождя за окном, не услышал. Дождь стучал по оставшимся листьям, сбивая их на землю, по крышам легковушек, мокнущих у подъезда, по зонтикам прохожих, которые торопились занять свои места за канцелярскими столами, прилавками, станками. Часто и звонко стучали капли дождя по молочным пакетам в соседнем мусорном ящике, бесшумно сочились по забытому белью на веревке, слезами стекали по лицу бронзового классика. И постепенно Анфертьев ощущал, как в этот мирный перестук капель тревожными ударами тамтама входит биение собственного сердца. Вадим Кузьмич начал волноваться, еще не поднявшись с постели.
Он долго ходил босой в полосатой бело-голубой пижаме, мыл тарелки, чистил картошку, срезая в ведро подгнившие бока. Где-то за его спиной набирала дневные обороты Наталья Михайловна – шуршала платьем, грохотала сковородкой о газовую плиту, что-то выкрикивала хриплым со сна голосом. Нечаянно подняв глаза от ведра с картофельной шелухой, Анфертьев увидел, что перед ним стоит Танька.
– Слушаю вас, – сказал Анфертьев.
– Скажи, папа, когда ты будешь снова маленьким, как тебя будут звать?
– Ты думаешь, что я снова когда-нибудь сделаюсь маленьким?
– Конечно. Ведь я уже была большая.
– Да? Это интересно… И кем же ты была? Какая жизнь была у тебя?
– Неважная, – серьезно ответила Танька. – Мой муж был пьяницей, я его два года била, а потом прогнала.
– Даже так, – погрустнел Анфертьев. – А что произошло потом? Ты жила одна?
– Нет, у меня к тому времени уже родился ребенок, но он часто болел.
– Понимаю, – сказал Анфертьев, бросая картофелину в кастрюлю с водой. – А замуж ты больше не вышла?
– Кому я нужна с больным ребенком от пьяницы, – вздохнула Танька и отошла.
– Чем же кончилась твоя прежняя жизнь? – спросил Вадим Кузьмич уже вслед.
– Наверно, я умерла.
– А ребенок?! – чуть не закричал Анфертьев. – Где он сейчас?
– Не знаю… – Танька пожала плечами. – Он уже старый.
– Тебе его не жалко?
– Нет, ведь это была моя прошлая жизнь. Если мы встретимся, я его даже не узнаю и он меня не узнает. – Танька помолчала, потом, обернувшись, пристально посмотрела на Анфертьева: – Мне кажется, что мой ребенок – это ты.
– Ну, ты даешь! – единственно что нашелся сказать Вадим Кузьмич.
Наталья Михайловна жарила картошку, и было у нее такое выражение, будто картошка виновата во всех ее прошумевших бедах и в бедах, которые к ней только приближались, а Вадим Кузьмич был соучастником картошки, он вроде с ней в преступном сговоре, и самое сильное их желание – насолить Наталье Михайловне, испортить ей жизнь, ту самую жизнь, от которой уже почти ничего не осталось, разве что десяток лет, наполненных жареной картошкой и такими вот судорожными, торопливыми, унизительными утрами, когда она вынуждена метаться от зеркала к сковородке, от вешалки к спальне и бояться, бояться опоздать на автобус, в метро, опоздать проскочить в стеклянные двери своей конторы, и ее вызовут, спросят, почему она опоздала к заждавшимся пылинкам, затосковавшим без нее пылинкам, взбудораженным ее отсутствием пылинкам, и не желает ли она написать объяснение, и может ли поклясться, что подобное никогда не повторится. И никто на белом свете не посочувствует ей, не спросит, что же она сделала полезного за весь рабочий день, а если не сделала ничего, то это никому не интересно, потому что главное в ее работе – прийти вовремя и уйти ни на минуту раньше положенного.
Вадим Кузьмич и Танька шарахались от проносящейся шутихой Натальи Михайловны, прижимались к стенам, втягивая животы, но та все равно задевала их, касаясь лиц рукавом платья, обдавая горячим дыханием, пронзая насквозь, пригвождая к замусоленным обоям напряженным взглядом опаздывающей женщины. И наконец, прошуршав плащом, сверкнув зонтом, простучав каблуками, словно бы в последней попытке спастись, выжить, она рванулась к выходу, успев на прощание вскрикнуть: «Пока!»
И все.
Подойдя к окну и прижавшись лбом к холодному стеклу, Вадим Кузьмич увидел внизу жену. И что-то в нем дрогнуло. Наталья Михайловна Анфертьева, в девичестве Воскресухина, потеряв всякое достоинство, совершенно неприлично, на виду прохожих, подламывая каблуки, бежала по мокрому асфальту, прыгала через лужи, уворачивалась от летящей из-под колес грязи и бежала, бежала, чтобы успеть к приближающемуся автобусу. Стояли еще ранние осенние сумерки, и увидела она не автобус, а лишь его огни, смазанно двоившиеся в залитом дождем асфальте. Вадим Кузьмич испытывал еще большее потрясение оттого, что понимал – его жена в этот миг была счастлива, она успевала на автобус, значит, она успеет к своим пылинкам. И сегодня будут прорабатывать кого-нибудь другого, кто-то другой будет выцарапывать на бумаге покаянные слова. Наталья Михайловна бесстрашно и расчетливо стала у самой проезжей части, и, едва автобус остановился, жарко дышащая за ее спиной толпа внесла, вдавила ее в распахнувшиеся двери. Потом со скрежетом, будто навсегда, двери захлопнулись, автобус присел, крякнул, поднатужился и поплыл, поплыл, оставив на асфальте мечущихся от горя неудачников.
Утро получилось довольно долгим. Вадим Кузьмич брился, одевался, долго и придирчиво выбирал галстук, словно от этого что-то зависело. Уже надев плащ, он взглянул на себя в зеркало, вдруг заподозрил галстук в недоброжелательстве и тут же снял его, надел другой. Но в чередовании сине-красных полосок Вадим Кузьмич увидел намек на милицейские цвета, да и узел ему показался каким-то тощеватым, твердым, как желвак, – сразу видно, что человек, у которого на галстуке такой узел, нервничает и дрожит. Следующий галстук оказался не лучше, в нем чувствовалась расхлябанность, Анфертьев ощущал себя некрасивым и обреченным. И он снова прошел в спальню, раскрыл шкаф и, сев на кровать, долгим раздумчивым взглядом уставился на висевшие галстуки.
Провел по ним рукой, словно проверяя их готовность к делу важному и рисковому. Рука его сама остановилась на тускло-красном, в котором на изломе возникала легкая, почти незаметная голубизна. Узел получился мягким, свободным, но в то же время достаточно строгим. Внизу галстук едва касался пряжки ремня. Это тоже было хорошо. Узел не вдавливался в шею, висел свободно, с воздухом. Анфертьев содрогнулся, вспомнив, что чуть было не вышел с маленьким, напряженным от усердия узелком, который, кажется, даже лоснился от натуги, во всяком случае, его блеск, его стянутые морщины вызывали у Анфертьева отвращение. А от этого, красного с голубым отливом, исходила спокойная уверенность.
Лишь теперь Вадим Кузьмич осмелился взглянуть себе в глаза. И удивился, не увидев ничего, что обращало бы на себя внимание. Ни страха, ни затравленности, ни отчаянной решимости не заметил Анфертьев в своих глазах. Пустота, забитость. Ну что ж, решил он, может быть, так даже лучше. Пустота и забитость.
Улучив момент, когда Танька отвернулась, он быстро взял на высокой полке под потолком Ключ и опустил его в карман. Ключ улегся весомо, вошел будто патрон в ствол. Анфертьев сжал его в кулаке, но Ключ не отозвался. Он отвергал все эти нежности и оставался холодным, как наемный убийца.
– Пошли, – сказал Анфертьев. – Пора.
– Пошли, – отозвалась Танька.
– Не опоздаем?
– Уже опоздали.
– Ну и ладно, – обронил Анфертьев.
– Они уже привыкли.
– Кто они?
– Ну эти… – Танька махнула рукой в пространство. – Воспитатели.
– Они тебе не нравятся?
– Не знаю, – ответила Танька с полнейшим равнодушием к вопросу.
Вот они идут по осенним лужам, усыпанным опавшими за ночь листьями, Анфертьев держит Таньку за маленькую холодную ладошку, и это касание заменяет им общение. Из котельной со свистящим шумом вырывается пар, и ветер уносит его рваные клочья. Над пустырем кружатся черные вороны, хриплым лаем оглашая окрестности. Из-за поворота время от времени доносится металлический визг трамвая на повороте. Надо же, подумал Анфертьев, осенью и люди выглядят неприкаянно, будто их тоже сорвало ветром и несет куда-то вдоль улицы, заметает в метро, в подземные переходы, загоняет в трамваи… И несутся они, раскрыв зонтики, ловят этими перепончатыми парусами порывы ветра, пытаются менять направление, управлять полетом, но все равно их несет совсем не туда, куда они стремятся, куда им хочется…
Подведя Таньку к калитке детского сада, Анфертьев легонько подтолкнул ее в спину и пошел по дорожке вдоль забора. Танька, вцепившись пальцами в железную сетку, ограждающую двор, неотрывно смотрела ему вслед, ожидая, когда он оглянется. Анфертьеву хотелось до самого поворота идти спиной вперед, чтобы все это время видеть Таньку, ее лицо, исполосованное прутьями ограды. Но он держался и только в конце дорожки обернулся и помахал рукой. Танька не ответила, как бывало обычно. Для нее эти пустые формальности уже ничего не значили. Оба постояли, глядя друг другу в глаза, и молча, почти одновременно разошлись.
Сунув руки в карманы плаща, подняв воротник, Вадим Кузьмич брел дворами, обходя лужи, усыпанные листьями. Неожиданно он остановился перед торчащей из земли ржавой скобой и уставился на нее с напряженным вниманием, словно пытаясь понять какой-то скрытый смысл, заключенный в ней.
И он вспомнил. Сегодняшний сон. Да, это оно…
Из белоснежных облаков, разрывая их, вывалился громадный, черный Сейф и понесся, понесся вниз, слегка поворачиваясь в воздухе, так что Анфертьев, задравший голову где-то на маленькой Земле, видел его поблескивающие на солнце ручки, запоры, видел днище, затянутое паутиной и заросшее мусором, ржавые колесики по углам. Сейф приближался с нарастающим пронзительным свистом, а в облаках так и осталась рваная дыра, и сквозь нее виднелось страшноватое темно-фиолетовое небо, хотя вокруг облаков оно было обычного цвета – нежно-голубого, каким ему и положено быть. И еще показалось Анфертьеву, что там, в дыре, что-то происходило, там шла какая-то возня, сдвиги, перемещения. А Сейф все приближался и никак не мог достичь поверхности земли, и Анфертьев стал понимать, что он летит из неимоверной дали, чуть ли не из другой галактики. Но вот Сейф закрыл полнеба, вокруг Анфертьева потемнело, как при солнечном затмении, лишь на горизонте осталась светлая полоска, а все вокруг погрузилось в тень. Момент падения Анфертьев не помнил. Следующее его воспоминание – он подходит к лежащему Сейфу и сквозь подошвы чувствует почву, разогретую ударом. Сейф упал в такие же мокрые желтые листья и почти весь погрузился в землю. Анфертьев подошел ближе, пнул железный угол ногой и отшатнулся – Сейф дышал. Мерно поднималась и опускалась его задняя стенка, причем движение было живое, стенка выгибалась, как выгибается при дыхании спина живого существа. Раздвигая сомкнувшуюся над ним землю, Сейф начал приподниматься, с него сыпались мокрые комья. Анфертьев хорошо запомнил прилипшие к его бокам листья, хриплое дыхание и выгибающуюся при входе стальную плиту… И бросился бежать.
