4
Через несколько недель после того, как миссис Лисбон превратила семейный очаг в тюрьму сверхстрогого режима, на крыше дома впервые заметили занимавшуюся любовью Люкс.
Вслед за событиями на школьном балу миссис Лисбон раз и навсегда затянула шторами окна на первом этаже. Отныне глазам открывался лишь печальный театр теней, что разыгрывали в нашем воображении девушки-узницы. И пока дело шло к зиме, деревья во дворе сгорбились и сгустили тени, прикрыв собою дом, хотя их лишенные листьев ветви скорее должны были бы открыть его. Казалось, над крышей Лисбонов навсегда поселилось серое облако. Объяснения этому нет, за исключением сверхъестественного: дом оказался заперт со всех сторон, потому что так пожелала миссис Лисбон. Небо потемнело, день пошел на убыль, так что вскоре мы оказались в непреходящем мраке, единственным способом определить время в котором оставался вкус собственной отрыжки: по утрам отдающий зубной пастой, а по вечерам — тушеным мясом из школьного кафе.
Безо всяких объяснений сестры Лисбон перестали посещать занятия. Однажды утром они попросту не явились школу, и назавтра тоже. Мистер Вудхаус поинтересовался, в чем дело, но мистер Лисбон, по-видимому, вообще не имел представления, куда его дочери могли запропаститься. «Он все переспрашивал: „А вы не пробовали вернуться в класс попозже?“»
Джерри Берден подобрал комбинацию цифр на замке в шкафчике Мэри и обнаружил там почти все ее учебники. «Изнутри все было оклеено почтовыми открытками. Диковатый набор. Кушетки, диваны и прочее дерьмо в этом же роде». (На самом деле то были открытки из набора, изданного музеем прикладного искусства; на них, в частности, были изображены бидермайеровское кресло и обитая розовым ситцем тахта в стиле чиппендейл.) Тетрадки Мэри стопкой лежали на верхней полке, и на каждой — название нового замечательного предмета, изучить который у нее не было ни шанса. На страницах «Истории Америки», среди беспорядочных заметок, Джерри Берден наткнулся на беглый рисунок: девочка с косичками сгибается под тяжестью огромного булыжника. У нее надуты щеки, а из округленных губ вырывается пар. В одном из облачков этого пара стояло густо обведенное слово «Давление».
Принимая во внимание грубое нарушение комендантского часа со стороны Люкс, многие предсказывали, что дома у Лисбонов закрутят гайки, но мало кто предполагал, что меры окажутся такими жесткими. Когда спустя многие годы мы говорили с миссис Лисбон, та подчеркнула, что принятое ею решение отнюдь не было карательной мерой. «В тот момент посещение школы моими дочерьми только усугубляло и без того скверную ситуацию, — заявила она. — Никто из детей не желал даже разговаривать с ними. Кроме, пожалуй, мальчиков, и я вполне догадывалась, что этим хищникам нужно. Девочкам следовало побыть одним, кому это знать, как не матери? Я думала, посидев дома, они быстрее исцелятся». Наша беседа с миссис Лисбон вышла недолгой. Мы договорились встретиться на автобусной станции в поселке, где она теперь проживает, потому что только здесь можно было выпить кофе. У нее болели суставы на пальцах, а зубы заметно поредели. Трагедия не сделала ее более открытой, фактически придав ей непостижимую стойкость человека, страдавшего больше, чем это можно выразить. В любом случае, мы хотели поговорить именно с ней, хотя бы потому, что, казалось, она лучше, чем кто-нибудь еще, понимала причины самоубийств, — ведь она приходилась девушкам матерью. Но она сказала нам только: «Это и есть самое страшное. Я не знаю. Таковы все дети. Покинув материнское лоно, они становятся чужими людьми». Когда же мы поинтересовались, отчего она так и не пришла на собеседование, на которое их с мистером Лисбоном столь настойчиво приглашал доктор Хорникер, миссис Лисбон не на шутку вспылила. «Этот докторишка хотел свалить всю вину на нас. Он считал, что во всем надо винить меня и Ронни». В этот момент к станции подкатил автобус, и со стороны платформы № 2 в кафе просочилось облачко угарного газа, окутав стойку с жареными пончиками. Миссис Лисбон объявила, что ей пора идти.
Вырвав девушек из школьного окружения, она не остановилась на достигнутом. В следующее воскресенье, вернувшись домой после жаркой проповеди, выслушанной ею в церкви, она приказала Люкс уничтожить все имеющиеся у той пластинки с рок-музыкой. Миссис Питценбергер (случайно оказавшаяся свидетелем этой драмы: она занималась уборкой в своем доме по соседству) слышала яростный спор. «Сейчас же!» — повторяла миссис Лисбон, тогда как Люкс требовала объяснений, выставляла свои условия, а затем попросту разрыдалась. Сквозь окно наверху в холле миссис Питценбергер видела, как напротив Люкс ворвалась в свою спальню, чтобы вскоре вернуться со стопкой картонных коробок. Они были тяжелыми, и Люкс спустила их вниз, будто с горки, прямо по ступенькам лестницы. Казалось, она сейчас пустит их разом, и они просвистят вниз, будто санки. Но всякий раз Люкс хваталась за коробку, когда та готова была рассыпаться. Миссис Лисбон уже растопила камин в гостиной, и Люкс, не переставая беззвучно плакать, стала бросать свои пластинки в огонь, одну за другой. Мы так и не узнали названий альбомов, бесславно погибших в этом аутодафе, но, очевидно, Люкс поднимала одну пластинку за другой, тщетно призывая миссис Лисбон сжалиться хотя бы над какой-нибудь из них. Поднявшийся смрад вскоре стал невыносим, а расплавленный винил залил решетку для дров, так что миссис Лисбон велела Люкс прекратить ритуал сожжения (остальные пластинки она выбросила вместе с мусором, скопившимся в доме за неделю). Тем не менее Уилл Тимбер, покупавший в это время ружье-дробовик, уверял, будто запах горелого пластика чувствовался даже в «Мистере Z», оружейной лавке на Керчевал-стрит.
В течение нескольких недель мы вообще не видели девушек. Люкс никогда больше не говорила с Трипом Фонтейном, да и Джо Хилл Конли не позвонил Бонни, хоть и обещал. Миссис Лисбон отвезла дочерей к бабушке, чтобы выслушать совет собственной матери, повидавшей на своем веку всякого. Когда мы позвонили ей в Росуэлл, штат Нью-Мексико, куда она переехала, сорок три года безвылазно прожив в старом одноэтажном домике, старушка (миссис Лима Кроуфорд) не стала отвечать на вопросы, касавшиеся ее роли в наказании сестер, может быть, из-за старческого упрямства, а может, из-за того, что в ее слуховом аппарате, подхватившем гудение телефонной линии, раздался свист. Впрочем, она все же поделилась с нами историей собственной несчастной любви, имевшей место около шестидесяти лет тому назад. «Это нельзя превозмочь, — сказала она. — Но в итоге попадаешь туда, где прошлое уже не беспокоит, как бывало». И перед тем как повесить трубку, добавила: «У нас тут стоит отменная погода. В свое время я бросила лопату и тяпку, перебралась сюда, и не жалею. Лучший поступок моей жизни».
