Книга: Девственницы-самоубийцы
Назад: 2
Дальше: 4

3

Цветы появились в доме Лисбонов позднее положенного срока. Из-за щекотливого оттенка понесенной ими утраты большинство людей решили не посылать венков и букетов в зал для прощания, и вообще многие не спешили делать заказы, поскольку не знали еще, следует ли переждать катастрофу, храня молчание, или же отнестись к ней так, словно смерть Сесилии была вполне естественной. В итоге, однако, каждый что-то послал — венок белых роз, букетик орхидей, плакучие пионы. Питер Лумис, развозивший заказы, говорил, что цветы буквально заполонили гостиную Лисбонов. Букеты лавинами обрушивались со стульев и, никем не потревоженные, оставались лежать на полу. «Их даже не ставили в вазы», — негодовал Питер. Многие остановили выбор на готовых карточках с надписью: «Сочувствуем» или «Примите наши соболезнования», но те, кто гордился происхождением от первых поселенцев и привык по любому случаю посылать письма, потрудились над личным выражением скорби. Миссис Бердс воспользовалась цитатой из Уолта Уитмена, которую мы еще долго шептали друг другу: «Все идет вперед и вперед, ничто не погибает. Умереть — это вовсе не то, что ты думал, но лучше». Перед тем как подсунуть открытку под дверь Лисбонов, Чейз Бьюэлл заглянул, что написала его мать. Там было: «Не представляю себе, что вы сейчас чувствуете. Даже и притворяться не стану».
Лишь очень немногие отважились лично принести соболезнования. Мистер Хатч и мистер Питерc порознь заходили для этого к Лисбонам, но их отчеты мало в чем расходятся. Мистер Лисбон пригласил обоих пройти в дом, но прежде чем они смогли затронуть болезненную тему цели своего визита, он усадил каждого перед телевизором, где шел бейсбольный матч. «Да он только об игре и трещал, — говорил мистер Хатч. — Черт, да я сам был в колледже подающим. Пришлось объяснять ему самые простые вещи. Начать с того, что он все нахваливал Миллера, а тот и бегать-то толком не мог. Я забыл, ради чего явился». Мистер Питере добавил: «Парень наполовину отсутствовал. Он все крутил ручку настройки цвета, так что поле стало практически синим. Потом отходил и садился. И тут же вскакивал снова. Явилась одна из девиц — их можно хоть как-то различать? — и принесла нам по пиву. Хлебнула из отцовской банки и только потом отдала».
Оба так и не заговорили о случившемся. «Мне хотелось, действительно хотелось, — пояснил мистер Хатч, — да все как-то было некстати».
Отец Муди выказал большую настойчивость. Пригласив духовника пройти в дом, мистер Лисбон предложил ему, как и остальным, сесть перед телевизором и посмотреть бейсбол. Через несколько минут, точно по сигналу, Мэри принесла им пиво. Но отвлечь священника было не так-то просто. В самом начале второго иннинга он спросил:
— Может, нам пригласить вашу супругу спуститься? Поболтали бы немного.
Мистер Лисбон, сгорбившись, подался к экрану.
— Боюсь, сейчас она никого не принимает. Нездорова.
— Она примет своего духовника, — возразил отец Муди и решительно встал. Мистер Лисбон поднял два пальца. В глазах его стояли слезы.
— Отец, — произнес он, — разыгрывают двойную подачу, святой отец!
Паоло Конелли, алтарный служка, подслушал разговор отца Муди с Фредом Симпсоном. Священник рассказывал хормейстеру о том, как оставил «этого странного человека, да простит меня Господь за подобные речи, но Он сам создал его таким», и поднялся по лестнице. Признаки запустения уже виднелись в доме там и тут, но пока не шли ни в какое сравнение с тем, во что жилище Лисбонов превратилось позднее. Комочки пыли обрамляли каждую ступеньку. На площадке наверху лежал сэндвич с откушенным краем, оставленный кем-то, кому кусок не полез в горло. Поскольку миссис Лисбон перестала заниматься стиркой и даже покупать порошок, девушки теперь стирали вручную в ванне, и отец Муди, проходя мимо, заметил блузки, брюки и белье, развешанные поверх занавеса. «Звуки были довольно приятные, — сообщил он, — совсем как капли дождя». С пола поднимался пар, насыщенный ароматом жасминового мыла (недели спустя мы попросили продавщицу отдела косметики в «Якобсенс» продать нам несколько кусков такого мыла, чтобы самим вдохнуть этот запах). Отец Муди постоял у двери ванной, слишком робкий, чтобы войти в эту сырую пещеру, ведущую в обе совместные спальни девочек. Внутри, не будь он священником и оглянись по сторонам, он увидел бы уподобленный царскому трону унитаз, где сестры Лисбон прилюдно опорожняли кишечник, и ванну, которую они, набив подушками, использовали как тахту, чтобы две сестры могли возлежать там, глядя на третью, завивавшую волосы. Его взгляду предстали бы загроможденная стаканами и банками из-под лимонада батарея отопления и в силу нужды превращенная в пепельницу большая морская раковина. С двенадцати лет Люкс часами курила в ванной комнате, сидя на толчке и выдыхая дым либо в приоткрытую форточку, либо во влажное полотенце, которое впоследствии вывешивала наружу. Но отец Муди ничего этого не увидел. Он миновал распахнутую дверь, из которой вырывался воздух тропиков, и только. За его спиной по дому гуляли более прохладные воздушные течения, катавшие по половицам клочья пыли и разносившие тот особый запах семейного очага, которым обладает каждое жилище: дом Чейза Бьюэлла пах кожей, дом Джо Ларсона — майонезом, а дом Лисбонов, как нам казалось, — подвядшей воздушной кукурузой; впрочем, отец Муди, побывавший там уже после того, как череда смертей началась, сказал: «То была смесь запахов похоронного бюро и шкафчика для щеток. Все эти цветы. Вся эта пыль». Ему хотелось вновь оказаться в благоухании жасмина, но он не двигался, прислушиваясь к звукам дождевых капель, постепенно смывавших отпечатки ступней с половых плиток, пока до него не донеслись голоса. Тогда священник быстро обошел коридор, громко выкликая миссис Лисбон, но та не отвечала. Вернувшись к лестнице, он начал было спускаться, но в этот миг увидел сестер через узкую щель приоткрытой двери.
«В то время девушки не намеревались повторить ошибку Сесилии. Я знаю, все кругом думают, что таков был их план с самого начала, а мы пустили все на самотек, но тогда они были столь же потрясены трагедией, как и я сам». Отец Муди тихонько постучал в дверь и попросил разрешения войти. «Сестры сидели на полу, все вместе, и я сразу увидел, что совсем недавно они плакали. Наверное, собрались поболтать или погоревать вместе. Кругом лежали подушки. Не хочется этого говорить, и я помню, что упрекнул себя тогда за подобную мысль, но ошибиться было невозможно: они перестали мыться».