Надо же, он начисто забыл сегодняшний сон и, только увидев железную скобу, вспомнил свои ночные страхи. Ладно, подумал Анфертьев, Сейф все-таки рухнул, свалился из заоблачной выси и не видел, чтобы ему удалось приподняться. Он рухнул. И все. И будем считать, что это был счастливый сон. И потом, так ли уж важно, как это все кончится, лишь бы кончилось.
«Лукавите, Анфертьев! – услышал он голос Следователя. – Если вам все равно, как объяснить кропотливую подготовку, на которую ушло больше года, как объяснить эти кружева из улик, сплетенные вокруг несчастного Квардакова? Ведь вам стоит потянуть за веревочку, и все эти невинные кружева превратятся в стальную сеть!»
И потяну! – подумал Анфертьев. И отстань. Отвали. Потом поговорим, если будет желание. Сейчас не до разговоров. Да и не о чем пока говорить.
Сразу за щелью в заборе к Анфертьеву подошла Света – похоже, она прогуливалась по тропинке, поджидая его. Коснулась рукой локтя Вадима Кузьмича и молча пошла рядом. На ней было серое свободное пальто, черные высокие сапожки, которые великодушные спекулянты уступили ей за полторы месячные зарплаты, и вязаная шапочка. Лицо ее стало строже, во взгляде уже не было той безоглядной надежды увидеть нечто счастливое за ближайшим поворотом. Сейчас в глазах Светы застыла полнейшая уверенность в том, что ничего не ждет ни за этим поворотом, ни за следующим. Разве что там будет маячить нескладная фигура Анфертьева в светлом плаще с коротковатыми рукавами и поднятым воротником. Потом, когда пройдут годы после сегодняшнего утра, когда не будет в ее жизни Анфертьева, завода, Сейфа, бухгалтерии, когда это уйдет в далекое прошлое, как-нибудь случайно, в хлопотах она вспомнит нескладные встречи, свидания в коммуналке за запертыми дверями, в темноте, чтоб соседи не догадались, хотя те прекрасно знали, что она дома, догадывались по шорохам и воровскому шепоту, невнятно доносящемуся из-за ее двери, так вот ей покажется, что это и было счастье. Но до прозрения еще далеко, пройдет много времени, с ней много чего случится, будут в ее жизни другие мужчины, и получше Анфертьева, и гораздо хуже его, но эти годы не войдут в наше повествование, и скомканные ее будущие свидания, и затяжные встречи, до пресыщенности, до отвращения, все это нам, ребята, не понадобится.
– Что скажешь, Анфертьев? – спросила Света, свернув с дорожки в густую опавшую листву, раздвигая ее черными сапожками производства нейтральной Австрии.
– Прекрасная погода, не правда ли? – ответил вопросом Анфертьев, пытаясь придать голосу игривость.
– Где? Где прекрасная погода? В небе? Во мне? В мире?
– А, – улыбнулся Анфертьев. – Хорошее уточнение. Я полагаю…
– Дальше не надо. Ты ответил достаточно полно. Достаточно того, что ты полагаешь. Остальное не важно.
Вадим Кузьмич сошел к Свете в листву, повернул ее к себе. Она не отвела глаза в сторону, но смотрела на него с любопытством. Ну-ну, дескать, что ты еще скажешь?
– Света, давай не будем. Ведь мы с тобой и без этого еще понимаем друг друга.
– Без чего?
– Без выяснений отношений. Слова мешают человеческому общению, Света. Надо произносить их как можно реже, в случае самой крайней необходимости. А кроме того, далеко не все слова годятся для общения, большинство лишь все обостряют, углубляют, раздражают…
Света прошла вперед, под клены с громадными красноватыми листьями. Листья отламывались от веток со свежим хрустом. Но даже на земле они еще сохраняли упругость. Света вошла в низкую ветку клена, лицом коснулась холодных листьев и остановилась, ощущая щеками, губами их вязкость.
– Возможно, я веду себя не так, как тебе хочется… Но я не могу вести себя иначе, не могу поступать, как хочется мне, – проговорил Анфертьев, глядя ей в спину. Он хотел сказать больше, подробнее, но остановился. Так уж устроилось в нашей жизни, что даже собственные чувства не кажутся нам настолько важными, чтобы о них говорить кому бы то ни было. Мы и таимся, мы стесняемся. Как-то незаметно привилась грубоватость. Человек, обронивший о себе что-то искреннее, долго страдает и мается, будто сморозил вопиющую бестактность.
– Ты не можешь жить, как хочется мне, не живешь, как хочется тебе, Наталья Михайловна, по твоим словам, тоже от тебя не в восторге… Как же ты живешь? Для кого? Для чего?
– Ты забыла упомянуть еще одного человека.
– Танька? Думаешь, она одобрит тебя, когда все сможет понять?
– Мне достаточно того, что она не осуждает меня сейчас.
– Немного же тебе надо.
– Ты так думаешь? – спросил Анфертьев серьезно, входя в листья и найдя в них глаза Светы. – Ты ошибаешься.
– Я знаю. Я знаю, Вадим. Прости. Я слегка раскисла. Буду исправляться.
– Ну что ж, давай исправляться вместе.
– А знаешь, они пахнут. Листья, – Света отломила большой лист клена.
– Чем?
– Листьями. Мертвыми листьями.
– Хороший запах?
– Да, мне нравится. Он настоящий. Честный. Спокойный.
– А как пахнут деньги? – неожиданно спросил Анфертьев и сам испугался своего вопроса.
– Деньги? – Света быстро взглянула на Анфертьева и отчужденно пошла по дорожке. Остановилась, поджидая. А он задержался немного, услышав вопрос, который задаст Свете Следователь: «Не говорил ли кто-нибудь с вами в то утро о деньгах?» – «Нет», – ответит она. И в ее глазах будет воспоминание, может быть, даже понимание. «Понимание? – содрогнулся Анфертьев. – Неужели понимание?»
– Пошли, – он взял ее под руку, надеясь, что она забыла о его вопросе.
– Спрашиваешь, как пахнут деньги, – проговорила Света. – Плохо пахнут. Неприятно. От них исходит какой-то нервный зуд. Мечутся из рук в руки, будто ищут настоящего хозяина и не могут найти. И к кому бы ни попали, им кажется, что хозяин их не достоин. Лезут в душу, им все интересно, любопытно, везде гадят, у них мелкий и пакостный смех. Знаешь, так может смеяться последняя сволочь, поймав хорошего человека на какой-то слабости… При этом пыжатся, изображая из себя нечто значительное. О нас, о людях, они думают плохо, пренебрежительно, с издевкой. Я это знаю.
– А что думают о нас листья?
– Листья о нас не думают. Они общаются с солнцем, дождем, ветром… Мне кажется, они воспринимают людей как некую враждебную бездумную силу, предугадать действия которой невозможно. Как мы воспринимаем ураган, землетрясение, извержение…
Ключ в кармане источал мелкую дрожь, словно в нем бился какой-то моторчик, то останавливаясь, то снова начиная работать, и его содрогание передавалось в ладонь. Анфертьева охватила медлительность, как это бывает у спортсменов, которым через некоторое время необходимо проявить скорость, силу, безошибочность в принятии решений. Он плелся за Светой, едва волоча ноги. Проницательный человек, зная о том, что задумал Анфертьев, мог бы подумать, что тот колеблется, что его охватили не то сомнения, не то угрызения совести. Но это была ошибка. Никаких сомнений Вадим Кузьмич не испытывал. Он молча прощался со Светой, понимая, что сегодняшний его Кандибобер сомнет все его нынешние отношения с людьми и весь мир после обеда будет другим, он перешагнет какую-то черту и окажется там, где никогда не был до сих пор и где ему предстоит остаться навсегда. Может быть, в том мире земля окажется плоской, может быть, звезды там похожи на окна и все небо усыпано этими окнами, как новые микрорайоны в Москве в праздничный вечер. А этот мир, где земля круглая, а звезды похожи на острия цыганских игл, мир, где красть плохо, а честность угнетает и кажется неподъемным грузом, где Света все недоступнее и желаннее, этот мир отшатнется куда-то в сторону Тибетских гор, Марианской впадины, Бермудского треугольника, отшатнется и пропадет.
Ну и черт с ним, вяло подумал Анфертьев. Может быть, по ту сторону Сейфа мне повезет больше. Там идет другая жизнь, и я там другой… Разберемся.
В бухгалтерию Анфертьев вошел порывисто, приветствовал женщин поднятой рукой, и те тоже заулыбались, загалдели. Трудовой день еще не начался, и, сидя на своих протертых, покрытых тряпочками стульях, они впихивали в волосы железные скобы, выравнивали перед зеркальцем носы, брови, губы, дорисовывали недостающее, закрашивали излишнее, одергивали кофты, у всех почему-то были тесные кофты, раскладывали бумажки с таким нечеловеческим старанием, что Анфертьев, увидев все это, сказал про себя – надо. Только так ты сможешь все поставить на место и восстановить в себе хоть какое-то равновесие. Сдвинут ты, Вадим, перекошен, искорежен и жить дальше в этом состоянии не сумеешь, загнешься.
Не было, конечно, в душе Анфертьева радости от встречи с родным коллективом бухгалтерии, он притворялся, причем так увлеченно, что Света с удивлением посмотрела на преобразившегося Анфертьева. Но ничего не сказала.
Войдя в лабораторию, Анфретьев заперся, снял плащ, повесил на гвоздь. Ключ от Сейфа переложил в карман пиджака. Нашел коробочку с крашеной мелочью. Из-за увеличителя достал еще два ключа – от кабинета Квардакова и от соседней двери в архив. Все эти заботы и приготовления как-то гасили нервную дрожь. Выключив верхний свет, оставив лишь красный фонарь, он сел на единственный стул и вжался в угол. Он просидел так не меньше получаса, не находя сил подняться. А когда все-таки вышел с фотоаппаратом через плечо, глаза его были беспомощно сощурены от яркого света, на губах играла добродушная улыбка. За то время солнце рассеяло осенний туман и теперь заливало большую комнату бухгалтерии. Яркий свет слепил пожилую женщину у окна, и Анфертьев заботливо задернул штору.
