Книга: Из блокнота в винных пятнах (сборник)
Назад: Сцена Л.-А.[17]
Дальше: О математике дыханья и пути[19]

Заметки о жизни престарелого поэта

После 100 работ и годов на биче я поднял голову и обнаружил, что сижу на одной работе уже одиннадцать лет. Я начал замечать, что больше не могу поднять руки выше пояса после целого дня на работе. Нервы ни к черту. Меня отымели. Я пробовал много способов лечения, многих врачей. Ничего не работало. Работал только я сам – 8 часов, 10 часов, 12 часов в день. На этой работе у меня не было выбора. Сверхурочные были обязательны, а часы отсчитывали один за другим. Никогда не знаешь, когда закончится твой рабочий день.
Труд меня убивал. Десять лет я терпел его, лишь духовно возмущался, что приходится выполнять эту механическую тупую работу. Затем на одиннадцатом году начало умирать тело. Я решил, что уж лучше встану босиком на сволочном ряду, чем сдохну в обеспеченности. Человека обеспечивают всем в тюрьме или дурдоме. В 50 лет, с проблемой алиментов на ребенка, я все бросил. Странное дело, но большинство моих коллег по работе это взбесило; они бы предпочли, чтоб я сдох вместе с ними, а не сам по себе.
Я с 35 лет сочинял стихи и рассказы. Я решил погибнуть на собственном поле боя. Сел за свою пишущую машинку и сказал: теперь я профессиональный писатель. Конечно, все было не просто так легко. Когда человек много лет занимается на работе одним и тем же, его время – это чужое время. В том смысле, что даже с 8-часовым рабочим днем весь этот день занят. Прибавьте время в пути на работу и с работы, плюс сама работа, плюс еда, сон, ванна, покупка одежды, автомобилей, шин, аккумуляторов, уплата налогов, совокупления, прием гостей, болезни, несчастные случаи, бессонницу, беспокойство из-за стирки и краж, а также погоды и прочего невыразимого – человеку просто не остается НИКАКОГО ВРЕМЕНИ на самого себя. А когда назначают сверхурочные, часто приходится жертвовать и чем-то необходимым, даже сном, а чаще – совокуплением. Какого хуя? А бывают даже 5-с-половиной-дневные рабочие недели, 6-дневки, а по воскресеньям полагается ходить в церковь или навещать родню, а то и то, и другое. Человек, сказавший: «Средний человек живет всю жизнь в тихом отчаянии», – изрек нечто отчасти верное. Но работа еще и успокаивает людей, дает им какое-то занятие. И большинству не позволяет думать. Мужчинам – и женщинам – думать не нравится. Для них работа – идеальное прибежище. Им говорят, что́ нужно делать, как и когда. 98 процентов американцев старше 21 года – рабочие ходячие мертвецы. Мое тело и мой ум сказали мне, что через 3 месяца я стану таким же. Я воспротивился.
У меня была пишущая машинка и никакой профессии. Я решил сочинить роман. Написал его за 20 ночей, выпивая по пинте виски за ночь. Издательство «Черный воробей» его приняло – «Почтамт». Кроме того, 2 или 3 главы я продал в журналы как рассказы. Начинала слепляться странная новая жизнь.
Первой моей ошибкой было воображать, будто каждый день я могу писать по многу часов. Так можно писать, но это будет жидкий и натужный материал.
Ко мне начали приходить другие писатели – стучались в дверь, приносили свои шестерики. Я к ним никогда не ходил, а они ко мне – да. Я с ними пил и разговаривал, но они мне мало чего приносили, да и заявлялись, как правило, не в то время. Дамы тоже приходили, но они с собой обычно приносили кое-что полезнее литературной болтовни. У плохих писателей есть наклонность разговаривать о писательстве; хорошие же будут говорить о чем угодно, кроме этого. Ко мне приходило очень мало хороших писателей.
Протянули щупальца поэтические чтения, и я согласился. Читать поэзию мне не нравилось, ужаснейший час, но речь шла о выживании, и это был быстрый способ платить за выживание – ну, примерно как винную лавку ограбить. Я чувствовал, что публику поэзия не интересует; их интересовала личность. Как выглядит поэт? Как он говорит? Что происходит после чтения? Он похож на свои стихи? Что вы о нем думаете? Каков, по-вашему, он в постели?