Мы поинтересовались у отца Муди, обсуждал ли он с девушками смерть Сесилии или их скорбь по сестре, но он ответил отрицательно. «Я пытался заговорить об этом пару раз, но они не поддержали разговор. По опыту я уже знал, что давить не стоило. Для подобных бесед следует выбрать нужное время и дождаться отклика сердец». Мы попросили выразить в нескольких словах его впечатление о состоянии девушек на тот момент, и он ответил: «Потрясены, но не сломлены».
* * *
В первые дни после похорон наш интерес к сестрам Лисбон только нарастал. К их личной привлекательности добавилась новая загадка, мистика утонченно безмолвного страдания, заметного по голубоватым припухлостям у них под глазами или по тому, как порой они замирали на полушаге, опустив лицо и качая головой, словно бы разойдясь во мнениях с самой жизнью. Скорбь гнала их прочь из дома. До нас доходили рассказы о сестрах, бесцельно бродивших по Истленду, по ярко освещенной аллее с трепетом ее фонтанов и запахом жареных сосисок, насаженных на колья меж раскаленных решеток. Время от времени они касались кончиками пальцев то блузки, то платья в магазинчиках, но никогда ничего не купили. Вуди Клабо видел, как Люкс Лисбон разговаривала с байкерами, устроившими свою стоянку неподалеку от магазина «Хадсонс». Один из мотоциклистов предложил ей прокатиться, и, посмотрев в сторону дома, до которого было никак не меньше десяти миль, Люкс ответила согласием. Усевшись позади, она обхватила этого парня за пояс. Привычно взбрыкнув, тот запустил двигатель. Позже люди видели, как Люкс возвращалась домой пешком, неся туфли в руке.
В подвале у Кригеров мы лежали на полоске неиспользованного линолеума и придумывали все новые способы, как утешить сестер Лисбон. Одни из нас мечтали поваляться с ними в траве, другие — сыграть им на гитаре, спеть для них. Пол Балдино хотел отвезти их всех на пляж, чтобы каждая хоть немного загорела. Чейз Бьюэлл, под влиянием своего ударившегося в богословие отца, объявил, что девушки нуждаются в «помощи, идущей не от мира сего». Но когда мы поинтересовались, что он хочет этим сказать, Пол ответил: «Ничего». В любом случае, когда сестрам Лисбон случалось пройти мимо, мы часто находили Пола скорчившимся под деревом. Его глаза были закрыты, а губы беззвучно шевелились.
Но отнюдь не все были поглощены мыслями о девушках. Еще до похорон Сесилии кое-кто из жителей не мог рассуждать ни о чем, кроме грозящей нам опасности в виде ограды, на которую Сесилия спрыгнула. «Этот несчастный случай непременно должен был произойти, — говорил мистер Франк, работавший в страховом агентстве. — Увидев этот забор, ни один агент не выписал бы полис».
«Наши дети тоже могут спрыгнуть на него», — за чашечкой кофе уверяла подруг миссис Заретти после воскресной мессы. Вскоре после этого несколько отцов семейств взялись выкопать это сооружение своими силами, причем совершенно бесплатно. Выяснилось, что ограда стояла на земле, принадлежащей Бейтсам. Мистер Бак, адвокат, договорился с мистером Бейтсом о том, чтобы снести ограду, но с мистером Лисбоном не встречался вовсе. Все, разумеется, посчитали, что Лисбоны будут лишь счастливы, если та исчезнет из-под окон.
Мы крайне редко видели, чтобы наши отцы, в тяжелых рабочих ботинках, копались в земле, орудуя свежеприобретенными резаками для корневищ. Ограда сопротивлялась, и они вели борьбу в едином порыве, с полной отдачей, с надрывом — как морские пехотинцы, водрузившие флаг на Иводзиме. То была величайшая демонстрация объединенных усилий соседских домов, какую мы только могли припомнить: все эти адвокаты, доктора наук и банкиры трудились в траншее рука об руку, а наши матери выносили им бутылки с оранжадом, и эпоха на мгновение вернула себе давно минувшее благородство. Даже воробьи на проводах телефонных линий, казалось, взирают на них с нескрываемым уважением. Автомобили не проезжали мимо, не замедлив хода. Заводской смог над городом придавал работающим мужчинам сходство с вгрызавшимися в породу рудокопами, но время перевалило за полдень, а они пока так и не сумели вытащить ограду. Мистеру Хатчу пришла в голову мысль перепилить решетку, как это делали санитары, и какое-то время мужчины пилили ее по очереди, но их руки, привыкшие разве что перекладывать бумаги, быстро уставали. В итоге они примотали ограду к полноприводному «бронко» дядюшки Такера. Отсутствие у Такера водительской лицензии, кажется, никого не волновало (инструктор по вождению всякий раз чуял в его дыхании перегар; даже если дядюшка Такер не брал в рот ни капли уже целых три дня, экзаменаторы улавливали алкоголь, испарявшийся из пор его кожи). Наши отцы просто крикнули: «Жми!», дядюшка Такер втопил педаль акселератора, но ограда даже не шелохнулась. К наступлению вечера они оставили всякие попытки стронуть ее с места и скинулись, чтобы нанять профессиональных буксировщиков. Спустя час подъехал одинокий работник в грузовике-тягаче, зацепил за ограду крюком, нажал кнопку, заставившую вращаться его громадную лебедку, и убийственный забор выскочил из ямы с глубоким вздохом неохотно выпустившей его земли. «Кровь до сих пор видна», — заметил Энтони Теркис, и мы тоже пригляделись: не проявилась ли кровь, невидимая на пике ограды в момент самоубийства, спустя столько времени? Кто-то заметил ее следы на третьем пруте с краю, кто-то — на четвертом, но увидеть их было так же маловероятно, как и обнаружить окровавленную лопату на обложке «Эбби Роуд», где буквально все указывало на одну простую истину: Пол мертв.
Никто из Лисбонов не помогал сражаться с оградой. Время от времени, впрочем, мы замечали в окнах быстро исчезавшие лица. Едва тягач вытянул забор из ямы, мистер Лисбон собственной персоной вышел из боковой двери и сложил садовый шланг аккуратными кольцами. К траншее он и близко не подошел, только поднял руку в соседском приветствии и вернулся в дом. Рабочий привязал секции ограды к грузовику и (получив за это наличными) разворотил мистеру Бейтсу газон. Мы были потрясены тем, что наши родители позволили подобное святотатство, в то время как обычно незначительного посягательства на целостность лужаек бывало достаточно, чтобы вызвать копов. Теперь же мистер Бейтс не стал возмущаться и не записал номер грузовика, миссис Бейтс (заплакавшая, когда мы запустили фейерверк на ее клумбе с лучшими тюльпанами в штате) не произнесла ни слова, да и наши собственные предки тоже смолчали, — вот тогда мы и ощутили, насколько же все они стары, насколько привычны к травмам, кризисам и войнам. Мы поняли, что устройство мира, поддерживаемое ими ради нас, не походило на тот миропорядок, в который они сами по-настоящему верили, и что после всех трудов и нытья о ползучих сорняках, их распрекрасные газоны были им попросту до лампочки.