– Спасибо, Вадик, – сказала женщина, продолжая перебирать короткими пальцами бумажки, сжатые громадной канцелярской скрепкой. Глядя на нее, Анфертьев вдруг ясно вспомнил, как давным-давно, когда он, босоногий, в одних лишь длинных черных сатиновых трусах, бегал по глиняным кручам, к ним во двор заглянул старик с ящиком, на котором сидела белая крыса с красными глазами и маленькими лапками выдергивала из ящика почти такие же вот бумажки. Развернув их, можно было прочитать, что тебя ожидает в ближайшем будущем. Тогда за кусок хлеба, который он отдал старику, крыса вытащила пустую бумажку. Старик предлагал ему попытаться еще раз, но Анфертьев отказался. Он не хотел знать своего будущего, оно страшило его.
– Что нового на финансовом фронте? – спросил Вадим Кузьмич весело.
– Ну как же! – укоризненно воскликнула женщина с тощим узлом волос на затылке. – Вот Свету отряжаем за деньгами.
– Донесет ли?
– Люди добрые помогут.
Разговор продолжался безобидный и необязательный, обычный разговор в день зарплаты – о том, что неплохо бы сбегать за бутылкой и отметить премию, о том, что у кого-то в баночке остались соленые грибочки, но проделать это безнравственное мероприятие лучше после обеда, когда начальство, и Подчуфарин и Квардаков, сами отправятся куда-нибудь пропустить стаканчик-другой, когда можно будет попросту закрыть бухгалтерию на часок, да и посидеть, попригорюниться в тесном женском кругу. Анфертьев, участвуя в этом разговоре, подшучивая и подтрунивая, ни на секунду не прекращал беседы со Следователем.
«Скажите, Анфертьев, вы ничего странного не заметили утром в бухгалтерии?»
«Как же, заметил. Царило всеобщее оживление. Это был день зарплаты, кроме того, обещали выдать квартальную премию».
«Да, это я знаю. Послушайте… Единственное окно, через которое с заводского двора можно видеть все происходящее в бухгалтерии, было задернуто шторой. Остальные окна выходят на глухую стену цеха. Вам не кажется, что все это было продумано? Некоторые свидетели утверждают, что это окно задернули вы?»
«Если свидетели утверждают, значит, так оно и есть».
«Зачем вы это сделали?»
«Солнце светило в глаза женщине, которая работает за столом у окна… Но если это сделал действительно я, то в самом начале рабочего дня, потому что потом солнце уходит за цех».
«Видите ли, в чем дело… Женщина эта подтверждает, что вы задернули штору, но она настаивает на том, что отдернули ее через час, поскольку в ней уже не было надобности. Но, когда я пришел в бухгалтерию, штора была задернута. Как вы это объясняете?»
«Можно допустить, что кто-то задернул штору после всего случившегося, чтобы рабочие, столпившиеся у окна, не мешали следствию».
«Да, пожалуй».
Не услышав больше вопросов от Следователя, Анфертьев вышел из бухгалтерии и направился к заместителю директора Квардакову Борису Борисовичу.
– А! – закричал тот, едва Анфертьев появился в дверях. – Заходи!
– Здравствуй, Борис Борисович, – сдержанно поздоровался Анфертьев.
– Привет! Слушай, я говорил тебе о театре. Берут. Ты понял? Я показал твои снимки, целую папку вывалил. Они ошалели. Они пришли в восторг, ты понял?! Они никогда не видели ничего подобного. Понял? Подобного они не видели. И не увидят. Говорят, эти снимки делал большой мастер своего дела, настоящий художник.
– Это я, что ли? – не то удивился, не то озадачился Анфертьев.
– Ну не я же! – расхохотался Квардаков, и ворс его мохнатого пиджака приподнялся дыбом от нахлынувших чувств. – Сегодня же, понял? Сегодня после обеда мы едем с тобой в театр. Они хотят тебя видеть.
– Думаешь, стоит?
– Да тут и думать нечего! Ты будешь работать в театре, снимать актеров, ездить на гастроли, твои снимки будут печатать газеты и журналы! Глядишь, и меня когда-нибудь тиснешь, а? По старой памяти в знак благодарности. А какая там у них фотолаборатория, слушай! – Квардаков обхватил ладонями лицо и застонал, раскачиваясь из стороны в сторону. – Знаешь, одно время я занимался прыжками, имел успехи… В спорте, понял? Так вот однажды…
– И мы сможем поехать прямо сегодня?
– Сразу после обеда. Сразу. Я освобождаю тебя до конца рабочего дня. Возьмем машину и шуранем.
А пиджак он не снимает, озадаченно подумал Анфертьев. Сегодня холодно, и пиджак не висит, как обычно, на спинке стула. Это плохо. Надо что-то придумать.
Вадим Кузьмич осторожно осмотрелся. Паркетина на месте, никто ее не вогнал в гнездо, не приклеил, стол тот же, ящики, как и прежде, забиты папками, и вряд ли Квардаков обратил внимание на забившиеся в щели надфили, подумаешь, надфили… Если он не снимет пиджак, придется все менять на ходу. Вымазать ему спину известкой и заставить снять пиджак? Пусть он снимет его на минуту и отлучится на десять секунд. И все. Сливай воду. Надо же, похолодало, а батареи еще не включили. Такой пустяк – холодные батареи, и все оказывается под угрозой… Ладно, Борис Борисович, ладно. Договорились. Заметано. Едем в театр. Но с одним условием: до этого ты должен будешь зайти в туалет и помыть руки. Можно это сделать и в рукомойнике возле буфета. Как будет угодно. Это ведь не очень обременительно? А потом пожалуйста, хоть в театр, хоть в цирк… Но, боюсь, после этого тебе и дома оказаться будет весьма сложно…
– Я очень благодарен, – с неожиданной церемонностью произнес Анфертьев и тут же устыдился своих слов, столько было в них надсадной уважительности, а если уж говорить точнее – столько в них откровенной подлости. Но, странное дело, Борис Борисович Квардаков принял эти слова за настоящие и даже растрогался. С повлажневшими глазами он подошел к Анфертьеву и с чувством пожал ему руку.
– Ничего, Вадим, – сказал Квардаков крепнущим голосом. – Пробьемся. Главное – держаться друг друга. Мы еще немного попрыгаем. Должен сказать, что прыжки – далеко не самое худшее в мире занятие.
– А ты долго занимался прыжками? – полюбопытствовал Анфертьев.
– Было дело, – сразу замкнулся Квардаков.
– Ну что ж, будем стараться.
– Стараться?! – с шалым восторгом воскликнул Квардаков. – Стараться мало. Надо рвать и метать. Понял? Рвать и метать!
– Да, наверно, ты прав, – промямлил Анфертьев. – Спасибо, Борис Борисович. Я пойду. Мне надо.
– Вперед без страха и сомнений! – крикнул ему вслед Квардаков слова, услышанные им на каком-то спектакле и запомнившиеся своей бесшабашной удалью.
«Многие свидетели утверждают, что вы были в кабинете Квардакова незадолго до обеда, это верно?» – тут же в коридоре спросил Следователь.
«Наверняка не помню. Но, если они так утверждают, возможно, это и было. Могу назвать вам десяток причин, и по каждой из них я мог заглянуть к Борису Борисовичу. Например, для того, чтобы решить вопрос с альбомом, который мне поручено сделать, чтобы согласовать размеры стенда, его решено установить у проходной. На нем предполагается вывешивать снимки, поощрительные, порицательные… Я мог заглянуть к нему и по личному вопросу».
«Какому?»
«Мне бы не хотелось говорить об этом. Борис Борисович хорошо ко мне относится… Дело в том, что он предложил мне другую работу. Более интересную».
«Вам не показалось, что в день ограбления Квардаков выглядел странно? Может быть, возбужденно, или он был замкнутым, молчаливым?»
«Нет, Борис Борисович всегда ровен с подчиненными. Ничего необычного в его поведении я не заметил. Разве что уже в бухгалтерии, а перед этим в буфете… Но на его месте каждый мог бы потерять самообладание».
«Пожалуй… Знаете, Анфертьев, вы единственный человек, который говорит о Квардакове столь доброжелательно. Чем это можно объяснить?»
«На многих подействовало само событие, и они невольно, сами того не замечая, ищут в Борисе Борисовиче нечто отрицательное. Если бы оказалось, что Квардаков завтра летит в космос, вы не представляете, сколько самых восторженных показаний принесли бы вам те же люди о Квардакове. Мнение людей – понятие растяжимое. Вы ищете преступника, и все включаются в вашу работу. Если бы вы искали героя, начались бы другие игры».
«В столе Квардакова нашли его фотопортреты. Это ваша работа?»
«Моя».
«Как это понимать?»
«Как угодно. Подобные снимки вы можете найти во многих столах заводоуправления».
«Уже нашли. И тут вы правы. Знаете, почему я задаю вам столько вопросов? Только у двух сотрудников заводоуправления была возможность снять оттиски Ключа. У вас – по причине особых отношений с кассиром, мы знаем об этом, включая запорожские похождения, и у Квардакова – это злосчастная история с сумочкой. Но и здесь замешаны вы… Странно, не правда ли?» – Следователь попытался заглянуть Анфертьеву в глаза.
«Нет. Странной выглядит ваша логика, гражданин Следователь. Оттиск Ключа мог сделать каждый сотрудник заводоуправления, знакомый Луниной, сосед или соседка, оттиск мог снять любой посетитель нашей бухгалтерии год, два, три, пять лет назад, пришел, чтобы подписать какую-нибудь бумажку, постоял, рассказал занятную историю, покрутил ключи на пальце, ткнул Ключ в кусок пластилина, зажатый в другой руке, и ушел посвистывая».
«Тоже верно», – вынужден будет согласиться Следователь.
Как ни медленно шло время, оно все-таки шло, и стрелка часов над входной дверью, преодолевая силы всемирного тяготения, неумолимо поднималась к двенадцати. Заглянув в очередной раз в бухгалтерию, Анфертьев увидел, что Светы нет, сумочка ее не висит на спинке стула, а стол убран и безжизнен. Он испугался, вбежал в свою каморку, тут же снова выскочил:
– Где Света?
– Что, прозевал свою Свету? – рассмеялись женщины. – За деньгами поехала.
– Ах да! Опять эти деньги.
Анфертьев присел за стол Светы. Покосился на Сейф. Попытался понять его настроение. Холод. И пренебрежение. Больше ничего не уловил. Откинувшись на спинку стула, коснулся затылком стальной двери. На какой-то миг ему показалось, что Сейф дышит, как в сегодняшнем сне… Дверь выгибалась, потом опадала, снова выпирала…
– Наверно, Света до обеда не вернется, – сказала одна женщина. – И зарплата, и премия…
– Может и успеть, – ответила ей другая.
– Если уж очень повезет.
– Света везучая.
– Ничуть. Просто молодая, верно, Вадим Кузьмич? И красивая, да?
– Вам виднее, – Анфертьев резко поднялся и вышел в коридор, оставив за спиной беззлобный смех.