Однажды после чтения в честь Пэтчена в богатом доме в Голливуд-Хиллз меня в угол у бара загнала девушка, когда я наливал 2 стакана. Она была красива, сложена и молода – и уставилась на меня этими своими карими глазищами, не давая мне пройти, и сказала:
– Буковски, ваши стихи, ваше чтение были настолько лучше, чем у всех прочих. Я хочу вас отъебать. Дайте мне вас выебать! – Старый добрый К. Пэтчен, упокой его господь, мы бы оба с ним в тот вечер получили воздаянье, но я пропихнулся мимо девушки, сообщив ей, что пришел сюда с другой дамой, а если б и не пришел, то ебать за стишок – это не ко мне…
Большинство поэтов читает скверно. Они либо слишком тщеславны, либо слишком глупы. Читают слишком тихо или чересчур громко. И конечно, стихи у них по большей части плохи. Но публика это едва ли замечает. Они пялятся на личность. И смеются не вовремя, и нравятся им не те стихи не по тем причинам. Но плохую публику создают плохие поэты: смерть вызывает к жизни только смерть. Мне приходилось почти всегда читать вначале под сильным воздействием. Страх там тоже, конечно, присутствовал, страх чтения им, но отвращение было сильней. В некоторых университетах я просто раскупоривал пинту и пил, пока читал. Похоже, удавалось – хлопали прилично, и мне от чтения было немного больно, но в такие места, похоже, меня больше не приглашали. По 2-му разу меня звали только в те места, где я за чтением не бухал. Вот так они и меряют поэзию. Однако время от времени поэту и впрямь попадается волшебная аудитория, где правильно. Не могу объяснить, как оно получается. Это очень странно: будто поэт – его публика, а публика – сам поэт. Все перетекает.
Конечно, вечеринки после чтений могут приводить ко многим радостям и/или бедствиям. Помню, после одного чтения мне смогли предоставить единственную комнату – в женском общежитии, поэтому мы устроили там гудеж, преподы и несколько студентов, а когда все разошлись, у меня осталось еще немного виски, а во мне – еще немного жизни, и я лежал, пялясь в потолок, и пил. После чего сообразил, что в конце концов я и есть СТАРЫЙ КОЗЕЛ, поэтому вышел из комнаты и отправился бродить, стучась во все двери и требуя меня впустить. Мне не очень повезло. Девушки были достаточно милы, смеялись. Я ходил и везде стучался, требовал допуска. Вскоре заблудился и не мог уже найти свою комнату. Паника. Потерялся в женском общежитии! У меня ушло, по ощущениям, несколько часов, чтобы снова найти, где меня поселили. Наверное, приключения, сопутствующие чтениям, превращают эти чтения в нечто большее, нежели просто цель выжить.
Однажды тот, кто должен был везти меня из аэропорта, приехал пьяный. Я и сам был не вполне трезв. По дороге я прочел ему неприличный стишок, который мне сочинила одна дама. Валил снег, дороги скользкие. Когда я дошел до особенно эротической строки, мой друг сказал:
– О боже мой! – и перестал контролировать машину, и нас понесло, понесло, понесло, и я ему сказал, пока нас заносило:
– Ну все, Андре, нам конец! – и поднес бутылку ко рту, и тут мы свалились в кювет, а выбраться не смогли. Андре вышел и начал голосовать; я сослался на преклонный возраст и остался в машине сосать свою бутылку. И кто же нас подобрал? Еще один пьянчуга. У нас по всему полу катались шестерики и квинта виски. Чтение получилось что надо.
На другом чтении, где-то в Мичигане, я отложил стихи и спросил, не хочет ли кто побороться на локотках. Нас окружили 400 студентов, а я спустился в зал с одним, и мы приступили. Я его завалил, а потом мы все вместе вышли наружу и напились (после того как я получил свой чек). Сомневаюсь, что мне еще удастся повторить такое выступление.