Когда грузовик с лебедкой скрылся из виду, наши отцы в последний раз сгрудились над ямой, разглядывая извивавшихся там дождевых червей, гнутые ложки и камень, в котором Полу Литтлу померещился наконечник индейской стрелы. Опираясь на лопаты, они платками вытирали пот со лбов, хотя сами ничего и не добились. Каждый почувствовал себя намного лучше, будто вода в озере вдруг очистилась от грязи, или воздух стал чище, или бомбы вероятного неприятеля рассыпались на части, все до единой. Мало что могло уберечь нас от напастей, но ограда у дома Лисбонов, по крайней мере, исчезла навсегда. Несмотря на варварское разорение газона, мистер Бейтс как ни в чем не бывало подровнял ему края, а престарелая чета Хессенов выбралась в свою увитую плетьми винограда беседку выпить по бокалу десертного вина. Как всегда, на головах у обоих немцев красовались альпийские шапочки (у мистера Хессена ее украшало крохотное зеленое перышко), а на поводке сопел шнауцер. Над старой четой лопались спелые виноградины. Сгорбленная спина миссис Хессен то пропадала, то вновь вырастала над буйными розовыми кустами, которые та опрыскивала.
В какой-то момент мы посмотрели на небо и увидели, что последние в этом сезоне мошки уже погибли. Воздух казался уже не коричневым, но голубым. С помощью кухонных метелок мы смели насекомых со столбов, с окон, с проводки. Мы набили ими большие пакеты — тысячами и тысячами крошечных телец с крыльями из шелка-сырца, и Тим Вайнер, наш мыслитель, нашел определенное сходство между брюшками нашей мошкары и хвостами омаров. «Они поменьше, — объяснил Тим, — но принципиальной разницы в строении нет. Омары относятся к Phylum Arthropoda, как и все насекомые. Они, в общем, тоже жуки. А крылатые мошки — это единственные омары, научившиеся летать».
Никто так и не взял в толк, что это нашло на нас в том году и почему мы вдруг так возненавидели покрывшую нашу жизнь корку из мертвых мошек. В общем, в какой-то момент мы уже не могли выносить всю эту летучую пакость, пленкой затянувшую бассейны в наших дворах, забившую наши почтовые ящики, измаравшую звезды на наших флагах. Совместный акт уничтожения ограды заставил и нас сообща подметать, таскать пакеты, поливать. Метлы шуршали во всех направлениях, и бледные призраки мошкары серыми хлопьями опадали со стен. Мы рассматривали их сморщенные старческие личики, растирали их меж пальцами, пока в воздухе не появлялся слабый запах рыбы. Мы пытались жечь их, но они не желали гореть (и это делало их еще мертвее). Мы околачивали кустарник, выбивали ковры, на полную катушку включали автомобильные «дворники». Мошкара забила водостоки, и ее приходилось палками проталкивать внутрь. Скорчившись над отверстиями слива, мы прислушивались к шуму бегущей под городом реки. Мы бросали туда камни и старались не дышать, ожидая всплеска.
Закончив уборку собственных домов, мы не остановились на этом. Едва наши стены очистились, мистер Бьюэлл отправил Чейза смести мошек с дома Лисбонов. Благодаря своим религиозным убеждениям, мистер Бьюэлл нередко и сам проходил эту «лишнюю милю» — работая граблями, не считал зазорным на десяток футов углубиться на территорию соседей, Хессенов, счищал снег с их дорожки и даже разбрасывал по ней соль. Для него не казалось странным послать Чейза вычистить дом и двор Лисбонов, даже если они и жили не рядышком, а через улицу. Поскольку в этой семье росли только дочери, мальчики и мужчины и прежде вызывались подсобить мистеру Лисбону, скажем, оттащить со двора сбитые ударом молнии ветки, — так что, когда Чейз приблизился к дому, подняв метлу над головой, словно та была белым флагом капитуляции, никто и словечка не сказал. Затем, однако, мистер Кригер попросил Кайла поработать щеткой, а мистер Хатч выслал на подмогу Ральфа — так что вскоре все мы собрались во дворе Лисбонов, обметая стены метлами и прилежно сцарапывая с них невесомые хитиновые скорлупки. Мошкары здесь было даже побольше, чем у нас, налет на стенах достигал толщиной дюйма, и Пол Балдино огорошил нас загадкой: «Что это — пахнет рыбой и тает во рту, но не рыба?»
Стоило нам подойти к окнам Лисбонов, как наши новые невысказанные чувства по отношению к сестрам напрямую заявили о себе. Смахивая насекомых, мы увидели в кухне Мэри Лисбон с пачкой макарон с сыром от «Крафта» в руках. Казалось, она не может решиться вскрыть ее. Мэри изучила указания по приготовлению, перевернула коробку, уставилась на яркую этикетку, но потом все-таки вернула ее на полку. Прижимаясь лицом к стеклу, Энтони Теркис протянул: «Должна же она съесть хоть что-нибудь». Постояв, Мэри вновь достала коробку. Исполненные надежды, мы ждали дальнейших действий, но она развернулась и исчезла из нашего поля зрения.