Тощая рощица играла на солнце бледными стволами. Пройдя по шуршащим листьям к дальней скамейке, Анфертьев сел, захлопнул плащ, сунул руки поглубже в карманы, поднял воротник.
– Так, – проговорил он вслух. – Батареи холодные, Квардаков ходит в пиджаке, Света не успевает к обеду, меня ждут в театре… Неужели все срывается?
– Ничего не срывается, – сказал подошедший человек в сером берете и в плаще с капюшоном. Он сел рядом с Анфертьевым, оставив просвет, чтобы не коснуться его.
Да, дорогой читатель, это был Автор. Не мог он оставить своего героя в столь ответственный момент, в столь трудную минуту, в столь опасный день. Разумеется, Автор не одобрял действия Анфертьева, более того, он искренне осуждал его, но бросить на произвол судьбы… Нет, это было было слишком. Кроме того, Автор отвечал за ту громадную сумму, которую собирался похитить его герой. А кто может предсказать действия человека, который вдруг становится обладателем пятидесяти тысяч рублей? Никто, и даже сам обладатель не сможет внятно ответить, как он поступит через минуту. Он попадает в некое силовое поле, которое начисто лишает его способности поступать разумно, трезво, здраво. Весь мир предстает перед ним в искаженном виде, смещаются обычные понятия, некоторые исчезают вовсе, а вместо них возникает в сознании нечто совершенно непристойное. Ближние могут подумать, что он влюбился, что он пишет стихи, собирается поразить мир чем-то возвышенно прекрасным, а все оказывается куда проще – человек кассу хапнул. Автор заверяет читателя, что все сказанное вовсе не досужий вымысел или домысел, призванный украсить эту страничку, нет, все сказанное зиждется на документальной основе.
Да, так бывает. Человек разумно тратит большие деньги в мечтах, а стоит ему найти на дороге четвертную, его сердце колотится до следующего утра. Автору известен случай, когда женщина, найдя сотенную, потеряла сознание. С тех пор прошло много лет, но до сих пор эта находка – самое яркое впечатление в ее жизни. Кто знает, может быть, в последний миг перед ее затухающим взором промелькнет мятая сотня, обещая все радости мира и не давая их, кто знает. Помня об этом, Автор оставил свой стол и со скоростью мысли примчался на заводской двор, едва успел Анфертьев опуститься на холодную скамейку.
«Все остается в силе», – добавил Автор, видя неуверенность Анфертьева.
«Посмотрим», – недоверчиво сказал тот и неприязненно посмотрел на Автора. Так же вот смотрит хозяин на слесаря, который пришел чинить ему унитаз.
«Света успеет вернуться к обеду. Шпингалет сработает. Об этом тоже не беспокойся. Ты помнишь о шпингалете?»
«Помню! Дальше!» – нетерпеливо бросил Анфертьев.
«Борис Борисович останется в пиджаке. Он слегка простыл, когда вчера возился с машиной».
«Что же делать?» – Анфертьев капризно скривил губы.
«В кабинете висит его пальто».
«А на кой мне пальто Квардакова?»
«В карманах мелочь».
«Ну и что?»
«Не могу же я тебе все время подсказывать. В конце концов, ты собрался на это дело, а не я… Пальто ничуть не хуже. Даже лучше. Безопаснее. И если уж тебе все так тяжело дается, могу сказать… В буфет завезли кефир».
«Не может быть!» – воскликнул Анфертьев.
«Завезли. Пришлось поработать», – скромно заметил Автор.
«Вот за это спасибо! – с воодушевлением сказал Анфертьев, поднимаясь. – Это уже кое-что».
И он быстро, не оглядываясь, зашагал к заводоуправлению. Но прежде чем войти в дверь, обернулся. Скамейка была пуста. Анфертьев нервно взбежал на второй этаж, подошел к запертому буфету и, наклонившись, приник к еле заметной щели. В тесном закутке мерцали голубовато-зеленые бутылки с кефиром. Все правильно, четыре ящика. Бутылки, видимо, совсем недавно стояли в холодильнике – на них сверкали маленькие капельки влаги. Проволочные ящики тихонько вздрагивали от ударов кузнечного пресса в соседнем цехе, и из буфета доносился еле слышный перезвон бутылок.
Спустившись в бухгалтерию, Анфертьев увидел, что Света на месте. Что-то она рановато сегодня, подумал он.
– Что-то ты рановато сегодня, – не удержавшись, сказал Вадим Кузьмич.
– Представляешь, как повезло! – радостно откликнулась Света. – Только подъезжаем к банку, а тут директор. Здрасьти, говорит, Светлана Николаевна, что-то вас давно не видно! И под локоток, под локоток в общий зал, к окошку. Выдайте, говорит, срочно, это мое личное указание! – Света рассмеялась.
Что-то заставило Анфертьева обернуться, и он на секунду сквозь закрытую дверь увидел всеведущую физиономию Автора. Дверь захлопнулась, и Автор исчез. Да и был ли он?
– А в буфет кефир привезли, – промолвил Анфертьев как бы между прочим. И хотя слова его были негромки и сказаны безразличным тоном, в бухгалтерии, в самых дальних и ближних ее углах, наступила тишина. Из своей каморки выглянула даже Зинаида Аркадьевна и настороженно уставилась на Вадима Кузьмича.
– Вы что-то сказали, Вадим Кузьмич? – спросила она.
– Кефир, говорю, завезли.
– Ну и шуточки у вас! – Зинаида Аркадьевна хотела было уйти, но что-то ее остановило.
– Сам видел, – сказал Анфертьев, пожав плечами.
– И молчите?! – возмутилась главный бухгалтер, с грохотом закрыв дверь. Впрочем, она тут же вновь раскрыла ее и спросила у Светы: – У вас нет лишней авоськи?
– Лишней нет… Но вы можете взять мою, – виновато ответила Света. – Если вам нужно.
– Спасибо, Светочка! Спасибо, милочка! – Зинаида Аркадьевна что-то сделала со своим лицом, оно сморщилось так, что на нем затерялись и исчезли все черты. Потом Зинаида Аркадьевна еще что-то сделала, и черты проступили снова, правда, немного другие, но все же главного бухгалтера можно было узнать.
Женщины затихли, прикидывая емкость сумочек, и мысленно были уже там, на втором этаже, уже толпились у буфета. Но пока они были еще в бухгалтерии, пока до обеденного перерыва оставалось еще минут пятнадцать. Однако, когда женщины устремили свои взоры на часы, стрелка, не выдержав массового гипноза, прямо на глазах поползла к двенадцати.
Не дожидаясь, пока стрелка коснется вертикальной черточки, Анфретьев позвонил своей жене Наталье Михайловне в далекий и недоступный институт, где она общалась со своенравными пылинками. Наталью Михайловну долго искали, бегали за ней по коридорам, объявляли по местному радио, и Анфертьев слышал в трубке голос диспетчера: «Наталья Михайловна Анфертьева! Вам нужно срочно подойти к телефону! С вами будет говорить ваш муж! Наталья Михайловна! Ваш муж срочно вызывает вас к телефону!»
– Слушаю! – прозвучал наконец в трубке запыхавшийся сипловатый голос.
– Тут у нас кефир завезли, – сказал Анфертьев, и вся бухгалтерия посмотрела на него с уважением – прекрасный семьянин, заботливый отец, любящий муж. – Может, взять?
– И ты спрашиваешь?! – привычно возмутилась Наталья Михайловна, поскольку она частенько возмущалась словами, поступками, самим видом Вадима Кузьмича. – Конечно! Возьми пять бутылок. Деньги найдешь?
– Найду, – подумав, сказал Вадим Кузьмич. – Надеюсь, мне без очереди разрешат взять, учитывая, что я первым принес эту новость, – он вопросительно посмотрел в бухгалтерское пространство.
– Разрешим, разрешим, – закивало, заулыбалось пространство.
И опять все пятнадцать женщин, впрочем, вполне возможно, что их было пятеро, с таким напряжением уставились на минутную стрелку, и столько было в их глазах нетерпения, мольбы и страсти, что стрелка, замедлившая было свой ход, с новой силой рванулась к заветной цифре «двенадцать», когда всем можно будет сорваться с места и помчаться, помчаться, помчаться по стонущей лестнице на второй этаж, где в запертом помещении стояли четыре ящика с кефиром.
Поведение стрелки никого особенно не удивило, бухгалтеры частенько прибегали к подобным шалостям. Однако они знали меру и не озорничали со временем в конце квартала, месяца, года. Дело в том, что в те самые мгновения, когда они дружными усилиями ускоряли бег часов в своей комнате, сами собой передвигались стрелки и на всей территории завода – в цехах, на столбе у проходной, в кабинетах и конструкторских бюро и даже на волосатой руке директора Подчуфарина. Никто не догадывался о бухгалтерских проказах, и все только дивились тому, как трудно в иной день выполнить производственное задание. Казалось бы, всего в достатке – и сырья, и заказов, и никто не прогулял, и начальство на месте, нигде не ездит, не совещается, не конференничает, а план выполнен процентов на семьдесят, не больше…
Желая подольше сохранить в тайне свои злоупотребления со временем, бухгалтеры переставляли иногда запятые в отчетных ведомостях. И надо же – сходило. Ни одна ревизия не обнаружила обмана. Чудно это было и непонятно, какая-то нечистая сила таилась в сумрачном помещении с двумя окнами, затянутыми легкомысленно выгнутыми железными прутьями, чтобы облагородить впечатление, чтобы никому и в голову не пришло назвать эти прутья решеткой. Подчуфарина зазывали поделиться опытом, он, разумеется, щедро делился, не подозревая даже об истинных пружинах и рычагах, действующих в заводоуправлении. Его хвалили, обещали повысить, сулили главк или трест, а если будет хорошо себя вести, то, может быть, и министерство, но пока ограничивались благодарностями к праздникам.
Если бы кто-нибудь простодушный и простоватый заглянул в бухгалтерию в эти минуты, он не заметил бы ничего необычного – сидели женщины и обрабатывали важные финансовые документы. Но человек, обладающий проницательностью, сразу бы заметил, что все неотрывно и пристально смотрят на часы – сквозь дырочки в чеках, сквозь счеты, поверх очков, в отражениях настольного стекла, сквозь друг друга, что многие уже выставили ноги из-под стола, чтобы в тот самый миг, когда большая стрелка займет вертикальное положение, рвануться и, сшибая стулья, роняя счеты и кипы бумаг со столов, понестись и упиться радостью победы, чувством молодости и превосходства – когда удастся первой коснуться выкрашенной коричневой краской ручки буфета. Человек наблюдательный заметил бы, что в плотных кулаках женщины сжимают авоськи и рублевки, заметил бы их учащенное дыхание, порозовевшие щечки, глаза, сверкающие азартом предстоящей борьбы, – все настраивалось на перегрузки, вполне сопоставимые с космическими, хотя они не принесут ни славы, ни звезд.