Тусклый старческий голос оживил для нас ту сцену: пожилая женщина за кухонным столом с туго накрученной чалмой на редеющих волосах; в кресле напротив — миссис Лисбон с поджатыми губами на угрюмом лице; вокруг них — четыре раскаявшиеся грешницы с опущенными долу головами перебирают в пальцах попавшиеся под руку фарфоровые безделушки. Что они чувствуют или чего ждут от жизни, неважно — это вовсе не подлежит обсуждению. Существует лишь неуклонная последовательность старшинства (бабушка, мать, дочери), а двор за домом и мертвый неухоженный сад пусть мокнут под струями дождя.
По утрам мистер Лисбон продолжал ездить на работу, а его семейство в полном составе посещало церковь по воскресеньям — но никуда больше, пожалуй, они не выбирались. Дом Лисбонов окончательно скрылся в миазмах погибающей от удушья юности, и даже наши собственные родители стали замечать, каким же сумеречным и нездоровым, почти нежилым он стал. По ночам у дома стали собираться еноты, привлеченные тяжелыми запахами, и никто уже не удивился, обнаружив поутру трупик одного из них, задавленного случайной машиной при попытке бегства из мусорного бака Лисбонов. Как-то раз мистер Лисбон расставил по всему крыльцу дымовые шашки, испускавшие тяжелый серный дух. Прежде с такими устройствами не сталкивался никто, но ходили слухи, будто шашки как раз и предназначены для отпугивания енотов. И тогда, с наступлением первых заморозков, люди стали замечать на крыше дома Люкс, деловито совокуплявшуюся с безликими парнями и мужчинами.
Признаться, поначалу сложно было сказать, что там происходит. Недоступное, далекое тело корчилось на крыше, поводя обеими руками по плиткам шифера, подобно ребенку, рисующему на снегу ангелочков. Лишь потом, когда глаза уже привыкали к полутьме, можно было различить еще одну, более темную фигуру, порой в униформе работника закусочной, порой украшенную разнокалиберными золотыми цепями, а однажды — в скучном сером костюме бухгалтера. Далеко не сразу мы различили из окошка на чердаке Пит-ценбергеров, сквозь ветвистые руки голых вязов, лицо Люкс, завернутой в шерстяное одеяло и покуривавшей сигаретку: невообразимо близкая в окулярах наших биноклей, она беззвучно шевелила губами всего в нескольких дюймах от нас.
Мы поражались, как она могла решиться устроить такое на крыше собственного дома, в котором мирно спали родители. Это верно, крыша была вне поля зрения миссис и мистера Лисбон, так что, заняв позицию, Люкс и ее партнеры могли пользоваться относительной безопасностью. Перед этим она, тем не менее, подвергала себя невероятному риску, украдкой соскальзывая вниз, чтобы впустить мальчишек и мужчин в дом, а затем проводя их наверх, скрипя ступенями в тревожной темноте; ночные шорохи грохотали в ушах, и мужчины покрывались потом, добровольно рискуя законным обвинением в изнасиловании, потерей карьеры и разводом — ради того лишь, чтобы подняться по лестнице, вылезти в окно и оказаться на крыше, где в порыве страсти ободрать себе колени о черепицу и вымокнуть до нитки, катаясь в застоявшихся лужицах. Как Люкс знакомилась с ними, так и осталось для нас загадкой. Насколько мы могли судить, сама она вообще не покидала дома. Она даже не выбиралась по ночам, чтобы сделать это на пустующей автостоянке или у озера, но предпочитала любовные игры на территории собственной тюрьмы. Что до нас, то мы узнали для себя немало нового по части техники любви, хотя, не зная верных слов для обозначения увиденного, были вынуждены ввести собственные термины. А посему говорили меж собой о «вое в ущелье», о «колпаке на жерди», о «хрипах в яме», о «высунутой голове черепахи» и о «слюнях на хоботе». Прошли годы, и когда нам самим настал черед расстаться с невинностью, в панике мы прибегли к пантомиме, подражавшей коловращениям Люкс на крыше дома Лисбонов. Да и теперь еще (скажем, положа руку на сердце), занимаясь любовью, мы каждый раз сжимаем в объятиях тот бледный призрак: в глазах у нас расплывается тонкая ее рука, вцепившаяся в дымовую трубу, а в ушах стучат ее голые пятки, упертые в водосток, — и не важно, чем в этот момент заняты руки и ноги наших теперешних возлюбленных. И еще в одном следует признаться: в самые интимные моменты, когда мы лежим во тьме в абсолютном одиночестве, а сердце бьется так, словно выпрыгнет сейчас из груди, мы молим Господа о спасении, но чаще всего нам является именно Люкс, суккуб давнишних ночей, проведенных у биноклей.
Устные доклады об эротических похождениях Люкс мы получали из весьма недостоверных источников — от ребят из рабочих кварталов, с небрежно подстриженными волосами, которые клялись, будто лично бывали на крыше; несмотря даже на вопросы с подвохом, заданные с целью найти хоть одно расхождение в рассказе, нам ни разу не удалось уличить кого-либо во лжи. Они в один голос уверяли, что в доме было слишком темно, чтобы разглядеть хоть что-нибудь, и живой в этом мраке оставалась лишь путеводная ладонь Люкс, одновременно настойчивая и вялая, безостановочно тянувшая их вперед за ременные пряжки. Путь им преграждали невидимые препятствия. Дэн Тико, парень с бычьей шеей, наступил на что-то мягкое на площадке лестницы и подобрал этот предмет. Только после того, как Люкс вывела его через окно на крышу, Дэн разглядел в свете луны то, что держал в руке: наполовину съеденный бутерброд, который отец Муди видел пятью месяцами ранее. Другие парни находили тарелки с окаменевшими спагетти и пустые консервные банки, — видимо, миссис Лисбон прекратила готовить для девушек, вынудив их питаться тем, что они находили на кухне.
Судя по описаниям мальчишек, Люкс заметно исхудала, хотя это не очень-то бросалось в глаза сквозь стекла биноклей. Все шестнадцать опрошенных описали торчащие ребра и хрупкость ее бедер, а один парень, побывавший на крыше во время теплого зимнего дождя, рассказал, что в углублениях ее ключиц скапливалась вода. Кое-кто признавался, что у ее слюны кисловатый привкус — след оставшихся не у дел желудочных соков, — но ни единый из упомянутых признаков недоедания, или болезни, или отчаяния (маленькие сухие болячки в уголках рта; выдранный за левым ухом клок волос) не умалял порожденного ею нелепого образа ангела, охочего до плотских утех. Испытавшие ночное приключение на крыше рассказывали, что их словно пригвоздило к дымовой трубе биением двух гигантских крыл, а легкий светлый пушок над верхней губой Люкс якобы напоминал на ощупь нежное птичье оперение. Сияние ее глаз обжигало, выдавая такую уверенность в своих действиях, какой могло обладать только существо, не имевшее ни малейших сомнений либо в величии Творения, либо в полной его бессмыслице. Выражения, какими ребята описывали происходившее, судорожные движения их бровей, их озадаченность — все говорило о том, что сами они послужили лишь подручными средствами в восхождении Люкс, и, в конце концов, даже если она привела их на самую вершину, никто не был в состоянии описать нам то, что лежало по ту сторону. Некоторые отмечали беспредельную снисходительность и высшее милосердие, которые проявила к ним Люкс: это ощущение, раз возникнув, сразу лишало их всякой возможности испытывать какие-то иные чувства.
