ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
У меня дьявольски разболелась голова. Я рано покинул их, отклонив настойчивые предложения остаться обедать. Полночи я пил виски и сейчас, собираясь уходить из офиса фирмы, чувствовал себя изрядно ослабевшим. У меня кружилась голова. Странно, но прошлым вечером я не испытывал особой подавленности, однако это, как я потом понял, объяснялось иллюзией, подкрепленной виски, будто вскоре я совершу какой-то отчаянно смелый поступок и он коренным образом изменит положение вещей. Неясно, каким мог быть этот поступок, однако ночью я все острее ощущал его приближение. В конечном счете и для меня наступит момент торжества.
Однако наутро я ясно понял пустопорожность всех этих мечтаний. Они возникли по контрасту с моей обычной ролью затравленной жертвы. Я ничего не мог поделать, ровным счетом ничего. Мне оставалось одно: с достоинством выполнять принятую на себя задачу — проявлять разумность и самоотречение. Прелести этой позиции, и без того весьма сомнительные, похоже, постепенно улетучивались, по мере того как мои разумность и самоотречение все более воспринимались всеми заинтересованными сторонами как нечто само собой разумеющееся. Иными словами, в ближайшем будущем делать было нечего — разве что дать толковые советы Антонии по поводу мебели, написать несколько писем о квартире на Лоундес-сквер, встретиться со своим адвокатом и договориться с ним о процедуре развода, да еще повидаться с Джорджи.
Мне было жаль, что я так напился прошлой ночью, и не только из-за тяжелого похмелья — я понимал, что в этом состоянии отупения мне трудно будет объясняться с Джорджи. Я по-прежнему испытывал к ней и нашей предстоящей встрече противоречивые чувства, и, кажется, нежелание увидеться с ней постепенно стало преобладать. С одной стороны, я был более, чем когда-либо, поглощен Антонией и не желал думать ни о ком другом, хотя сами по себе эти мысли были крайне болезненны. Как одержимый, я мечтал обсудить сложившуюся ситуацию с Антонией или Палмером, и, если бы кто-нибудь из них нашел для этого время, я мог бы предаваться подобным обсуждениям до бесконечности. С другой стороны, образ Джорджи активно жил во мне и обладал своей собственной силой… Джорджи сумела отвоевать в моем смятенном и измученном сознании спокойное место. Она царствовала и управляла в нем, и меня откровенно тянуло к ней. Именно жизнерадостность Джорджи, ее здравый смысл, трезвость и ясность были способны помочь мне выбраться из мира фантазий, в котором я так прочно обосновался, и вернуться к действительности. Однако уместно ли в существующих обстоятельствах полагаться на Джорджи, считать, что она по-прежнему будет со мной милой и веселой? Какие требования предъявит она мне в ближайшем будущем, особенно в моем теперешнем расслабленном состоянии? Я от всей души желал, чтобы меня просто утешили. Но ведь и Джорджи тоже была человеком, способным мучиться и глубоко страдать.
Я отпер ящик стола и положил в портфель список клиентов, которых собирался посетить в январе, и набросок моей главы о тактике Густава Адольфа в битве при Лютцене. Я договорился, что снова появлюсь в офисе лишь через несколько дней. Клиентам отправят извещения, что вместо меня к ним приедет мой молодой помощник, мистер Миттен, поскольку я в настоящее время нездоров. Сейчас Миттен находился в Бордо. Посылать его туда было опасно. Он бессознательно стремился затягивать свои поездки и теперь лениво вел переговоры с маленькой фирмой, с которой мы лишь недавно начали сотрудничать. Миттен — католик, сибарит и осел, но предан фирме, хорошо разбирается в винах и нашел общий язык с моими наиболее разборчивыми клиентами. Я мог доверять ему, зная, что от его посещений будет толк, хотя, конечно, не связанный с дегустацией. Я пометил себе, что в следующий раз должен буду попробовать рейнвейн, с которым мы уже имели дело тридцатого января. Конечно, я всегда давал советы Миттену и очень редко выслушивал его предложения по поводу того, что нам следует купить, ведь и глава небольшой винной фирмы легко может превратиться во властное и ревнивое божество. Репутация фирмы Линч-Гиббон зависела только от моих дегустационных способностей. Я не собирался опекать Миттена и не верил, что смогу сделать его своим преемником. Несомненно, эта маленькая фирма погибнет вместе со мной, и особая часть реального мира с ее тонким вкусом, которую так старательно совершенствовал мой отец, воспитав этот вкус и в своем сыне, навсегда исчезнет и развеется как дым.
