Понедельник, 4 августа
[Минус триста тридцать семь]
Уже полночь или почти полночь. Золушкино время. Ведьмин час. Настроение волшебное: темное и звездное, жаркое и близкое. У меня сна ни в одном глазу. С тех пор, как я вынырнула из прошлого и снова очутилась в канале, у меня гиперощущения супергероя, словно кто-то выкрутил громкость окружающего мира на максимум и до предела усилил яркость красок. Никаких больше тоннелей во времени – я здесь.
Мне сейчас и лучше, и хуже, чем раньше: остро чувствующая, живая, но дальше от деда, чем когда-либо. Быть здесь и сейчас означает отпустить его и помнить уже не так отчетливо. Дневники стали лишь словами на бумаге.
Кухонная дверь распахнута. Ночной аромат жасмина смешивается с запахом торта «Лимонный дождь», который Томас только что поставил в духовку. Это его первый опыт выпечки без глютена, которую я обещала Соф. Папа давным-давно лег спать. Нед наконец сдался и оставил нас в покое. Каждым дюймом кожи я жадно впитываю жизнь – меня будто покалывает невидимыми тоненькими иголочками.
– Вот, самое вкусное. – Томас подал мне деревянную ложку. По кухне пронесся ветер, когда он метнулся мимо меня к раковине. Наши пальцы, соприкоснувшись, неловко замешкались.
Слизывая с ложки жидкий крем, я пыталась сосредоточиться на лежавшем передо мной листке, куда наносила точки для построения графика тоннелей. Время и место моего возвращения во времени, а также исходные пункты получали точку. Если разные реальности сходятся, я хочу знать, на чем они сойдутся. До вечеринки Неда десять дней, двадцать восемь – до годовщины смерти Грея, а еще неделю спустя миз Эдеванми ждет эссе на свою почту.
За моей спиной Томас мыл посуду – пена поднялась над раковиной – и напевал под урчание наших изношенных труб и древнего крана, который мне все время приходится затягивать гаечным ключом. Босыми ногами Томас притоптывал по кафельному полу.
Я улыбнулась, взяла другой фломастер и добавила в диаграмму все аномалии Томаса: числа на кладбище, гаснувшие в саду звезды, грозу на яблоне. Помедлив, я взяла оранжевый фломастер и добавила последнюю точку: апрель, на кухне. Умляут.
– Домашка по астрономии? – Томас положил подбородок на мое плечо.
Я посмотрела на листок. Он прав, точки напоминают карту звездного неба. И не просто какое-то созвездие, а именно то, которое Томас налепил мне на потолок. То, которого не существует ни в одной галактике.
Где еще я видела этот паттерн – в брызгах глазури на пирожных-корзиночках Томаса? В его веснушках? В «Л*», разбросанных по дневникам Грея?
– Пошли, – сказала я, отодвигаясь вместе со стулом. Не дожидаясь Томаса, я выбежала в сад.
Снаружи лунный свет смешивался со светом из кухни, подсвечивая одуванчики на лужайке, которые росли, образуя тот же паттерн.
Я легла на траву под яблоней, глядя вверх и представляя, как сплетаются ее ветви, словно ленты на майском шесте, и как сливаются воедино разные реальности. Мир сходится на чем-то или провожает в последний путь? Земля к земле, прах к праху. Не знаю, готова ли я окончательно проститься.
– Ладно, Го. – Томас наконец тоже вышел из кухни и улегся рядом, подняв руку, чтобы я могла прижаться щекой к его груди. – На что мы смотрим? На звезды, которые ты рисуешь?
– Ну конечно. – Я прильнула к нему и позволила показывать мне созвездия.
– Вон Большое Буррито, рядом Нед с Гитарой… – Вскоре речь Томаса поплыла, и он зевнул во всю ширь, совсем как Умляут, даже отстранился. Мне захотелось пододвинуться к нему поплотнее, завернувшись в травяное одеяло, и тут меня осенило.
– Постой! – Я перекатилась на бок. Травинки защекотали щеку. – У тебя десинхроноз?
– Был. Месяц назад, – поддразнил он, тоже перевернувшись на бок и оказавшись совсем близко, уже совсем сонный. – Выпечка позволяла отвлечься. После шоколадного пирога я заметил, что свет у тебя всегда горит допоздна. Я рассудил, если ты не спишь, можешь, придешь на кухню. Я все это время ставил будильник.