Анфертьев прошел по извилистому проходу между столами и скрылся в своей лаборатории. Света проводила его взглядом, поскольку не смотрела на часы. Она подумала, что Вадим Кузьмич, пользуясь положением свободного художника, мог бы не торопясь подняться к буфету, но нет, почему-то остался здесь.
Когда стрелка коснулась наконец заветной черточки и женщины необузданно умчались вон из бухгалтерии, чудом не вынеся дверь вместе с рамой, Света лишь посмотрела им вслед, и не было в ее взгляде ни усмешки, ни осуждения. Возможно, она их и не видела, не слышала топота над головой, не заметила, как легкой рябью пошел потолок. Она подошла к двери фотолаборатории и, изогнув указательный палец, легонько постучала в картонную дверь, уверенная, что Анфертьев там, в красных своих сумерках. Но никто не ответил ей, хотя Вадим Кузьмич всегда узнавал ее стук и всегда радостно откликался. «Бегу! – кричал он. – Спотыкаюсь! Теряю калоши!» И Света заранее улыбалась, чувствуя, что Анфертьеву приятно ее видеть.
Но сегодня Вадим Кузьмич не отозвался. Он сидел, затаив дыхание, презирая себя, и оставался твердым в своем злом замысле. Света удивилась, постучала еще раз и, не задерживаясь больше, набросила пальто, прихватила сумочку и вышла, заперев за собой дверь. Анфертьев слышал, как проворачивается в замке ключ, как Света для верности дергает дверь с той стороны. Уже с той стороны. Он услышал даже стук удаляющихся каблучков, и стук этот отозвался в его душе безутешной болью. Все в этот проклятый день происходило в последний раз, все обрывалось, все исчезало в пропадающем времени, хотя и оставалась у него немыслимая надежда, что не все гибнет, не навсегда, что можно еще кое-что сохранить, оставить на черный день. Ошибка. Единственное, что удается в таких случаях, – оттянуть конец, только оттянуть, но это сделает его еще страшнее. Ничего не останется.
Где-то там, в оставленном мире, слышались голоса, чьи-то шаги, хохот, глупый, безудержный хохот людей грубых и бездушных. Что делать, в таких случаях самый мелодичный смех кажется вопиюще неуместным. Мы все слышим время от времени такой смех, ненавидим его и потом стыдимся своих чувств.
Из своей преступно-красной комнаты Анфертьев видел плотную очередь бухгалтерских женщин, втянувших животы, чтобы быть ближе к прилавку с кефиром, видел Свету в пронизанной осенними лучами рощице, Квардакова в мохнатом пиджаке и со сжатым кулаком, плотно лежащим на холодном стекле стола, Таньку в детском саду – ее взгляд был устремлен на часы, висящие между домами у подземного перехода. Танька с нетерпением ждала, когда за ней придет отец, Вадим Кузьмич Анфертьев, обуреваемый в эти минуты страстями подлыми и корыстными. На какое-то мгновение его охватило полнейшее безразличие и к Сейфу, и к его содержимому, но он подавил в себе это чувство как слабость, как страх перед неизвестностью и, казнясь, страдая… поднялся и откинул крючок.
Шагнув в залитую солнечным светом бухгалтерию, придирчиво осмотрел ее, заглянув за шкафы, под столы – не остался ли кто за вешалкой, чтобы подтянуть рейтузы, или почесать между лопатками, или пришить пуговицу. Но нет, бухгалтерия была пуста. Тогда еще раз проверил снаряжение.
Ключ от Сейфа? В кармане.
Перчатки резиновые? Есть.
Меченые монеты? На месте. Потерпите, дорогие, недолго осталось.
Пакет для денег? Держись. Совсем скоро.
Ключ от двери в комнату архива? Есть.
Ключ от кабинета Квардакова? Где же он?! Черт! Ага, нашелся.
Все?
Или что-то упущено?
Кажется, все.
Анфертьев вышел на свободное пространство комнаты и остановился в солнечном квадрате. За окнами ходили люди в промасленных прожженных спецовках, отъезжали машины, кто-то кого-то искал, кто-то от кого-то прятался – обычная производственная жизнь. Анфертьев не удержался, задернул штору. Мало ли кому придет в голову – расплющить поганую свою морду о стекло и заглянуть в бухгалтерию. И Вадим Кузьмич старательно поправил складки пыльной шторы. Подошел к двери и опустил кнопку запора – теперь никто не войдет. Будет ковыряться с замком, будет чертыхаться и звать на помощь, но не войдет. Не помешает. Не застанет.
Подошел к Сейфу.
Никаких чувств, исходящих от этой громадины, уловить Анфертьеву не удалось. Перед ним стоял железный сундук и ничего более. И ладно. И хорошо.
По прикидкам Анфертьева получалось, что у него было пять минут, не более. Две минуты уже прошло. Оставалось три. Те самые три надежные минуты, в течение которых ни одна из женщин не начнет колотить в двери, не вернется Света, чтобы подготовиться к выдаче денег, не придет шальная мысль в непутевую голову Квардакова.
С улыбкой, более походившей на оскал, Вадим Кузьмич Анфертьев натянул резиновые перчатки, пошевелил в воздухе припудренными тальком пальцами и с такой же напряженной улыбкой, с какой его отец когда-то резал свинью, приговаривая: «Потерпи, милая, сейчас все пройдет, все будет хорошо, потерпи немного, вот видишь, тебе уже не больно…» – ласково говорил, жалеючи и сострадая этой захлебывающейся кровью свинье, проталкивая тем временем в нее длинный, отточенный накануне нож с деревянной надколотой ручкой, вот с такой же улыбкой Анфертьев протолкнул в Сейф длинный тяжелый Ключ и не заметил даже, как произнес те же слова: «Потерпи, дорогой, я быстро, я сейчас… Вот тебе уже и не больно…»
Оглушительно прозвучал щелчок в глубинах замкового устройства, потом еще один, уже потише. Тяжелая литая рукоять повернулась легко, даже охотно, словно поощряя Анфертьева к решительным действиям – так старая красотка бесстыдными телодвижениями и доступностью подталкивает наивного парнишку к поступкам запретным и срамным.
Дверь знакомо поплыла в сторону, раскрывая темное нутро Сейфа. На металлической полке лежали пачки денег, излучая желтый, зеленый, фиолетовый свет. «Пятьдесят тысяч или больше, – обронила в разговоре с кем-то Света. – Думаешь, легко тащить на себе пятьдесят тысяч!» – сказала она, и, хотя Анфертьева не было в бухгалтерии, он услышал эти слова через несколько комнат и коридоров, стен и потолочных перекрытий, через кирпичные простенки, слои штукатурки, ободранный кафель туалета. То ли опасность обострила его чувствительность, то ли нечистая сила взялась помогать ему в том подлом деле, а может, он и не слышал этих слов – они сами возникли в нем…
С ласковой улыбкой, будто он все еще вдавливал нож во вздрагивающую свинью, Анфертьев принялся сгребать деньги, захватывая сразу несколько пачек и сбрасывая их в целлофановый мешок. Он ожидал, что это будет долгая работа, но с удивлением увидел, что деньги на полке кончаются, что осталось всего пять, три, одна пачка, потом и она с легким шелестом соскользнула в прозрачный похрустывающий мешок.
Все.
Сейф пуст!
Тише! – приказал себе Анфертьев. Ему показалось, что он слишком громко захлопнул дверцу. Впрочем, возможно, пустой Сейф всегда закрывается громко, посрамленно, будто причитая от горя.
– Ну, вот и все, – проговорил Анфертьев вслух. – Видишь, как хорошо все получилось… А ты, дурочка, боялась, переживала, крик подняла… – Так говорил когда-то усатый Кузьма, поднимаясь от затихшей свиньи и снимая с рук ее кровь, как снимают мыльную пену.
А мешок и в самом деле был тяжеловатым, для нежных рук Светы уж во всяком случае. Надо же, и никого не посылают в подмогу, кроме хромоногого охранника с разболтанным револьвером, из которого последняя пуля ушла еще в гражданскую войну, когда выясняли между собой отношения махновские хлопцы.
Теперь в архив. Ключ пляшет в руке, вырывается, тычется тупой своей железной дурной мордой вокруг дырки и все никак не может в нее попасть, а где-то голоса, топот по лестнице, кто-то пробежал мимо двери бухгалтерии, а ключ все никак, а в пальцах легкость, в ногах слабость, тошнота, а ключ дребезжит о края скважины, но наконец проникает внутрь, и картонная дверь проваливается. Анфертьев бросает мешок и тут же в два прыжка возвращается к входной двери, откидывая кнопку стопора. Боже! Как он вспомнил о ней! Если бы не вспомнил – все бы пропало! Вся его затея лопнула бы! И вся хитрость и многомесячные прикидки рассыпались бы в пепел. Но – вспомнил. И опять в два прыжка в архив и тут же за собой дверь на ключ. И обессиленно привалился к стенке – пронесло.
Дальше проще.
Сквозь пыльные папки, разваливающиеся скоросшиватели, сквозь мешки с бухгалтерскими бумагами, которые никому на всем белом свете не нужны, но хранятся и одним своим существованием делают мир злым, Анфертьев пробрался к старой, заваленной, прогнувшейся, отвратительной полке. Выдернул из глубины приготовленную папку толщиной сантиметров двадцать. Мешок с деньгами вошел в нее легко, все тесемки завязались с первого раза – и продольные, и поперечные. Папка встала на свое место в дальнем углу, отсыревшем и пропыленном, населенном пауками, усыпанном дохлыми мухами, встала и притворилась непорочной, будто ничего не держала в себе, кроме документов о производственной деятельности предприятия по ремонту строительного оборудования, отчетов о перевыполнении планов, итогах соревнования, о премиях и зарплатах, выданных за работу честную и самоотверженную, – вот такой вид был у этой сволочной папки. Но Анфертьев затолкал ее еще дальше, вглубь, завалил папками потоньше, скоросшивателями потолще, с физиономиями попроще, поглупее, не вызывающими подозрений.
Отдохнуть бы, на юг, к морю, а уж потом закончить остальное. Но нет, нельзя, только сегодня, только сейчас, только в сию секунду нужно заканчивать все, а если останется хоть малая малость, то можно считать, что ничего не сделано.
Окно. Тот самый шпингалет. От всех прочих шпингалетов мира он отличается тем, что может упасть и сработать сам по себе, без прикосновения человеческой руки. Нужно только с той стороны посильней хлопнуть рамой, и шпингалет упадет в гнездо. Его железный глухой стук обезопасит преступника. Выпрыгнув в сухую, мертвую траву, Анфертьев закрыл за собой окно и в последний момент с силой ударил кулаком по раме. О, восторг, счастье и упоение! Стержень шпингалета – милый, дорогой, послушный! – соскользнул в уютную, приготовленную для него ямку в раме окна. Он стал в гнезде, как обученный солдат в окопе.