До возвращения прогульщика Миттена дела прекрасно могли вести две мои секретарши, мисс Херншоу и мисс Силхафт. Я очень высоко ценил этих девушек — они регулярно поддерживали переписку с партнерами и клиентами и писали по-французски и по-немецки хорошим языком и даже не без остроумия. Короче, обе они отлично разбирались в характере работы фирмы, хотя, как ни странно, ничего не смыслили в винах — им нравилось все, что им предлагали. Они служили в фирме уже несколько лет, и я очень опасался, не выйдет ли кто-нибудь из них замуж. Но наконец по ряду неуловимых, но безошибочных признаков до меня дошло, что они счастливые и довольные друг другом лесбиянки.
Сегодня мне пришлось переговорить с каждой из них в отдельности и затронуть болезненную тему моего развода. Я убедился, что им это уже известно. Дурные новости распространяются с поразительной быстротой. Они стояли у двери, без видимого нетерпения ожидая встречи со мной. Их лица и позы выражали почтительность и симпатию. Высокая блондинка мисс Херншоу, за которой понапрасну ухаживал не слишком-то проницательный Миттен, моргала повлажневшими глазами и порывалась взять меня за руку. Низенькая, темноволосая мисс Силхафт притворилась, что протирает очки, и украдкой с неподдельным состраданием смотрела на меня. Я попрощался с ними, оставив их выполнять поеледние рождественские заказы и наслаждаться обществом друг друга, а сам поехал на Пелхам-крессент.
На Антонии был коричневый шерстяной пуловер, на шее висела нитка жемчуга. Ни того ни другого я на ней прежде не видел. Она не покупала, и носового платка, предварительно не посоветовавшись со мной. Я также заметил, испытав некоторое облегчение, что она раздражена и вовсе не собирается вести со мной нежный разговор. Увидев меня, она вскочила с места и воскликнула:
— Честное слово, ей не мешало бы хоть немного подождать, прежде чем переворачивать здесь все вверх дном.
— Кому?
— Гонории Кляйн.
Я вспомнил о существовании этой дамы.
— Я полагал, что она забрала свои вещи?
— Дорогой, закрой дверь, — попросила меня Антония. — Я чувствую себя затравленной. Конечно, она вправе распоряжаться своими вещами, но, когда она появилась здесь сегодня утром, это напоминало ураган. Ты видел в холле все эти груды? — Появилась сегодня утром? Разве она остановилась не здесь?
— Нет. Но это другой разговор. А я-то целую вечность приводила в порядок ее комнату. Прошлым вечером она решила, что хочет жить в отеле в Блумсбери, поближе к Британскому музею или чему-то там еще, и бедному Андерсону пришлось отвезти ее в такси, а потом столько времени возвращаться в тумане! А ведь он далеко еще не выздоровел.
— Как себя чувствует Палмер?
— У него по-прежнему температура. Сегодня с утра было тридцать восемь. По-моему, она ни с кем не считается. И все равно она мне нравится.
Меня рассмешило, с какой убежденностью заявила об этом Антония.
— Она должна тебе нравиться. Как-никак сестра Палмера. Признаюсь, у меня нет таких обязательств.
— А теперь о мебели, дорогой, — напомнила мне Антония. — Может быть, подождем до завтрашнего утра? Андерсон и я думаем проехаться в Марлоу. Наверное, переночуем в «Комплит-Энглер». Ну помнишь, такой уютный, комфортабельный отель… Бедный Андерсон ужасно устал, по-моему, перемена обстановки пойдет ему на пользу. Нам обоим отвратительно видеть, как Гонория распоряжается в доме. Мне очень стыдно, что я не могу пригласить тебя к ленчу, но мы довольно рано позавтракали и вскоре уезжаем.