Он снова широко зевнул, встряхнулся и посмотрел на меня.
– Но почему? – прошептала я. Все ползучие твари в саду замерли в ожидании ответа. Томас взял меня за руку.
– Ты мне нравишься, – шепнул он. – Нравилась, когда мне было двенадцать и ты велела тебя поцеловать, вся такая серьезная. Нравилась, когда я попал с самолета прямо в «Книжный амбар», а ты лежала в отключке, вся в кровище. Нравилась тогда, нравишься сейчас и, наверное, будешь нравиться всегда.
Мы медленно находили друг друга в темноте. Его рука шевельнулась и коснулась моего лица; моя нашла его сердце. Я слушала ладонью ровное биение, и Томас сказал:
– Готти.
Это прозвучало как обещание, и ради этого, ради той лягушки на дереве и виски на ковре, ради урока кулинарии, ради звезд на моем потолке я совершила квантовый скачок.
Я преодолела последние атомы пространства между нами и поцеловала Томаса.
* * *
Уже почти рассвет. Час ведьм, призраков и гоблинов.
Следующая ночь, и мы снова лежим на лужайке, бок о бок под яблоней. Голова Томаса у меня на плече, часы у него балансируют на колене – в духовке томится новый безглютеновый пирог, по нашим надеждам, более удачный. Минуты убегают. Отчего-то разговор зашел о Грее.
– Это прозвучит глупо… – прошептала я.
– Но ты же со мной говоришь, – Томас моргал все реже и реже: ресницы проплывали как в замедленной съемке, обычный бурный диалог проигрывался на 33 оборотах в минуту.
Мне полагалось быть в своей комнате и развивать теорию телескопа во времени. Томасу полагалось видеть десятый сон в комнате Грея, и сниться ему должны были супергерои. Но мы ждали пирог. Мы могли поставить его в духовку гораздо раньше, но поступили так, а не иначе, потому что секретами легче делиться в темноте.
– Вряд ли я правильно поступила, – призналась я, – когда Грей умер.
– Ты о чем?
– Знаешь, когда кто-то умирает, в больнице дают памятку, список необходимых дел. Нед собирался уезжать в Лондон, папа… выпал из реальности. – Папа тогда входил в комнату и замирал без движения по десять минут. Он запер ключи в машине. Он плакал, завязывая шнурки, и совсем забыл, как быть моим папой. – Поэтому памятку прочла я.
Я замолчала. Это самый длинный мой монолог о том, что было, когда умер дед. Это больше всего, что я вообще о чем-то говорила. Все те разы, когда ко мне стучалась Соф, а я отвечала, что делаю уроки. Все те безмолвные ужины из печеной картошки, когда папа вроде пришел в себя, а я нет, как он ни пытался.
Когда на Рождество мы ездили в Мюнхен, бабушка с дедушкой угощали нас глинтвейном, распевали гимны и негромко уговаривали папу вернуться жить к ним. Они не говорили прямо, но давали понять – зачем же оставаться в Норфолке теперь, когда Грей умер и не осталось никакой связи с моей мамой. Нед, по-моему, не знал, как реагировать, поэтому напился. Он раздавил стакан в руке и испачкал раковину кровью, а я все вымыла и никому не рассказала.
– Я сделала все, что там было сказано. Я позвонила в бюро записи актов гражданского состояния, написала в колонку некрологов, заказала цветы. – Я говорила шепотом, загибая пальцы. – Я записала новое сообщение для автоответчика. Я отменила подписку Грея, убрала в его комнате. Но папа продолжал покупать «Мармит», – шепот начал срываться на истерический писк, и я глубоко вздохнула. – У нас его любил только Грей, а папа по-прежнему его покупал. Стоит просто так – никто его не ест, но каждые несколько недель я вижу «Мармит» в списке покупок на грифельной доске. Я стираю, а папа все равно покупает. У нас скопилось тридцать банок «Мармита».
– Я съем «Мармит».
– Спасибо, – вздохнула я. – Но дело не в этом… Я… я сделала все, перечисленное в памятке. Я поговорила с директором похоронного бюро, выбрала церковные гимны.