Несмотря на то что Люкс почти не говорила со своими «гостями», мы все же получили некое представление о состоянии ее рассудка — из тех немногих ее замечаний, что дошли до нас. Бобу Макбрирли она шепнула, что не сможет жить, если «не испробует этого снова», — но свою похвалу Люкс преподнесла с явным бруклинским акцентом, словно подражая героине какого-то кинофильма. Нарочитая театральность позволяла ей многое. Вилли Тейт признался, что, вопреки рвению, «Люкс, кажется, не испытала особого удовольствия», и многие другие парни описывали похожее безразличие. Приподняв голову с округлого плеча Люкс, они встречали ее рассеянный взгляд, ее глубокомысленно нахмуренную бровь — или же, на пределе страсти, вдруг обнаруживали, что она пощипывает прыщик у них на спине. В любом случае, парни уверяли, будто на крыше Люкс умоляющим, просительным тоном говорила что-то вроде: «Засунь его сюда. На минутку. Это сблизит нас». В иных случаях она трактовала соитие как малоприятную необходимость — выбирала позиции, расстегивала ширинки и ремни со скучающим видом кассирши в супермаркете. Степень бдительности в вопросах контрацепции также испытывала резкие колебания. Кто-то докладывал о чрезмерной сложности сопряженных с этим процедур, о введении трех или даже четырех слоев защитных гелей и кремов, когда в качестве последнего штриха Люкс выдавливала в себя белую антисеменную субстанцию, которую называла «плавленым сырком». В других же ситуациях она обходилась «австралийским методом», предписывавшим промывание внутренних органов струей хорошо взболтанной шипучки. В дурном настроении она напрямик выкладывала партнеру свой, будто с плаката сошедший, ультиматум: «Есть презерватив — вводи, если нету — уходи». Довольно часто Люкс довольствовалась противозачаточными таблетками; впрочем, порой (видимо, отрезанная от аптек установленной миссис Лисбон блокадой) прибегала и к остроумным средствам, изобретенным знахарками на протяжении минувших столетий. Уксус оказался особенно полезен, равно как и томатный сок. Кислотные моря начисто разъедали борта крошечной лодочки любви. Люкс держала множество бутылочек с содержимым такого рода, а заодно и грязную тряпку, за трубами дымохода. Девять месяцев спустя, когда нанятые только что въехавшей в дом молодой супружеской парой кровельщики нашли склянки, один из рабочих крикнул вниз хозяйке: «Похоже, тут кто-то салат заправлял!»
Заниматься любовью на крыше не самая лучшая идея в любое время года, но занятие любовью на крыше зимой предполагало психическое расстройство, предел отчаяния и страсть к саморазрушению, в совокупности намного пересиливавшие любое телесное удовольствие, способное устоять под падающими с деревьев холодными каплями. Хотя некоторые из нас видели в Люкс олицетворение природной стихии, равнодушную к холоду ледяную богиню, порожденную самой зимой, большинство все же знали, что она была лишь попавшей в беду девочкой, сознательно подвергавшей себя опасности (или даже искавшей ее) замерзнуть насмерть. Потому мы не особенно удивились, когда спустя три недели после начала ее «демонстраций» между небом и землей фургон неотложки снова возник у дома. К этому, уже третьему своему появлению, фургон стал привычен для нас почти так же, как истеричные нотки в голосе миссис Бьюэлл, зовущей Чейза домой. Когда тот пронесся по улице, знакомые очертания машины ослепили нас, не дав рассмотреть новенькую зимнюю резину с кольцами соляных отложений на ободе каждого колеса. Шерифа — тощего санитара с усищами — мы увидели еще до того, как он выпрыгнул с водительского места, и все, что случилось затем, имело на себе незримую печать: «Внимание, дежавю». Мы уже были готовы увидеть, как замелькают в окнах одетые в ночные рубашки сестры, как загорающийся в доме свет отметит маршрут спешащих к жертве санитаров: сначала он загорится в прихожей, потом в холле, потом наверху, потом в спальне справа — пока весь дом, как огромный игральный автомат, не засветится каждой ячейкой. В десятом часу вечера луна еще не успела показаться на небе. На старых уличных фонарях птицы устроили гнезда, так что свет пробивался теперь сквозь слой соломы и сброшенных во время линьки перьев. Птицы давным-давно улетели на юг, но Шериф с толстяком снова поднимались на крыльцо дома Лисбонов в неверных лучах фонарей. Как и ожидалось, они вынесли чье-то тело, но когда на крыльце вспыхнул свет, мы оцепенели от удивления: на носилках восседала Люкс Лисбон, вполне живая на вид.
Похоже, ей было больно, но, когда ее выносили из дома, у Люкс все же хватило присутствия духа стянуть со стола подвернувшийся под руку номер «Ридерз дайджеста», чтобы позже, в больнице, прочесть его от корки до корки. Вопреки частым конвульсиям (она судорожно хваталась за желудок), Люкс отважилась покрыть губы запретным слоем розовой помады, которая на вкус — это открыли нам побывавшие на крыше — отдавала клубникой. Сестра Вуди Клабо пользовалась такой же, и однажды, совершив набег на шкафчик со спиртным в комнате родителей Вуди, мы заставили его накрасить губы и поцеловать каждого из нас, чтобы и самим доподлинно выяснить, какова на вкус эта помада. За сложным букетом коктейля, который смешивался в ту ночь (четверть имбирного эля, четверть бурбона, четверть сока лайма, четверть скотча), на губах Вуди Клабо мы вкусили сладость клубничного воска, воображая, у электрического камина, что это Люкс Лисбон целует нас. Рок-музыка рвалась из магнитофонных колонок; мы ворочались в креслах, время от времени этакими бестелесными духами подплывая к дивану, чтобы окунуть головы в клубничную бездну, — но на следующий день уверяли друг друга, будто не помним ровным счетом ничего, так что сейчас мы впервые за все время упоминаем вслух тот давний эпизод. В любом случае, воспоминания той ночи были вытеснены образом Люкс, погружаемой в фургон неотложки, потому что, вопреки всем расхождениям во времени и пространстве, мы пробовали на вкус именно губы Люкс, а вовсе не Вуди Клабо.
Ее волосы давно уже пора было вымыть. Джордж Паппас, подошедший к фургону прежде, чем Шериф успел захлопнуть дверцу, описал, как кровь с силой прилила к щекам Люкс. «Сосуды просвечивали сквозь кожу», — рассказывал он. В одной руке сжимая журнал, а другой хватаясь за живот, она так раскачивала носилки, словно те были танцующим на волнах спасательным плотиком. Ее крупная дрожь, крики, стоны боли высветили в нашей памяти картину полного спокойствия Сесилии, теперь представшей даже мертвей, чем она была на самом деле. Миссис Лисбон не села в фургон, как в прошлый раз, но осталась стоять на газоне, махая рукой ему вслед, — будто Люкс отправлялась в летний лагерь на школьном автобусе. Ни Мэри, ни Тереза, ни Бонни не вышли проводить сестру. Обсуждая впоследствии те события, многие из нас заявили, что получили в тот момент некий психический вывих, лишь усугубившийся из-за череды последовавших смертей. Основным симптомом этого болезненного состояния можно считать нашу неспособность вспомнить хотя бы единственный звук. Дверцы фургона захлопнулись в тишине; губы Люкс корчились в беззвучном крике, выставляя напоказ желтоватые зубы (одиннадцать пломб, судя по записям доктора Рота); сама улица — скрип вязов, щелчки переключавшего цвет светофора, гудение электрической коробки со знаком пешеходного перехода — все эти, обычно громкие, звуки оказались приглушены или же зазвучали в слишком высоком для человеческого слуха регистре. Мы оказались глухи, но вдоль наших хребтов пробежала ледяная вибрация бесшумного грохота. Звук вернулся сразу после того, как увезли Люкс. Телевизоры разразились неживым смехом. Отцы заохали, хватаясь за поясницы.