Это я когда-то показал Антонии «Комплит-Энглер». Мы часто бывали там в первые годы нашей семейной жизни.
— Да я бы и не смог остаться, — ответил я. — Сам поеду сейчас за город и вернусь завтра утром. Готов встретиться с тобой на Херефорд-сквер в любое время после трех.
Я невольно солгал, надеясь предупредить покровительственную заботу Антонии, и с удовольствием заметил, как она подавила свое желание спросить, куда я иду. В конце концов ей пришлось отказаться от некоторых своих прав. Нить не была разорвана, но незаметно и помимо нашего желания пропасть сделалась глубже и шире. Антония вздохнула, и я поспешил удалиться, прежде чем она сумела найти ласковые слова, с помощью которых ей удалось бы еще раз приблизить меня к себе.
Я закрыл дверь гостиной и почти сразу столкнулся с Гонорией Кляйн, которая несла, а точнее, с трудом волокла по полу большой ящик с книгами.
— Вам помочь? — обратился я к ней, и мы вдвоем втащили ящик в большую комнату, которую Палмер всегда называл библиотекой, хотя в ней стоял лишь один маленький книжный шкаф. Сейчас в комнате царил беспорядок, ее заполняли ящики из-под чая с книгами, бумагами и фотографиями. Картины были прислонены к стене. Среди них я заметил и японские гравюры из кабинета Палмера. Я также заметил под грудой писем фотографию в рамке, на ней был Палмер, которому, похоже, было тогда лет шестнадцать. В столовой напротив я сквозь дверь увидел обеденный стол и откупоренную бутылку линч-гиббоновского кларета. На столе стояло только два прибора.
— Благодарю, — сказала Гонория Кляйн. — Вас не затруднит помочь мне поставить эти ящики один на другой? Мне еще понадобится свободное место.
Когда мы с этим покончили, я собрался было уйти, но не мог придумать подходящего предлога. Я довольно неуклюже поклонился и уже сделал шаг к выходу, как вдруг услышал ее голос:
— Вчера вы спросили, какого я мнения о подвиге моего брата. Могу я поинтересоваться, что думаете об этом вы?
Ее вопрос чрезвычайно удивил меня, и я не сразу нашелся что ответить, но сразу понял, что в разговоре с Гонорией Кляйн должен взвешивать каждое слово.
— Как по-вашему, они правильно поступают? — продолжала она.
— Вы имеете в виду — морально?
— Нет, при чем тут мораль? — почти возмущенно сказала она. — Я имею в виду их благо. — Она умудрилась вложить в это слово некий метафизический смысл.
— Да, думаю, они поступают правильно, — отозвался я. В обсуждении личных дел Антонии с этой женщиной было что-то ужасающе неуместное. Но я внезапно обнаружил, что мне хочется с ней говорить.
— Я закрою дверь, не возражаете? — Она прислонилась к двери и сосредоточенно-оценивающе разглядывала меня. В темно-зеленом костюме, который когда-то мог считаться элегантным, она показалась мне не такой приземистой, как вчера на вокзале. Ботинки на шнурках были сегодня начищены до блеска. Короткие, прямые, маслянистые, глянцевито-черные волосы напоминали парик, контрастируя с бледным и даже каким-то восковым еврейским лицом, а узкие глаза походили на черные осколки.
— Не знаю, осознаете ли вы, как их тревожит ваша мягкость и уступчивость? — спросила она.
Я снова удивился.
— Вы ошибаетесь, — возразил я и добавил: — Во всяком случае, здесь я бессилен. Если я решил вести себя цивилизованно, это мое личное дело.
Я бросил на нее беглый взгляд. Все равно, в этом откровенном разговоре было что-то освежающее, даже возбуждающее после стольких нежных и вежливых бесед, которые Антония и Палмер умели мастерски «окутывать дымкой».