«Нет-нет! – раздался уверенный голос Следователя. – Это исключается. Окно в архиве заперто изнутри. Значит, преступник мог уйти только через бухгалтерию, только через коридор и главный выход. Но в коридоре все время были люди. Главный выход просматривается. И выйти незамеченным с такой кучей денег… Нет-нет».
– Нет так нет, – проговорил Анфертьев вслух, оказавшись между горой бракованных конструкций и глухой стеной заводоуправления. Наклонившись, он расправил смятые травинки, разровнял землю в том мечте, где отпечатались его подошвы после прыжка из окна, бросил сверху несколько пучков травы и быстро прошел за ржавые конструкции – их берегли, чтобы в трудный момент, когда будет решаться судьба квартального знамени, сдать как металлолом и обойти по этому важному показателю всех остальных конкурентов. О, Подчуфарин был большим мастером по выколачиванию знамен победителей соревнования.
В какой-то миг Анфертьеву показалось, что кто-то мелькнул за деревьями, краешком глаза он уловил движение. Судорожно дернулся, рванулся в сторону, выглянул из-за кучи железок, но нет, никого не увидел. И уже хотел было выйти из своего укрытия невинной походкой, с руками, небрежно сунутыми в карманы, но обнаружил, что в карманы они не проходят, что-то им мешает, за что-то они цепляются. И когда посмотрел на руки, то содрогнулся – на них все еще были резиновые перчатки. Стоило ему показаться в таком виде… Анфертьев содрал перчатки, разрывая их, скомкал в пружинящий комок и, приподняв балку, сунул перчатки под нее. Железка снова легла на место, плотно вдавив перчатки в пропитанную маслами землю.
Обойдя гору металла, Анфертьев вышел на открытое, залитое низким солнцем, пронизанное здоровыми честными отношениями пространство заводского двора. Вышел, сотрясаясь от ударов сердца, с пересохшим горлом, никого не видя, не узнавая, а со стороны казалось, что шел он спокойно, с ленцой, щурился, глядя на солнце, улыбнулся пробегавшему водителю подчуфаринской «Волги», поддал ногой камешек, понимая, глубинным своим нутром чувствуя, что этот простой жест говорит о незамутненном состоянии его духа, и каждый, взглянув на него, подумает только одно: «Делать дураку нечего». А он в эти рисковые секунды прикидывал, что ключ от архивной двери не забыл, кнопку зама поднял, шпингалет не обманул, сработал, в дверь никто не колотился…
– Ну и ладно, – сказал он себе. – И ладно. Потерпи немного, уже не так больно… Скоро тебе станет совсем хорошо. Потерпи.
И, глубоко вздохнув, словно расправляя слежавшиеся легкие, поднялся на второй этаж заводоуправления. Квардаков был на месте. Это плохо. Придется работать, подумал Анфертьев. И толкнул дверь. Квардаков сидел за своим столом, напряженно уставившись в телефонный диск.
– А! Анфертьев! – обрадовался он. – Заходи. У тебя все в порядке?
– Пока… вроде… все.
– После обеда едем в театр?
– Едем, – обронил Анфертьев. – Там кефир завезли в буфет… Не хотите?
– Кефир?! – Квардаков поднялся, его узко поставленные глазки загорелись, на спину упали солнечные лучи, и длинный ворс вспыхнул, засветился, шерсть на загривке поднялась. – Надо бы перед дорогой, да очередь, наверно?
– Вам-то дадут.
– Вообще-то да! Зам я или не зам?! – угрожающе проговорил Квардаков и выскочил в дверь. – Подожди меня! Я счас! – донеслось уже из коридора.
Анфертьев устало подошел к вешалке и вытряхнул в обвисший наружный карман квардаковского пальто меченые монетки из пакетика. Потом под плашку паркета положил Ключ от Сейфа. Прошел в туалет, бросил в унитаз пустой целлофановый пакетик, спустил воду. Из окна туалета открывался вид на бесконечное скопище ржавого металла. Размахнувшись, он запустил туда ключ от архивной двери.
И направился в буфет.
– На твою долю взять? – спросил его Квардаков, радостно сверкая очами: его без очереди пропустили к прилавку – женщины проявили великодушие к заместителю директора, поскольку кефира, похоже, должно было хватить всем.
– Можно, – ответил Анфертьев, мучаясь негаснущей заботой Бориса Борисовича.
– Деньги сейчас принесу, в пальто остались, – сказал Квардаков буфетчице и, вручив Анфертьеву две бутылки, две зеленоватые, холодные, покрытые капельками влаги бутылки, с улыбкой и ясным блеском глаз помчался навстречу своей погибели.
Анфертьев проводил его прощальным взглядом. Он видел Бориса Борисовича Квардакова последний раз. Через минуту-вторую в буфет войдет другой человек – войдет опасный преступник, и кто знает, чем все кончится, чем обернется, как скоро удастся ему снять с себя подозрение, да и удастся ли…
Вот он заходит, порывистый и счастливый, улыбается женщинам, и ворс на его пиджаке сверкает радостно, как одуванчик на весеннем солнце, отсчитывает в ладошке мелочь, что-то говорит, и все улыбается, потому что слова его приятны, он горит нетерпением побыстрее выпить этот холодный кефир и умчаться в театр, где его ждут, где он сделает доброе дело – представит талантливого фотографа. А Анфертьев, скосив глаза, уже видит, видит в ладони Бориса Борисовича расплывающееся красное пятнышко. Оно наливается силой, становится кровавым, будто Квардаков только что зарезал свинью и она, еще вздрагивающая, лежит здесь же, на полу буфета. Борис Борисович не видит этого красного пятна, он видит только монетки, передвигает их пальцем по ладони, набирает нужную сумму и вручает буфетчице. Анфертьев, взяв бутылку за горлышко, протягивает Квардакову. И едва тот коснулся ее, все маленькие голубенькие капельки на холодном боку становятся красными, стекают вниз, просачиваются сквозь пальцы. Квардаков оцепенело смотрит на бутылку с кровавыми отпечатками пальцев – кефир ли в ней?!
– Что это… – пробормотал Борис Борисович невнятно. – Что вы мне дали?
– Кефир, – растерянно ответила буфетчица – женщина с неимоверным количеством завитых медно-красных волос и с большими алыми губами. – Кефир, – повторила она тверже. Многолетний опыт работы в таких вот замызганных торговых точках подсказал ей единственно правильное решение – она бросилась в атаку: – Видно, руки у вас в чем-то, Борис Борисович! Где-то в краску влезли! Ничего страшного! Там в углу рукомойник, пройдите. А бутылку я вам заменю. Давайте ее сюда!
Квардаков тягучими какими-то шагами прошел в угол буфета, плечом отодвинул занавеску, открыл кран и, помедлив, поднес к струе руки, и… Вода окрасилась. А ладони не становились чище, они делались все краснее, и вода, которая скапливалась в рукомойнике, тоже была красного цвета.
Рядом стояла онемевшая буфетчица, из-за ее спины выглядывали женщины бухгалтерии, Анфертьев остался в отдалении – ему не было надобности приближаться к Квардакову, он знал, что происходит у рукомойника. В этот момент в буфет вошла Света. Она протиснулась сквозь толпу, встретилась глазами с Квардаковым.
– Понимаешь, Светочка, – Квардаков почему-то обращался только к ней, – это… краска какая-то… Я мою, а она все сильнее… Даже не знаю… Нигде вроде не был… В кабинете, здесь вот… Понятия не имею, – Квардаков повернулся ко всем лицом и с полнейшим недоумением показал растопыренные красные ладони.
Света отступила на шаг, выбралась из толпы и побежала вниз по лестнице легко и часто, как теннисный шарик, едва касаясь деревянных ступенек. В бухгалтерии уже кто-то был, она влетела в раскрытую дверь, бросилась к Сейфу, прижалась к нему, как Настенька к чудищу безобразному.
– Я уж подумала, что с Сейфом что-то случилось, – Света села на стул и улыбнулась беспомощно.
– А что с ним может случиться, – спросила женщина, натягивая нарукавники, чтобы не пачкать бумаги, чтобы дольше носилась кофта, чтобы не было ей сносу, чтобы напоследок еще можно было ее распустить и связать кофточку поменьше, для дочки, для внучки. – Ничего с ним не может случиться, – продолжала рассуждать учетчица, натягивая нарукавники, как натягивает хирург перчатки перед операцией.
– Мало ли… Борис Борисович в краску где-то влез, ну я и подумала…
– А, – протянула женщина, не слыша Светы. – Ну и слава Богу.
Вошел бледный Анфертьев. Увидев счастливое лицо Светы, он приблизился к ней, что-то сказал, но слов его никто не услышал – ни он сам, ни Света, ни женщины вокруг, потому что не было в этих словах ничего, кроме тихого, незатихающего визга, напоминающего комариный писк. В дверях появился Квардаков с красными, как у гуся, лапами и с доверчивой улыбкой. За ним в бухгалтерию протиснулись те, кто был в буфете, – узнать, чем это все кончится.
– Единственное, что меня утешит, – это зарплата, – пошутил Квардаков. – А, Света?
– Ну что ж, если вам нужно так мало, – Света беззаботно вставила Ключ в железную щель, повернула его два раза, обхватила тонкими пальцами литую латунную ручку, и Анфертьев с болезненной четкостью услышал стон в глубине Сейфа. Чудище будто оживало, будто просыпалось после гнетущего сна. Впрочем, вполне возможно, что стон прозвучал в глубинах самого Анфертьева.
Света потянула на себя тяжелую дверь Сейфа, и, когда внутрь ворвался солнечный свет, она невольно замерла на какое-то мгновение, словно не понимая, что с ней происходит, просунула руку в пасть чудищу, провела пальцами по пустой холодной полке и, обернувшись, виновато посмотрела на Квардакова.
– Здесь ничего нет, Борис Борисович, – Света не могла оторвать взгляда от его красных рук. И все, кто был в комнате, уставились на пылающие пальцы Квардакова. Вначале все колыхнулись в сторону, чтобы убедиться, что Сейф действительно пуст, потом раздался тяжкий общий вздох, а уж потом взгляды сами собой скрестились на руках Квардакова. И он сам, словно подчиняясь какому-то приказу, тоже уставился на свои ладони. В его маленьких, серых, узко поставленных глазках не было ничего, кроме полнейшего недоумения.
– Да, действительно… Ничего нет, – проговорил Квардаков, заглянув в Сейф.
– А до обеда деньги были на месте, – бесстрастно произнесла главбух Зинаида Аркадьевна, стоя в проеме двери своего кабинетика.
– Света, это не я! – твердо сказал Квардаков.
Девушка лишь пожала плечами. Дескать, как скажете.
– Это не я, ты слышишь?! – вдруг заорал Квардаков, схватив Свету за плечи и притянув ее к себе так, что их лица почти соприкоснулись. А Анфертьев не мог оторвать взгляда от красных рук Квардакова, впившихся в белую блузку Светы. – Ты мне веришь?!
– Верю, – Света передернула плечами. – Мне больно, Борис Борисович.
– Света, я не прикасался к этому вонючему ящику!