Прошло не менее получаса, прежде чем из «Бон-Секурс» позвонила сестра миссис Патц с первым сообщением: у Люкс острый приступ аппендицита. Мы были удивлены, узнав, что заболевание не относилось к разряду ранений, нанесенных самостоятельно, но миссис Патц все объяснила: «Это стресс. Бедняжка испытывала такой мощный стресс, что ее аппендикс попросту лопнул. С моей сестрой было то же самое». Брент Кристофер, в тот же вечер едва не отхвативший себе руку электропилой (занимался установкой новой кухонной мебели), видел, как Люкс вкатили в палату первой помощи. Несмотря на забинтованную руку и притуплённое обезболивающим сознание, он помнил, как студенты-санитары переложили Люкс с каталки на соседнюю с Брентом кровать. «Она дышала ртом во всю мощь своих легких и держалась за живот. Постоянно повторяла: „Ой-ёй-ёй“, именно так, как это пишется». Очевидно, в тот момент, когда санитары вышли за врачом, Брент Кристофер и Люкс Лисбон ненадолго остались наедине. Она перестала плакать и посмотрела в его сторону. Брент приподнял замотанную слоями марли руку. Люкс взирала на него без всякого выражения. Потом потянулась вверх и задвинула разделявшую койки занавеску.
Люкс осматривал доктор Финч (или, может быть, Френч, подпись неразборчива). Он спросил, где у нее болит, взял пробу крови, простучал ее, зажал лопаткой язык и пристально осмотрел глаза, уши и нос. Он ощупал ей бок и не нашел припухлости. Кстати говоря, Люкс больше не выказывала признаков острой боли, и уже через пару минут доктор перестал задавать ей вопросы насчет аппендицита. По уверениям знающих людей, для опытного взгляда медика все признаки были очевидны: выражение тревоги на лице, частые прикосновения к животу. Что бы там ни было, доктор Финч обо всем догадался почти сразу.
— Когда была последняя менструация? — поинтересовался он.
— Давненько.
— Месяц прошел?
— Сорок два дня.
— Не хочешь, чтобы родители знали?
— Нет уж, спасибо.
— А почему весь этот шум? Зачем тебе понадобилась «скорая»?
— Единственный способ выбраться из дома.
Они говорили шепотом. Врач склонился над кроватью, а Люкс приподнялась с подушки поближе к нему. Брент Кристофер услыхал звук, который он определил как зубовный скрежет. Затем Люкс спросила:
— Мне всего только нужен тест. Вы можете это устроить?
Врач не выразил согласия, но отчего-то, выйдя в коридор, бросил только что прибывшей миссис Лисбон: «С вашей дочерью все будет в порядке». Затем доктор прошел к себе в кабинет, где чуть позже медсестра обнаружила, что он сидит и курит трубку, одна затяжка за другой. Мы напридумывали себе различные варианты того, что творилось в уме доктора Финча в то дежурство: возможно, он по уши влюбился в четырнадцатилетнюю девчонку с задержкой месячных; возможно, он прикидывал, сколько денег на его банковском счету, сколько бензина в баке, как далеко они смогут уехать, прежде чем обо всем узнают его жена и детишки. Мы так и не выяснили, отчего Люкс предпочла оказаться в больнице, а не посетить кабинет по планированию семьи, но многие сошлись на том, что она говорила чистую правду, и что, в конце концов, она не могла изобрести никакого другого предлога, чтобы встретиться с врачом. Вернувшись к мнимой больной, доктор Финч заявил ей: «Я скажу твоей матери, что мы проводим обследование желудочного тракта». Брент Кристофер вскочил с кровати, дабы поклясться самому себе в том, что поможет Люкс бежать. И услышал, как она спросила доктора:
— Сколько это займет времени?
— Примерно с полчаса.
— Вы и вправду проводите опыты на кроликах?
Доктор Финч рассмеялся.
Стоя навытяжку, Брент Кристофер почувствовал, как пульсирует искалеченная рука. Его взор замутился, у него закружилась голова… Но прежде чем вновь провалиться в блаженное небытие, Брент успел заметить, как мимо прошагал доктор Финн, направлявшийся на переговоры с миссис Лисбон. Она первой услышала о желудочном обследовании, затем о нем узнали медсестры, а потом и мы. Джо Ларсон перебежал через улицу, чтобы спрятаться в кустах у дома Лисбонов, и именно тогда услышал по-девчоночьи тонкий плач хозяина дома, звучавший, по словам Джо, довольно мелодично. Мистер Лисбон сидел в своем офисном кресле, поставив ноги на подставку и закрыв лицо ладонями. Зазвонил телефон. Мистер Лисбон взглянул на аппарат. Поднял трубку. «Слава богу, — сказал он. — Слава богу». У Люкс, как выяснилось, случился всего-навсего сильный приступ желудочной колики.
Кроме теста на беременность, доктор Финч устроил Люкс полное гинекологическое обследование. От мисс Анжелики Тернетт, сотрудницы больничного архива, мы получили позднее документы, которые почитаем жемчужиной всей коллекции (зарплата работника, не состоящего в медицинском профсоюзе, едва позволяет свести концы с концами). Врачебный отчет, составленный по большей части из щекочущих нервы чисел, рисует Люкс в жесткой больничной сорочке: ее поочередно попросили встать на весы (45 кг), открыть рот, чтобы измерить температуру (36,9 °C), и помочиться в пластиковую чашку (6–8 WBC/мкл; сод. белка пов.; лейкоциты 2+). Простая оценка «умеренное истирание» описывает состояние стенок ее маточных труб, и шагом к изучению этих «потертостей» (не имевшим, впрочем, продолжения) стало фото шейки матки, более всего напоминавшей диафрагму камеры для снимка с чрезвычайно малой экспозицией (теперь она взирает на нас с немым укором, подобно пламенеющему глазу).
«Тест на беременность дал отрицательный результат, но и без того было ясно, что она вела активную сексуальную жизнь, — заключила мисс Тернетт. — У этой девушки имелся вирус, от которого появляются генитальные прыщики. Чем больше партнеров, тем сильнее действие вируса. Проще не бывает».
Случилось так, что доктора Хорникера вызвали в тот вечер к больному, и он сумел уделить несколько минут разговору с Люкс, не ставя в известность миссис Лисбон. «Девушка все еще ждала результатов теста, и поэтому, естественно, была несколько напряжена, — говорит он. — Впрочем, я почувствовал в ней еще кое-что, какое-то особое беспокойство». Люкс успела одеться и сидела на краешке больничной койки в палате приемного отделения. Едва доктор Хорникер успел представиться, она спросила:
— Вы и есть тот доктор, который говорил с моей сестрой?
— Совершенно верно.
— Собираетесь задавать мне вопросы?
