Глава двадцать седьмая
Вначале была эноя, и мир был соткан из света.
Затем София, мысль Несотворённого Бога, совершила грех творения. Исторгнутая из первичного Ноуса, она создала первичную материю, хюле, и оплодотворила её своим духовным принципом, динамисом, который есть одновременно семя и образ Мира Света.
Таким образом мир был одновременно сотворён и отделён от своего источника; то была материя с духовной сердцевиной, не кенома и не плерома. Он был неполон; он был меньшим целого; он был асимметричен.
Это была метафора, которую Стерн находил столь притягательной. Она перекликалась с современной космологией: выдерни чеку из первичной симметрии, и всё рухнет: кварки, лептоны, атомные ядра, звёзды; а потом котята, навозные жуки и физики.
И во всё это встроен ненасытный эпигнозис, память о том древнем изотропном единстве всех вещей в несотворённом мире.
София, брошенная, бродит по бесконечным берегам хюлической материи, ужасно взыскуя света. И всё же… и всё же… София смеётся.
Говард нашёл эту фразу в записной книжке Стерна, обвёл её и подчеркнул и пририсовал сверху корону из вопросительных знаков. София смеётся.
∞
Говард рассчитал, что ему нужно пройти сотню ярдов через парковку лабораторного комплекса, чтобы добраться до главного корпуса, обрушившегося бетонного здания, где — возможно — умер Стерн.
Обычно это не слишком значительное расстояние. Но он находился в необычном месте. Он пересёк границу обычности. Он был внутри сияния.
Здесь не падал снег. Воздух вдруг стал влажным и тёплым: аккуратные газоны у жилых зданий для персонала зелёные, хотя трава с весны совсем не выросла. Видимо, время здесь идёт гораздо медленнее? Если так, подумал Говард, то его попытка добраться до Стерна обречена на провал: бомба взорвётся, пока он делает первый шаг.
Но он мог видеть, как падает снег всего в нескольких шагах от него, и он падал с обычной скоростью. Так что время не идёт здесь как-то особенно медленно, хотя очевидно, что оно идёт по-другому… и он сделал ещё один шаг вперёд.
Перед глазами всё расплылось. Глазу не нравилось то, что его окружало. И другим чувствам тоже: он почувствовал головокружение, скованность, попеременно сильный жар и холод. Больше всего, однако, сбивало с толку то, что объекты отказывались оставаться неподвижными, когда на них смотришь. Образы искривлялись и меняли пропорции, словно сам факт наблюдения подвергал сомнению их реальность.
Наблюдение, подумал Говард, это что-то вроде квантовой гильотины: оно разрезает неопределённость на это или то, на частицу или волну. Коллапсирующий волновой фронт, момент реализации был нечёток, слишком подвижен, будто он проживал время на долю секунды раньше, чем что-либо происходило. К примеру, асфальт у него под ногами. Если взглянуть на него мельком, это парковка лабораторного комплекса, на которой краской обозначены номера парковочных мест — 26, 27. Если вглядеться в него пристальней, то он превращается в гранит или стекло или крупнозернистый песок. А искушение вглядеться просто гигантское.
Он понимал теперь, почему так поспешно отступили пожарные: слишком долгое пребывание здесь могло затронуть не только органы чувств. Наверное, именно так выглядит безумие.
Однако он сделал ещё один шаг, и ещё один после него.
Свет вокруг него был ярким, но не имел источника. Это не был дневной свет. Он проникал всюду; всё освещалось будто изнутри. Цвета делились, дробились, будто в призме, на бесчисленные полосы. Каждое движение размазывалось, размывалось.
Он сделал ещё один шаг, и ещё один, хотя желудок завязывался узлом. Вокруг него всё кипело. Сам воздух, казалось, застывает и обретает форму, словно сквозь него двигались прозрачные тела. Снова призраки, подумал он. Может быть, это и правда призраки, неупокоенные останки мужчин и женщин, погибших в этих бункерах в ночь взрыва.
Но у Говарда были в этом сомнения. Было что-то целенаправленное в том, как они пересекали его путь, кружа вокруг лабораторных зданий, будто оказавшись в ловушке, и, возможно, так оно и было: возможно, это создатели фрагмента, всё ещё связанные с ним, обращающиеся вокруг него в беспомощном полушаге от своего времени.
Он покачал головой. Слишком много размышлений: это и погубило Стерна.
Стерна, который звал его вперёд. Отбросить рационализацию, и останется то, из-за чего он здесь: Стерн звал его. И зовёт прямо сейчас.
∞
Ты можешь стать таким же умным, как твой дядя, любила говорить Говарду его мать. Это было одновременно и комплиментом, и подозрением, и опасением.
Стерн всегда возвышался над ним, как монумент, каменный и неприступный. В семье Говарда никто не любил говорить о важных вещах. Но Стерн всегда появлялся с чемоданом идей, и всегда делился ими с Говардом. Дразнил его ими. Нравится этот кусочек? А как тебе этот? А этот?
Говард помнил, как его дядя подавался вперёд на своём плетёном кресле на крыльце, летним вечером, освещаемым звёздами и светляками; его голос заглушал тихое позвякивание фарфора на столе в доме:
— Твой пёс видит тот же самый мир, что видим мы, Говард. Твой пёс видит эти звёзды. Но мы знаем, что это такое. Потому что можем задавать правильные вопросы. И это знание, которое мы никогда не сможем разделить с псом. Просто в силу его природы — никогда. Так что, Говард, как ты думаешь: существуют ли вопросы, которые даже мы не можем задать?
∞
И здесь тоже светляки: искры в глазах.
Он приближался к центральному зданию. Его крыша провалилась, однако основа, сложенная из бетонных блоков, устояла. Трещина пересекала железную дверь. При ближайшем рассмотрении кирпичная кладка оказалась усажена самоцветами: алмазы облепляли каждую стену, как ракушки. Было что-то притягательное в этих многогранных поверхностях, и Говард старался не смотреть на них слишком долго. В них таились иные горизонты.
Он потрогал дверь. Она оказалась горячей. Это был настоящий жар; он, должно быть, был достаточно близок к эпицентру события, чтобы подвергаться воздействию настоящей радиации. Вероятно, достаточно сильной, чтобы убить его, хотя это больше его не заботило.
В прошлом он пользовался фразой «охваченный благоговением» не понимая толком её значение, но теперь её понял. Благоговение охватило и полностью поглотило его; оно изгладило даже его страх.
Это было место, где его дядя пересёк границу между мирами.
∞
Если Стерн перенёс их всех сюда, то сделало ли это его демиургом?
Нашёл он этот мир, или реально сотворил его? Построил его, сознательно или бессознательно, с помощью турецкого фрагмента, из собственных страхов и надежд?
Если так… то, как и София, он сотворил нечто несовершенное.
Всё, чего он желал из своих старых книг, ключ к боли и вожделению, которые он испытывал, космогонию за пределами физики, здесь, в мире прокторов это всё преобразовалось в нечто низменное: в безжизненную догму. Всё благородное стало в нём отверделым и гнетущим.
Возможно, Стерн погиб, думал Говард. Застрял в собственном творении и неспособен вырваться. Готов ли я узреть лицо бога? Он содрогнулся при этой мысли. Однако открыл треснувшую дверь, усеянную самоцветами.