Снаружи успело стемнеть. Вокруг один за другим загорались огни, но дом Лисбонов был погружен во тьму. Обстановка комнат потускнела, и вскоре стекла не выдавали уже ничего, кроме отражений наших собственных лиц. Было лишь девять часов, но люди, похоже, говорили правду: после самоубийства Сесилии Лисбоны едва могли дождаться наступления сумерек, чтобы забыться сном. В окне спальни на втором этаже три церковные свечи Бонни, дрожа, рассеивали красноватое мерцание, но в остальном дом будто бы впитал в себя ночные тени. Стоило нам повернуться к нему спиной, и спрятавшаяся в своих укрытиях живность завела обычную стрекотню, летевшую, казалось, со всех сторон. Все называют их сверчками, но нам ни разу не удавалось поймать хоть одного в опрыскиваемых химикатами кустах или в свежескошенной траве, так что никто из нас не представлял себе, как они выглядят. Для нас эти жучки так и остались чем-то бестелесным; сверчок — это не более чем звук его песни. А ведь наши родители водили с ними более тесное знакомство. Песнь сверчка, очевидно, не казалась им всего лишь механическим скрежетом. Она летела отовсюду, но непременно с высоты чуть выше или чуть ниже наших голов, и всегда заставляла предположить, что мир насекомых куда более насыщен сложными чувствами, чем наш собственный. Когда мы стояли во дворе, прислушиваясь к сверчкам, завороженные их трелями, из боковой двери выскользнул мистер Лисбон и поблагодарил нас за помощь. Нам показалось, что в волосах отца Сесилии прибавилось седины, но скорбь по дочери никак не отразилась на звуке его высокого голоса. На нем был рабочий комбинезон со следами опилок на колене. «Можете воспользоваться шлангом, если хотите», — разрешил он и проводил взглядом проезжавший мимо фургон с надписью «Хорошее настроение». Кажется, это зрелище вызвало в мистере Лисбоне какие-то воспоминания, потому что перед тем, как вернуться в дом, он то ли улыбнулся, то ли моргнул — трудно сказать, что именно промелькнуло на его лице.
Мы последовали за ним — спустя уже много лет — призраками собственных расспросов. По всей видимости, войдя в дом, мистер Лисбон увидел вышедшую из столовой Терезу. Она набивала рот конфетами («М&Ms», судя по цвету), но прекратила это занятие, увидев отца. Все, что уже оказалось во рту, Тереза проглотила не жуя. Ее высокий лоб блестел в свете уличных фонарей, а губы сердечком казались меньше, ярче и более правильной формы, чем мистер Лисбон мог припомнить, — особенно по контрасту с немного оплывшими в последнее время щеками и подбородком. На ресницах Терезы виделись комочки слизи, словно совсем недавно кто-то заклеивал ей глаза. В этот момент у мистера Лисбона появилось ощущение, что перед ним стоит совершенно чужой человек, что он едва ли знает, кто такая Тереза, что дети — лишь незнакомцы, временно разделяющие жилье с родителями; тогда он шагнул вперед, чтобы познакомиться с дочерью. Опустил руки на плечи Терезе, но сразу же уронил их. Дочь отбросила с лица волосы, улыбнулась и стала медленно подниматься по лестнице.
Мистер Лисбон исполнил привычный вечерний ритуал: проверил, закрыта ли парадная дверь (не закрыта), выключен ли свет в гараже (выключен) и не осталось ли на кухне зажженной конфорки (не горела ни одна). Он потушил свет в уборной на первом этаже, где обнаружил корректирующую зубную скобку Кайла Кригера: она лежала там с тех пор, как Кайл вынул ее изо рта, чтобы съесть ломоть пирога на той памятной вечеринке. Мистер Лисбон промыл скобку водой и хорошенько осмотрел точно подогнанную к нёбу Кайла розовую створку раковины, повторяющие выступы его десен углубления в пластике и согнутый в нужных местах проволочный полукруг передней части (с отчетливыми следами от плоскогубцев), осуществлявший тщательно выверенное давление на зубы. Мистер Лисбон понимал, что родительский и соседский долг повелевают ему упаковать скобку в футляр на молнии, позвонить Кригерам и сообщить, что их дорогостоящее приспособление найдено и находится в надежных руках. Подобные поступки — простые, человеческие, добрые, великодушные — служат опорой жизни в обществе, позволяя человеку чувствовать себя комфортно среди ему подобных. Всего несколько дней тому назад мистер Лисбон еще был способен именно так и поступить. Но теперь он, подержав скобку в руках, уронил ее в унитаз.
Нажал ручку слива. Борясь с разыгравшейся стихией, скобка исчезла в фарфоровом зеве, но, когда поверхность воды успокоилась, с победной издевкой всплыла наверх. Мистер Лисбон подождал, пока бачок не заполнится вновь, и снова нажал на слив, но эффект был прежним. Точная копия мальчишеского рта словно бы отказывалась тонуть, скользя по гладким белым утесам.
В эту минуту что-то шевельнулось на периферии зрения мистера Лисбона: «Мне показалось, там кто-то был, но, обернувшись, я ничего не увидел». Ничто не привлекло его взгляд и позднее, когда он вернулся из холла в прихожую и поднялся по лестнице. Оказавшись на втором этаже, мистер Лисбон прислушался под дверью, но до него донесся лишь сонный кашель Мэри да мурлыкание Люкс, шепотом подпевавшей приемнику. Он вошел в уборную сестер. Луна выкатилась на небо, и ее луч проник в окно, слегка осветив зеркало. Среди смазанных отпечатков ладоней зиял начисто вытертый овал, где девушки пристально изучали свое отражение, — а над самим зеркалом Бонни приклеила кусочком липкой ленты белого картонного голубка. Мистер Лисбон разжал губы, состроив гримасу, и ясно увидел в овале, что один из мертвых клыков у него во рту успел основательно пожелтеть. Двери в общие спальни девушек были прикрыты не плотно, и оттуда доносились невнятное бормотание вперемешку с размеренным шелестом дыхания. Он прислушивался к этим звукам, как если бы те могли сообщить ему о чувствах девушек и о том, как можно утешить дочерей. Люкс выключила радио, и наступила тишина. «Я не мог войти, — признался нам мистер Лисбон годы спустя. — Не знал, что сказать». И лишь выскользнув из ванной, чтобы самому забыться сном, мистер Лисбон увидел призрак Сесилии. Она стояла в собственной спальне, успевшая каким-то образом избавиться от душившего ее в гробу кружевного воротничка и вновь надеть свадебное платье. «Окно все еще было распахнуто, — рассказывал мистер Лисбон. — По-моему, никто просто не догадался притворить его. Мне все стало вдруг ясно. Я понял, что должен немедленно закрыть окно, иначе Сесилия вечно будет бросаться вниз».
Если верить воспоминаниям мистера Лисбона, он даже не вскрикнул. Он вообще не хотел разговаривать с тенью дочери, не желал знать, почему та покончила с собой, не собирался просить у нее прощения или устраивать ей нагоняй. Он просто метнулся к окну, пробежав мимо Сесилии, чтобы поскорее закрыть его. Впрочем, сделав это и обернувшись, он ясно увидел, что призраком оказалась Бонни, завернутая в простыню. «Не волнуйся, — тихо произнесла она. — Ограды больше нет, ее снесли».