Конечно, бывали разы, когда просыпаешься в доме у молодой дамы в одной постели с ней и понимаешь, что воспользовался своей поэзией – или воспользовались твоей поэзией. Я не верю, что у поэта больше прав на конкретное юное тело, нежели у автомеханика из гаража, а то и меньше. Как раз это и портит поэта: особое отношение или его собственное представление о том, что он особый. Я, конечно, особ, но ко многим другим, считаю, это неприменимо…
Больше года я зарабатывал тем, что писал. Пиво, курево, квартплата, алименты, еда… выживание. Встаешь в полдень, ложишься в 4:00 утра, 4 вечера в неделю ко мне спускались хозяин с хозяйкой, забирали меня, и я сидел у них и галлонами хлестал бесплатное пиво, рассказывая при этом свои истории и слушая чужие, распевая старые песни, куря и хохоча. Я выносил мусор и заносил его обратно, чтоб легче было платить за квартиру. Поступали какие-то гонорары. Секс-журнальчикам нравились мои неприличные и бессмертные рассказы. Потом шарахнуло спадом. Секс-журнальчики больше чем вполовину урезали гонорары и замедлили выплаты до какого-то времени после публикации. Меж тем цены росли, ночи удлинялись. В редакциях настало освобождение женщин, и такое животное, как испорченная женщина, вымерло – как больше не могло быть такого зверя, как испорченный черный, или чего-то неправильного с революцией, или роком, или американским индейцем. Не то чтоб я утверждал, будто что-то было не так, но теперь свободу творчества ограничивали, и я это чувствовал, а редакторы нервничали, издатели – того пуще. Акции падали, а почтовый ящик колыхался пустой. Ничего не оставалось – только напиваться до чертиков и продолжать писать. Если писатель может достаточно долго продержаться и если в нем хоть что-то есть, он прорвется. Конечно, в трудные времена писатель должен вести себя как собственное инкассирующее агентство. Это съедает время, но если в тебе нет такого свойства – или свойства запрашивать 10 или 20 долларов за такое, что обычно идет бесплатно, в итоге будешь махать шваброй. С секс-журнальчиками довольно несложно – просто применяешь мягкий и пристойный нажим, чтоб только поняли: ты сознаешь, что они продают журналы с твоими рассказами и получают выгоду, и если им хочется больше хороших рассказов, просто-напросто придется платить. Европейские рынки перевода потруднее. Обычно здесь требуется пригрозить убийством, чтобы получить аванс согласно договору на такой-то сборник рассказов или роман. У меня бывали скверные времена с немцами. Они из-за расстояния попросту чуют безнаказанность, к черту договор.
Очень трудно мне было с одними, которые выпустили сборник переведенных рассказов. Я узнал, что на книгу написали хорошую рецензию в одной из крупнейших немецких газет, и переводчик, неплохой мой друг, говорил мне, что книга расходится быстро. Я хотел только аванс в 500 долларов, прописанный в договоре. Должно быть, отправил письма 4 или 5 – без ответа. Они мне даже прислали десять авторских экземпляров, 8 в мягкой обложке, 2 в переплете. Прекрасная типографская работа, но никаких долларов. Я вспомнил, как другие писатели жаловались на издателей, а я считал, что это мелко; писатели получше моего – Селин, к примеру. Теперь я понимал Селина и как художника, и как бурчальную машинку, и как инкассирующее агентство. Я напился и написал нетленное десятистраничное письмо. Объяснил свое положение, человеческое и писательское: я сру, ем, пью, ебусь, рву ногтями на ногах простыни, вожу машину, которой 11 лет, выношу мусор, мацаю титьки квартирной хозяйки, мастурбирую, я трус и алкоголик, презираю тв, ненавижу бейсбол, футбол, баскетбол, не гомосексуалист, мне не очень нравится Хемингуэй, я осознал, что почти бессмертен, но не бессмертен, мне нравится симфоническая музыка, я никогда не видел хоккейного матча, а однажды повстречался с великим редактором Уитом Бёрнеттом, первооткрывателем Сарояна и Буковски, однажды повстречался с этим великим редактором на нью-йоркской улице, так далее, тому подобное… затем, чем дальше тем больше, я постепенно злился, я медленно продвигался к насилию, раз сам я из Германии, и Голливуда, и Лос-Анджелеса, мне это было несложно, пока уже не стал неистовствовать, не начал угрожать сесть в самолет до Германии и ВСТРЕТИТЬСЯ – ЛИЦОМ К ЛИЦУ! – да, да, ПОНИМАЕТЕ? ЛИЦОМ К ЛИЦУ! – с вами, отвратительные слизнеслюнявые трусы. РАССТОЯНИЕ НЕ СПАСЕТ ВАС ОТ БУКОВСКИ!!! Я заберу либо свои деньги, либо чью-то жизнь. Все вот так вот просто. Честь. Я – немец. Родился в Андернахе. Во мне это есть. Сами попробуйте. Господа, я даю вам 3 недели на ответ настоящей истинной наличкой. А там – будь что будет. Защищайтесь, если сумеете. Так далее, тому подобное. Искренне ваш, Чарльз Буковски…
Чек пришел через неделю. Не понимаю, как им это удалось так быстро. Должно быть, поверили, что во всех моих рассказах правда. Там правды только на ¾. Фантазия, перемешанная с правдой, равняется Искусству. В общем, они заплатили…
И профессора – трудные. Профессора приходят, стучат в дверь. Они порода получше, чем старая профессура, но какого-то такта им все же не хватает. Открывая тебе пиво из шестерика, они говорят:
– Я преподаю вас на своих занятиях по современной Американской Лит-ре. Довольно бурно получается.