– Ты соблюла ритуал, – сказал Томас. – Ты же вылила виски.
Горло у меня сжалось от невыплаканных слез. Папа покупает «Мармит», Нед закатывает вечеринку, а я следую инструкциям и соблюдаю ритуалы, так отчего же именно ко мне привязались тоннели во времени?
– Я не плакала на похоронах, – призналась я. Поминки проходили в деревенском пабе, где собрались друзья Грея, сплошь бороды и вельвет. Мы пили эль и ели киш, и люди рассказывали забавные случаи и не договаривали, потому что их душили слезы. Но я не плакала даже тогда. Я не заслужила слез. Впервые я заплакала только в октябре, когда Джейсон наконец ответил мне эсэмэской. Ну вот какой человек станет плакать из-за парня, а не по деду?
Я не сказала об этом Томасу.
– Все это просто лишено смысла, – сказала я.
Я растеряна. Вспомнив, как плавала с Джейсоном в канале и как это само по себе оказалось своеобразной любовью, я решила, что все в порядке: я снова вернулась к жизни, и она завораживает своим великолепием. Но сегодня утром я не сделала ничего особенного, только написала на грифельной доске, что нам нужна жидкость для мытья посуды, и на меня обрушилась черная дыра пустоты. Будто каждый раз, когда я думаю, что мне уже лучше, происходит что-то печальное, и хрупкое равновесие летит к чертям.
– А оно и не обязано иметь смысл, – возразил Томас.
Плечом к плечу, рука к руке и нога к ноге до самой пятки. У Томаса на пальце дыра. Такой чистюля, а носки вечно дырявые. Я вдруг подумала, что обязательно куплю ему новые носки.
Я повернула голову, а Томас уже глядел на меня.
– Спасибо тебе…
Меня перебил его поцелуй, неожиданный, короткий и сладкий. Несомненный, будто читаешь любимую книгу и вдруг увлекаешься, хотя уже знаешь, чем все закончилось.
Сегодня все иначе, чем прошлой ночью. Тогда были головокружительные, невероятные мгновения, прежде чем мы отпрянули друг от друга с любопытством. А сегодня его очки приплюснуты к моей скуле, и я чувствую тепло его испытующих губ своими. Мои руки вцепились в горловину его футболки и сминают ткань, подтягивая Томаса ближе. Мы стукаемся носами, лицами, подбородками, языки не знают, целоваться, говорить или все сразу, руки на лицах, руки повсюду, неуклюжие и новые.
Вдруг сад залил яркий свет, и раздался пронзительный сигнал. Таймер духовки распищался на всю деревню.
Мы отскочили в разные стороны, дико глядя друг на друга, и прищурились на кухонную иллюминацию.
Из окна свесился Нед. В кухне непонятно в честь чего горел полный свет.
– Так, детки, – сказал он нам, – прощаемся.
– Ты меня что, спать отправляешь?!
Ушам не верю.
– Нам с Томасом нужно кое-что обсудить. – Нед поманил его из окна. – Дай мужчинам поговорить о торте.
Я взглянула на Томаса, который будто пчелу проглотил. Целуя его в щеку, я прошептала:
– Не обращай на него внимания.
Нед кашлянул – папино кряхтенье, но с громкостью Грея, и Томас выпрямился и пошел напролом через сад.
– Извини, – пробормотал он, обернувшись. А ведь слова «извини» в нашем лексиконе не водилось.
В комнате Умляут, пища, ходил кругами по моей подушке. Я переоделась в пижаму и взглянула на имей, прикнопленный к пробковой доске.
Имейл изменился.
Он превратился в математический код. Смысла в нем по-прежнему не было, но он стал больше походить на нормальный язык, чем прежняя тарабарщина. Во вселенной Шрёдингера – «сумасшедшего бабника» с не живым и не мертвым котом – существует бесконечное множество вероятностей. Но мне кажется, их уже раз-два и обчелся. Наверное, я приближаюсь к тому, чтобы заглянуть в коробку.
Изменение в созвездии на пробковой доске было таким крошечным, что я с трудом его уловила. Я уже отворачивалась от письменного стола, когда маленькая оранжевая точка, точка Умляута, сдвинулась.
И когда я снова посмотрела на кровать, настоящий Умляут, который игриво драл когтями мою подушку, с легким хлопком исчез.