Глава 2
Вы не поверите – два года прошло со дня написания предыдущего слова! Два года пронеслось с того момента, когда мы оставили Анфертьева на подоконнике приемной. Стесненные финансовые обстоятельства толкнули Автора в другие дела, в другие города, к другим героям. За это время ему пришлось побывать в Алма-Ате, где местный прокурор попал в большую беду, переехав на машине кем-то ранее сбитого человека. Но что интересно, бывший прокурор до сих пор испытывает на себе последствия того печального случая, а сшибленный машиной человек, потом еще раз перееденный прокурорским «газиком», через месяц вышел на работу, о дорожно-транспортном происшествии ничего не помнит, его воспоминания обрываются в раздевалке родного завода, где он с друзьями отметил какое-то радостное событие. И очнулся уже в больнице.
Потом Автор ездил в Днепропетровск и занимался судьбой журналистки, обвиненной в убийстве собственной матери и осужденной к десяти годам лишения свободы. Как выяснилось, мать померла своей смертью, в больнице, на глазах полудюжины врачей и сестричек, а что касается проведенного следствия и суда, то они, как говорят, оставляют желать лучшего.
А потом одного мальчика двадцати неполных лет посадили на шесть лет в тюрьму за разбойное нападение – он попросил у незнакомого человека тридцать восемь копеек, которых ему не хватало на бутылку. Покупать вино – это, конечно, последнее дело, и оно достойно всяческого осуждения, но шесть лет тоже, согласитесь, многовато за столь неосторожную просьбу.
Потом что-то случилось в Калуге, в Одессе, в Геленджике… Автор, откровенно говоря, изменил Анфертьеву, отдав свое время и силы другим героям, сугубо положительным, не отягощенным зловещими замыслами, которые если и бросают взгляды на старинные сейфы, то исключительно из любви к прошлому.
Но все это время перед мысленном взором Автора маячил Анфертьев, ерзающий на жестком подоконнике директорской приемной. Он, словно сказочный принц, замер на эти два года, а перед ним, окаменев у микрофона, сидела секретарша с мохнатыми коленками. Анжела Федоровна. А в кабинете маялись, бессмысленно уставясь друг на друга, Геннадий Георгиевич Подчуфарин и его незадачливый зам Борис Борисович Квардаков. Ни единым словечком не смогли они обмолвиться. Смотрели друг на друга, моргали глазами и никак не могли понять, что происходит, почему вдруг все остановилось. А самое страшное – из ворот завода не вышло ни одного отремонтированного бульдозера, трактора, экскаватора. Именно это обстоятельство огорчает Автора более всего. Но он утешает себя тем, что ему на два года удалось задержать особо опасное преступление. Деньги находились в обороте и приносили пользу народному хозяйству.
Анфертьев… Вернемся к нему, позабыто сидящему в приемной и рассматривающему в окно заводской двор. Там снова забегали электрокары, сдвинулись грузовики, раскурили наконец рабочие по сигаретке и упал с крыши кирпич, два года страшновато провисевший в воздухе напротив окон второго этажа. Его раскачивало осенними ветрами, на нем скапливался снег, он разогревался на летнем солнце, а по ночам его освещала потерянно висевшая луна. Упал кирпич, будто его и не было в судьбе странных двух лет, когда он жил по другим законам мироздания. О, сколько у него будет воспоминаний и как возненавидят его другие кирпичи… Но это другая история.
Дело, которое предстоит Анфертьеву, настолько необычно, что, право же, лучше не оставлять его ни на минуту. Вот он легко спрыгнул с подоконника и, ощущая покалывание в ноге от долгого сидения, прошелся по ковровой дорожке – высокий, подтянутый, насмешливый, в сером костюме, рубашка тоже серая, но светлее, галстук производства Чехословацкой Социалистической Республики, красный с еле заметной светлой ниткой наискосок. У небольшого зеркала он остановился и пристально посмотрел себе в глаза, будто спрашивая себя о чем-то важном, будто советуясь с собой.
За это время Вадим Кузьмич немало передумал, многое потеряло для него всякую ценность, но зато обрели влияние на его судьбу события, которым раньше он не придавал значения. Так бывает и с теми, кто уже решился потревожить свой Сейф, а свой Сейф есть у каждого, и с теми, кто пока еще не додумался до этого, кто колеблется и прикидывает.
Анжела Федоровна докричала очередной нагоняй какому-то мастеру и, оторвавшись от микрофона, недоуменно посмотрела на Анфертьева.
– А ты чего здесь торчишь? Директор вызывал? Ну и иди. – Представляете себе недоумение домохозяек округи, которые два года не слышали зычного баса Анжелы Федоровны и ничего не знали о жизни завода! А в каком положении оказались наши плановые органы, министерства и ведомства, на два года лишившиеся производственных мощностей завода! Но надо отдать им должное, они сумели перераспределить заказы таким образом, что на общем итоге это не отразилось. Впрочем, они могли и не заметить исчезновения завода по ремонту строительного оборудования, и такое случается.
Анфертьев поправил галстук, толкнул дверь и вошел в кабинет.
– Здравствуйте, Геннадий Георгиевич!
– А, Анфертьев… – хмуро проговорил Подчуфарин, еще не оправившись после пробуждения. – Что скажешь?
– Осень, Геннадий Георгиевич. Осень.
– Ну и что? – Красноватое лицо директора выразило удивление. – Что из этого следует?
– Зима следует.
– Это хорошо или плохо?
– Плохо.
– Почему? – спросил Подчуфарин, раздражаясь. Разговор с фотографом затягивался.
– Падает освещенность предметов. Приходится увеличивать выдержку, открывать диафрагму. Это, в свою очередь, приводит к потере резкости изображения. О чем я вас заранее предупреждаю. Отсутствие резкости на снимке уменьшает количество подробностей, в результате информационная насыщенность фотографии падает.
– Да? – Подчуфарин выразительно посмотрел на Квардакова, и тот в мимолетный миг встречи своего взгляда с директорским успел, все-таки успел, проходимец, состроить горестную гримасу. Дескать, что взять с человека – фотограф! – Да, – опять протянул Подчуфарин. – Скажи, Вадим, ты бы пошел на мое место?
– Конечно, нет.
– Почему? – обиделся директор.
– Мне пришлось бы отказаться от многих вещей. Думаю, что приобрел бы я меньше, чем потерял.
– И что бы ты потерял? – спросил Квардаков, чувствуя неловкость оттого, что разговор идет без его участия.
– Самого себя, например.
– Ха! Велика потеря! – хмыкнул Квардаков и преданно уставился на директора белесыми, узко поставленными глазами.
Подчуфарин помолчал, выпятив губы, передвинул календарь на столе, в окно посмотрел, на поблекшие клены, на капли, падающие с крыши мимо его окна, на серое небо, заводскую трубу…
– Ты полагаешь, что со мной это уже произошло?
– Может быть, не полностью, не окончательно…
– Ты не прав, Анфертьев. Ты не прав. Ты совершенно не прав. Разве ты не отказываешься от самого себя, занимаясь работой пустой и никчемной? Разве ты не пренебрегаешь своими желаниями, проходя мимо магазина только потому, что у тебя пусто в кармане? А здороваясь с постылыми людьми, желая успехов сволочи, поздравляя подонка, разве ты не предаешь самого себя? Разве не становишься при этом и сам немного мерзавцем, а? Анфертьев!
Подчуфарин, сам того не подозревая, разбил последнее пристанище Вадима Кузьмича или, скажем иначе, убрал с его пути последнее препятствие. Возможностью оставаться самим собой, жить открыто и просто оправдывал Анфертьев собственные неудачи, незавидность положения, мизерную зарплату. Все это давало ему ощущение уверенности в отношениях с женой, позволяло с чувством собственного достоинства заниматься не больно почетным делом. Но теперь, когда эти соображения были разоблачены, Вадиму Кузьмичу стало легче. Так бывает – происходит вроде бы пустячное событие, но оно приносит свободу, ты волен сам принимать решение, и нет уже гнетущей зависимости от чьего-то мнения, взгляда, от собственной нерешительности, ты освобожден от порядочности, в конце концов.
– Я мог бы сказать вам, Геннадий Георгиевич, что само понятие оставаться самим собой зависит от того, о ком идет речь…
– Брось, Вадим! Это несерьезно. Есть широкий круг вещей, необходимых каждому человеку, признание ближних, внутреннее достоинство, основания, чтобы относиться к себе с уважением. Конечно, что-то приходится приносить в жертву, и тогда наши руки оказываются в крови. Не важно то, что мы получаем. Если мы пожертвовали барашком и получили от богов дождь – это прекрасно! Это выгодно! Да, приходится лишаться духовной или нравственной девственности. Но девственность – это не та вещь, которой стоит гордиться слишком долго. А, Анфертьев? – спросил Подчуфарин, стараясь не смотреть в сторону похотливо хихикающего Квардакова. – Наступает день, когда она становится позором, неполноценностью, когда о ней и заикнуться стыдно. Тебе не приходило это в голову, Анфертьев?
– Нехорошо, Геннадий Георгиевич, – усмехнулся Вадим Кузьмич. – Словами тешитесь. Получается, что позорно быть девственно чистым, да? И нужно совершить подлость, куплю-продажу самого себя, чтобы стать нормальным человеком? Вы благополучно избавились от духовной и нравственной девственности? Что же мы имеем в результате? Директора Подчуфарина? Какого барана вы принесли в жертву, чтобы получить от богов этот дар?
– Ты считаешь, что директор Анфертьев был бы результатом более значительным?
Квардаков вертел головой, пытаясь поймать момент, чтобы захихикать и этим поддержать директора, потом в ужасе закрывал рот ладонью, чтобы не закричать невзначай от тех бесстыдных слов, которые произносил уважаемый товарищ Подчуфарин, директор Геннадий Георгиевич.
– Да что он вам скажет, Геннадий Георгиевич, дорогой! Что он может сказать! – Квардаков перенес тяжесть тела с правой ягодицы на левую, потом в обратную сторону, потом приподнялся да так и оставался в полуприподнятом состоянии, уставившись на Анфертьева, взглядом моля его не перечить, не огорчать начальство.
– Слушаю тебя, Анфертьев, – улыбнулся Подчуфарин. – Неужели директор Анфертьев был бы божеским даром для всех нас?
– Не надо, Геннадий Георгиевич. Не надо. Этого из моих слов не следует. Даже то, что вы не можете сейчас позволить себе разговаривать со мной легко и просто на равных… Да, да, на равных…
– На равных?! – Квардаков встал, и шерсть его на мохнатом пиджаке поднялась дыбом от возмущения и гнева. – И ты такое мог…
– Успокойтесь, Борис Борисович, – Анфертьев поднял руку. – Я не стремлюсь в президиум, не хочу принимать производственные решения, подписывать приказы, не прошу повышения зарплаты, квартиры, бесплатной путевки в заводской дом отдыха… Мы говорим о посторонних вещах. Так почему бы нам не поговорить о них на равных, с высоты нашего опыта, возраста, а не с высоты кресла, должности, поста… Почему мы должны быть заранее уверены, что чем выше у человека должность, тем он…
– Умнее? – подсказал Подчуфарин.
– Да, – кивнул Анфертьев, – но я хотел сказать другое. Почему он должен быть обязательно прав? Он что, уже не человек? Ошибаться не может? Он уже дар Божий? Уж если мы все образованны и сознательно отказались от духовной и нравственной девственности, уж если Геннадий Георгиевич вовсе не хозяин завода, а сидит здесь по той же причине, что и я, – ради зарплаты… ведь мы не должны забывать, что собрались здесь, чтобы зарабатывать деньги, покупать обновки…
– Но есть и более высокие цели! – возмущенно вскричал Квардаков.
– Какие? – с невинным нахальством спросил Анфертьев.
– Ну как… Есть задачи, поставленные перед нами…
– Какие задачи?
– Ну, это… Подъем благосостояния!
– Ну и я о том же! – рассмеялся Анфертьев. – Обновки – разве это не благосостояние? Воспитывая своих детишек, покупая теще калоши к Восьмому марта, восстанавливая под руководством товарища Подчуфарина старый бульдозер, мы достигаем и более высоких целей. Из наших незаметных усилий складывается производственная мощь государства, из наших домочадцев возникает новое общество, из наших низменных страстей вырабатывается нравственность… Если только мы не считаем ее позором.
– Вы опасный человек, Анфертьев, – серьезно сказал Подчуфарин.
– Для кого?
– Разумеется, для себя. Больше всего навредить вы сможете самому себе. Чем жестче человек думает, тем дальше видит, чем глубже проникает в суть вещей, тем для меня он безобиднее. Мне не страшен человек, который мыслит государственными масштабами, разбирается в недостатках и достоинствах нашей системы производственных отношений, в социальной психологии личности, для меня куда опаснее тот, кто знает, почему уволился мастер Марафонов, что написал в своей очередной анонимке пенсионер Сигаев, почему я не получил поздравительную открытку из треста к ноябрьским праздникам. От тебя, Вадим, можно ожидать многого…
– Чего же вы ждете от меня сейчас?
– Сейчас? – Подчуфарин усмехнулся. – Нужен альбом. Большой, потрясающий альбом – наши достижения за десять лет. Новая техника, рационализаторское движение, передовики, спортсмены, знамена, ордена, ветераны войны и труда… Почетные гости на заводе, художественная самодеятельность, сбор металлолома…
– Совещание у директора, – подсказал Квардаков.
– И это не помешает. Альбом нужен в десяти экземплярах. Нам светит награда, и мы должны показать свои достижения. Задание понятно? Больше тебя не задерживаю. Всего доброго, Вадим Кузьмич! Желаю творческих успехов.
Напрасно, ох напрасно ввязался Подчуфарин в этот спор с Анфертьевым. Сам того не ведая, он убрал последние сомнения в душе Вадима Кузьмича. Теперь уже ничто не остановит его, не убережет от рокового шага. Если самые высокие нравственные порывы не имеют никакой цены, поскольку они вынужденные и потому не могут быть отнесены к заслугам, то стоит ли держаться за них, носиться с ними, как черт с писаной торбой?