* * *
В своей записке, выведенной отточенным за годы учебы в Цюрихе искусным почерком, доктор Хорникер пригласил мистера и миссис Лисбон на повторное собеседование, но они так и не явились. Вместо этого, судя по нашим наблюдениям в конце того лета, миссис Лисбон вновь обрела контроль над домом, тогда как мистер Лисбон словно растворился в тумане, окончательно уступив инициативу супруге. Вновь представ перед нами впоследствии, он имел сконфуженный, робкий вид человека не от мира сего. К концу августа, в те несколько недель подготовки к школе, он стал покидать дом через дверь на заднем дворе, будто украдкой. Его машина завывала в гараже и, стоило подняться автоматической двери, нерешительно выбиралась наружу из его недр, припадая на бок, словно пес с перебитой лапой. Сквозь ветровое стекло нам был виден сидящий за рулем мистер Лисбон с еще влажными волосами и иногда с разводами крема для бритья на щеках — но лицо его ровным счетом ничего не выражало вплоть до момента, когда в конце подъездной дорожки выхлопная труба высекала сноп искр из асфальта (что происходило всякий раз). В шесть часов вечера он возвращался домой. Дверца гаража, содрогаясь, ползла вверх, чтобы впустить его, — и мы больше не видели мистера Лисбона, пока на следующее утро удар выхлопной трубы не объявлял о его отъезде на работу.
Сестер Лисбон вообще не было видно — за исключением того единственного случая, когда Мэри без предварительного звонка объявилась в стоматологическом кабинете доктора Бекера. Наша беседа с ним, состоявшаяся через много лет, проходила под беззвучный хохот десятков гипсовых слепков с зубов, расставленных на всеобщее обозрение за стеклами шкафов. Каждый слепок имел бирку с именем несчастного ребенка, которого когда-то заставили набить рот гипсовой кашей, и при виде этих экспонатов сразу ожили наши воспоминания о средневековых пытках, перенесенных в кресле того или иного дантиста. Таким образом, мы далеко не сразу смогли сосредоточиться на словах доктора Бекера, вновь ощутив холод его щипцов на своих коренных зубах и натяжение резиновой повязки, крепко прижавшей нижнюю челюсть к верхней. Наши языки задергались во ртах, нащупывая оставленные скобками старые рубцы и давно заросшие мягкой плотью углубления в деснах на месте удаленных зубов; даже пятнадцать лет спустя мы ощутили сладковатый привкус крови. Но доктор Бекер продолжал говорить: «Я запомнил Мэри, потому что она пришла на прием без родителей. Ни один ребенок не делал этого раньше. Когда я поинтересовался, что ей угодно, она сунула в рот два пальца и приподняла верхнюю губу. Потом спросила: „Сколько?“ Беспокоилась, что родители окажутся не в состоянии заплатить по счету».
Доктор Бекер отказался назвать Мэри Лисбон точную сумму. «Приходи с матерью, и мы все обсудим», — сказал он. Честно говоря, возиться пришлось бы долго, поскольку у Мэри, как и у других сестер, выросло два лишних клыка. Разочарованная, она улеглась в кресло и подняла ноги на подставку, прислушиваясь к журчанию струйки воды, набиравшейся по тонкой стальной трубочке в чашку для полоскания. «Мне пришлось оставить ее в кресле, — рассказал доктор Бекер. — Меня уже ждали пятеро юных пациентов. Потом помощница рассказала мне, что слышала плач девочки».
Сестры Лисбон не появлялись вместе на людях вплоть до общего собрания школы. 7 сентября, в день, когда прохлада омрачила все надежды на бабье лето, Мэри, Бонни, Люкс и Тереза пришли в школу — так, словно вообще ничего не произошло. Потеря заставила их сомкнуть строй, но мы все же сумели усмотреть новые различия меж сестрами, и ощущение, что если мы будем очень внимательны, то сможем подобраться к самой сути — приблизиться к пониманию владеющих девушками чувств и разобраться, кто они такие, — уже не оставляло нас. Миссис Лисбон не ходила с дочерьми за новыми школьными костюмами, так что на них были прошлогодние. Строгие платья были чересчур тесны им (вопреки всему девушки продолжали развиваться физически), и это, кажется, смущало сестер. В надежде отвлечь взгляды Мэри украсила себя браслетом из нанизанных на леску деревянных ягод клубники — того же пылающего цвета, что и ее шарф. Юбка в шотландскую клетку оказалась слишком коротка для Люкс и открывала не только ее обнаженные колени, но и по дюйму каждого бедра. На Бонни было нечто напоминающее плащ-палатку, с причудливыми извивами отделки по кайме. Тереза же надела белое платье, похожее на лабораторный халат. Так или иначе, сестры вошли в сразу зашушукавшийся актовый зал единой группой с гордо поднятыми головами. Бонни собрала единственный букетик поздних одуванчиков на лужайке возле школы и теперь щекотала ими щеки Люкс, проверяя, любит ли та масло, — игра старая как мир. Недавнее потрясение не оставило на лицах девушек явного следа, но, рассевшись, они оставили меж собой один пустой складной стул, словно сохраняя его за Сесилией.
Девушки не пропустили ни дня уроков, как, впрочем, и сам мистер Лисбон, преподававший с прежним энтузиазмом. Он продолжал вытягивать из учеников ответы, делая вид, будто намерен придушить их, и с лихорадочной быстротой царапал на доске уравнения в окружении облачка меловой пыли. Во время перерыва на ленч, однако, он уже не удалялся в учительскую, но ел в классе, за своим столом, принося туда из школьного кафетерия яблоко и блюдце творога. В его поведении появлялись и иные странности. Так, мы замечали, что во время прогулок по Научному крылу он беседует с ползучими растениями, свесившими плети с «геодезических» оконных проемов. По прошествии первой недели занятий он стал читать свои лекции, не поднимаясь с вращающегося стула: он то подкатывал на нем поближе к доске, то отъезжал к столу, оправдываясь повышенным содержанием сахара в крови. После уроков, в качестве помощника тренера по бейсболу, он стоял позади ворот и выкрикивал счет матча; когда же тренировка подходила к концу, брел по размеченному мелом полю, собирая брошенные учениками мячи в грязную холщовую сумку.
Мистер Лисбон подъезжал к школе в одиночестве, на час раньше спавших до последнего дочерей, которых доставлял автобус. Зайдя с главного входа, он шагал прямо в свой кабинет мимо оружейной комнаты (атлетическая команда школы называлась «Рыцари»), и его встречали все девять планет Солнечной системы, закрепленные на панелях под потолком (шестьдесят шесть отверстий в каждом квадрате, если верить Джо Хиллу Конли, который пересчитывал их на уроке). Планеты удерживались на месте при помощи тонких, почти незаметных белых струн. Каждый день они поворачивались вокруг своих осей и чуть-чуть продвигались вперед по траекториям: всем этим космосом управлял мистер Лисбон, который ежедневно поворачивал рычажок рядом с точилкой для карандашей, предварительно заглянув в астрономические таблицы. Под планетами висели черно-белые треугольники, оранжевые спирали, голубые конусы со снимающимся верхом. На столе мистера Лисбона был выставлен в собранном виде куб Сома, раз и навсегда туго-натуго заклеенный липкой лентой. Сбоку от доски в проволочных зажимах крепились пять мелков, с помощью которых он мог рисовать нотный стан для секции мужского хора, которую вел. Мистер Лисбон преподавал математику уже столько времени, что в его кабинете была даже установлена раковина для умывания.