— Только в том случае, если ты сама захочешь.
— Понимаете, я здесь только для того, — Люкс понизила голос до шепота, — чтобы попасть на прием к гинекологу.
— Значит, ты не станешь отвечать на мои вопросы?
— Сил все рассказала нам про ваши приемчики. Сейчас у меня нет настроения.
— Какое же у тебя настроение?
— Никакого. Просто устала, и все.
— Тебе не спится по ночам?
— Только и делаю, что сплю.
— Но усталость все же не проходит?
— Ага.
— Как ты думаешь, почему?
Вплоть до этого момента Люкс отвечала легко и быстро, болтая не достававшими до пола ногами. Теперь она остановилась и оглядела доктора Хорникера с ног до головы. Затем откинулась на стенку и так склонила голову на сторону, что под ее щекой собралась пухленькая складочка.
— Железа в крови не хватает, — сказала она. — У нас вся семья такая. Наверное, стоит попросить доктора выписать витамины.
«Люкс Лисбон отрицала все, как на допросе, — по прошествии многих лет объяснил нам доктор Хорникер. — Мне было ясно, что она недосыпала (симптом депрессии, описанный во всех учебниках) и старательно делала вид, что источник ее трудностей и, соответственно, трудностей, имевшихся у Сесилии, тут совершенно ни при чем». Вошел доктор Финч с долгожданным результатом теста, и повеселевшая Люкс соскочила с койки. «Но даже ее явная радость имела маниакальный оттенок. Она запрыгала, как ненормальная».
Вскоре после этой встречи, во втором по счету из множества своих отчетов, доктор Хорникер предпринял попытку пересмотреть свое отношение к сестрам Лисбон. Часто цитируя недавно опубликованную работу доктора Джудит Вейсберг, изучившей «процесс принятия потери подростками, утратившими родного брата или сестру вследствие суицида» (см. «Список научных работ»), доктор Хорникер выдвинул свое объяснение эксцентричного поведения сестер, их замкнутости, непредсказуемых выплесков эмоций или перепадов настроения. Отчет утверждает, что в результате самоубийства Сесилии Лисбон ее сестры стали страдать посттравматическими стрессовыми нарушениями. «Нередко, — писал доктор Хорникер, — родные братья и сестры подростка, погибшего в результате самоубийства, разыгрывают перед домочадцами суицидальное поведение, таким образом пытаясь овладеть ситуацией, справиться с горем. Уровень повторных самоубийств в рамках одной семьи довольно высок». На полях рукописи, оставив научный стиль, он сделал беглую пометку: «Лемминги».
Став популярной за несколько месяцев, эта теория убедила многих, поскольку значительно упрощала общую картину. Самоубийство Сесилии, если заглянуть в прошлое, приобрело черты давно ожидаемого события. Никто больше не считал его таким уж невероятным, а принимая его в качестве Первопричины, мы избавлялись от необходимости дальнейших обоснований. Как выразился мистер Хатч: «Из Сесилии сделали злодейку». Самоубийство девочки, с этой точки зрения, предстало чем-то вроде заразного заболевания, поразившего ее близких. Лежа в ванной и медленно запекаясь в бульоне собственной крови, Сесилия спустила с поводка передаваемый по воздуху вирус, который, спеша на помощь, вдохнули ее сестры. Никого больше не интересовало, как и где заразилась сама Сесилия — передача микробов воздушным путем объяснила все. Другие девушки, пребывавшие в безопасности собственных комнат, почуяли нечто странное, поводили ноздрями, но не обратили особого внимания. Черные завитки дыма просочились в щели под их дверьми, выросли за их склоненными над учебниками спинами и, поднявшись к потолку, образовали зловещие силуэты того рода, какими пестрят комиксы и мультфильмы: угрожающе размахивающий ножом разбойник в черной широкополой шляпе; занесенный топор, грозящий рухнуть на подставленную шею… Гипотеза о заразности самоубийств сделала образ осязаемым. Колючие бактерии поселились в горле каждой из сестер, чтобы быстро размножиться в этой питательной среде. На следующее утро у них опухли миндалевидные железы, а горло слегка саднило. Ватным одеялом девушек окутала ленивая медлительность. В окнах их дома постепенно померкли огни окружающего мира. Они терли себе глаза, но так и не стали видеть лучше. Они ощущали тяжесть, мысли их утратили всякую подвижность. Предметы домашней обстановки потеряли всякий смысл. Будильник на тумбочке у кровати превратился в расплавленный комок ненужной пластмассы, отмеряющий нечто под названием «время» в мире, которому по какой-то неведомой причине это было важно. Размышляя о сестрах Лисбон в таком свете, мы и сами начинали видеть в них болезненную лихорадочность; выдыхая липкий разгоряченный воздух, они словно бы таяли день за днем, постепенно растворяясь в своем скрытом от мира каменном мешке. Смочив волосы, мы и сами выбегали на улицу, надеясь подхватить грипп и хотя бы временно разделить с ними беспамятство медленного угасания.
* * *
Раздававшиеся в ночи вопли дерущихся или спаривающихся кошек, их вечные концерты уверили нас в том, что мир — это одно сплошное чувство, которое царит там и тут среди особей, его населяющих; агония одноглазого сиамского кота ничем не отличалась от страданий сестер Лисбон, и даже деревья купались в самых разнообразных ощущениях. Первая шиферная плитка соскользнула с крыши и, всего на дюйм промазав мимо крыльца, с размаху воткнулась в мягкую землю. Издалека нам была видна смола, чернеющая в отверстии, пропускавшем внутрь воду. Мистер Лисбон поместил под протечкой в гостиной старую банку из-под краски и следил за тем, как она наполняется синевой под цвет потолка в спальне Сесилии (она сама выбрала оттенок в надежде, что потолок будет походить на вечернее небо; опустевшая банка долгие годы валялась в шкафу). В последующие дни ручейки стали собираться и в других банках — на батарее, на каминной доске, прямо на столе посреди столовой, — но никто так и не вызвал кровельщиков, наверное, просто потому, что Лисбоны уже не могли терпеть бесцеремонных вторжений в дом. С протечками они справлялись самостоятельно, продолжая жить в тропическом лесу собственной гостиной. Мэри регулярно появлялась на крыльце, забирая почту (рекламные листки, счета за отопление, но никаких писем, открыток или иных посланий личного характера), в ярко-зеленом или розовом свитере, расшитом алыми сердечками. Бонни носила нечто вроде рабочего халата, который мы прозвали «власяницей», в основном из-за покрывавших его колючих перьев. «Должно быть, у нее дыра в подушке», — так объяснял их наличие Вине Фузилли. Эти перья не были белыми, как можно было бы ожидать, но имели серо-коричневый окрас, происходя от беспородных уток, окультуренных птиц, чей спертый запашок подхватывал ветер каждый раз, когда, вся утыканная перьями, Бонни выбиралась из дому. Впрочем, близко к ней не подходили. Никто не отваживался посетить дом — ни наши родители, ни священник; даже почтальон, не желавший больше касаться почтового ящика Лисбонов, приподнимал его крышку корешком свернутого в трубочку «Фэмили Серкл», который выписывала миссис Юджин. Безмолвное разрушение дома становилось все более заметным. Мы увидели вдруг, какими пятнами подернулись занавеси, и только потом сообразили, что смотрим вовсе не на шторы, а на выстлавшую окна пленку грязи с протертыми в ней круглыми дырочками для подглядывания (огромной удачей было увидеть, как сестры делают очередной кружок: появлялась розовая ладонь, которая затем плющилась о стекло и совершала торопливые круговые движения, чтобы уступить яркой мозаике глаза, изучавшего нас самих). Ко всему прочему, перекосились и водосточные трубы.