Сейф вошел в жизнь Анфертьева, как бульдозер в ветхие скопления отживших свой век домишек. Он сдвинул неглубокие впечатления не очень-то насыщенной его жизни, и дрогнули, отступили, рухнули мечты о японской камере «асахипентакс», о публикации в «Советском фото» или в «Огоньке», и даже таящаяся где-то возле спинных позвонков мечта о красивой любви с красивой девушкой тоже оказалась потесненной угловатым мастодонтом. Правда, она несколько своеобразно воплотилась в отношениях Анфертьева со Светой Луниной. Да-да, с хозяйкой бронированного чудовища. Вряд ли есть в этом что-то необычное: влюбляясь в женщину, мы строим пакости ее мужу, ее обладателю, стремимся обесчестить его и тем самым сделать жену более доступной. Здесь Анфертьев не был первооткрывателем.
Началось, как и все в жизни, очень просто. Каждый день, проходя через бухгалтерию, Анфертьев постепенно привыкал к Сейфу, как привыкает дворник зоопарка к тигру – он видит его постоянно, кормит, выгребает из-под него все что положено. Сейф стал для Анфертьева таким же привычным предметом, как и пошарпанные канцелярские столы, расшатанные стулья, обвисшие шторы. Как и для того же дворника – тигр, гроза джунглей, рыкающее желтоглазое чудище, ничем не отличался от верблюда или козла. Все хотели жрать, все гадили и презирали его, своего кормильца.
Болтая о разных пустяках со Светой Луниной, любуясь ее свежим лицом, ее волнением и улыбкой, он почти бездумно ковырял пальцем отваливающуюся грунтовку на Сейфе, трогал ручку, привыкал к ее холоду. Откуда было знать Вадиму Кузьмичу, что за внешней добродушностью сундука таилась опасность, смертельная и необратимая. Не знал Анфертьев, что само дыхание железного ящика привораживает, околдовывает и освободиться потом от его власти дано не всем.
Долгое время мерцающие в крамольной глубине Сейфа розоватые, зеленоватые, желтоватые пачки мало трогали Анфертьева. Но потом он стал любоваться ими, отмечая художественный вкус создателей этих самых известных и распространенных картинок века. И неизбежно наступил момент, когда Анфертьев понял, что уже не может смотреть в манящую глубину Сейфа, как прежде, равнодушно. Теперь он опасливо косился в сторону его распахнутого зева, стараясь не подходить слишком близко, боясь, что Сейф может попросту втянуть его в себя, как это делает магнит со слабодушными канцелярскими кнопками, скрепками, булавками. А Сейф, почувствовав его слабинку, все чаще показывал Вадиму Кузьмичу свое нутро, привораживая, вызывая в душе азарт, жажду риска, стремление ощутить озноб страха. А потом, лязгнув железной челюстью, Сейф захлопывал свою квадратную зловонную пасть, и только оставленные Светой ключи болтались на кольце, звеня и поддразнивая.
О, сколько в мире дразнящих вещей! Недоступных, а потому прекрасных и соблазнительных! Вы помните слепящую женскую улыбку, вызвавшую в ваших подсознательных глубинах генный трепет? Не ищите причину, вам не дано ее найти. Наслаждайтесь этой тревогой, пока она еще посещает вас. А набегающая морская волна, усыпанная раздробленным солнцем, волна Коктебеля и Пицунды, Анивы и Азова! Вовушка мог бы добавить: «Это было совсем недалеко от Гранады, мы проехали всего час на автобусе, и море, Средиземное море распахнулось перед нами, как черт знает что!» А прошуршавшие мимо вас «Жигули», а роман в суперобложке, на которой начертано хорошо знакомое вам ненавистное имя скороспелого классика!
Оставим это… Согласимся – в мире много будоражащих вещей.
Анфертьев уже не мог шутить со Светой, как раньше, – беззаботно и легко. Что-то сковывало его, угнетала тикающая где-то рядом адская машинка. А Сейф снисходительно наблюдал за ними и даже прикинулся, что не заметил, как Вадим Кузьмич подарил Свете ворох ее портретов. Никто и никогда более не сделает Свете таких снимков, не быть ей красивее, моложе и нежнее, чем это удалось сделать Анфертьеву. И все, кто окажется рядом с ней через годы, едва увидев эти отпечатки, будут ахать восторженно, соболезнующе – что делает с нами жизнь!
– Ты бесстыжий, Вадим! – сказала Света.
– Почему?
Света не стала ему говорить, что в снимках увидела и собственную грудь, которую Анфертьев выпукло осветил косыми лучами солнца, и вырез на платье, куда он умудрился заглянуть своим настырным объективом, и ее взгляд – проницательный человек мог найти в нем многое.
– Это не бесстыдство, Света, это мастерство.
– Возможно. Но какое-то оно у тебя… узконаправленное.
– Да, оно в основном на тебя направлено.
– Кажется, ты мне льстишь…
– Я готов этим заниматься постоянно.
Никого, кроме Сейфа, не было в бухгалтерии, когда Света, отодвинув в своей сумочке тяжелую связку ключей, вынула из-под нее маленький пакетик и, робея, вручила его Вадиму Кузьмичу – по молодости лет не приходилось ей еще делать мужчинам подарки.
Анфертьев взял пакетик с опаской – слишком большое значение он придавал галстукам, чтобы бездумно обрадоваться подарку. Но еще больше он боялся за Свету – вдруг она купила какую-нибудь зеленовато-коричневую кикимору! Но нет, Анфертьев облегченно перевел дух, и не столь уж частая улыбка озарила его не столь уж молодое лицо. Не было в безбрежной Москве лучшего галстука, нежели этот лоскуток из дружественной Сирии. По упругой ткани тускло-синего галстука изредка, как бы случайно, как бы играя, пробегали алые проблески. Так посверкивали зарницы на горизонте поздними сумерками лет двадцать назад, когда Анфертьев был молод, глуп и счастлив. Он благодарно обнял Свету, ощутив на секунду ее худенькие плечи. Худенькие? Нет, это неправильно. Просто плечи у Светы, как и она сама, были совсем молодыми. Вадим Кузьмич отвык от таких плеч, даже забыл, что они могут быть такими. Не сдержавшись, он поцеловал Свету в щечку, а потом целую неделю клял себя – в последний момент понял, что девушка была готова к большему, она не собиралась убирать губы…
Потеряв всякую осторожность и способность предвидеть будущее, Анфертьев набросил галстук на отсвечивающую бронзой ручку Сейфа и отошел на несколько шагов, чтобы издали полюбоваться подарком. Не знал он тогда, что этим навсегда связывает свою судьбу с железным ящиком. Но что делает Анфертьев дальше! Он затягивает на шее, на своей шее галстук, еще хранящий холод Сейфа. Даже Света не почувствовала опасности – она была слишком взволнована.
Простите, но Автор хочет ненадолго вернуться к плечам Светы, поскольку чувствует, что сказал о них явно недостаточно. Они достойны отдельного повествования, но мы ограничимся кратким отступлением о том незабываемом моменте, когда Анфертьев восхитился галстуком, а еще больше Светой, непосредственной и открытой, зарабатывающей двухлетний стаж для поступления в высшее учебное заведение, которое не имело бы ничего общего ни с сейфами, ни с квитанциями, ни с накладными, чеками, расписками. Обычно пишут о глазах девушки, о ее губах, иногда отмечают грудь, бедро. Автору известно произведение, где весьма восторженно описаны девичьи подмышки, но мы уклонимся от этого проторенного пути. Описание всевозможных ложбинок и выпуклостей, изгибов и линий Светы Луниной было бы святотатством.
Плечи – вот самое большее, на что может решиться Автор, и этого ему вполне достаточно. Как, впрочем, и Анфертьеву. Когда он ощутил плечи Светы в своих ладонях, ему в лицо словно бы дохнуло свежим ветерком из далекой юности, когда он был переполнен надеждами и тайнами, когда его, да только ли его, всех нас будоражил поворот улицы в незнакомом городе, когда неделями помнился взгляд девушки, брошенный в нашу сторону из проезжающего трамвая, когда у нас с луной были какие-то отношения, во всяком случае, она не была так равнодушна и холодна, как сейчас. Обняв Свету, Анфертьев неожиданно остро почувствовал, что она полна теми тайнами и надеждами, которые когда-то тревожили его, лишая сна, аппетита, довольства, лишая всего, кроме упоительного смятения. И кто знает, может быть, Света помнит его взгляд, брошенный из красноватых сумерек фотолаборатории. Но не пришло, не пришло ему в голову, что холодящий ветерок, который так растрогал его, донесся вовсе не из лунного прошлого, нет, это удовлетворенно вздохнул сумрачный Сейф. Благодаря за подарок, Анфертьев неловко ткнулся в щеку Светы, краешком глаза успев заметить, как дрогнули, потянулись навстречу губы девушки. Она была смелее его, готова была идти дальше. Света немного сутулилась от незначительной своей должности, но Вадим Кузьмич все-таки сумел заглянуть ей в глаза. И знаете, что он увидел? Решимость. Решимость все принять и через все пройти.
В коридоре послышались шаги, и Анфертьев отшатнулся от Светы, причем так поспешно и неловко, что сам устыдился своей опасливости. Но переполошился он вовсе не из страха – даже общее собрание коллектива заводоуправления, посвященное его моральному облику, не испугало бы его. Анфертьева ужаснули собственные недозволенные чувства. И сделал шаг назад… к раскрытому Сейфу. Не стоит искать в этом какую-то неотвратимость, но знамение было. Оказавшись у самого люка, вдохнув густой, настоянный на деньгах воздух, Анфертьев пошатнулся и, чтобы не упасть, схватился за рукоятку двери Сейфа. Ее знобящий холод остался в его правой ладони, как родимое невытравляемое пятно. Ему нестерпимо захотелось услышать грохот массивной двери, ощутить в пальцах поворачивающийся ключ, услышать, как, послушные ему, вдвигаются в пазы стальные стержни запора. Анфертьев с силой захлопнул люк Сейфа и повернул ключ.
– Пошли, – сказал он. – Погуляем. У тебя есть еще пятнадцать минут.
– А у тебя?
– У меня и того больше. Я – вольный художник.
– Совсем-совсем вольный?
– В пределах допусков, которые дают мне должность, общество, мораль.
– А мораль… Тоже допускает отклонения? – спросила Света, когда они уже вышли на тропинку у щели в заборе.
– Уж коли одни и те же поступки могут вызывать и восторг, и осуждение… – передернул плечами Анфертьев.
– Какой же вывод можно сделать? – Света улыбнулась задумчиво и отрешенно, как умеют улыбаться красивые девушки. У них это неплохо получается. Кажется, что они стоят над истиной, над смыслом, над судьбой… Что, впрочем, вовсе не исключено. Конечно, вряд ли они стоят над судьбой, но что касается высших истин, смысла жизни, то с этим красивые девушки управляются запросто. Они попросту олицетворяют их, и правильно делают. Однако возвращаемся к Свете. – Так какой же все-таки вывод может сделать человек, открывший двусмысленность морали? – на этот раз ее вопрос мы поставим несколько иначе.
– Вывод? – Анфертьев поднял воротничок, сунул руки в карманы плаща и, не застегивая его, с болтающимися концами пояса пошел вперед. – Человек должен поступать по своему разумению, не пытаясь отгородиться от жизни частоколом цитат, лозунгов, тезисов, транспарантов… Словами, которые кому-то показались мудрыми… Вообще слово «мудрость» мне кажется фальшивым. Человеческие отношения выше всего остального… Всего остального попросту не существует.
– Но разве мудрые откровения не помогают человеческому общению?
– Наоборот. Они все запутывают. Слова вообще мешают общению. Чем больше люди говорят, тем меньше понимают друг друга, тем больше у них недовольства, раздраженности и нетерпимости.
– Как же мне общаться с тобой, Вадим?
– Обними меня, поцелуй куда-нибудь и скажи: «Как же я соскучилась по тебе, дураку…»
– Значит, все-таки мне придется что-то сказать?
– Можешь не говорить. Но тогда поцеловать придется дважды.
– Как легко ты выкручиваешься! – рассмеялась Света.
– Это потому, что я не придаю слишком большого значения словам, я понимаю их ограниченность, понимаю, как легко их истолковывать в противоположном смысле, как легко найти в них возвышенность и низменность… В зависимости от того, кто будет толковать. Я сказал тебе что-нибудь обидное?
– Нет, – Света покачала головой.
– А теперь представь себе, что весь наш разговор слышит Квардаков… Что мы делаем? Мы краснеем.
Анфертьев видел Свету в окружении желтых, красноватых, бледно-зеленых листьев, и солнечные зайчики пробегали по ее лицу, как отблески тайн и надежд. Анфертьев не удержался и мысленно щелкнул несколько раз фотоаппаратом, навсегда врезая в память и конопушки на носике Светы, и отсветы листьев на ее лице, и воротничок белой рубашки из-под темного свитера, и маленький серебряный кулон в виде штурвала – сквозь какие бури он поможет ей пройти, какие рифы миновать, какие бермудские треугольники обойти десятой дорогой? Стоит ему когда-нибудь в будущем, через десять или через двадцать лет, когда Светы Луниной не будет в его жизни, ощутить на лице осеннее солнце, запах осени, приправленный заводской гарью, он обязательно вспомнит этот обеденный перерыв у щели в заборе, и боль необратимости пронзит его. Боль, которую вызывает уходящее время. Каждый раз, вспоминая эту встречу, Анфертьев будет видеть все больше подробностей: уголок воротника Светиной рубашки из модной ныне мятой ткани, кулон, слегка тронутый красной или синей краской, детище Подчуфарина – шестиметровые, сваренные из листовой стали серп с молотом, выкрашенные серебристой краской. Из неимоверной двадцатилетней дали своей памяти он вытащит потускневший снимок и опять увидит, что сапоги на Свете замшевые, на высоких каблуках, ее стеганое пальто розовато-перламутровое, маникюр свеж и небросок, и он снова услышит в ее голосе то неуловимое, что делало его счастливым и безутешным…
– Значит, мораль – понятие растяжимое? – спросила Света, не придавая слишком большого значения своему вопросу. Она подняла с земли кленовый лист, посмотрела через него на солнце, и лицо ее озарилось цветом осени. И в душе Анфертьева дрогнуло и заныло. Скорее всего это была любовь. Или что-то очень на нее похожее. Анфертьев испугался, он не был готов к смятению и нервной взвинченности, сопровождающим подобные смещения в душе. Но это был приятный испуг. Жизнь, которая ограничивалась заводским двором, щелью в заборе, тридцатью метрами квартиры, сумрачной фотолабораторией, жизнь, в которой самыми большими радостями были свежие рубашки и хороший галстук, вдруг раздвинулась, запреты рухнули, и только легкий прах от них вился на свежем осеннем ветерке. С радостным ужасом Анфертьев видел, что мир вокруг него простирается бесконечно и зовуще. Все рядом, все доступно, достаточно протянуть руку. Он провел ладонью по щеке Светы, и она приподняла плечо, пытаясь задержать его ладонь, прижать к своей щеке.