В отличие от отца, сестры Лисбон попадали в школу через боковой вход, украшенный клумбой поникших нарциссов, высаживаемых по весне миниатюрной, но прилежной и трудолюбивой супругой директора. Разойдясь по своим шкафчикам в раздевалке, девушки вновь собирались в кафетерии во время перерыва на сок. Прежде Джулия Фриман считала себя лучшей подругой Мэри Лисбон, но после самоубийства Сесилии они и разговаривать-то перестали. «Она была прекрасной подругой, но я больше не могла этого выносить. Мэри меня просто бесила. И потом, к этому времени я уже стала встречаться с Тоддом». По школьным коридорам сестры Лисбон проходили с завидным самообладанием, прижав к груди учебники и устремив взгляды в пространство: они видели там что-то, что не дано было узреть нам. Сестры походили на Энея, который (как выяснилось после извлечения его из забвения книжной пыли) побывал в подземном царстве, встречался там с мертвыми и вернулся наверх с навсегда поселившейся в груди печалью.
Кто мог догадываться, о чем они думают или что чувствуют? Люкс по-прежнему глуповато хихикала, Бонни все так же теребила четки, спрятанные в глубине кармана вельветовой юбки, Мэри не изменила платьям, которые могла бы примерить и «первая леди», а Тереза вновь отказывалась снимать защитные очки в школьных коридорах, — но при этом они потихоньку отдалялись от нас, от других девочек, от собственного отца… Мы видели, как они стоят во дворе школы под моросящим дождем, по очереди откусывая от одного пончика, запрокинув головы в небо и постепенно вымокая до нитки.
* * *
С сестрами Лисбон мы разговаривали урывками, когда каждый добавлял по фразе в общую беседу. Первым был Майк Оррайо. Его шкафчик располагался по соседству со шкафчиком Мэри, и однажды, выглянув из-за приоткрытой дверцы, он поинтересовался: «Как дела?» Волосы занавесом укрывали опущенное лицо Мэри, и Майк не понял, был ли услышан, пока та не пробурчала: «Нормально». Так и не обернувшись, Мэри хлопнула металлической дверцей и поплыла прочь, сжимая в руках стопку учебников. Сделав несколько шагов прочь, она одернула юбку сзади.
На следующий день Майк специально подождал ее и, когда Мэри открыла шкафчик, добавил еще одну фразу к начатому разговору: «Я Майк». На сей раз Мэри Лисбон вполне внятно выдохнула сквозь волосы: «Я знаю, как тебя зовут. Мне кажется, я провела в этой школе не меньше всей своей жизни». Майк Оррайо хотел сказать еще что-нибудь, но лишился дара речи, когда Мэри наконец повернулась к нему и посмотрела в глаза. Он так и стоял там, без толку открывая рот, пока не услышал: «Ты ведь не обязан со мной разговаривать».
Другим повезло больше. Чип Уиллард, любитель побродить по школьному двору после уроков, однажды подошел к Люкс, когда та сидела, нежась на солнышке (то был один из последних теплых дней в году), и у нас на глазах (мы наблюдали из мансарды на втором этаже) присел рядом с ней. На Люкс была ее школьная юбка из шотландки и белые гольфы. Туфли-лодочки казались новыми. До того как к ней подошел Уиллард, она лениво ковыряла ими землю. Потом поставила ноги пошире, завела обе руки за спину и, опершись на них, обернула лицо к последним лучам ушедшего лета. Подойдя, Уиллард заслонил ей солнце и о чем-то заговорил. Люкс поставила ноги вместе, почесала коленку и снова встала поудобней. Уиллард опустился на мягкую землю. Ухмыляясь, он подался к Люкс и, хотя нам ни разу не доводилось слышать из его уст что-либо разумное, умудрился рассмешить ее. Кажется, он знал, что делает, и мы были поражены глубиною знаний, обретенных в подвалах и на дешевых местах кинотеатров, — этим жизненным опытом малолетнего правонарушителя. Он раскрошил сухой лист над головою Люкс. Невесомые частички опустились ей за шиворот, и она стукнула Уилларда. Не успели мы опомниться, как эти двое уже направлялись за школу, мимо теннисных кортов, по мемориальной вязовой аллее — к нависавшему над школьной территорией забору, отмечавшему границу частных владений по ту сторону.
Чип Уиллард не был единственным. Пол Уанамейкер, Курт Сайлс, Питер Макгуайр, Том Селлерс и Джим Чеславски тоже водили дружбу с Люкс — по нескольку дней каждый. Давно было известно, что мистер и миссис Лисбон не разрешают дочерям ходить на свидания, а миссис Лисбон в особенности не поощряет танцы, романтические прогулки и широко бытующее мнение, будто подросткам следует дозволять тискать друг дружку на задних сидениях родительских автомобилей. Краткие моменты обретения благосклонности Люкс Лисбон так и оставались среди нас тщательно скрываемой тайной. Они пускали ростки в мертвенном безвременье школьных коридоров, расцветали по дороге к питьевому фонтанчику и приносили свои невзрачные плоды в каморке высоко над актовым залом, среди неудобно расставленных театральных прожекторов и мотков кабеля. Ребята встречались с Люкс, когда та выходила из дому по поручению и с милостивого разрешения родителей, в просвете меж прилавками аптеки, пока миссис Лисбон дожидалась возвращения дочери в машине, и однажды — при особенно дерзком рандеву — в самом семейном авто: свидание длилось те пятнадцать минут, что миссис Лисбон простояла в очереди в банке. Но парни, водившие компанию с Люкс, всегда были самыми тупыми, самыми себялюбивыми, самыми пришибленными в собственных семьях, и потому представляли собой сомнительные источники сведений. Неважно, о чем мы спрашивали; они всякий раз отвечали нам бесстыдными замечаниями вроде: «У девчонки все на месте. Уж ты мне поверь» или: «Хочешь знать, что между нами было? Понюхай мои пальцы, кореш». То, что Люкс соглашалась встречаться с ними под защитой лощин и зарослей школьного двора, лишь подчеркивало общее расстройство ее чувств. Мы интересовались, упоминала ли она о Сесилии, но развращенные ухажеры непременно отвечали, что вовсе не занимались там болтовней, если мы догадываемся, о чем это они толкуют.