Только мистер Лисбон еще покидал примыкавшую к дому территорию, так что наши контакты с сестрами сузились до мелких знаков их внимания, которые мы замечали на своем учителе. Его волосы были теперь причесаны с неизменной аккуратностью, словно бы девушки, не имевшие возможности прихорашиваться сами, стремились придать отцу весь лоск, на какой были способны.
На щеках мистера Лисбона более не появлялись оставленные на всеобщее обозрение знамена из папиросной бумаги, с капелькой крови по центру, подобно маленьким японским флажкам, что, по мнению многих, могло значить лишь одно: дочери сами взялись брить отца по утрам, проделывая это куда с большей осторожностью, чем когда-то братья Дурачка Джо (впрочем, миссис Лумис придерживалась на данный счет особого мнения: она полагала, что после самоубийства Сесилии мистер Лисбон приобрел электробритву). Каковы бы ни были второстепенные детали, математик стал нашим медиумом, с помощью которого мы пытались определить состояние духа сестер. Мы видели девушек сквозь призму дани, которую они с него собирали: припухшие красные глаза, которые почти не открывались, не желая видеть, как сама жизнь по капле вытекает из дочерей; ботинки, стоптанные в вечном блуждании по лестнице, ежеминутно угрожавшей привести к еще одному бездыханному телу; болезненная худоба, отразившая всю бездну жалости и сочувствия к гибнущим юным созданиям; опустошенный вид человека, осознавшего, что тоска увядания наполнила всю его жизнь без остатка, а другой уже не будет. Когда он отправлялся на работу, миссис Лисбон больше не укрепляла силы мужа утренним кофе. Как бы там ни было, садясь за баранку, он все еще тянулся по привычке к дверце, где крепилась дорожная кружка… чтобы поднести ко рту холодную жидкость недельной давности. В школе он бродил по коридорам с улыбкой на устах, о фальшивости которой ясно говорили слезящиеся глаза, а порой, чтобы продемонстрировать мальчишеский задор, взвизгивал: «Отдай шайбу!» и толкал зазевавшихся учеников к стенке. Впрочем, игра слишком затягивалась, когда он, замерев, чересчур долго удерживал их за плечи. Детям приходилось говорить: «Вбрасывание!» или «Вы попали на скамью штрафников, мистер Лисбон», — что угодно, только бы вывести его из отупения. Кении Дженкинс попал однажды в такую переделку и говорил только о чувстве странной безмятежности. «Непонятно, как это получилось. Я чувствовал на себе его дыхание, и все такое, но не пытался высвободиться. Словно в меня вколотили тяжелую сваю, она меня раздавила и расплющила, и все же на меня снизошел такой мир, такое спокойствие…» Многие восхищались тем, что мистер Лисбон продолжает ходить на работу; другие проклинали его за это, упрекая в жестокосердии. Под зеленым костюмом он стал походить на живой скелет, будто со смертью Сесилии меж ними протянулась веревочка, за которую теперь дочь перетягивала отца в загробный мир. Он напоминал нам Абрахама Линкольна, тощего, длиннорукого, молчаливого, влачащего на своих плечах все горести мироздания. Он никогда не проходил мимо питьевого фонтанчика, не отведав даруемого им мимолетного облегчения.
Но потом, не прошло и шести недель после окончательного водворения девушек в темницу, мистер Лисбон внезапно уволился. От Дини Флейшер, школьной секретарши, мы узнали, что во время рождественских каникул директор Вудхаус позвонил мистеру Лисбону и пригласил его на беседу. В кабинете присутствовал также и Дик Йенсен, председатель Попечительского совета. Мистер Вудхаус попросил Дини достать из холодильника в приемной бутылку с яичным ликером. Перед тем как поднести к губам бокал, мистер Лисбон спросил:
— Надеюсь, здесь нет спиртного?
— Рождество все-таки, — растерялся мистер Вудхаус.
Мистер Йенсен заговорил о «Кубке Розы». Он даже спросил у мистера Лисбона:
— Вы ведь тоже «УМ», правда?
Мистер Вудхаус тем временем подал Дини знак выйти, но прежде чем та шмыгнула за дверь, до нее донесся ответ мистера Лисбона:
— Были времена. Но, сдается мне, Дик, я вам об этом не говорил. Похоже, вы недавно перечитывали мое личное дело.
Мужчины рассмеялись, без особого веселья в голосах. Дини прикрыла за собою дверь.
Уже 7 января, когда школа возобновила занятия, мистер Лисбон не числился в списке преподавателей. Формально он решил отдохнуть и ушел в бессрочный отпуск за собственный счет, но новая учительница математики, мисс Колински, по-видимому, чувствовала, что задержится надолго, поскольку мигом убрала с поддельных орбит все планеты. Падшие небесные сферы притулились в углу, как последний мусор времен распада Вселенной: Марс вжался в Землю, Юпитер развалился надвое, а блестящие кольца Сатурна поцарапали бедолагу Нептуна. Мы так и не знаем, что в точности говорилось на той встрече, но суть ясна: Дини Флейшер рассказала нам, что вскоре после того как Сесилия покончила с собой, родители многих учеников подали жалобы. В них говорилось, что человек, не сумевший установить порядок в собственной семье, не должен обучать чужих детей, и, по мере того как ветшал дом Лисбонов, неодобрительный хор звучал все громче. Манеры и поведение мистера Лисбона только усугубляли дело, вкупе с его вечным зеленым костюмом, отсутствием в учительской на переменах и пронзительным тенором, звучавшим на занятиях секции мужского хора, как визг отбившейся от родственников старухи. Мистеру Лисбону отказали в должности. И он вернулся в дом, где по вечерам порой не зажигался свет, а входная дверь не открывалась сутками.
Теперь дом по-настоящему умер. Ибо тоненький ручеек жизни, протекавший через притихшие комнаты и изредка приносивший девушкам угощение (хрустящее печенье, апельсиновые тянучки и окрашенные всеми цветами радуги кукурузные хлопья), продолжал звенеть, лишь пока мистер Лисбон совершал ежедневные поездки в школу и обратно. Мы могли представить себе, что чувствуют сестры Лисбон: мы точно знали, что они едят. Мы испытывали с ними вместе головную боль от непомерных доз мороженого. Нас могло вырвать от одного только запаха шоколада, который мы запихивали в себя, подражая их диете. Впрочем, когда мистер Лисбон перестал выходить из дому, ручеек сластей иссяк сам собой, и теперь мы вовсе не были уверены, едят ли сестры Лисбон вообще. Оскорбленный запиской миссис Лисбон, молочник больше не оставлял на их крыльце молоко, кислое или нет. Крогер больше не подвозил продукты. Во время заглушённого щелчками и помехами телефонного звонка в Нью-Мехико мать миссис Лисбон, Лима Кроуфорд, упомянула нам, что отдала дочери большую часть своего урожая и заготовленных в то лето консервов (она помолчала перед тем, как сказать «в то лето»: речь шла о годе смерти Сесилии — том времени, когда, несмотря на несчастье, огурцы и клубника на ее грядках пошли в рост, и даже сама она, семидесяти одного года от роду, продолжала жить и здравствовать). Лима также сообщила нам, что миссис Лисбон обладала обширным запасом консервированных продуктов, равно как и свежей воды, а также прочими средствами жизнеобеспечения на случай ядерной атаки. Очевидно, в подвале у них было устроено нечто вроде бомбоубежища, куда можно было попасть из игровой комнаты, стоя в которой мы наблюдали, как Сесилия поднимается по ступенькам наверх, к смерти. Мистер Лисбон даже установил там биотуалет. Но это было еще в те дни, когда все кругом ожидали, будто опасность придет извне; теперь же ничто не казалось столь бессмысленным, как это помещение для выживания, погребенное в недрах дома, самого превратившегося в большой склеп.