– Нет, – сказал он, – мораль не растяжимое понятие. Просто его нельзя сводить к толкованию, которое дает очередное начальство.
– Но тогда все очень легко свести к своему толкованию.
– Ну и что? Если веришь в себя, веришь себе… если твои желания никому не грозят… Разве что собственному растительному существованию… если это дает тебе ощущение постоянной, насыщенной жизни… И у тебя не корыстные расчеты, а надежды на счастье…
– Но и корыстные расчеты могут обещать счастье, – возразила Света, не отпуская руку Анфертьева.
– Если счастье в корысти… Много ли оно стоит?
– Какова корысть, – усмехнулась Света.
– Мой самый корыстный расчет заключается в том, чтобы пройти по этой тропинке еще метров сорок, и тогда бледные лица, приникшие к окнам бухгалтерии, скроются за листвой.
– Почему им так любопытно?
– Они лишены чего-то подобного.
– Но это же страшно?
– Конечно.
– Нас осуждают?
– Осуждают меня.
– Почему?
– Я старше, я мужчина, я женат… А ты – моя жертва. Они боятся за тебя.
– Разве я в опасности?
– Да. Ты отступила от здравого смысла. Вернее, ты еще не отступила, но именно этого они и боятся.
– То, что я сейчас с тобой…
– Они опасаются большего.
– А ты?
– И я.
– Я тоже.
– Это хорошо… Значит, мы не сделаем лишнего.
– А необходимое, естественное, разумное?
– Тебе всегда хочется поступать, как велит здравый смысл?
– Нет. Наверно, это плохо, но далеко не всегда.
– Почему?
– Не знаю… В нем есть что-то от ограниченности. Здравый смысл представляется мне чем-то вроде инструкции. Это как при строгой няньке – всегда хочется поступить наоборот.
– Опасные мысли для служителя Сейфа, – сказал Анфертьев и сразу почувствовал, как что-то напряглось в его душе. Ему показалось, что он услышал скрип раздавленных паркетин под чугунными ногами Сейфа, удовлетворенный лязг стальных стержней в его глубинах. Анфертьева охватило ощущение, будто он должен вспомнить что-то, увидеть, понять, будто в эту самую секунду происходит очень важное и необходимо сделать еще небольшое усилие, напрячь кое-какие силы в себе и увидеть нечто – судьбу, будущее, итог. Анфертьев закрыл глаза, сжался, пытаясь вызвать из подсознания зреющее предчувствие. Но нет, не удалось. Он перевел дыхание, утешаясь тем, что ощущение повторится и тогда, кто знает, может быть, ему повезет больше.
А вечером Анфертьев рассказывал Таньке сказку.
Танька была для него чем-то вроде компаса. Не зная, как поступить, в какую сторону склониться, Вадим Кузьмич вспоминал дочь, и ложное отпадало само. Он не пытался вообразить, как поступила бы на его месте Танька, ему достаточно было представить ее круглую мордашку, синие глаза, горевшие ожиданием необычного, чтобы сразу обнаружилась фальшь в словах, поступках, решениях…
Так вот сказка…
Танька (лежит в своей кроватке, сдвинувшись к самой стенке):
– Пап, садись! Здесь много места, садись. Вот так… Тебе удобно? Не тесно? А то я могу еще подвинуться… Сказку, пап!
Вадим Кузьмич (присаживается):
– А может, завтра?
Танька (с отчаянием, мольбой, скорбью):
– Пап!
Вадим Кузьмич:
– Ну, хорошо… Значит, так… Жила-была девочка. Звали ее Маша. Пошла она однажды в лес и заблудилась…
– Нет! Я знаю. Нашла она домик, а в нем жили медведи, их не было дома, она все съела, стул сломала, спать завалилась, а подружки без нее вернулись… Нет-нет, не хитри!
– Ладно… Ты не слышала про ежика, у которого иголки не выросли? Нет? Ну, слушай. Родился однажды в темном дремучем лесу…
– Там и волки были, и медведи, и змеи поганые, да?
– В том лесу много чего водилось – бурундуки, кроты-подземельщики, лисы кровожадные…
– И лешие, и кикиморы болотные?
– Леших там было видимо-невидимо. Так вот, родился в том лесу маленький ежик. И оказалось, что у него нет ни одной иголки. Что тут делать? Ежик подрос, ему погулять хочется, а мама не пускает, потому что любой зверь его сразу же съест. И вот как-то утром, когда мамы дома не было…
– Она, наверное, ушла на базар за картошкой?
– Да, скорее всего. Только мама скрылась за деревьями, ежик выскочил из-под пня и бегом в лес. И вдруг навстречу ему…
Танька (закрывает рот руками):
– Волк?!
Вадим Кузьмич:
– Нет, не волк. Заяц. Спрашивает заяц: «Где же твои иголки? Как же ты не боишься на своих коротких лапках бегать по лесу один, да еще без иголок?» – «Что же делать, – отвечает ежик печальным голосом, – не выросли иголки». – «Плохи твои дела, – сказал заяц, – не знаю даже, как тебе помочь. Будь у тебя ноги подлиннее, вроде моих, ты мог бы удрать от кого угодно, а так… Не знаю, не знаю». И ускакал.
– Почему же заяц не посадил ежика себе на спину и не отвез домой?
– Ежик не хотел домой, он только вышел погулять. Идет он дальше, старается под кустами пробираться, в густой траве, но едва оказался на тропинке, увидел, что навстречу ему летит ворона. Увидела она ежика…
– А вороны едят ежей?
– Нет, что ты! Но она была очень болтливая, эта ворона, и могла рассказать всему лесу, что видела ежика без иголок. Тогда звери бросились бы искать ежика и, конечно, нашли бы его и съели. Приземлилась ворона на тропинке и с удивлением смотрит на ежика одним глазом. Потом спрашивает: «Ты кто такой?» – «Ежик, – отвечает тот. – Только у меня иголки не выросли». – «А почему тебя еще никто не съел?» – опять спрашивает ворона.
– Какая нахальная!
– Они такие. «А потому никто не съел, – говорит ежик, – что меня еще никто не видел». – «Тогда тебя обязательно кто-нибудь съест», – сказала ворона. Оттолкнулась лапами своими когтистыми от тропинки и улетела.
– А почему она его не пожалела?
– Потому что это была глупая и злая ворона.
– Она, наверно, работала у лешего?
– Очень может быть. Ну так вот, ворона улетела, а ежик идет дальше.
– У меня прямо сердце изболелось за этого ежика.
– Слушай дальше. Идет он, идет, принюхивается к запахам лесным, присматривается, что к чему, и вдруг видит, что на него сверху…
– Орел?!
– Нет, белка. Спрыгнула с дерева прямо перед ежиком, обежала вокруг, остановилась. «Ай-ай-ай! – говорит. – Как же тебе не страшно в таком виде по лесу гулять?»
– Какая хорошая белка!
– «Почему же не страшно? – отвечает ежик. – Еще как страшно, но что делать, если у меня иголок нет?» – «Придется тебя выручать», – говорит белка. Прыгнула она на дерево, обломила веточку сосны с самыми длинными и острыми иглами и бросила ежику. «Носи, – сказала она ему, – на спине, и никто не догадается даже, что это не твои иголки».
– И однажды ежик забыл веточку дома, или ее унесло ветром, или украла ворона, а может, медведь наступил на нее лапой и сломал…
– Ой, наверно, с ежиком что-то случилось! Ты мне сразу скажи: никто его не съел?
– Ежик очень берег сосновую веточку и никогда с ней не расставался. И вот однажды, уже в конце лета, идет он со своей веточкой по знакомой тропинке, и вдруг на него сверху…
– Знакомая белка?!
– Она самая. Спрыгнула с дерева на тропинку, поздоровалась с ежиком и спрашивает: «Что ты, – говорит, – несешь на спине?» А ежик удивляется: «Как, – спрашивает, – что? Твою веточку несу, чтобы никто не догадался, что у меня иголок нет». Тут белка как расхохочется, лапками за живот схватилась, на тропинку упала, остановиться не может…
– Выросли! Ура! Я догадалась! У него за это время выросли иголки, а он даже не заметил! Ну и глупый ежик! Все-все, дальше не надо, дальше я сама все знаю. Иди спать, пока-пока, спокойной ночи! Ежик, наверно, боялся к зеркалу подойти, чтобы не видеть, какой он страшный и некрасивый. А лисица однажды решила, что он в самом деле без иголок, что они у него ненастоящие – вороне поверила. И хвать его за спину! А иголки оказались настоящими. Как закричала лиса диким голосом, как отпрыгнула! И целый месяц ни с кем на разговаривала, потому что у нее язык распух и даже во рту не помещался. Вот что с ней было! И тогда она решила, что ворона посмеялась над ней и нарочно сказала, будто у ежика нет иголок. Лиса подстерегла ворону, бросилась на нее и вырвала весь хвост, та еле успела в воздух подняться. А когда ворона прилетела к лешему и пожаловалась и тот узнал, кто испортил его ворону, он нашел лисицу, да как топнет, да как закричит по-человечьи! А в это время по лесу гуляла девочка Маша или, например, я, Таня. И я услышала человечий голос, вышла из кустов, а на полянке стоит леший, из ушей у него мох растет, в руках палка суковатая, а вместо ног копыта лошадиные. Увидел меня леший, застеснялся, что он такой некрасивый, сразу пропал с глаз и очень переживал всю ночь, вздыхал и даже плакал…
С этим словами Танька засыпает…
Как-то в фотолабораторию зашла Света, радостная, румяная с улицы, вошла и тут же увидела ворох снимков – накануне Анфертьев, проходя между столами и пощелкав своей машинкой, снял обитательниц бухгалтерии. Он поставил на аппарат телеобъектив, и женщины не ожидали, что он, фотографируя их издали, сумеет каждой заглянуть в глаза. Света схватила снимки и выбежала, торопясь порадовать всех, порадоваться со всеми.
А на подставке увеличителя осталась связка ее ключей.
С застывшей улыбкой, словно подчиняясь чужому приказу, Анфертьев взял аппарат и несколько раз сфотографировал ключи, отметив краешком сознания, что рядом лежит мерная линейка кадрирующей рамки и при желании можно точно воспроизвести размер ключа. Потом все с той же рассеянной улыбкой, подчиняясь странному существу, поселившемуся в нем, прикрыл дверь и выключил свет. Бесшумно, быстро и верно двигаясь в красном сумраке, Анфертьев подсунул под ключи лист фотобумаги, на секунду включил увеличитель и спрятал бумагу в черный пакет. Проявив его, он получил на засвеченном фоне белый контур ключей, до последней заусеницы передающий их форму и размер. Это невинное вроде бы действие заставило бешено колотиться его сердце, толкая явно избыточную кровь в мозг, в руки, в легкие…
Успокоившись, Анфертьев вышел в бухгалтерию принимать восторги и умиления женщин, которых фотографировали разве что на паспорт. Они привыкли к собственным застывшим физиономиям и уже не представляли, что могут выглядеть иначе. Усмешки, ухмылки, улыбки – а Анфертьев умел получать на снимках живые лица – озадачивали женщин. Они не представляли, каковы они за своими столами, заваленными бумагами, в схватках с посетителями. Зеркала не давали им полной картины, поскольку они смотрели на себя своими же глазами. А тут на больших, играющих бликами фотографиях они были такими, какими их увидело холодное фиолетовое око аппарата.
Разобрав портреты, женщины уставились на них, притихшие и обреченные. Несмотря на годы, килограммы и обязанности, каждая оставалась немного той, какой была когда-то, когда по небу металась сумасшедшая луна, когда визжали тормоза и лились слезы, когда в воздухе носились телеграммы с роковыми словами и вся жизнь зависела от взгляда, и все это, и все это уносилось в какую-то счастливую прорву…
Куда деваться, обычная фотография может заставить нас усомниться в тех достоинствах, которыми якобы обладаем, мы радуемся и страдаем, мстим и печалимся, не представляя даже, что являем собой со стороны. А не защитное ли это свойство, дарованное природой? Придумываем себе облик, годами совершенствуем его, уточняем, украшаем, не замечая, что давно уже не имеем с ним ничего общего…
Но здесь все было гораздо проще – женщины ужаснулись тому, как быстро ушли годы. В душе, как и все мы, они оставались молодыми, любимыми, свои первые свидания, свадебные платья, мужскую нетерпеливость помнили свежо и обильно. Нет-нет да мелькала у них шальная надежда: может быть, все ушло не насовсем, может быть, кое-что еще вернется ненадолго… Теперь поняли – не вернется. Женщины выдвигали ящики столов и смотрели на фотографии, привыкая к своему облику и страшась его. И даже у «железной» Зинаиды Аркадьевны откровенная беспомощность отразилась на лице, едва она увидела свой портрет – квадратная фигура, заполнившая проем двери, массивные ноги, тощий узелок волос, стянутых на затылке, тесное цветастое платье и ворох, оскорбительно громадный ворох бумаг под мышкой. Она укоризненно посмотрела на Анфертьева, и он не выдержал, опустил глаза перед ее скорбью по самой себе. Но главбух тут же взяла себя в руки. Скрипя паркетинами, раздвигая попадавшихся на дороге женщин, Зинаида Аркадьевна прошла к столу Светы и посмотрела на ее снимки. На обратном пути нашла глазами Анфертьева и отвернулась, устыдившись своего открытия, – в бухгалтерии поселилась любовь.
– А знаете, Вадим Кузьмич, я решила вам помочь.
– Говорите скорее, а то мне страшно! – быстро сказал Анфертьев.
– Я добьюсь, чтобы Подчуфарин выделил вам лабораторию с отдельным входом.
– Спасибо… Но вы лишите меня такого коллектива, Зинаида Аркадьевна!