Единственным, кто близко сошелся с Люкс в те месяцы и на кого стоило положиться, был Трип Фонтейн, но исповедываемые им понятия о чести продержали нас в неведении все эти годы. Всего за полтора года до начала самоубийств Трип сбросил детский жирок, к великой радости окружающих девочек и женщин. Поскольку все мы знали его как пухлого мальчишку, чьи зубы вечно высовывались из вечно приоткрытого, что-то бормочущего рта, похожего на пасть глубоководной рыбы, мы были последними, кто осознал произошедшую с ним метаморфозу. Вдобавок все наши отцы, старшие братья и престарелые дядюшки в один голос уверяли, будто для парней внешность не имеет никакого значения. Мы не подозревали о зревшей в наших рядах мужской красоте, считая к тому же, что грош ей цена, — до тех самых пор, пока все до единой девушки, которых мы знали, а вместе с ними и их матери, не влюбились в Трипа Фонтейна. Их увлечение было немым, но очевидным: будто тысяча маргариток поворачивали головки вслед солнцу. Поначалу мы едва замечали смятые записки, брошенные в прорезь дверцы на шкафчике Трипа, да и не придавали значения экваториальным бризам, вызванным разгоряченной кровью, преследовавшей его в коридорах. В конце концов, однако, мы столкнулись с толпами умненьких девиц, вспыхивавших при приближении Трипа или дергавших себя за косички, прогоняя с лица поселившуюся там широкую улыбку, — вот тогда-то мы и осознали, что отцы, братья и дядья лгали нам и что никто и никогда не полюбит нас благодаря хорошей успеваемости. По прошествии лет, на конном ранчо, куда Трип Фонтейн удалился, чтобы на последние сбережения бывшей жены окончательно избавиться от наркотической зависимости, он вспомнил о страстях, накалившихся добела в пору появления первых волос на его груди. Все это началось во время поездки в Акапулько, когда отец Трипа отправился прогуляться по пляжу в сопровождении своего возлюбленного, предоставив Трипу полную свободу действий, ограниченную лишь владениями отеля (Экспонат № 7: фото, сделанное в ходе путешествия; бронзовокожий мистер Фонтейн позирует на нем с Дональдом, втиснувшись вдвоем на сидение «трона Монтесумы», оттененного пальмами шезлонга во внутреннем дворике отеля). В безалкогольном баре Трип встретил недавно разведенную Джину Десандер, которая угостила мальчишку первой пиноколадой в его жизни. Джентльмен с рождения, Трип Фонтейн по возвращении домой поделился с нами лишь самыми благопристойными сведениями о жизни Джины Десандер: она работала крупье в Лас-Вегасе и научила его выигрывать в очко, писала стихи и употребляла в пищу сырые кокосовые орехи, извлекая мякоть швейцарским армейским ножом. И только годы спустя, ощупывая уходящую к горизонту выжженную степь загубленными глазами (его рыцарственное благородство было бессильно защитить честь женщины, которой к этому времени было уже далеко за пятьдесят), Трип признался, что именно с Джиной Десандер он «впервые возлег».
Это многое объясняло. Это объяснило, почему Трип никогда не снимал с шеи ожерелье из ракушек — ее подарок. Это объяснило, почему над его кроватью висел плакат с изображением окруженного брызгами счастливчика, несущегося по бухте Акапулько за моторной лодкой. Это объяснило резкую перемену в манере Трипа одеваться, наступившую за год до серии самоубийств: приличествующие школьнику рубашки и брюки сменились дорогими ковбойскими костюмами, сорочками с перламутровыми пуговицами, цветастыми накладными карманами и сборками на плечах. Каждый предмет подбирался так, чтобы в итоге создать образ, сходный с обликом мужчин Лас-Вегаса, что стояли под ручку с Джиной Десандер на извлеченных из бумажника фотографиях, которые она показывала Трипу во время длившегося семь дней и шесть ночей совместного комплексного тура. В свои тридцать семь Джина Десандер сумела разглядеть за непривлекательной внешностью пухленького, обутого в кеды Трипа Фонтейна дремавшую внутри изрядную порцию мужественности и за неделю, проведенную с ним в Мексике, умело обтесала его, придав мальчишке облик мужчины. Мы могли только воображать себе сцены, разыгрывавшиеся в ее гостиничном номере, когда Трип, хмелея от разведенного алкоголем ананасового сока, смотрел на то, как Джина Десандер с быстротой автоматной очереди сдает колоду в центре расстеленной кровати. Раздвижная дверь на маленький бетонный балкончик в ее номере застряла, сойдя с рельсов, и Трип, чувствуя себя мужчиной, пытался починить ее. Журнальные столики и кухонная стойка завалены свидетельствами вчерашней вечеринки — пустыми бокалами, палочками для размешивания тропических коктейлей, обсосанными досуха апельсиновыми корочками. С обретенным за время каникул загаром Трип выглядел, должно быть, примерно так же, как и в конце лета, когда наворачивал круги в своем бассейне: соски как две розовые клубничины, утопленные в жженом сахаре. Красноватая, в легких складках кожа Джины Десандер пламенела осенней листвой. Туз червей. Десятка треф. Двадцать одно. Ты выиграл. Джина ерошит Трипу волосы, сдает по новой. Он так ничего и не открыл нам, никаких подробностей — даже потом, когда все мы уже были достаточно взрослыми, чтобы понять. Но мы и теперь воспринимали все это как чудесное посвящение, подаренное все понимающей милосердной матерью, и, пусть это так и осталось невысказанной тайной, та ночь набросила на плечи Трипа романтический плащ героя-любовника. Когда Трип Фонтейн вернулся из Акапулько, мы с недоумением услышали, как его обретший новую глубину голос раздается примерно на фут выше наших собственных голов, оценили (даже и не поняв) его туго обтянувшие зад тесные джинсы, вдохнули его одеколон и сравнили нашу собственную бледную, цвета несвежего сыра, плоть с его загаром. Но сопровождавший Трипа мускусный запах, гладкость и маслянистый блеск лица да все еще поблескивавшие в бровях золотые песчинки южных пляжей куда меньше привлекали нас, чем девушек, которые сначала по одной, а затем уже и десятками валились в обморок при виде Фонтейна.
Трип получил не менее десятка писем, алевших напомаженными оттисками (линии губ уникальны, наподобие отпечатков пальцев). Он перестал готовиться к экзаменам из-за всех этих девиц, что приходили к нему позаниматься вместе и тут же забирались в постель. Он проводил время, поддерживая загар, бултыхаясь на надувном матрасе в крошечном, немногим больше ванной, бассейне. Девушки не ошибались, выбирая Трипа в качестве предмета воздыханий, потому что он был единственным парнем, способным держать рот на замке. По натуре своей Трип Фонтейн обладал рассудительностью и благоразумием величайших любовников прошлого, соблазнителей похлеще Казановы, чьи имена нам не известны оттого, что, в отличие от хрестоматийного персонажа, после них не осталось двенадцати томов воспоминаний. Ни на бейсбольном поле, ни в мужской раздевалке Трип никогда не говорил ни об аккуратно обернутых фольгой кусках пирога, что находились вдруг в его шкафчике, ни о лентах для волос, привязанных к антенне его автомобиля, ни даже о тенниске, болтавшейся на шнурке под зеркалом заднего вида, в носке которой лежала безупречно выведенная записка: «Счет матча — любовь: любовь. Твоя подача, Трип».