Наша тревога только усилилась, когда мы узнали, насколько исхудала Бонни. Как раз перед рассветом, когда дядюшка Такер уже обычно собирался отправиться спать, он часто видел, как она, ошибочно полагая, что вся улица погружена в сон, выходит на парадное крыльцо дома. На ней был неизменный халат в перьях, а с собой она нередко прихватывала подушку — дядюшка Такер называл ее «женой холостяка», имея в виду манеру, в которой Бонни сжимала ту в объятиях. В воздухе вокруг ее головы парили перья, вылетевшие из надорванного уголка. Бонни то и дело чихала. Ее длинная шея казалась тощей и белой, а шаткая, нетвердая подходка напоминала манеру ходить, свойственную голодающим Африки: тазобедренные суставы словно бы нуждались в смазке. Поскольку жидкая пивная диета довела до состояния ходячей тени самого дядюшку Такера, мы поверили рассказу. В его устах это звучало совсем иначе, чем замечание миссис Эмберсон: дескать, что-то Бонни похудела. По сравнению с миссис Эмберсон, все мы болели рахитом. Но начищенная до блеска бирюзово-серебристая ременная пряжка дядюшки Такера смотрелась на нем под стать непомерно огромной, украшенной драгоценными каменьями застежке на ремне борца-тяжеловеса. Он-то знал, о чем говорил. И, выглядывая из гаража, держась за ручку холодильника, наблюдал за неслаженными движениями Бонни Лисбон, за тем, как она сходила с крыльца по ступеням, пересекала газон к небольшому клочку оставшейся от прошлогодних раскопок незаросшей земли и там, на месте гибели сестры, начинала едва слышно шептать молитвы под перебор четок. Прижав к себе подушку одной рукой, она перебирала бусины другой и обыкновенно заканчивала прежде, чем в окнах на нашей улице загорался свет, и квартал приходил в движение.
Мы не знали, в чем крылась причина — в преднамеренном аскетизме или же в вынужденном голодании. Лицо ее казалось умиротворенным, сказал дядюшка Такер, на нем не было и следа лихорадочного аппетита Люкс или высокомерной гордости Мэри. Мы спросили, не держала ли она в руке глянцевой картинки с ликом Девы Марии, но дядюшка Такер не был уверен. В принципе Бонни выходила еженощно, хотя в тех редких случаях, когда по телевизору шел фильм с Чарли Чаном, дядюшка Такер забывал проверить.
Как раз дядюшка Такер и оказался первым, кто почуял запах, природу которого мы так и не сумели определить ни тогда, ни позже. Однажды в предрассветный час, выйдя помолиться к яме, Бонни оставила входную дверь приоткрытой, и дядюшка Такер, принюхавшись, заметил дуновение чего-то, с чем ему не доводилось сталкиваться прежде. Сперва он посчитал, что это был всего только резкий запах мокрой птицы, но тот ощущался и после того, как Бонни удалилась вместе с подушкою, так что, проснувшись наутро, мы тоже почуяли его. Ибо даже по мере разрушения дома Лисбонов, отмеченного душком сгнивших досок и отсыревших ковров, этот новый запах продолжал струиться из его щелей, заполняя наши сны и заставляя то и дело мыть руки. Запах был таким густым, что казался вязкой жидкостью, и ступить в его струю означало попасть под брызги, летящие из невидимого фонтана. Мы пытались определить его источник, разыскивая во дворе трупики белок или брошенный мешок удобрений, но запах слишком уж отдавал сиропом. В борьбе живого и мертвого он определенно занимал сторону жизни и напомнил Дэвиду Блэку об одном грибном салате для гурманов, который он пробовал в Нью-Йорке, отправившись туда с родителями.
«Это запах угодившего в силки бобра», — рассудил Пол Балдино голосом древнего оракула, и мы были слишком неопытны, чтобы опровергнуть эти его слова, но в любом случае с трудом бы поверили, что причиной подобного аромата стало концентрированное любовное томление. Отчасти напоминая дурной запах изо рта, сыр, молоко и белый налет на языке больного, он также наводил на мысль о металлическом привкусе рассверленных зубов. Это был неприятный запах того рода, к какому привыкаешь, подходя все ближе к источнику, пока вообще не перестаешь замечать: к этому времени он заполняет твои легкие и становится твоим собственным дыханием, твоим собственным запахом. Разумеется, за минувшие годы приоткрытые рты множества женщин выдыхали нам в лица отдельные составляющие того самого запаха, и порой, склонившись над незнакомыми простынями во тьме ночей измены или случайных связей, мы жадно вдыхали еще какой-нибудь его оттенок только потому, что он в известном смысле напоминал нам об испарениях, просочившихся из дома Лисбонов вскоре после того, как тот оказался закрыт изнутри, и, говоря откровенно, идущих оттуда по сию пору. И теперь еще, хорошенько сконцентрировавшись, мы можем ощутить тот запах. Он отыскивал нас в наших кроватях и на спортивной площадке, где мы пятнали друг друга мячом; он крался по ступеням в доме Карафилисов, так что старой миссис Карафилис снилось, будто она опять в Бурсе, готовит жаркое на виноградных листьях. Он достигал нас даже в удушливом дыме сигары, раскуриваемой дедушкой Джо Бертона, когда тот показывал нам свой фотоальбом времен службы на флоте, объясняя, что пухленькие девицы в юбках все до единой приходились ему кузинами. Странно, пожалуй, но даже когда запах стал неодолим, нам и в голову не пришло задерживать дыхание или, используя последнее средство, дышать ртом; уже через несколько дней после его появления мы впитывали его, словно материнское молоко.
Наступили дремотные, тусклые месяцы: окованный льдом январь, неумолимый февраль, слякотный, грязный март. В те давние годы у нас еще были настоящие зимы со снежными заносами, когда из-за морозов отменяли занятия в школе. Сидя дома во время утренних снегопадов и прислушиваясь к новостям по радио, где объявляли, какие школы закрыты (настоящий парад округов с индейскими названиями — Ваштенау, Шиавасси, — пока не наступал черед нашего англосаксонского Уэйна), мы еще могли познать животворное чувство тепла в натопленном доме посреди зимы, знакомое, должно быть, еще первопроходцам этих мест. Нынче же, благодаря вечно сменяющимся из-за заводских паров ветрам и глобальному потеплению, снег больше не падает стеной, но лишь сыпется потихоньку по ночам, чтобы наутро исчезнуть, подобно мыльной пене. Мир, этот усталый фокусник, предлагает нам очередной, на скорую руку сляпанный сезон. А ведь во времена сестер Лисбон снег выпадал каждую неделю, и мы лопатами расчищали подъездные дорожки, наваливая по обе стороны сугробы повыше автомобилей. Грузовики разбрасывали соль.