«Боже! – воскликнул про себя Анфертьев. – Да ведь он живой! Квардаков-то, оказывается, внутри живой! А я, я все время относился к нему, как какому-то ходульному существу… А он живой, у него внутри болит…»
Квардаков оттолкнул от себя Свету, оставив на ее плечах отпечатки красных ладоней, и, круто повернувшись, направился к выходу. Перед ним расступились. Он вышел, с грохотом захлопнул за собой дверь, и все услышали его шаги по лестнице.
– Надо позвонить в милицию, – сказал Анфертьев бесцветно. Он еще хотел что-то сказать, но смолк, споткнувшись о взгляд Светы. Она смотрела на него с бесконечным удивлением, и больше ничего не было в этот момент в ее прекрасных глазах. Только удивление. – Я сказал что-то не так? – спросил он.
– Нет-нет, все правильно, – Света часто заморгала. – В самом деле, надо позвонить… Все-таки пятьдесят тысяч…
– Не надо никуда звонить, – раздался голос Зинаиды Аркадьевны. – Я уже позвонила. Следователь сказал, чтобы никто не уходил. Всем оставаться на местах. Мужчины! Быстро к Квардакову. Его надо задержать.
– Как?! – вскрикнула Света и опять почему-то посмотрела на Анфертьева. Впрочем, все ясно – она просила его вмешаться, вступиться за Бориса Борисовича, не доводить дело до крайности. А то ведь, чего греха таить, люди мы простые, всяким тонкостям не обучены, и кто знает, в каком виде застанет Следователь Бориса Борисовича, если заводские ребята, лишенные зарплаты и премии, пойдут выполнять указание главного бухгалтера.
– Я пойду к нему, – сказал Анфертьев.
– Опасно! – предупредила Зинаида Аркадьевна. – Крыса, зажатая в угол, может броситься на человека.
– Борис Борисович – крыса?! – вскричала Света.
– Какая разница, кто он, – рассудительно заметила Зинаида Аркадьевна. – Может, крыса, может, змея… Я, например, тигр… Все это не важно. Денег-то нет, а на нем краска.
Света рванулась было за Анфертьевым, но Зинаида Аркадьевна с неожиданной ловкостью, преодолев несколько метров, перекрыла ей путь к двери.
– Тебе нельзя отсюда уходить, – твердо сказала главбух.
– Почему?!
– Потому что твой Сейф пуст.
– Но не съела же я эти пятьдесят тысяч!
– Об этом ты скажешь Следователю, – Зинаида Аркадьевна кивнула в сторону окна – на заводском дворе разворачивалась милицейская машина. Когда она остановилась, из нее вышел высокий человек в длинном черном пальто и шляпе с широкими полями. В руке он держал папку с никелированным замочком. Следователь безошибочно глянул в окно, из которого на него смотрели, и, наклонив голову, вошел в подъезд.
Ну вот, свершилось.
Совсем недавно, еще сегодня утром, один лишь вид Сейфа внушал почтение и острастку. Он олицетворял надежность на этом маленьком участке строительства нового общества. Теперь же, опустошенный и обесчещенный, он являл собой жалкую картину. Все вдруг увидели его дряхлость, ненужную и смешную громоздкость, за которой не стояло ничего, кроме никчемных потуг на значительность. Увидели и ржавчину, и облезлость, и грязь под его чугунными колесиками, и паутинку над ними. То, что вчера казалось надежностью и достоинством, сегодня предстало, простите, дурью собачьей. И все мечты о достатке, о красивой жизни, все надежды и упования, которые он возбуждал в душах слабых, глупых и нетерпеливых, тоже оказались дурью собачьей. Может быть, это покажется странным, но происшествие многих отрезвило – они увидели, что их зарплата не настолько значительна, чтобы к ней относиться с почтением. Уж если пятьдесят тысяч могут исчезнуть средь бела дня так легко и просто, то что говорить о сотне – она исчезает как с белых яблонь дым, сама по себе, без каких бы то ни было усилий со стороны владельца.
Нет-нет, никому крамольный образ жизни не показался более привлекательным, но вот собственная жизнь, которая до сего дня была не так уж и плоха, после печального происшествия в заводоуправлении неожиданно предстала унизительно убогой. Достаточно было вообразить в своем кармане пропавшие пятьдесят тысяч, чтобы дух перехватило от появляющихся возможностей.
А Анфертьев, запершись в лаборатории, с безнадежностью думал, что никаких новых возможностей у него не возникло. Что он мог купить за эти деньги?
Написав последние строки, Автор подумал: а не удвоить ли сумму, похищенную Анфертьевым? Все-таки маловато ему досталось, учитывая переживания. Но, поразмыслив, решил этого не делать. В конце концов, так ли уж важно, сколько спер Вадим Кузьмич, ведь мы с вами прекрасно знаем, что не потратить ему и этих денег, несчастные пятьдесят тысяч не принесут ему ни радости душевной, ни счастья безоблачного, ни сытости беспросветной. А стащи он из Сейфа сто тысяч, они его попросту раздавят.
Ну да ладно, не будем об этом.
Анфертьева пригласили в кабинет Квардакова понятым. Он обязан был все видеть, понимать, а потом подписать составленный протокол и тем самым придать ему силу юридического доказательства. И Зинаида Аркадьевна тоже вызвалась в понятые. Они сидели рядом у стены и молча смотрели, как оперативные работники обыскивают кабинет. Сам Квардаков сидел тут же, в сторонке, и с интересом наблюдал за происходящим. На лице его застыла скорбная улыбка, глаза от переживаний стали вроде еще ближе друг к другу, ладони он сцепил вместе и зажал коленями. Впрочем, такое вот спокойствие ему удалось сохранять до того момента, пока один из оперативников не приподнял выступающую плашку паркета. Заглянув в углубление, он подозвал Следователя, который так и не снял широкополой шляпы и длинного черного пальто. Тот подошел, покачал головой, оглянулся на понятых, призывая их к внимательности, взял лежавший под паркетиной Ключ и показал его Квардакову.
– Борис Борисович, как это понимать?
– Впервые вижу! – Квардаков откинулся на спинку стула и схватился руками за сиденье, будто боялся упасть.
Следователь, не говоря больше ни слова, спустился в бухгалтерию, и, пока его не было, все сидели, остро ощущая, как где-то там, внизу, в эти самые секунды проворачивается Ключ в железных лабиринтах Сейфа.
– Подходит, – сказал Следователь, вернувшись.
Потом прошел еще час, еще час, и за это время добросовестный Следователь и его помощники нашли маленькие напильнички в нижнем ящике стола, увидели исцарапанную планку ящика стола, срезали несколько стружек вместе с въевшимися металлическими опилками и сложили их в целлофановые мешочки.
Закончив работу, Следователь сел за стол Квардакова и не торопясь составил подробный протокол обыска, прочитал вслух, отставив на вытянутые руки: видно, глаза его ослабели от многолетней кропотливой работы.
– Понятые, – обратился Следователь к Анфертьеву и Зинаиде Аркадьевне, – прошу вас подписать протокол. Как вы слышали, здесь перечислены наши находки. – Ключ, опилки, надфили, описан тайник в паркетном полу, отражено и то обстоятельство, что найденный в тайнике Ключ подошел к замковому устройству Сейфа. Прошу.
Анфертьев приблизился к столу, беспомощно оглянулся на Квардакова. Тот подбадривающе кивнул ему – подписывай, мол, куда деваться, сейчас от тебя ничего не зависит. И Анфертьев подписал, испытывая гадливое чувство к самому себе. Он надеялся, что такое ощущение не придет к нему, но нет, пришло. И осталось. Прислушиваясь к себе, Анфертьев убедился – гадливость не исчезла. Потом подписала Зинаида Аркадьевна.
– Нехорошо, Борис Борисович, – сказала она негромко, но напористо. – Я от вас этого не ожидала.
– Что делать, Зинаида Аркадьевна, мне очень неприятно видеть вас огорченной, – вежливо улыбнулся Квардаков.
– Прошу в машину, – прозвучал голос Следователя.
Квардаков, нескладно поднявшись, направился к выходу, почему-то сложив руки за спиной. Проходя мимо Анфертьева, остановился.
– Вадим, ты это… Скажи Свете, что я… Я не виноват. Скажешь?
– Скажу, – кивнул Анфертьев.
– Ты извини, но… Видишь, как получилось… Не можем мы сегодня в театр съездить. Никак не получится. Давай отложим на несколько дней. За это время все выяснится, и мы провернем наше дельце.
Следователь стоял рядом, его лицо в тени широкополой шляпы казалось сочувствующим.
– Боюсь, гражданин Квардаков, что вам не скоро представится возможность проворачивать делишки.
– Да? – живо обернулся Квардаков. – Ну, тогда… Вадим, тогда тебе придется съездить без меня. Все равно они тебя ждут. Покажешь снимки, и все сразу станет на свои места. Ни пуха.
– К черту! – ответил Анфертьев.
Анфертьев шел по вечерней Москве медленно и опустошенно. Он хотел выйти с завода вместе со Светой, но в последний момент обнаружил, что ее уже нет, ушла. Это его уязвило, он думал, что ей будет интересно обсудить с ним подробности происшествия, прикинуть дальнейшие события. Кроме того, он надеялся просто побыть со Светой, поговорить с ней, попытаться сгладить, убить в себе неприятное чувство, оставшееся после обыска у Квардакова. И еще ему нужно было убедиться, что Света ничего не подозревает, что между ними, как и прежде, все в порядке, и, кто знает, может быть, им удастся в этот вечер уединиться в ее комнатке за плотными шторами, за тяжелой дверью, отгораживающей их от остальной коммуналки. Но это было бы слишком хорошо, так не бывает. Смирившись, Анфертьев надел плащ и направился к знакомой щели в заборе. Он шел по мокрой тропинке и слышал собственные шаги по размокшим листьям, гудение пара в заводской котельной, редкие автомобильные гудки, слышал голоса сегодняшнего дня, и стояли перед ним недоуменные глазки Квардакова.
Он не ощущал никакого облегчения после страшного риска: ведь всем рисковал, всей оставшейся жизнью. И привычный разговор со Следователем получился без обычной напористости, Анфертьев отвечал вяло, нехотя, не испытывал никакого интереса к вопросам.
«Скажите, Анфертьев, вы не задумывались над тем, как удалось Квардакову вскрыть Сейф и унести добычу, чтобы этого никто не заметил?»
«Нет, не задумывался. А вы уверены, что это сделал он?»
«Кто же тогда? Я не встречал в своей жизни столько улик против одного человека».
«А это вас не настораживает? – спросил Анфертьев и тут же вычеркнул из своей памяти эти слова, будто он никогда их не произносил. – Но это же косвенные улики», – поправился он.
«Какие же они косвенные?! Ключ от Сейфа. Напильники. Опилки в ящике стола. А вспомните его красные руки! Это тоже косвенная улика? Во всем заводе есть только одно место, где можно вымазаться в эту краску, – внутри Сейфа».
«Вам виднее».