– Никто не мешает вам заходить сюда сколько угодно.
– Но у меня не будет повода!
– Врете, Анфертьев. Повод у вас уже есть.
И Зинаида Аркадьевна решительно закрыла за собой картонную дверцу. В первый момент она возмутилась бесстыдством Анфертьева, наивностью Светы, но потом спросила себя: хотелось бы ей, чтобы между ними все кончилось?
И честно ответила: нет. Вот прекратятся переглядки между кассиршей и фотографом, и что-то погаснет в бухгалтерии, погаснет в мире и в ней самой, в такой непривлекательной женщине. Вмешайся она, наведи порядок, растащи по углам этих потерявших разум людей… И счетоводы, учетчики, бухгалтеры ее осудят. Молча, про себя, но осудят, и проявится это разве что в подчеркнутой исполнительности. Да, в ее ведомстве будет чище, но понимала Зинаида Аркадьевна, что уважения к ней не прибавится, а чистота будет так тесно граничить со стерильностью, что трудно будет и разобраться, где одно, где другое. Стерильность – это уже медицина, болезнь, смерть. До этого в своих мыслях Зинаида Аркадьевна не доходила, но бабьим своим, жалостливым и цепким умом понимала – вмешиваться не надо.
А Анфертьев с грустью сознавал, что, если возникнет надобность осудить его за безнравственность, за вредные взгляды или нехорошие слова, эти женщины, сейчас такие растроганные и благодарные, будут к нему безжалостны. В своем дружном осуждении они увидят некоторое достоинство, проявят сознательность и заслужат одобрение руководства. Когда их соберут вместе и из президиума строгим голосом спросят, как с ним, с Анфертьевым, с прелюбодеем, поступить, они поднимут руки в нужный момент и единогласно утвердят нужное решение. И будут радоваться, что избавились от распутника, очистили свои ряды и теперь уже ничто не помешает им высокопроизводительно трудиться, двигаться дальше, вперед и выше. И вряд ли кому в голову придет спросить у той же Светы, осуждает ли она его, раскаивается ли, нуждается ли в такой всеобщей защите… Потом, встретив его, вышвырнутого, оглянувшись, посочувствуют ему, о жизни расспросят, может быть, даже в гости позовут. Жестокость и жалостливость всегда соседствуют и мило уживаются в одной душе.
Анфертьев так ясно представил себе это будущее мероприятие, так остро ощутил его, будто только что спустился с позорных подмостков. Он видел залитое слезами лицо Светы в первом ряду, звенели в его ушах взвинченные, захваченные охотничьим азартом голоса женщин, которые сейчас смотрят на него с умилением и подумывают, не сброситься ли по полтинничку и не купить ли ему бутылку в благодарность за прекрасные снимки…
А может быть, Анфертьев предвидел будущее? Почему бы и нет? Правда, в этом могут увидеть произвол и неразумную щедрость Автора, но кто мешает нам допустить, что сверхъестественные возможности Анфертьева – результат знания нравов и обычаев, по которым живет общество? А прибавьте пристальный взгляд фотографа, который вот уже два десятилетия смотрит на людей через прицел видоискателя и готов каждую секунду нажать на спусковой крючок, едва только человек покажет свое истинное лицо. Анфертьев умел поймать то мгновение, когда, напуская значительность или притворное добродушие, ослабевали и сквозь разорванные тучи лицемерия показывались истинные черты злобы и зависти, любви и преданности. О, как колотилось в это время его сердце и как невесомо вздрагивал палец на спусковом крючке! Он заходил к человеку с одной стороны, с другой, не отрываясь от прицела, приближался и отдалялся, замирал и ждал, и в тот миг, когда человек, раздосадованный настырностью фотографа, переставал управлять своим лицом, срабатывал затвор аппарата.
Согласитесь, работа не для простачка. Щелкнуть ударника труда, который раздул щеки и выпятил грудь, уставившись в лучезарные дали, – для этого много ума не надо. Так стоит ли удивляться восторгам, которые вызвали снимки в бухгалтерии, стоит ли удивляться тому, как быстро эти восторги превратились в оцепенелость, – женщины увидели себя такими, какими их не могло отразить ни одно зеркало.
Отулыбавшись и откланявшись, Анфертьев вернулся в свою каморку, заперся и сел, не в силах оторвать взгляд от черного, сверкающего хромом, никелем, кожей, стеклом и еще черт знает чем фотоаппарата. В его глубинах, на непроявленной еще пленке, уже существовало изображение Ключа. И на фотобумаге в черном конверте таился скрытый, как бы несуществующий чертеж.
Так был сделан первый шаг.
Его можно было назвать даже озорным, но что-то сдвинулось в сознании Анфертьева, поселилась смутная тревога, ощущение надвигающейся опасности. Ему захотелось продлить это незнакомое состояние, поиграть с ним. Был краткий миг, когда он чуть было не вскрыл черный пакет и не засветил изображение Ключа, потом возникло предчувствие, что чем ближе он подойдет к Сейфу, тем труднее будет остановиться, что уйти из его силовых полей, выбраться из гиблой зоны окажется невозможным…
Но ведь Света как-то управляется с этим облупленным чудовищем, по ней не видно, чтобы она так уж была им подавлена. Значит, можно приручить его и заставить выполнять нехитрые упражнения, как это делают слоны в цирке – на задние ноги поднимаются, обнажая большое, как дирижабль, брюхо, даже на одну ногу умеет становиться серая громадина с маленькими настороженными глазками. Публика в восторге, дети счастливы, клоун катается от хохота, гремит оркестр, а дрессировщик незаметно вытирает пот со лба…
Тяжело.
– Авось, – сказал Анфертьев и погасил верхний свет.
В привычном красном сумраке он, не колеблясь, вынул из пакета лист и бросил в ванночку с проявителем. Через несколько секунд бумага почернела, а в центре остался белый контур связки ключей. Вот кольцо, ключ от комнатки, которую снимает Света, вот ключ от бухгалтерской двери, а вот и он…
Даже здесь, в сумеречном свете лаборатории, видна его тяжесть, чувствуется холод стержня и толстой, со сложным рисунком бородки. Анфертьев ополоснул отпечаток в воде и бросил в закрепитель. Погасив и красный свет, он уже в полной темноте, скрывшись от самого себя, вынул пленку из фотоаппарата и проявил ее. Ключи, как он и ожидал, получились вполне прилично. Была в кадре и линейка с миллиметровыми делениями.
Вадим Кузьмич на ощупь находил нужные растворы, бачки, баночки, включал и выключал воду, промывал пленку, и темнота, в которой он и сам был растворен, как бы скрывала сущность его действий. Однако, когда вспыхнул белый свет, на столе лежали два снимка с четким изображением Ключа. Все так же замедленно, со странной, блуждающей улыбкой Вадим Кузьмич накатал снимки на стоявшее в углу стекло с двух сторон. Даже если бы кто-то страшно любопытный и коварный заглянул в лабораторию и обшарил бы ее всю, то увидел бы лишь белые подложки снимков. Но и в таком виде Анфертьев не решился оставить стекло на виду – он задвинул его между стеной и тумбой стола. Там, правда, снимки будут дольше сохнуть, отглянцуются лишь завтра, зато до утра он будет чист и честен. Вырезав из пленки кадр с ключами, он смыл изображение горячей водой и, убедившись, что пленка прозрачна, бросил ее в корзину для мусора. Еще раз осмотрев лабораторию, вышел усталый и опустошенный.
– Идешь обедать? – спросила Света.
– Что? – не понял Анфертьев. – А, обедать… Да, конечно.
Анфертьев подошел к Свете, подождал, пока она закроет Сейф, вслушался в невидимый скрежет стальных стержней запора. Положил руку на угол, не случайно положил, а как бы привыкая к нему. Так, наверно, дрессировщик, приручая зверя, осторожно касается его сквозь прутья решетки, чтобы успеть отдернуть руку, едва только дрогнет верхняя губа зверя, прикрывающая клыки, и донесется из нутра нарастающий рык.
Сейф спокойно отнесся к этой вольности, не проявив недовольства или раздражения. Казалось, он не замечает присутствия Анфертьева. А может, прикосновения Вадима Кузьмича были ему приятны? Стальная громадина стояла притихшей, даже покорной. Впрочем, как по морде медведя нельзя предугадать намерение зверя, так и по Сейфу трудно определить его настроение. Анфертьев смелее тронул бронированную дверь, ощущая пальцами шероховатости отпавшей краски, заусеницы и сдиры металла, но, когда коснулся отверстия для Ключа, невольно отдернул руку. Из темной узкой щели дохнуло жаром больших денег. Анфертьев прислушался к себе – нет, лежащие там, в темноте, тугие пачки не трогали его. Разумом он осознал, что в Сейфе много денег. Но и только. И только.
Пока Света складывала бумаги, собиралась, надевала пальто, Анфертьев стоял, прислонившись спиной к Сейфу, и наконец услышал, как тот удовлетворенно перевел дух, словно сказал про себя: «Ну вот, давно бы так…» В бухгалтерии, кроме них, никого не было, и едва прозвучали эти слова, Света обернулась.
– Ты что-то сказал? – она заранее улыбалась его ответу.
– Я сказал – давно бы так, – неожиданно произнес Вадим Кузьмич и почувствовал, как Сейф ухмыльнулся, пошевелил какими-то своими рычагами. – Давно бы тебе так надевать этот шарф. Вокруг шеи.
– Я всегда его так надеваю, – недоуменно проговорила Света.
– Значит, сегодня он идет тебе как никогда, – Анфертьев холодновато посмотрел в смеющиеся глаза Светы. В Сейфе опять что-то одобрительно скрипнуло. Сам того не желая, Вадим Кузьмич оказался в сговоре с этим железным сундуком, теперь оба они как бы выступали против Светы. Сейф заранее знал о своей победе, и в его уверенности не оставалось места для колебаний Анфертьева. «Все равно последнее слово будет за мной!» – зло подумал Вадим Кузьмич. Он протянул руки к Свете под невинным предлогом поправить воротник, но на самом деле хотел коснуться ее щеки, чтобы убить в себе ощущение холода и необратимости. И услышал за спиной утробное: «Ну-ну…»
– Тебе не хочется иногда поговорить с ним? – спросил Анфертьев.
– С кем? – не поняла Света.
– С Сейфом.
– Нет. Да и о чем? Он глуп и жаден. К тому же уверен в каком-то превосходстве над людьми.
– И над тобой тоже?
– Нет. Его чары на меня не действуют. Старый спесивый дурак. Свое дело знает, и ладно, – она беззаботно рассмеялась.
Шагая по подмерзшей тропинке к щели в заборе, Анфертьев попытался вызвать в себе чувство, которое испытал здесь совсем недавно, когда его ладони было так тепло и тревожно. Не получилось. Какая-то раздражающая неопределенность поселилась в нем.
С некоторых пор обычные маршруты прогулок Анфертьева изменились, он стал захаживать в инструментальные магазины, причем выбирал центральные, где всегда много народу и на него наверняка никто не обратит внимания. Сев как-то в троллейбус, он по Садовому кольцу добрался до Цветного бульвара и здесь купил небольшие тисочки, которые назывались не то детскими, не то школьными. Они оказались вполне надежными и удобными, их можно было привинтить к подоконнику, к столу, к балконной планке. Обратно он ехал, чувствуя себя не то разведчиком, не то преступником, за которым давно охотится милиция. Это состояние нравилось ему необычностью и безопасностью – никто не мог упрекнуть его за покупку. Подумаешь, тисочки! Но в то же время, в то же время…
Снова оказавшись на Цветном бульваре, долго толкался в инструментальном магазине, слушая разноязычную речь – иностранцы расхватывали инструменты, от напильников до электродрелей и станков для обработки дерева. Говорили, что там у них, за бугром, эти вещи куда дороже. В общем, миновали времена, когда наши гости чемоданами увозили матрешек. Ныне они охотно платят за превышение груза, но предпочитают брать полезные вещи.
На этот раз Анфертьев ничего не купил. Выйдя из магазина, он заглянул на рынок, прошел мимо южных фруктов, мимо специй и цветов, мимо нагловатых смугловатых продавцов. К нему не обращались, ничего не предлагали, не вертели у него перед носом бугристыми гранатами, килограммовыми грушами, хурмой и чурчхелой. Анфертьев понял, что плащ с короткими рукавами, поднятый воротник и руки в карманах позволяли этим психологам из южных республик безошибочно определить – здесь он человек случайный. Крутыми сретенскими переулками он поднялся к улице Кирова, потолкался на Главпочтамте, а едва оказался на улице, тут же направился в инструментальный магазин и, не таясь, не колеблясь, купил стальное полотно и наждачную бумагу для зачистки металлических поверхностей.
Рассовав покупки по карманам, он медленно прошел вдоль всей улицы Кирова, минуя магазины пластинок, хрусталя, книг. По подземному кафельному переходу пересек площадь Дзержинского и поднялся у «Детского мира». В инструментальном отделе Вадим Кузьмич убедился, что и здесь можно кое-что найти, но покупать ничего не стал, отложив на будущее. Вполне возможно, что в этом новом пристрастии проявились наследственные качества, таившиеся в нем: как-никак, а отец его, Кузьма Анфертьев, работал на заводе металлургического оборудования и всю жизнь имел дело с обработкой металла.
Вадим Кузьмич прекрасно понимал, что тисочки-молоточки далеко не забава. Теперь, когда у него были снимки, а точнее – чертежи Ключа, он приблизился к той, едва ли не последней черте, за которой простирались статьи Уголовного кодекса. Кстати, он приобрел и кодекс, увидев его случайно в магазине юридической литературы. И нашел слова, написанные специально для него: хищение государственного или общественного имущества в особо крупных размерах независимо от способа хищения наказывается лишением свободы на срок от восьми до пятнадцати лет с конфискацией имущества, со ссылкой или без таковой, или смертной казнью…
Или смертной казнью. Вот так.
– А ты изменился, – сказала ему однажды Наталья Михайловна, оборвав какой-то тягостный разговор.
– Изменился? – Вадим Кузьмич был удивлен. – Что ты имеешь в виду?
– Ты стал другим. У тебя появилось второе дно.
– Это хорошо или плохо?