Зажигались рождественские огни, и старик Уилсон наконец водружал ежегодную приманку для зевак: снеговик ростом в двадцать футов правит тремя северными оленями, сидя в санях, где компанию ему составляет краснощекий толстяк Сайта. Зимняя композиция Уилсона всегда наводняла нашу улицу лишним транспортом, но в тот памятный год все машины дважды замедляли на ней свой ход. Мы видели, как улыбающиеся дети и родители показывали на Санту пальцами, чтобы затем в напряжении вытянуть шеи при виде дома Лисбонов — совсем как любопытствующие на месте аварии. Тот факт, что Лисбоны не развесили гирлянд перед Рождеством, придавал их дому еще более унылый вид. На газоне у Питценбергеров, по соседству, три увязших в снегу ангела дули в ярко-красные трубы. У Бейтсов, через улицу, в глубине заиндевевших кустов горели разноцветные лампочки. И лишь в январе, уже с неделю отсутствуя в школе, мистер Лисбон все же вышел растянуть гирлянду. Он завесил лампочками кусты перед домом, но, подключив провод, остался недоволен результатом. «Одна из них заставляет мигать остальные, — сказал он вышедшему к автомобилю мистеру Бейтсу. — На коробке написано, что у нее красный наконечник, я проглядел все, но такого не нашел. Ненавижу мигающие гирлянды». Возможно, но только огоньки так и продолжали мигать — всякий раз, когда мистер Лисбон вспоминал по вечерам о том, что их нужно включить в сеть.
Всю зиму девушки уклонялись от контактов с внешним миром. Порой кто-то из сестер выходил на мороз, обнимая себя за плечи и окутав лицо облачком теплого дыхания, — но, проведя на улице не более минуты, они возвращались в дом. Вечерами Тереза продолжала пользоваться коротковолновиком, выстукивая сообщения, уносящие ее прочь из дома, к теплым южным штатам или к самой оконечности Южной Америки. Тим Вайнер просеивал радиоволны в поисках частоты, которой пользовалась Тереза, и несколько раз докладывал о результатах перехвата. Один раз она общалась с каким-то любителем собак из Джорджии (у пса артрит в бедрах, оперировать или не стоит?); другой раз говорила — если считать разговором обмен фразами в лишенном полов и границ эфире — с человеком, чьи ответы Вайнеру также удалось записать. Сплошные точки-тире, но мы заставили Тима перевести эту белиберду на английский. Разговор шел примерно такой:
«Ты тоже?»
«Мой брат».
«Сколько лет?»
«Двадцать один год. Красивый. Чудесный скрипач».
«Как?»
«Мост неподалеку. Быстрое течение».
«Как совладать с горем?»
«Никак. Не выходит».
«На что похожа Колумбия?»
«Тепло. Спокойно. Приезжай».
«Хотелось бы».
«Ты не права насчет бандидос».
«Надо идти. Мама зовет».
«Крышу покрасили синим, по твоему совету».
«Пока».
«Пока».
Вот и все. Как нам представляется, объяснение налицо, и эта запись показывает, что даже в марте Тереза еще тянулась к свободе за стенами своей темницы. Примерно тогда же она отослала запросы, чтобы получить необходимую информацию для поступления в целый ряд колледжей (впоследствии репортеры здорово раздуют это обстоятельство). Кроме того, девушки заказали несколько каталогов товаров, которые даже и не думали приобретать, так что почтовый ящик Лисбонов вновь наполнился: мебель от «Скотт-Шрап-тина», наряды от лучших фирм, экзотические поездки. Сестры не могли покинуть порог родительского дома и устраивали путешествия в собственных мечтах — к покрытым золотом храмам Сиама, мимо старика с ведерком и маленькой метелкой в руках в поросшем мхом крохотном садике где-то в Японии. Как только нам стали известны названия этих журналов, мы и сами заказали такие, чтобы поглядеть, куда же стремились отправиться девушки. «Странствия по Дальнему Востоку». «Пешие прогулки». «По туннелю в Китай». «Восточный экспресс». Мы раздобыли все до единого. Лихорадочно листая яркие страницы, мы вместе с сестрами ловили попутные машины на пыльных трассах, то и дело останавливаясь, чтобы помочь им снять тяжелые рюкзаки, обнимали их за теплые, влажные плечи и вместе глазели на закат цвета папайи. Мы пили с ними чай в плавучем павильончике, где у наших ног поблескивали плавники золотых рыбок. Мы делали все, что только приходило на ум, и Сесилия не совершала самоубийства: нет, это она, с выкрашенными хной ступнями скрывалась под красным покрывалом невесты в Калькутте. Только так мы могли, обманув себя, оказаться вместе с сестрами Лисбон: совершая эти немыслимые экскурсии, забыть о которых мы уже не смогли никогда и благодаря которым научились испытывать счастье скорее в мечтах, чем рядом с собственными женами. Кое-кто из нас смаковал эти разноцветные приглашения к путешествиям, уединяясь с проспектами в своей комнате, или украдкой засовывал их под рубашку. На что-то другое мы были мало способны, а снег валил не переставая, и небо хранило свой угрюмый серый цвет.
Нам хотелось бы со всей ответственностью описать вам, на что походил дом Лисбонов изнутри и что именно чувствовали оказавшиеся в заточении девушки. Вконец измученные этим своим расследованием, мы и сейчас жалеем о том самом «Моменте истины», об этаком Розеттском камне, который смог бы объяснить поступок сестер раз и навсегда. Зима выдалась уж точно не самой веселой, но, кроме этого, мы мало что можем добавить. Попытки найти истинную причину мучившей девушек боли смахивают на регулярные самообследования, заняться которыми нас настойчиво уговаривают врачи (да, мы уже достигли этого возраста). От нас требуется время от времени с клинической беспристрастностью исследовать самую потаенную пазуху нашего тела и, ощупывая ее, замереть перед реальностью собственной анатомии: два голубиных яйца, притулившихся в хрупком гнездышке, с тянущимися к ним и от них хрящеватыми трубками. В этом едва обозначенном на картах месте, среди естественных сгустков и комочков, нам необходимо обнаружить бесцеремонных захватчиков, посягающих на наше здоровье. Мы и представить себе не могли, сколько там шишек и бугорков, пока не пустились на их поиски. И вот лежим на спинах, выясняя, что там внутри; содрогаясь от отвращения, мы отдергиваем руку, чтобы, отдышавшись, пощупать снова, — а семена смерти таятся до времени в запутанных недрах тел, дарованных нам Создателем.
С сестрами Лисбон примерно так же. В попытке понять природу поразившего их горя мы начинаем задумываться, стала ли смертельной та или иная рана, или же (диагноз, который мы вынуждены ставить вслепую) их не было и в помине. Вполне вероятно, мы могли наткнуться не на рану, а на рот: он столь же влажен и горяч. Обнаруженный нами шрам может оказаться как в области сердца, так и на коленке. Нам это неведомо. Слепцы, мы можем лишь на ощупь подняться — по ногам и рукам, по мягкой двояковыпуклой плоти — к воображаемому лицу. Оно говорит с нами. Но мы не слышим ни слова.