— «Цивилизованно!» — презрительно повторила она вслед за мной. — Как вам должно быть известно, вы вполне можете вернуть назад свою жену, если захотите. Даже сейчас. Я не говорю, что вам надо было избить ее и вышвырнуть вон моего брата. Но зачем понадобилось подталкивать их в объятья друг друга? Оба они в высшей степени склонны к самообману и зачарованы собственной верой в то, что нашли друг друга. Но и у него, и у нее полным-полно дурных предчувствий. Они хотят, чтобы их избавили от окончательного решения, и готовы обратиться к вам за помощью. Как вы этого не видите?
Я был изумлен.
— Нет, я действительно этого не вижу, — ответил я. — Самое лучшее, что мне остается, это держаться корректно и вежливо, так я и буду держаться в дальнейшем. И своих правил менять не намерен. В конце концов, уж кто-кто, а я-то знаю правду о них обоих.
Я говорил твердо, но меня очень огорчили ее слова. Я смутился и не мог понять, должен ли обижаться на них или нет. Я сделал шаг вперед, желая показать, что мне пора. Но она стояла на том же месте у двери откинув голову и смотрела на меня.
— В этой ситуации давно нет ни крупицы правды, — сказала она. — В подобных обстоятельствах нельзя сохранить истину и то, что вы называете цивилизованностью. Вы темпераментный человек, мистер Линч-Гиббон. И не сможете поддерживать теплые отношения с любовником вашей жены.
— Я — не один из ваших дикарей, доктор Кляйн, — заметил я, — и не верю в кровную месть.
И тут я вспомнил, как Джорджи назвала Гонорию первобытной. Гонория прислонилась к двери и была теперь совсем рядом со мной. Она показалась мне какой-то загадочной и недоступной.
— Нельзя дразнить темных богов, мистер Линч-Гиббон, — мягко проговорила она. — Наверное, это не мое дело, если вы решили, что вы тут бессильны и что лучше расстаться с женой. Но в жизни за все надо платить, и за любовь тоже. Почему мой брат, богатый человек, берет деньги, и немалые, даже у бедных пациентов? Потому что без этого он не мог бы поручиться за результат. Не плати они ему, они будут несчастны. Они останутся порабощенными. Я верю, что вы любите моего брата. Но ваше милосердие ему во вред. Он хочет… да ему просто нужна ваша грубость, резкость, ваша критика, даже ваша жестокость. Этой мягкостью вы облегчаете жизнь себе самому и продлеваете их жизнь в зачарованном, вымышленном, лживом мирке, который они соткали вокруг себя. Они и вас в него затянули. Но рано или поздно вы превратитесь в кентавра и вырветесь из плена.
Я слушал ее с неослабевающим вниманием — хотелось точно понять, что она имеет в виду.
— Вы сказали, что, по-вашему, они непременно разойдутся, — ответил я. — Но ваши слова можно интерпретировать и так, что, будь я с ними жесток, они бы стали счастливее и еще ближе.
Гонория Кляйн устало махнула рукой. Она расслабилась, как-то сразу вдруг сникла и отодвинулась от двери.
— «Можно интерпретировать»! — раздраженно передразнила она. — Когда вмешивается логика, слова можно интерпретировать как угодно. Пока все вы будете такими мягкотелыми, ясности не дождешься. Теперь мне даже кажется, вы не хотите, чтобы к вам вернулась жена. Я удивляюсь, как это вы до сих пор не сказали мне, что я лезу не в свое дело. Но это на вас похоже. Если желаете, чтобы они вами командовали, думали за вас и распоряжались как ребенком, то, полагаю, это и правда ваше дело. Мои слова означали всего лишь одно: снисходительность порождает только ложь и зло.
Я посмотрел на ее резкий и мрачный профиль.
— Уж вас-то не упрекнешь в снисходительности. Не так ли, доктор Кляйн?
Она повернулась ко мне и внезапно улыбнулась, обнажив крепкие белые зубы, ее глаза еще больше сузились, сделавшись похожими на две темные, светящиеся прорези.
— По-моему, что посеешь, то и пожнешь. Вы были терпеливы. До свидания, мистер Линч-Гиббон.
Она открыла дверь.