Что писателю полагается на это ответить? Особенно такому, чья лучшая книжка, вышедшая в подпольном издательстве, продалась в количестве 6000 экземпляров. Мейлер даже не удосужился бы мне в лицо плюнуть, хоть я писатель и получше. Поэтому открываешь пиво и не говоришь ничего, пьешь его и думаешь: ну вот, после пары, может, станет получше. Унылые паруса на Закатном.
И потом еще всегда есть завистники, эти нетворческие люди, чье единственное желание – посмотреть, как ты падаешь, они чуть ли не требуют, чтоб ты упал, заблаговременно, чтоб у них настроение улучшилось. Они тоже являются без приглашения со своими драгоценными шестериками и замеряют значение твоего дыхания, и говорят о твоих похоронах, кто там будет речь произносить, кто что скажет, кто будет держаться за левую ручку гроба, что они на самом деле о тебе думают. И женщины, о боже мой, женщины – вот они-то на самом деле разоблачат… бездушный, каждый вечер меня бьет, отхлестал меня по заднице хлыстом с колючками, не давал мне разговаривать на вечеринках, до ужаса ревнивый человек, мелочный, пугливый, прижимистый, каждое утро до завтрака мастурбировал, мучил лягушек…
Величайшие завистники вообще писать не могут. Их укрепляешь общей силой своего письма, и они им восторгаются, но сам тот факт, что ты им дал свет, еще и сообщает им удовольствие от твоего падения. Мгновенная смерть была бы слишком проста. Они бы предпочли медленно смотреть, как ты превращаешься в имбецила, у которого слюни текут по подбородку и груди… Твоя темнейшая ночь будет их величайшим рождением. Но я уверен, нам всем известны эти рифмачи, эти слизни, эти мелкотравчатые кровососы, что всасывают свет, а потом вопят от наслаждения и радости, когда единственный свет, что они видели, в жизни гаснет, как жизнь, или наконец переходит в смерть, как неизбежно случится и с ними…
Перечитывая сейчас эти страницы, я понимаю, что, вероятно, слишком любовался собой, но теперь я осознаю, что статья эта – в основном для писателей, а мы – публика испорченная, тонкокожая, склонная к преувеличениям, но у меня такое чувство, что из преувеличений как-то творится Искусство. Мы орем, когда полагается зевать. В этом-то и смысл. Попросту говоря, нам мало. Мы хотим новый договор. Родились умирать. Что это за срань?
Ну, нам всем трудно. Уилл Роджерз говаривал: «Я никогда не встречал человека, который бы мне не нравился». Я говорю: я еще не встретил человека, который понравился бы мне по-настоящему. Уилл Роджерз заработал кучу грошей; я же помру траченым. Но, как мне нравится думать: мы все умираем трачеными, если не ломаными.
Для меня, в итоге, писать – единственный выход, и если меня сожгут на колу, я не стану считать себя святым. Я б только убедился, что это единственный выход. Весь смысл просто в том, чтобы делать то, что хочешь делать: даже один человек из тысячи не делает того, что хочет. Мое поражение станет моей победой. Никакого отрицания нет. Я – всё, чем в данный миг могу быть. А теперь – нахуй весь этот треп о писательстве. Этот для бумагомарак. Я тут позволил себе расслабиться, чтоб только вам было хорошо. Нафиг. Кто выиграет 4-й заезд в «Скаковом раю» в среду днем?
Назад: Сцена Л.-А.[17]
Дальше: О математике дыханья и пути[19]