«Да, конечно, мне виднее. Но видите ли, в чем дело… Я восстановил по минутам весь обеденный перерыв Квардакова. И оказалось, что у него не было возможности войти в бухгалтерию незамеченным, не было времени возиться с Сейфом, выгребать оттуда эти пачки, у него ни на что не было времени».
«И как же вы это объясняете?»
«Он сумел убедить людей, что они видели его не в то время, когда они действительно его видели. Если у Квардакова все было хорошо подготовлено, ему вполне хватило пяти минут».
«А где деньги?»
«Скорее всего их унес сообщник».
«Никто не видел в заводоуправлении посторонних».
«Его сообщник не обязательно должен быть посторонний», – заметил Следователь проницательно.
«Вам виднее», – повторил Анфертьев и спустился по ступенькам в полуподвал пивного бара, оставив настырного Следователя под осенним дождем, на мокром асфальте Столешникова переулка. Здесь был слабый желтый свет, сводчатые потолки, запах пива и рыбьих внутренностей. Пожилая женщина в замызганном халате сгребала со столов шелуху, красные раковые панцири, сама с собой ругалась по матушке и, тяжело ступая больными ногами, уносила кружки и опустевшие бутылки. Анфертьев взял пива и устроился в самом углу. Опустив лицо, он ничего не видел, кроме стеклянного полумесяца кружки, отороченного пеной. Выпил, не ощутив ни вкуса, ни запаха, ни горечи пива.
– Ну и ладно, – время от времени проговаривал он. – Ну и ладно. Там будет видно. Разберемся.
– Вы что-то сказали? – добродушно спросил его красноватый детина, отгородившийся от напиравшего на него мира дюжиной кружек.
– Все в порядке, старик, – Анфертьев приветственно поднял руку.
– А почему ты не спросишь, отчего у меня такой красный нос? – улыбнулся толстяк.
– Действительно, отчего он у тебя такой красный? – послушно спросил Анфертьев.
– От беспробудного пьянства, деточка.
– Надо же, – проговорил Анфертьев и направился к выходу.
Неожиданно для самого себя он оказался на Садовом кольце, рядом с американским посольством. Прошел мимо расчетливо выставленных автомашин, которыми американцы пытались поразить воображение москвичей. Анфертьев только улыбнулся этой наивной хитрости заокеанских идеологов. Постоял перед высотным зданием на площади Восстания – оно возвышалось над ним, как Кара-Даг, который он помнил еще с тех пор, когда студентом на попутных рванул в Крым со своим другом Семидольским, для которого жизнь действительно уготовила не менее семи разных судеб: был Семидольский и начальником изыскательской партии, и домовладельцем, торговал мороженым, несколько лет прослужил горноспасателем, потом женился, еще раз женился, еще раз, но в конце концов оставил это занятие и уехал в свою глухую деревню, где занялся разведением кур и уток. Но, на его счастье или несчастье, мимо деревни вели дорогу. Семидольский нанялся геодезистом, через сотню километров стал главным инженером, продал дом вместе с живностью и переселился в вагончик дорожных строителей.
Обо всем этом Анфертьев вспомнил, пока стоял в очереди за водкой в гастрономе, расположенном в первом этаже высотки. Купил он водки, купил все-таки. Воровато, прячась от многочисленных служб, которые яростно пресекали потребление алкоголя. «Мы не допустим, чтобы Зеленого Змия занесли в Красную книгу!» – шутили москвичи, привыкшие ко всевозможным кампаниям. Не было в столице ни единого магазина с названием «Водка», над магазинами висело благовоспитанное слово «Вино». Не иначе как кому-то показалось, что само это слово может возвысить пьянство, и, кто знает, может быть, тогда и пьянство перестанет быть таковым, а превратится во что-то иное, более достойное.
Отстояв очередь в кассу, потом к прилавку, Анфертьев взял водку, сунул ее во внутренний карман плаща и, ощущая холод и тяжесть бутылки, вышел из магазина. Дверь рванулась из его рук, но в нее успел проскочить какой-то мужичонка в кожанке, и дверь тут же захлопнулась за ним, как мышеловка.
Может быть, дорогой читатель, все было совершенно иначе, может быть, освещенный разноцветными фонарями стоял под старыми липами доброжелательный павильон и в него входили оживленные, нарядные мужчины и женщины, покупали шампанское, марочные вина и высококачественную водку, изготовленную по старым рецептам из природной воды и отборной пшеницы, а милые продавщицы в белоснежных кокошниках заворачивали бутылки в яркие пакеты и желали всем праздника, счастья, желали приятного вечера в обществе любимых женщин и любезных друзей…
Но нет, не видел Вадим Кузьмич Анфертьев ни ярких огней, ни радостных улыбок. Он торопился уйти в какое-нибудь безопасное место, чтобы сорвать алюминиевую нашлепку с горлышка и, припав к нему, сделать несколько нетерпеливых больших глотков… Он миновал метро «Баррикадная» и шел дальше, не видя жизнерадостных афиш мультиков, где зверюшки выясняли отношения, ссорились и смеялись, искали друзей, обижали их, но потом все-таки мирились, они не могли не помириться со своими друзьями, потому что детишки, посмотрев фильм, могли усомниться в победе добра над злом, могли решить, что подлость выгодна, спесь вызывает уважение, а сила куда надежнее ума и совести.
Выпив в темноте подъезда почти половину бутылки единым духом, Вадим Кузьмич обнаружил, что заткнуть ее нечем. Подобрав с асфальта несколько кленовых листьев, он свернул их в плотный валик и, откусив бахрому, затолкнул бутылку этой осенней пробкой. Сунув ее в карман, Анфертьев уже безбоязненно вышел на свет фонаря. Теперь никто не может поймать его на распитии спиртного в общественном месте, никто не будет писать суровых писем на работу с требованием наказать его примерно, премии лишить, снять с очереди на получение квартиры, не давать путевок в пионерские лагеря его детям, не придет указаний плакат у проходной вывесить, чтоб все смеялись над ним, пальцами на него показывали, комья земли ему вслед бросали и улюлюкали и чтобы по телевизору его показали.
Миновав плотную группу дружинников, Анфертьев облегченно перевел дух. Удаляясь от мужчин и женщин с красными повязками, он невольно пошел четче, чуть ли не печатая шаг, и хотя проводили его взглядами, но не остановили. Пронесло. Внутренний скулеж, не затихавший с утра, отдалился, стал глуше и уже не вызывал болезненной дрожи в теле. Анфертьев обмяк и почти равнодушно думал об оставшейся на заводе добыче. Света вообще расплылась в его сознании и представлялась теплым радужным пятном. Оно немного грело, немного тревожило, но не настолько, чтоб думать об этом всерьез. Вскоре Света уплыла в темноту зоопарка, растворилась в сырой мгле, но перед Анфертьевым вдруг возникли пронзительные, узко поставленные глаза Квардакова – невидимый зам пронесся мимо на невидимой своей машине.
– Ну, ни пуха, старик! – сказал ему вслед Анфертьев. – Помогай тебе Бог.
И он рассмеялся пьяно и беззаботно. Потом уловил запах листьев клена, торчавших из бутылки, и посерьезнел, погрустнел. На какое-то время он словно исчез – Анфертьев не помнил себя два часа. В памяти остались лишь гул голубых вагонов метро, бесконечные лестницы с рифлеными ступеньками, полыхающие ночными факелами буквы М на столбах у подземных переходов, и он шел от факела к факелу, нырял под землю, снова оказывался на поверхности и, даже не узнав, где он, снова уходил вглубь, под город. И вдруг все это оборвалось, и Анфертьев обнаружил себя на сырой скамейке, перед ним раскачивался пасьянс окон большого дома, за шторами мелькали тени людей, изредка хлопали двери подъездов.
– Где я? – спросил Анфертьев у проходящего парня.
– В Москву тебя занесло на этот раз, – рассмеялся тот.
– Тогда еще ничего, – пробормотал Анфертьев и, вынув бутылку из кармана, убедился, что там еще кое-что осталось. Водка нагрелась и не холодила его левый сосок. Анфертьев догадался, что сидит во дворе дома, где живет Света. Да-да, все правильно. Он здесь уже бывал, и вот, надо же, опять его затащили сюда смутные желания. Потом он понял, что сидит на скамейке давно, не меньше часа, и ждет Свету. Он почему-то решил, что она обязательно должна почувствовать, что он здесь.
И тут он увидел Свету. Она вышла из подъезда в наброшенном на плечи пальто и с ведром в руке. Придерживая пальто, Света пробежала к мусорному ящику.
– Вот видишь, старик, твой расчет оказался верным, – похвалил себя Анфертьев и крикнул: – Света!
Она остановилась, посмотрела в его сторону и, увидев светлое пятно плаща, подошла:
– Вадим? Что ты здесь делаешь?
– Отдыхаю. Шел домой, решил передохнуть… Сейчас дальше пойду, – он махнул рукой вдоль двора.
– Но тебе в другую сторону!
– Ох, Света… Кто может сказать наверняка, какая сторона наша, в какую стоит идти, в какую не стоит… Где я смерть найду, где богатства, где красавица меня поджидает…
– Боже! Ты пьян!
– Самую малость, Света, самую малость… Присядь. Я это место и нагрел, и высушил… Садись, тебе понравится, – Анфертьев сдвинулся в сторону. – Хочешь выпить? – Он вынул из-за пазухи бутылку.
– Нет. Не хочется.
– А ты не будешь возражать, если я выпью?
– Пей, – Света передернула плечами.
Анфертьев запрокинул голову и двумя большими глотками допил водку. Повертев бутылку в руках, он осторожно поставил ее в ведро.
– Это ты виновата, что я так напился. Я хотел с тобой выйти, а ты сбежала… Нехорошо. Мне стало так горько, так обидно… Что я чуть было не заплакал.
– Сейчас уже легче?
– Да, отпустило маленько, – Анфертьев замолчал, будто прислушиваясь к себе. – Да, полегчало. Еще бутылку-вторую, и станет вообще легко.
– Ты уже был дома?
– Нет, только иду.
– Ты что же, пять часов добираешься?
– Может быть… Скажи, что я добираюсь пять лет, и я соглашусь с тобой еще охотнее. Не исключено, что я иду к себе уже пять тыщ лет и мне быть в пути еще столько же… Мы идем, бежим, едем, хотя заранее знаем, что никто нас нигде не ждет, что топать нам до самой смерти. А прийти куда-то и убедиться, что мы на месте, что путь окончен… Нет, этого нам не суждено. Представляешь ужас! Найдем ночевку – и уже считаем, что мы дома… Нам дадут какой-нибудь похлебки, а мы уже готовы выть от радости, что родню обрели… Где-то на работу взяли, жалованье определили, метлу в руки сунули, а мы уж кричим, что себя обрели…
– Как ты думаешь, – отрешенно проговорила Света, глядя на окна, разноцветными искорками светящиеся в ее глазах, – как ты думаешь, мог Борис Борисович взять деньги?