– Не знаю. Пока еще не знаю, – Наталья Михайловна посмотрела мужу в глаза. – Тебя что-то беспокоит, ты все время о чем-то думаешь. И молчишь.
– Почему же молчу… Мы с тобой очень мило беседуем и на личные темы, и на общегосударственные, затрагиваем иногда международные события, внутренние проблемы нашей державы, которые, я полагаю, достойны самого серьезного внимания. Взять хотя бы развитие нечерноземной полосы, Продовольственную программу, борьбу с пьянством, которая последнее время приняла небывалый размах…
– Вот видишь, сколько ты произнес слов, чтобы уйти от главного, – улыбнулась Наталья Михайловна.
– Ты считаешь, что пьянство – тема недостаточно важная?
– Да. Я уверена, что у тебя на уме есть кое-что посущественней.
– Ты говоришь крамольные вещи, Наталья. За это не похвалят. Тебя не поймут.
– А ты, ты понимаешь меня?
– Годы совместной жизни дают мне основания…
– Кончай кривляться. Ты уходишь от разговора, Анфертьев. И это убеждает меня в том, что я попала в точку.
– Ты, Наталья, попала пальцем в небо. У каждого человека есть второе дно. А если его нет, это плохо. Значит, человек пуст, поверхностен, очевиден. Как сказал лучший, талантливейший человек нашей эпохи – тот, кто постоянно ясен, по-моему, просто глуп.
– Нет, Анфертьев, ты не глуп. Тебя не назовешь сильным, тебя нельзя отнести к удачливым. Но ты не глуп.
– Ошибка, Наталья, ошибка. Я очень тщеславен. Мое тщеславие настолько велико, что я не вижу вокруг возможностей накормить его, ублажить. Только поэтому оно меня и не беспокоит. Оно в спячке, как медведь в берлоге. Лучше его не тревожить. Если я буду ходить с гордо вскинутой головой, громко орать, хохотать, перекрывая гул родного завода, если товарищ Подчуфарин будет перебегать через дорогу, чтобы поздороваться со мной, – все это, вместе взятое, не удовлетворит моего тщеславия. И должность директора нашего завода меня не прельщает. Мне этого слишком мало, чтобы насытить мою гордыню, мое самолюбие!
– Ты это серьезно? – озадаченно спросила Наталья Михайловна.
– Вполне, – Анфертьев твердо посмотрел ей в глаза. – Если я как-то развеял твои сомнения о втором днище, считай мое заявление явкой с повинной.
– Нет, не развеял, – Наталья Михайловна молча разобрала постель, разделась и забралась под одеяло. – Мои подозрения усилились, – добавила она, беря в руки газету и надевая очки. – Настолько, что я начинаю бояться за тебя, Анфертьев.
– Не надо за меня бояться, – ответил Анфертьев. – Пока не надо. Авось.
– Ты ничего к этому не добавишь?
– Мне нечего добавить.
– Ложись.
– Ложусь. Свет выключать?
– Выключай, – Наталья Михайловна бросила газету на пол. – Что ты задумал? – спросила она уже в темноте.
– Так… Пустяк. Небольшой Кандибобер.
– Я, кажется, совершила ошибку, – медленно проговорила Наталья Михайловна. – Твое шутовство я принимала за слабость.
– Это не шутовство. Это беззаботность. Ведь я не думал, чем накормить свое самолюбие, чем его напоить, чем порадовать. Я не удручен дурными расчетами о продвижении по службе, поскольку не вижу даже далеко впереди себя должности, которую хотел бы заполучить. Возможно, я поступал плохо, но я не сушил мозги мыслями о повышении зарплаты, понимая, что это бесполезное и даже вредное занятие. Отсюда шла моя беззаботность.
– Шла? А сейчас?
– Не знаю… Во всяком случае, легкости поубавилось. Может быть, возраст подошел, а может, тщеславие измельчало, – Анфертьев улыбнулся в темноте, заложил руки за голову. – Невероятно, но я стал замечать и пренебрежение, чем бы оно ни прикрывалось, и зависимость, чем бы она ни скрашивалась.
– Ты уже не можешь относиться к этому равнодушно? – спросила Наталья Михайловна.
– Похоже на то.
– Но ведь, как и прежде, тебе ничего не изменить?
– Да, это печально. – Вадим Кузьмич понимал, что столь неопределенный ответ вызовет новые вопросы жены, но ему нравился этот допрос, хотелось выкручиваться, быть искренним и лукавым, хотелось, чтобы разговор о нем продолжался.
– Значит, растет внутреннее напряжение, неприятие, глядишь, поселятся в душе злость, зависть, а?
– Я об этом не думал, но, очевидно, такая опасность существует. Такая опасность всегда существует.
– И ты говоришь об этом так спокойно? Они что, уже поселились в тебе?
– Нет, эти хвори меня еще не беспокоят. Могу заверить, что среди наших друзей и знакомых, на заводе и в твоем научно-микроскопическом институте нет ни одного человека, которому бы я завидовал, места, которое я хотел бы занять.
– Это еще придет.
– Не уверен.
– Ты очень изменился, Анфертьев, – проговорила Наталья Михайловна. – И самое верное доказательство – наш разговор. Еще совсем недавно ты не стал бы со мной так говорить. Ты бы отшутился, отмахнулся, рассказал бы анекдот, чмокнул бы меня в щечку, и на этом бы все закончилось… А сейчас… Может быть, ты влюбился?
Анфертьев помолчал, застигнутый врасплох этим вопросом: влюблен ли он в самом деле? Можно ли его отношения со Светой подогнать под этот диагноз? Он представил себе ее лицо, глаза, губы, которые не решился поцеловать, и напрасно не решился, ощутил в ладонях ее плечи и невольно, сам того не замечая, отодвинулся от горячего бедра Натальи Михайловны. Она с удивлением, даже с некоторой обидой посмотрела на него, но, к счастью, Вадим Кузьмич не мог увидеть в темноте ее глаз, наполнявшихся слезами. Перед мысленным взором Анфертьева в это время стояло светлое лицо кассира на фоне Сейфа, которому она служила и который выдавал ей каждый месяц на все радости жизни, на все кругосветные путешествия, театры и наряды, на картошку и колбасу, на автобус, духи и мороженое, на перчатки, колготки, дубленки и шубы, на парикмахерскую, квартплату, на южные моря и северные озера, на кефир и чай, на галстук для Анфертьева и цветы для себя – сто рублей. Их едва хватало на столовское питание и проездной билет в трех видах общественного транспорта.
– Ты мне не ответил, – напомнила Наталья Михайловна и повернулась, проведя лицом по подушке и смахнув слезы слабости и обиды.
– Не влюбился ли я? – Анфертьев улыбнулся в темноту. – Если что-то и переменилось во мне, то не женский пол тому виною.
– А что?
– Трудно сказать… Всегда ли мы знаем, что нас меняет… Сон, который забылся, грубое слово, ласковый взгляд, победа, которую никто не заметил, поражение, которое не тронуло тебя самого…
– Все это слишком умно, Анфертьев, а следовательно, далеко от истины. Давай спать.
– Давай, – охотно согласился Вадим Кузьмич.
Если бы Наталья Михайловна продолжала настаивать на своем вопрос, он мог бы ответить, что да, влюбился. Такой ответ мог показаться вызывающим, оскорбительным, но с некоторых пор Анфертьев ощущал в себе внутреннюю силу, позволяющую ему всерьез относиться к собственному настроению. В его движениях, в словах появилась сдержанность. Он уже не торопился согласиться с кем-то, поддакнуть, засмеяться, когда не видел для этого причины. Стал меньше снимать, все казалось слишком уж незначительным по сравнению с тем, что его ожидало. Какое-то время ему казалось, что эти перемены никого не касаются и никому не заметны. Но вот впрямую о них сказала жена, накануне Зинаида Аркадьевна спросила, не случилось ли чего, а несколько дней назад Света как-то мимоходом обронила: «Какой-то ты не такой!» Анфертьев забеспокоился, хотел было вернуться к прежнему поведению, дурашливому и беззаботному, но не смог. А притворяться не пожелал. В бухгалтерии его перемены не вызывали беспокойства, разве что возрос интерес к отношениям со Светой – именно в этом все увидели причину.
Ему приснился Сейф.
Анфертьев вошел в него, как в пещеру, и дверь медленно, с ржавым скрежетом закрылась за ним. В слабом сумеречном свете можно было различить какие-то механизмы, иногда они приходили в движение, грохотали, и в этом чувствовался какой-то зловещий смысл. Анфертьев все шел дальше, проползая под стержнями, карабкаясь по зубчатым колесам, которые вдруг начинали вращаться, грозя каждую секунду перемолоть его. Его преследовало ощущение, что кто-то с улыбкой наблюдает за ним. Но, сколько он ни всматривался в темноту, ничего, кроме колес, стержней и рычагов не видел. Наконец он добрался до места, где должно было быть нечто ценное, ради чего он и вошел в это подземелье. Здесь было не так сумрачно, но свет казался каким-то серым, как бывает на рассвете, когда небо затянуто тучами. Заветное место, где Анфертьев надеялся что-то найти или хотя бы увидеть, оказалось пустым. Он переворачивал разваливающиеся ящики, вытряхивал дырявые мешки, копался в размокших комодах, старых чемоданах без крышек, пытаясь понять, что же он ищет. Анфертьев знал, что стоит ему только найти ЭТО, и он сразу догадается – вот именно то, что ему нужно. Без удивления, словно так и должно быть, он увидел Свету с маленьким ребенком на руках и почему-то твердо знал, что этот ребенок – он сам, Анфертьев, только очень давно. Ребенок тихо плакал и отворачивался, а Анфертьеву смертельно хотелось заглянуть ему в глаза, увидеть, каким он был когда-то. Света старалась спрятать от Анфертьева лицо ребенка, закрыть его плечом, ладонью, какой-то тряпкой. Наконец на какой-то миг из-под ладони Светы он увидел глаза – два ярких синих луча брызнули сквозь ее пальцы. Взгляд ребенка был настолько пронзителен и осуждающ, что, еще не проснувшись, он понял – плохой сон. И громыхающие над головой зубчатые колеса, рухлядь прошлого, рычаги, уходящие в низкое небо, – все это потеряло значение, и он пошел обратно, зная, что и стержни отклонятся в сторону при его приближении, и зубчатки пропустят, и ничто уже в глубинах Сейфа, в этом затхлом нищенском подземелье, его не остановит. Когда он оглянулся, понимая, что делать этого нельзя, то не увидел ни Светы, ни ребенка. И вообще позади него была совсем не та местность, через которую он только что шел. Теперь за спиной простиралась каменистая пустыня, по которой изредка от впадины к впадине пробегали красноватые существа. Они передвигались на двух ногах, но так низко наклонившись к земле, что казалось, будто бегут на четвереньках. Анфертьев ничуть этому не удивился, вроде все так и должно быть. Он долго сбивал ноги о камни, стряхивал с себя пыль, снимал паутину с лица, без конца сплевывал. Это было неприятно.
Проснувшись, Анфертьев лежал, глядя в темноту и перебирая подробности сна. Он пытался понять его, увидеть какое-то предзнаменование, но так и не нашел ясного смысла. Пришел к выводу, что истолковать сон можно одним словом – предостережение. Малыш с синим пронзительным взглядом остался там, в пещере, а он выбрался из подземелья, но какой-то пропыленный, отсыревший…
Анфертьев встал, подошел к окну. Начинало светать. По школьному стадиону несколько человек убегали от инфаркта, но убегали так тяжело и лениво, что самый захудалый инфаркт без труда догнал бы их на первом круге, если бы пожелал, конечно. Но, видно, в такую рань никто за ними не гнался, и они не торопясь отбывали утреннюю свою повинность. Их бег казался обреченным, словно они знали заранее, что ни от чего им не убежать.
Потом с высоты пятого этажа он увидел человека в длинном черном пальто и старомодной шляпе с обвисшими полями. Человек прогуливал собаку, большую, черную и тоже какую-то обвисшую. Казалось, оба не выспались, шли понуро, неохотно.
«Может, пойдем домой?» – спросила собака, подняв голову.
«Вот докурю, и пойдем».
«Напрасно мы поднялись в такую рань», – проворчала собака, бредя следом за хозяином.
«А тебе-то что… Все равно целый день будешь спать. Если у одного из нас собачья жизнь, то не у тебя».
«Ты что же думаешь, спать вволю – большое счастье?»
«Иногда мне так кажется», – хозяин остановился посреди пустыря, поднес спичку к погасшей сигарете.
«Ошибаешься, – собака брезгливо села на мокрую землю. – Я бы отдала все вываренные кости, холодные макароны, ошметья с вонючей колбасы за твою свободу».
«Это я свободен?! Я вот один у тебя хозяин, а у меня знаешь сколько их? Не успеваю поворачиваться, не знаешь, откуда несется крик «К ноге!», не знаешь, на кого лаять, кому руки лизать, перед кем хвостом пыль мести…»
«Но ты же большой начальник, за тобой машина приезжает…»
«Запомни, дура, чем больше начальник, тем больше у него хозяев. А ты что, хотела бы на машине кататься?»
«Зачем на машине… Мне нравится лапами по мокрой траве, по листьям, по горячей пыли, по свежему снегу…»
«Ну вот, а говоришь, машина…»
«И все-таки тебе лучше… ты всех своих хозяев можешь послать к собачьей матери. Сам говоришь, что не знаешь, на кого лаять, а кому руки лизать… Значит, тебе решать. Кто тебе мешает облаять кого угодно? Кто тебе мешает руки лизать всем подряд?»
«А зачем? – Хозяин по-собачьи потряс головой, стряхивая капли дождя с широких полей шляпы. – Ради вываренных костей и вчерашних макарон?»
«Разве не для этого все в жизни делается?»
«Но есть и духовные потребности», – неуверенно проговорил хозяин.
«Ты имеешь в виду мокрую траву, подмерзшие листья, горячую пыль проселочных дорог? А зачем тебе это? Какая разница, по какой дороге катятся колеса твоей машины? Ты сыт, тебе тепло, чего еще?»
«Не знаю… Не знаю. Но мне кажется, что я живу уродливо, радуюсь не тому, тороплюсь не туда, добиваюсь не того, встречаюсь не с теми… Иногда меня охватывает страшное подозрение, что я вообще живу не своей жизнью».
«Это как?» – Собака подняла голову.
«Не понимаешь?»
«Нет».
«Совсем не понимаешь?»
«Совсем не понимаю. Как это?»
«А вот так… Всунули в первую освободившуюся шкуру, ввели в какие-то коридоры, показали кабинет, квартиру, затолкали в толпу чужих, незнакомых людей и сказали: вот с ними будешь жить и здесь будут все твои радости и огорчения, все восторги, победы, поражения. А истинно близкие, родные мне люди ждут меня где-то в другом месте, ждет любимая женщина, работа… Но нет, я там никогда не появлюсь. Я уже в этой шкуре».
«Чепуха, – сказала собака, махнув хвостом. – Ты просто не побывал в моей шкуре. Твоя шкура та, которая на тебе».
«Возможно», – длинные полы черного пальто колыхнулись, и хозяин, наклонив голову так, чтобы со шляпы падали капли дождя, двинулся дальше.
Маленькие фигурки человека и мохнатой собаки медленно пересекли пустырь и скрылись за углом большого темного дома. Анфертьев стоял у окна, продолжая их разговор, находя все новые доводы человеку и собаке, пока не запутался совсем. Тогда он ушел на кухню, поставил чайник на газ, как-то внове вслушался в игру кремлевских курантов, пытаясь найти в их перезвоне ответы на вопросы, которых у него становилось все больше и от которых ему жилось с каждым днем все…
В этот момент Автор почувствовал за спиной учащенное дыхание – так может дышать человек или запыхавшийся, или крайне возмущенный чем-то. И тут же Автор увидел, как к странице из-за его плеча протянулась несколько увядшая рука, украшенная громадным перстнем и алыми ногтями. Автор узнал ее – это была рука литературной оценщицы. Одновременно раздался ее голос. Дама с вежливой издевкой спросила, какое отношение к Анфертьеву имеет эта собачья беседа на пустыре ранним утром. Острый длинный ноготь, укрепленный на конце указательного пальца, пронзил страницу, а хрипловатый голос спросил, а не лучше ли Автору вместо того, чтобы переводить время и бумагу на описание паршивой собаки, по которой давно плачет живодерня, не лучше ли ему направить свои усилия на разоблачение духовной убогости Анфертьева, на то, чтобы заклеймить его и предостеречь подрастающее поколение? В жизни Анфертьева, в его прошлом наверняка найдутся случаи, которые докажут, что не сегодня и не вчера стал он на преступный путь, что этот шаг был подготовлен всей предыдущей жизнью…
Автор робко возразил, что Вадим Кузьмич с искренней взволнованностью прослушал утренний перезвон государственных часов, гимн своей Родины, он прошел в своей жизни путь, который прошли и его сверстники, – пионерские лагеря, строительные отряды, субботники и воскресники, первомайские демонстрации, митинги и собрания, посвященные борьбе народов за свободу в различных уголках земного шара, он возводил коровники и крольчатники, выполняя Продовольственную программу…
Обладательница алого ногтя с непонятным Автору ожесточением возразила, что само сочетание имени Анфертьева с этими святыми понятиями звучит кощунственно. Читатель не поймет Автора и осудит его со всей присущей ему, читателю, принципиальностью. Автору должно быть стыдно затевать недостойную кампанию по восхвалению преступного образа жизни.
Разумеется, Автор тут же осознал свои ошибки и поспешил заверить, что обязательно учтет критические замечания и постарается исправить то гнетущее впечатление, которое произвели на даму слова черной собачки, позволившей себе усомниться в духовных ценностях своего хозяина. Автор заверил, что прекрасно осведомлен о нехватке бумаги в стране, поэтому разговор хозяина с собакой постарался изложить короче и привел по той единственной причине, что прозвучал он в сознании Анфертьева, который с некоторых пор вел с собой нескончаемый спор о допустимости задуманного им, о нравственной ответственности, о возможных последствиях. Буквально во всем: в цвете облака, в форме лужи, в лишенных всякого смысла словах Бориса Борисовича Квардакова, в случайно выхваченной строчке бухгалтерской ведомости, в словах удалой песни, вырвавшейся из репродуктора, – Анфертьев искал приметы, напрягался, пытаясь понять скрытый смысл поданного ему знака. Увидев однажды на дороге размокшую игральную карту рубашкой кверху, он нагнулся и перевернул карту. И огорчился, увидев шестерку пик, – она означает дальнюю дорогу в казенный дом. Все эти мелкие случаи, сам того не замечая, он возводил в ранг предзнаменований не потому, что был суеверным, Анфертьев хотел найти хоть какое-нибудь одобрение своей затее. Но нет, не находил он в окружающей действительности никакой поддержки и утешался тем, что пытался все свести к игре.
Известно, что многие люди, укладываясь спать, погасив свет и найдя в подушке заветное местечко для затылка, начинают рассказывать себе увлекательные сказки. О схватках с хулиганами, о невероятных по бесстыдству любовных приключениях, об изобретении нового экономического закона. Автору хорошо знаком один весьма солидный человек не первой молодости, который по ночам тешит себя сказками об открытии собственного памятника. Днем он ходит по городу, зорко высматривая, где бы установить постамент, и очень огорчается, когда облюбованный им сквер оказывается занятым табачным или газетным киоском, общественным туалетом, автомобильной стоянкой или, что еще хуже, памятником кому-то другому. Но он человек сильный, быстро приходит в себя и начинает поиски нового места. Вдавив голову во влажную подушку, он квартал за кварталом обходит весь центр города, передвигает уже установленные памятники, случается, сбрасывает с понравившегося постамента чей-то бюст и, поднатужившись, водружает туда свой – с широким лбом, покатыми плечами, пронзительным прищуром глаз, с лицом обветренным и мужественным, лицом воина и мыслителя. Он насыпает высокие холмы, сеет на них газонную траву, везет из карельских скал гранитные глыбы, размер которых позволил бы высечь его в полный рост, величественного и непогрешимого. И наконец засыпает в разгар тожественного митинга, под мягкий стрекот телекамер, под шелковый шелест знамен, под клятвенные слова, которые выкрикивают пионеры, вскинув руки в салюте.
Знаком Автору и другой человек, который, едва коснувшись головой подушки, начинает отстреливаться из узких окон своей квартиры от многочисленных врагов, окружающих каждую ночь. Толстые стены старого дома, винтовка с оптическим прицелом и прибором для ночного видения, запас патронов позволяют ему держаться, пока не придет подмога. Он во всех подробностях представляет, как его пули настигают косорылых злодеев и за толстым деревом, на голубятне, в слуховом окне чердака соседнего дома, за мусорными ящиками. И, только уложив десяток-второй кровожадных врагов, он наконец засыпает, обессиленный, выронив из рук тяжелую надежную винтовку.
И Анфертьев едва ли не каждую ночь представлял себе, как он провернет этот Кандибобер – свою затею он про себя называл Кандибобером. Невинно так, шаловливо. Озорство, дескать, и ничего больше.
Пока Наталья Михайловна знакомилась перед сном с международными новостями и, шурша газетой, переживала победы и поражения многострадального народа Намибии, ужасалась жертвам землетрясения в Мехико, Анфертьев искал затылком то место на подушке, с которым ему предстояло породниться на ближайшие восемь часов. Пока Наталья Михайловна ведьмой носилась в вихрях мировых событий, Вадим Кузьмич, вытянувшись под холодной простыней, тихонько входил в бухгалтерию, прикрывал за собой дверь и для верности задвигал щеколду. Некоторое время он стоял неподвижно, прислушиваясь к голосам в коридоре. Убедившись, что в окно с пустынного заводского проезда никто не наблюдает за ним, Анфертьев задергивал мохнатую от пыли штору и, сжимая в кулаке Ключ, вылизанный наждачными шкурками до ювелирного совершенства, медленно приближался к неприступной громаде Сейфа.
Этот важный момент Вадим Кузьмич растягивал сколько мог. Из узкой заглатывающей скважины Сейфа с тихим свистом дул сквозняк, от темного воздуха, настоянного на запахе денег, пробирала дрожь. Ключ входил в скважину, и каждая его зазубрина была паролем, каждая щеколда, задвижка, убедившись, что пароль знаком, пропускали его все дальше к тайнам запора. Ключ притворялся своим, убеждал, что его не стоит опасаться, что все пружины, стержни, рычаги запора могут ему довериться. Наконец где-то в недрах Сейфа он упирался и… Раздавался еле слышный щелчок. Да, Ключу, сработанному золотыми руками Вадима Кузьмича Анфертьева, сына умельца Кузьмы, удавалось обмануть хитроумные устройства Сейфа.
Вдавив голову в подушку, закрыв глаза, сведя брови к переносице, Вадим Кузьмич не слышал ни бомбардировки Фолклендских островов, ни взрывов иранских танкеров, ни пулеметной стрельбы в джунглях Никарагуа, куда опять пробрались американские наемники, он слышал, как с легким металлическим шорохом уходили из пазов стальные стержни замка. Они покидали свои стволы точно так же, как стальные тела ракет уходили из катеров, подводных лодок, самолетов и подземных бетонированных шахт в засыпающем, гаснущем сознании Натальи Михайловны.
Наступал момент, когда Анфертьев, положив ладонь на холодную латунную ручку, с силой тянул ее на себя и открывал вход в пасть мастодонта. Даже сейчас, под одеялом, у него бешено билось сердце, когда он видел его беззащитные внутренности. В глубине Сейфа матово светились тугие пачки, сложенные Светой. Анфертьев брал их, ощущая упругость, вес, плотность пачек, слышал, как с легким шуршанием падают они в приготовленный целлофановый пакет. Потом закрывал опустошенный, оскверненный Сейф…
И, утомленный, засыпал. Представить во всех подробностях пути отхода он уже не мог, не было сил.
Он долго ходил вокруг магазина хозяйственных товаров, а когда наконец решился, то подошел вначале к посудному отделу, хотя наверняка знал, что никто за ним не следит. Анфертьев с показным вниманием осмотрел многоэтажные залежи хрустальных ваз, за которыми совсем недавно гонялись тети, желающие обеспечить будущее своим племянникам и племянницам, тети, уверенные, что с каждым годом хрустальных ваз будет становиться все меньше, а племянников и племянниц все больше. Но они ошиблись, все произошло наоборот…
Однако не об этом речь.
Отойдя от хрусталя, Вадим Кузьмич направился к отделу обоев. Расплывшиеся узоры зеленовато-коричневого цвета перемежались бесформенными пятнами, изображавшими не то листья, не то цветы, не то фрукты и овощи одновременно. Узоры причиняли Анфертьеву почти физическую боль, и он, простонав сквозь зубы, поспешил отойти к ручкам, шпингалетам и запорам, изготовленным в дальних странах. У изделий были такие цены, будто их доставляли караванными тропами по пустыням и горным ущельям, по непроходимым болотам и дремучим лесам, где торговцев поджидали безжалостные разбойники, жаждущие завладеть метизными товарами. Часть каравана погибла в пути, вторая половина была разграблена, и лишь одному верблюду с тощим мешком удалось пробиться в хозяйственный магазин у Бутырского рынка в тылу кинотеатра «Прага». И вот, о радостный миг! Ручки для дверей, форточек, шпингалеты и замочки оказались на витрине по цене, которая с лихвой окупит все затраты на снаряжение каравана, все жертвы и лишения.
Скосив воровато глаза, Анфертьев увидел под стеклом набор напильников и тут же отвернулся, чтобы человек, случайно узнавший его здесь, ни о чем не догадался. Потом подошел ближе, уже смелее, рассудив, что на витрине лежат не только напильники, но и замки, отвертки, стеклорезы, дверные глазки, сверла. И набор надфилей, которыми можно обрабатывать мелкие металлические детали, придавать им самую сложную форму.
– Девушка! Девушка! – позвал Анфертьев, но у него получилось как-то уж очень тихо. Откашлявшись, он спросил погромче: – Сколько стоят эти напильники?
– Рупь восемьдесят! – И девушка решительно, чтобы побыстрее отвязаться, положила перед Анфертьевым клеенчатый конверт с надфилями. Были среди них круглые, треугольные, квадратные и даже с ромбическим сечением. Анфертьев вначале невольно отшатнулся, но, совладав с собой, взял конверт. Надфили мелко вздрагивали в его пальцах. Он провел плоским напильничком по ногтю, и тот оставил четкий глубокий след, заверяя, что работать будет хорошо, что давно тоскует по настоящему делу. У Вадима Кузьмича возникло ощущение, что надфили прекрасно знают, что их ожидает, они даже обрадовались, что не шпингалеты в туалетной придется подпиливать, не заусеницы и мясорубки стачивать, не прорези в шурупах углублять, что задание предстоит куда более серьезное.
Анфертьев осторожно положил их на прилавок и направился к кассе. Он выбрал путь подлиннее, чтобы наверняка знать, что никто из знакомых не крикнет на весь торговый зал: «Вадька! Да на кой черт сдались тебе эти напильники? Ты что, в слесаря подался?» И тогда – все. Улика, зацепка. И Следователь спросит:
«Послушайте, Анфертьев… Один из свидетелей утверждает, что незадолго перед происшествием в заводоуправлении видел, как вы покупали набор надфилей. Зачем они вам понадобились?»
«Надфили? – переспросит Анфертьев, делая невинные глазки. – А, вы имеете в виду эти маленькие напильнички. Для хозяйственных нужд. Я, знаете, утюги собираю… Старые утюги. Их приходится чинить, восстанавливать. Требуется инструмент».
«И давно вы собираете утюги?» – вряд ли сможет Следователь удержаться от улыбки, задавая этот вопрос.
«Да уж лет пять, не меньше».
«А надфили купили в прошлом месяце. Как же раньше обходились?»
Ну и так далее. Пока шел Анфертьев к кассе, а потом возвращался с чеком, он выдержал три допроса и две очные ставки с нежелательными свидетелями. Но, к счастью, не увидел никого из знакомых. Сунув конверт с надфилями в карман, он поторопился выйти из магазина и сразу сел в первый попавшийся троллейбус, чтобы его и близко не видели возле этого магазина. И подальше, подальше по Беговой, через мост, мимо Ваганьковского кладбища, на Красную Пресню, на площадь Восстания, к Никитским Воротам – ищи-свищи!
Постепенно Анфертьев приобрел весь нужный ему инструмент. Предупреждая возмущенный ропот сотрудников уголовного розыска, раздавшийся за его спиной, Автор сразу предупреждает, что никаких секретов не собирается раскрывать, поскольку ими не располагает. От советов по вскрытию сейфов и расхищению народных средств также воздержится.
Все изложенное здесь является чистейшим вымыслом. Возможно, этот вымысел легкомыслен, но, с другой стороны, разве есть фантазии, помеченные высокой степенью ответственности? Для того люди и бросаются в домыслы и вымыслы, чтобы хоть на короткое время окунуться в соблазнительную атмосферу безответственности, вдохнуть свежий ветер безрассудства, переступить черту, за которой начинается безнадзорность, а может быть, даже и безнравственность. Впрочем, и это все фантазии. Читатели, обнаружившие здесь сходство с настоящими преступлениями, могут спать спокойно – это всего лишь досаднейшее совпадение. Если же специалисты увидят на этих страницах угрозу общественному устройству, то Автор спешит успокоить их, они ошибаются. Дело в том, что подробное описание вскрытия Сейфа уже само по себе является надежным предостережением – Автор полностью обесценивает подобные попытки в будущем.
Однако продолжим.
Наступил однажды момент, когда Анфертьев понял: полностью изготовить Ключ он не сможет. Не хватит ни опыта в обработке металла, ни подходящего оборудования. В домашних условиях приварить к трубке пластину настолько прочно и надежно, чтобы она не обломилась и не осталась в замковом устройстве Сейфа верной уликой несостоявшегося покушения, попросту невозможно. Поэтому Анфертьев направил усилия на поиски старого ключа, который послужил бы заготовкой. Задача облегчалась тем, что у него была жестяная банка из-под томата производства Венгерской Народной Республики, наполненная ключами, которые он находил в старых, полуразрушенных домах, обреченных на снос. Любил Анфертьев побродить по таким домам с вышибленными дверями и окнами – то на Таганке сносили целые кварталы, то на Каляевской, не говоря уже о Марьиной Роще, не говоря уже об Арбате. Москва строилась и расставалась с прогнившими домишками позапрошлого века. Многие печалились, видя, как на месте живописных особнячков возникают бездушные громады, но что делать, что делать, ребята…
Анфертьев, взяв с собой Таньку, часами бродил по пустынным дворам, с интересом разглядывая ржавые ведра, умывальники из бронзы, примусы, самовары, утюги. Случалось, находил пушечные ядра, счеты, фарфоровые чашки, на донышке которых можно было различить двуглавых орлов, как-то нашел пол-литровую банку, наполненную царскими пятаками, из вороха бумаг вырыл немецкий штык с зазубренным лезвием. Попадались и ключи от амбарных замков, от жестяных замочков нашей эпохи, от письменных столов и кухонных шкафчиков, от детских портфелей и угластых чемоданов военного времени, ключи, которые выпускались просто так, в виде самостоятельных изделий, поскольку никогда никто не делал к ним замков.
К Танькиной радости, он все это тащил в дом, чистил, восстанавливал и без конца загромождал балкон.
Особенно любил Анфертьев ключи. Трудно сказать почему, но самый поганенький ключик вызывал в его душе волнение и трепет, он подбирал его, соскабливал грязь и ржавчину, нес домой с таким ощущением, будто еще к одной тайне человеческой прикоснулся, будто еще нечто запретное стало ему доступно.
Однажды, оставшись дома один, Анфертьев расстелил посреди комнаты газету, высыпал на нее ключи и начал разгребать эту металлическую гору. Он сразу увидел ключ, у которого зубчатка полностью перекрывала бородку Ключа от Сейфа. Правда, он оказался без дырки в торце, но это не смущало Вадима Кузьмича, у него уже были и дрель, и набор сверл. Ручка ключа представляла собой причудливое чугунное кружево, стержень украшали несколько колец с какими-то знаками – не то заклинаниями, не то инициалами прежнего владельца амбара, кладовки, а может быть, даже и таинственного подземелья, в котором томились красавицы, должники, преступники.
Несколько дней Анфертьев носил ключ в кармане, привыкая к нему, лаская пальцами, ожидая того момента, когда у него с этой тяжелой вещицей возникнет нечто вроде сообщества. Он приучал ключ к себе, как приучают заблудшую собачонку, подкармливая ее, поглаживая, почесывая за ухом. Как-то, решившись, он зажал ключ в тисках и быстро спилил его полукруглое окончание, получив чистый срез серебристого цвета. А еще через несколько дней Вадим Кузьмич большой цыганской иглой нанес на ключе четкую форму бородки. Рисунок получился хорошо, и убрать лишнее не представляло большого труда.
Постепенно ключ приобретал преступную форму. Но чем больше он напоминал настоящий, тем большее нетерпение проявлял. Да, ключ со старомодной фигурной ручкой, преобразившись, лишился степенности и добропорядочности прошлого века. Теперь он уже сам поторапливал Анфертьева, словно почувствовав вкус к предстоящему риску, ерзал в руке, царапал ладонь лишними выступами, требовал скорейшего завершения работы.
Но дело застопорилось: по снимкам Вадим Кузьмич не мог определить толщину бородки и размер торцевого отверстия. Пришлось ждать удобного случая, пока в разговоре со Светой он как бы невзначай взял со стола связку ключей, повертел их на пальце, а потом, выбрав ключ от Сейфа, с силой нажал торцом на стопку бумаги. Бросив связку на стол, он что-то записал на листке и ушел с ним к себе, слыша в кармане восторженное повизгивание Ключа. В лаборатории он набросил крючок на дверь и через лупу внимательно рассмотрел листок. Все получилось отлично, оттиск позволял до долей миллиметра определить толщину бородки, ее высоту, диаметр отверстия. Прошло еще несколько дней, и снова, оставшись дома, Анфертьев высверлил в торце дырку. После этого оставалось лишь зашлифовать поверхность наждачной бумагой.
Он понял, что Ключ готов.
И однажды Вадим Кузьмич задержался в лаборатории после рабочего дня. В заводоуправлении уже никого не оставалось, только на втором, директорском этаже слышны были шарканья швабры. Анфертьев задвинул щеколду на входной двери. Прислушался. Швабра продолжала мерно шуршать над головой. Сейф молчал выжидательно и настороженно. Вадим Кузьмич вынул из кармана нагретый ладонью Ключ и быстро вдвинул его в отверстие. Ключ вошел легко, охотно и замер на изготовке. Поворачивая его, Анфертьев услышал скрип уходящих из пазов стальных стержней. Он повернул Ключ еще раз, и бронированная дверь еле заметно дрогнула. Анфертьев повернул ручку и потянул на себя. Из темной глубины Сейфа дохнуло опасностью. Закрыв дверь, он повернул Ключ два раза в обратную сторону и перевел дыхание.
Испытания прошли успешно.
Незаметно пронеслись зимние метели, похолодания и оттепели, несколько раз заносило дорожку среди деревьев, и Анфертьев со Светой брели по щиколотку в снегу, протаптывая новую тропинку к щели в заборе, потом ее снова заносило снегом, но наконец апрельское тепло сделало свое дело, и обнажились опавшие листья. Поначалу мокрая, льдистая, скользкая земля становилась теплее, мягче, и по тропинке уже можно было ходить без опасения провалиться в подмерзшую лужу или влезть в грязь.
Весна шла ветреная, неуютная, зябкая. Анфертьев снова надел светлый плащ с коротковатыми рукавами и ходил, не вынимая рук из карманов, не опуская куцего воротника. От ветра и от пыли глаза слезились, он чувствовал себя некрасивым, и от этого не проходило в нем какое-то раздражение и несчастное состояние. Пойти на что-то серьезное с таким настроением он не мог и все отложил до того времени, когда кончится ветер, когда потеплеет и на улице, и в душе.
Он стал сдержаннее, неохотно откликался на шутки, его отношения с директором Подчуфариным стали суше, будто оба надоели друг другу. Иногда на него находило оживление, он куражился, кружился между столами бухгалтерии, рассказывал какие-то истории, подсаживался к Свете и все заглядывал ей в глаза, будто никак не мог прочитать там что-то приятное для него, меняющееся, ускользающее. Потом вдруг замолкал на полуслове, протискивался по узкому проходу в свою каморку и затихал там до конца дня.
А между тем сначала робко, потом все очевиднее зазеленели клены во дворе. Администрация завода и общественные организации стали готовиться к апрельскому субботнику.
Подчуфарин и Квардаков, запершись на день, составили план озеленения заводского двора. Наслушавшись о цветнике, в который якобы превратился город Донецк, они решили свой завод украсить розовыми кустами, чтоб они радовали взор трудящихся и призывали их к дальнейшему повышению производительности труда. Анфертьев, естественно, получил срочное задание: во время субботника наделать фотографий на рабочих местах, в заводоуправлении, на очистке территории и вывесить их у проходной. Он молча выслушал указание, молча кивнул. Дескать, будет сделано.
– Я вижу, для тебя весна – не самое любимое время года? – заметил Подчуфарин.
– Мне больше нравится конец года.
– Конец года? Почему?
– Вы заняты подведением итогов и забываете обо мне.
– Анфертьев! – вскричал Подчуфарин. – Ведь это ужасно, когда о тебе забывают! Надо постоянно доказывать свое присутствие. Всегда. Везде. Телефонными звонками, телеграммами, просьбами, требованиями, слезами и угрозами! Пиши письма, передавай приветы, посылай проклятья, но все вокруг должны знать, что атмосфера земного шара просто насыщена тобой! Ты участвуешь во всем, что происходит вокруг, – трамвай ли сошел с рельсов, объявлена борьба с пьянством, налажены отношения с Китаем, межпланетная станция засекла комету Галлея, ограблен ереванский банк – это все ты, твоих рук дело, твоя работа!
– Я постараюсь, Геннадий Георгиевич, – смиренно сказал Анфертьев.
– Да ну тебя! – махнул рукой Подчуфарин. – Катись!
Наверное, не бывает, чтобы человек, изменившись в чем-то, во всем остальном остался бы нетронутым. Самая малая перемена неизбежно влечет за собой другие, не всегда заметные, но они тянутся цепочкой или, лучше сказать, прут цепной реакцией, и случается, небольшое происшествие, а то и шальная мыслишка настолько меняют человека, что все диву даются: да тот ли это Валька, Жорка, Сережка, которого мы знаем столько лет?
Решившись на шаг отчаянный и безрассудный, Анфертьев ощутил в себе опасливую настороженность – не сказать бы лишнего, не выдать себя каким-нибудь словцом, жестом, взглядом. Сразу после испытания Ключа Вадим Кузьмич собрал все отпечатки, чертежи, оттиски и сжег возле мусорных ящиков. И весь инструмент, как ни жалко ему было расставаться с новыми тисочками, напильничками, сверлами, он собрал в плотный пакет и сбросил с крутого пешеходного мостика в Яузу. И с ключами, которые собирал не один год, расстался точно так же. И место у подоконника, где он обрабатывал Ключ, Анфертьев прочистил пылесосом, протер мокрой тряпкой, чтобы даже металлической пыли не осталось в щелях между плашками паркета, на чугунной батарее, на столике, на вазочке, на салфеточке. В квартире не осталось ни одного предмета, который бы мог рассказать дотошному Следователю о тайной жизни хозяина. И опустошенность охватила его, словно он лишился важной опоры в жизни.
Теперь уже ничто не стояло между ним и Сейфом, все препятствия отошли в сторону, освободив проход к железному сундуку. У него возникло ощущение, будто кто-то тихонько подталкивал его сзади, а он упирался, как человек, которого просят спеть или сплясать, а он не то робеет, не то попросту набивает себе цену…
По оттаявшей земле моросил весенний дождь, сквозь просыпающиеся ветви кленов заводские корпуса тоже казались как бы оживающими, вроде и на них подействовало весеннее тепло. Снежные сугробы сошли, и показались их черные скелеты – фермы неоконченных кранов, зубчатые колеса бульдозеров, безвольно откинувшиеся гусеницы. Теплый дождь смывал с них прошлогоднюю ржавчину и наносил свежую рыжую ржавчину этой весны.
По тропинке под большим черным зонтом шли Вадим Кузьмич и Света, шли, прижавшись друг к другу чуть теснее, нежели этого требовали размеры зонта.
– Значит, так, – сказал Анфертьев, когда они оказались достаточно далеко от заводоуправления, – я еду в командировку. На четыре дня. В Запорожье.
– Там хорошие пейзажи? – спросила Света.
– Нет, пейзажи там в основном индустриальные. Но у них сломался какой-то кран, и запорожцы прислали возмущенное письмо. Дескать, наш завод виноват. Подчуфарин велел заснять все поломки вдоль и поперек, а он здесь по фотографиям будет принимать решение – с кого стружку снимать.
– Завидую я тебе, Вадим! Я никогда не была в Запорожье и никогда там не буду.
– Почему?
– Потому что я кассир.
– Поехали со мной, – сказал Анфертьев бесстрастно.
– Куда?
– В Запорожье. Я уже все обдумал. Туда два часа лету.
– А работа?
– Гори она синим огнем. Ты вылетаешь в пятницу вечером. И в пятницу вечером мы встречаемся в Запорожье. Гостиницу я беру на себя. Суббота и воскресенье – наши. Возвращаемся в понедельник первым самолетом. Берем такси и успеваем к началу рабочего дня.
Все это Вадим Кузьмич проговорил монотонным голосом, глядя на кирпичный забор, на мокрые стволы деревьев, на капли, срывающиеся с зонтика. Если бы он кричал или шептал горячо и страстно, если бы он хватал Свету за плечи, таращил глаза, убегал вперед и возвращался, она бы не согласилась. А так…
– Ты с ума сошел! – Это единственное, что она нашлась сказать.
– Немного есть. Договорились?
Они прошли до конца тропинки, выбрались на улицу, для чего им пришлось сложить зонтик, потом они снова расправили его перепончатые крылья над своими головами. Анфертьев молчал, давая Свете время привыкнуть к его сумасшедшему предложению.
– Погода нелетная, – сказала Света.
– Погоду беру на себя.
– Ты не будешь об этом жалеть?
– Не знаю. Но будет очень жаль, если ты откажешься. Тогда вообще все пойдет наперекосяк.
– Думаешь, это возможно?
– Да. Все возможно.
– Я боюсь.
– Я тоже. Я тоже боюсь, – повторил Анфертьев. – Я боюсь, что у нас с тобой ничего не будет, кроме щели в кирпичном заборе, кроме вонючих макарон в вонючем буфете, кроме жалких встреч в тени Сейфа под перекрестными взглядами десятка женщин, которые давно забыли, что это такое, но наверняка знают, что должны нас обсуждать! – Анфертьев почувствовал, что его охватила нервная дрожь. – Как все это мило, как мило! Чистота наших отношений заслуживает всяческого одобрения! Мы показываем пример добропорядочности и высокой нравственности! Да, мы чисты, но наступает момент, когда о чистоте лучше молчать. Стыдно! Ты заметила – люди бахвалятся несуществующими грехами и пороками, но о чистоте молчат. Заметила? О чистоте молчат. Она постыдна. Ею можно гордиться… Я не знаю, где ею можно гордиться. Да, можно все оставить как есть, можно все пустить на самотек, можно подождать. Чего, Света?! Чего ждать? Счастливых перемен? Их не будет! Света, их не бывает! Перемены наступают, если ты их сделал сам, обливаясь потом и кровью, продираясь сквозь зависть, зло и насмешки, падая от подножек и кусая за ноги тех, кто тебе эти подножки делает!
– Тише! Ты кричишь на всю улицу!
– И ладно! Пусть все знают! Пусть не надеются! Их надо предупредить, пока не поздно. Счастливых перемен не бывает, граждане! Не надейтесь! Они не приходят сами. К ним нужно продираться сквозь предубеждения и страхи! Боже, сколько страхов нужно перешагнуть! Страх показаться не таким, каким тебя хотят видеть, страх не оправдать начальственное мнение! Поступить не так, как положено! Страх оскорбить чей-то слух, взгляд, осязание, оскорбить чью-то тупость и невежество! Страх показаться умнее, чем положено, образованнее, чем дозволено, смелее, чем допустимо! И мы боимся, боимся, боимся! Страшимся произнести слово, которое годами вертится на языке! Опасаемся одеться так, как нам хочется! Трусим сказать, поступить, подумать – вдруг не так!
Анфертьев замолчал и шагал упруго и быстро, даже не заметив, что давно уже держит зонтик только над собой.
– Слушай, ты весь дрожишь. – Света осторожно завела его руку с зонтиком над собой.
– Я давно дрожу.
– Ты хочешь, чтобы я прилетела в Запорожье? Хорошо. Я прилечу. В пятницу вечером.
– Точно?!
– Если точно прилетит самолет, – сказала она, глядя на Анфертьева исподлобья. – Но ты не прав, Вадим. Не все страхи стоит крушить. Перед некоторыми можно и остановиться. Мне бы не хотелось, чтобы у нас с тобой все было ясно. Пусть будет неопределенно и запутанно, пусть будет зыбко, пусть все висит на волоске, но упрощать не надо. Я не хочу избавляться от своих страхов, понимаешь? Пусть они будут, я сама с ними справлюсь, если они станут слишком уж досаждать. Понимаешь? Не знаю, кому из нас сложнее… Но я не хочу, чтобы мне стало совсем легко и просто.
Анфертьев молчал, пристыженный. Ее решимость была тверже, Света готова была идти дальше, чем он. За его порывом было нечто неустойчивое, кратковременное.
– Ты права, Света, – сказал он. – Меня выводит из себя… Все остановилось, вот в чем дело… Нет движения. Нет перемен. Нечего ждать. Это ужасно, когда нечего ждать!
– Ты тоже улетаешь в пятницу?
– Нет, в среду. Мне нужно прихватить два рабочих дня. А в пятницу я встречу тебя в запорожском аэропорту.
– Неужели это возможно, Вадим? – улыбнулась Света первый раз за всю эту их весеннюю дорогу под частым теплым дождем.
Анфертьев не успел ответить – в этот момент прозвучал вопрос Следователя, прозвучал у него в мозгах, в сердце, в печенке. Да, в Анфертьеве уже всю зиму жил Следователь. Не очень часто напоминал о себе, но и забыть о себе не давал. И нет в этом ничего удивительного. Разве вы не замечали, как в нас поселяется ненавистный враг и вы ругаетесь с ним каждый раз, когда остаетесь одни, когда вспоминаете его ненароком? Разве не поселялась в нас девушка с соседней улицы? Разве друзья не живут в нас? Сколько народу мы прописали в себе: книжных героев и продавцов из соседней лавки, живых и мертвых, знакомых и тех, кого никогда не видели! Дай нам Бог удачи разобраться со всеми, для каждого найти слова и силы.
«Скажите, Лунина, с кем из заводоуправления у вас сложились наиболее близкие, доверительные отношения?» – спросил Следователь.
«У меня со всеми хорошие отношения».
«А тут кое-кто называл Анфертьева… Вы с ним встречаетесь чаще, чем с другими?»
«Анфертьев – наш фотограф, и вход в его лабораторию из бухгалтерии, поэтому мы просто вынуждены встречаться с ним каждый день».
«Как вы думаете, он мог «это» сделать?»
«Анфертьев? Никогда. Он… Он слишком слаб».
Такой вот разговор вдруг ворвался в сознание Анфертьева, пока он, ссутулившись, стоял под мокрым зонтом и смотрел Свете в глаза. И тут же все в нем затихло, как ничего и не было – ни Следователя, ни его вопросов, ни его подозрительности. Но тут же словно кто-то повернул ручку настройки приемника, и в него болезненно остро вошел вопрос самой Светы:
«Вадим… Но это же подло. Отвечать-то мне».
«Я сделаю так, что тебе не придется отвечать».
«Так не бывает. Кому-то отвечать все равно придется. И так ли уж важно, посадят меня или кого-то другого?»
«Это важно. Сидят миллионы людей, но я не чувствую себя от этого несчастным. Не велика беда, если к ним прибавится еще один. А ты останешься на свободе в любом случае».
«Ты уверен, что мне захочется после этого остаться на свободе?»
Анфертьев не стал отвечать, он повернул ручку настройки и тут же поймал волну Натальи Михайловны.
«Вадим, – проговорила она низким сипловатым голосом, – зачем тебе столько денег? На кой черт они тебе?»
«Какие деньги, ты о чем?» – удивился Анфертьев.
«Те самые, которые ты задумал взять в этом дурацком Сейфе».
«Не знаю… Я не думал о деньгах».
«Врешь. Как же ты не думал, если собираешься все это провернуть в день зарплаты и премии, когда Сейф будет полон. Зачем они тебе?»
«Понятия не имею. Куплю Таньке большой мяч, раскрашенный под земной шар. На нем будут материки, океаны, проливы, острова… Я куплю этот мяч и подарю Таньке. И скажу ей – тише, Танечка, не плачь, не утонет в речке мяч».
«Ты не можешь купить его на свою зарплату?»
«Нет. Не могу. Потому что таких мячей нет в продаже. Я его придумал».
«Ты добьешься только одного – этот мяч утонет вместе с тобой».
– Не утонет, – чуть слышно произнес Анфертьев и только тут заметил Свету, стоявшую рядом под одним зонтом. – Извини, – сказал он, – я слегка отвлекся.
– Ты сказал – не утонет. Кто не утонет?
– Мяч.
– Какой мяч?
– Резиновый. Большой блестящий мяч – глобус. На нем есть реки, озера, красной звездой помечен город Москва, там есть леса. Северный полюс… И все на одном мяче.
– И он может утонуть?
– Может. Но он не утонет. Я все обдумал.
– Скажи, Вадим, а этот мяч…
– Света, я жду тебя в пятницу вечером в аэропорту Запорожья. Ты меня узнаешь по синему галстуку с красными полосками. Ты не представляешь, какой дорогой подарок мне сделала! Спасибо тебе.
– Слушай, Вадим, тебе что, совсем паршиво?
– Похоже на то.
– Что с тобой происходит?
– Понимаешь, ко мне мой старый друг не ходит. Он стал большим начальником.
– Ну и что?
– Мы оказались с ним на разных ступеньках. Моя ступенька – далеко-далеко внизу. Я почти не виден. Еле различим. И то хорошо вооруженным глазом. Со мной нельзя разговаривать без смеха. У меня все смешное.
– И нельзя никак поправить дело?
– Знаешь, Света, есть на примете один способ, несколько рисковый, правда, но, боюсь, он отбросит меня еще ниже. Тогда некоторым придется просто помереть со смеху. Но этого может и не случиться, поскольку ниже моей ступеньки и нет ничего. Я совсем не рискую, падать некуда.
– А что за способ?
– Света, обратный билет я возьму. С гостиницей тоже все будет в порядке. Мы вернемся в понедельник утром. А встретимся в пятницу вечером. Если ты не возражаешь, я поцелую тебя куда-нибудь в неприметное для прохожих местечко, а?
– Не возражаю.
Анфертьев наклонился к Свете, отогнул поднятый воротник ее плаща и поцеловал в шею чуть пониже уха, поколебавшись, поцеловал еще раз. Поправил воротник, замел, так сказать, следы.
– Ну вот, никто и не догадается, – Вадим Кузьмич подмигнул Свете и прыгнул в запотевший изнутри трамвай. Смахнув рукой влагу с заднего стекла, он увидел, что Света из-под зонта смотрит ему вслед. Анфертьев прижал растопыренную ладонь к стеклу и еще успел заметить, как Света слабо махнула рукой.
«Скажите, Анфертьев, – подойдя сзади, спросил Следователь, – какие отношения у вас были с Луниной?»
«Нормальные», – Вадим Кузьмич сбросил со своего плеча руку Следователя, прошел в вагон и сел на свободное место.
«Некоторые свидетели утверждают, что их можно назвать близкими, это верно?» – Следователь уже сидел рядом.
«Вы хотите узнать, спал ли я с ней? Нет, не спал. Но постоянно к этому стремился».
«Поймите меня, Анфертьев, правильно, мне важнее разобраться в ней, а не в вас».
«Вы ее подозреваете?»
«А кого мне еще подозревать?»
«И она… Света Лунина… подходит на роль грабителя?»
«Вполне. Молодые ныне более раскованны, нежели мы с вами, верно? Они проще смотрят на жизнь, легче и беззаботнее относятся к вещам, которые заставят содрогнуться нас. Прикиньте сами… Молодая девушка, не красавица, но весьма соблазнительная, да? Вокруг столько всего – наряды, поездки, театры, напитки. А зарплата… Сами понимаете».
«На что же она надеялась?»
«Вот на этот ваш вопрос. Дескать, что же я, такая дура, чтобы навлекать на себя такие подозрения… Очень примитивное мышление. Как говорят шахматисты, на один ход вперед. Если красавицы могут рассчитывать…»
«Света Лунина – очень красивая женщина», – холодно сказал Анфертьев.
«Вы уверены в этом?» – усмехнулся Следователь.
«Конечно».
«В том, что она женщина?»
«Пошел вон!» – И Анфертьев решительно отвернулся к окну, залитому дождем.
В трамвай с двух сторон вошли контролеры – пожилые, высохшие женщины, закаленные в схватках с безбилетниками, суровые и безжалостные. Анфертьев сжался, как в зубоврачебном кресле, вспомнив, что так и не взял билет. Обе женщины подошли к нему одновременно с двух сторон. Не отрываясь от окна, Анфертьев протянул им трешку. Но наказание заключалось не только в этом, нужно было еще выслушать этих женщин.
– Что же это вы позволяете себе, молодой человек? – начала одна из них с лицом цвета сырой картошки. – Бедные родители… если бы знали… государство… образование… бесплатно лечит болезни… жена, похоже, совсем извелась… под крышу вырастут дети, все норовят обмануть, словчить, граждане, посмотрите, расхититель… по лицу видно, привык воровать, убить может.
Анфертьев воткнул в уши по указательному пальцу и с улыбкой повернулся к контролерам: прошу прощения, я вас совершенно не слышу. Он их слышал, но они этого не знали и через две остановки умолкли, пылая неизрасходованным гневом. А когда вышли, Анфертьев сдвинул стекло в сторону, высунулся из трамвая и погрозил контролерам пальцем:
– А квитанцию вы мне так и не дали!
Аэропорт.
Сколько бы вы ни летали, он всегда вносит в душу тревогу, и нельзя привыкнуть, нельзя до конца смириться с этими ненормальными перемещениями по планете. Вы входите в гулкое здание, по которому громадными невидимыми колесами перекатываются объявления о посадках, приземлениях, задержках, вылетах, входите, отдаваясь во власть могущественной и наверняка нечистой силы. Но будничность происходящего скрашивает таинство, и вы проходите через все щупы, через гудящие рамы, через просвечивающие насквозь рентгеновские установки так спокойно, словно никогда ничем иным и не занимались.
– Девушка, ваш паспорт! Вы летите без вещей? Ах, одна сумка…
– Пассажиров, вылетающих рейсом Москва – Запорожье, просим пройти на посадку…
Вместе с молчаливой толпой, пронизанной предчувствиями, предрассудками, суевериями, Света выходит на поле и видит стаю крылатых существ. От их рева вздрагивают бетонные плиты, и горячий воздух обдает лицо. Существа уносятся в облака, за кромку горизонта, возвращаются, тяжело оседая и дробя воздух. Самолеты чем-то озабочены, недовольны, и кажется даже странным, что они соглашаются лететь. Подавленные их мощью, мы вверяем им свои страхи и надежды, свои жизни, и дай Бог, чтобы они все это вернули обратно.
Самолет набирает высоту. Просим пристегнуть ваши ремни. Полет проходит на высоте десять тысяч метров. За бортом пятьдесят градусов мороза, фиолетовое небо, облака, опасливо прижимающиеся к земле. За бортом вздрагивающие крылья, быстро темнеющий воздух, сполохи красного прожектора на моторах и одинокие, почти невидимые, почти несуществующие огни далеко внизу.
Самолет приближается к городу Запорожье. Это большой промышленный и культурный центр, это театры, заводы и комбинаты, это город металлургов и ученых, студентов и строителей, влюбленных фотографов и красивых кассиров. Просим оставаться на своих местах до полной остановки. Вещи вы получите в багажном отделении. В город вас доставят автобусы и такси. В зале ожидания к вашим услугам Вадим Кузьмич Анфертьев. Вы его узнаете по синему галстуку и взбудораженным глазам.