По коридорам побежала вибрация от произносимого шепотком имени Трипа. Тогда как мы звали его меж собой Триппером или Фонтаном, девчонки только и судачили: Трип то да Трип се. Все их разговоры крутились вокруг его имени, а когда того назвали первым в номинациях «Лучшая внешность», «Лучший костюм», «Лучший характер» и «Лучший спортсмен» (несмотря даже на то, что все мы голосовали против из неприязни, а сам он отнюдь не отличался идеальной координацией), вот тогда-то мы и осознали масштабы девичьей увлеченности. Даже наши собственные матери говорили о его внешности и приглашали Трипа заглянуть на обед, не обращая никакого внимания на его сильно отросшие, лоснящиеся волосы. Прошло совсем немного времени, и он стал жить, как турецкий паша, принимая подношения на своем синтетическом покрывале: добытые из материнских сумочек купюры с небольшим номиналом, пакетики с травкой, кольца выпускников школы, хрустящий воздушный рис в промасленной бумаге, скляночки с амилнитритом, бутылки «Асти-спуманте», всяческие сыры голландского происхождения, изредка — шарики гашиша. Девушки приносили ему аккуратно отпечатанные и снабженные примечаниями шпаргалки, собственноручно составленные «выжимки» из учебников, чтобы Трип мог одолеть курс, прочитав страницу-другую. Со временем из этих щедрых даров он составил целую экспозицию сигарет с марихуаной — «Величайшее курево планеты», причем каждая размещалась в отдельной, специально для нее предназначенной баночке из-под специй. Они были выстроены на краю его книжной полки: от «голубой гавайской» до «красной панамской» со множеством оттенков коричневого между ними, а один из экспонатов выглядел и пахнул, словно кусок грязного ворсистого ковра. Мы ничего толком не знали о девушках, бывавших у Трипа Фонтейна, — разве то, что они ездили на собственных тачках и непременно вносили в дом что-то, что извлекали из багажника. Все они принадлежали к типу «бренчащих сережек», высветляли челки и носили туфли на пробковой платформе, с завязками вокруг лодыжек. Щелкая жвачкой и улыбаясь, они прямо по газону ковыляли к дому Трипа, держа перед собой большие салатницы, прикрытые цветастыми посудными полотенцами. Наверху, в постели, они кормили Трипа с ложечки и вытирали ему рот уголком простыни, чтобы потом сбросить салатницу на пол и растаять в его объятиях. Время от времени мимо шествовал мистер Фонтейн — либо в комнату Дональда, либо на обратном пути оттуда, — но от того, чтобы возмутиться шорохами и скрипами, долетавшими в коридор из-за закрытой двери сыновней спальни, его удерживала предосудительность собственного поведения. Эти двое, отец и сын, жили как соседи по комнате в общежитии. По утрам, запахнувшись в одинаковые халаты павлиньей расцветки, они натыкались друг на дружку в кухне, вечно ругались из-за не вовремя опустевшей банки кофе, но уже днем вместе бились о борта бассейна, скользя по водной глади, — собратья по духу в одном на двоих поиске великого чувства на этой земле.
У отца с сыном был самый великолепный загар во всем городе. Даже рабочие-итальянцы, день за днем трудившиеся на солнце, не могли добиться такого оттенка красного дерева. В сумерках кожа Трипа и мистера Фонтейна могла показаться почти синеватой, а с одинаково скрученными из полотенец тюрбанами на головах они вообще выглядели близнецами-кришнаитами. Маленький круглый бассейн на заднем дворе их дома упирался в забор, и летящие оттуда брызги окатывали порой соседскую собачонку. Хорошенько натеревшись маслом для младенцев, мистер Фонтейн с Трипом укладывались на свои надувные матрасы с подголовниками и зажимами для напитков и безмятежно дрейфовали под нашим тускловатым северным небом, словно где-нибудь на Коста-дель-Сол. Мы наблюдали раз от раза за тем, как они постепенно добиваются насыщенного цвета коричневого крема для обуви. Мы подозревали, что мистер Фонтейн подкрашивает волосы в более светлые тона, а белизна его зубов просто била по глазам, все сильней и сильней. На вечеринках девушки, вытаращив глаза, хватались за нас только потому, что мы были знакомы с Трипом, — и немного времени спустя мы научились различать в них то же любовное смятение, что терзало и нас самих. Марк Питерc, однажды вечером подходивший к своей машине, почувствовал, как кто-то вцепился ему в ногу. Опустив взгляд, он увидел Сару Шид, которая призналась: ее любовь к Трипу настолько сокрушительна, что она не может идти. Он и сейчас еще помнит панический ужас на ее задранном вверх лице — лице взрослой и вполне здоровой девицы, известной к тому же внушительным размером бюста, лежавшей тогда как колода, беспомощнее безногого калеки, на влажной от росы траве.
Никто не знал, как встретились впервые Трип Фонтейн и Люкс Лисбон, что они говорили друг дружке при этой первой встрече — или же она проходила в полном безмолвии. Даже годы спустя, описывая их знакомство, Трип проявил сдержанность в полном соответствии с клятвами верности, данными тем четыреста восемнадцати девушкам и женщинам, с которыми он занимался любовью на протяжении своей долгой карьеры. Вот его доподлинные слова: «Я так и не расстался с этой девчонкой, парни. Даже теперь». В том змеином раю, в той пустыне, где он оказался, под глазами Трипа залегла болезненная желтизна, но он зорко смотрел назад, в незрелое прошлое. Мало-помалу, благодаря нашим постоянным подначкам и особенностям состояния, в котором пребывал Трип (пытающийся навсегда покончить со своей зависимостью наркоман испытывает потребность говорить не умолкая), нам все же буквально по крупицам удалось собрать воедино историю их любви.
Все началось в тот день, когда Трип Фонтейн ошибся классом и попал на чужой урок истории. На пятой перемене Трип имел обыкновение выходить из школы, забираться в свой автомобиль и курить там марихуану — он проделывал это с тем же постоянством, с каким Питер Петрович, мальчик-диабетик, колол инсулин. Трижды в день Петрович являлся в кабинет медсестры за очередной инъекцией: он вводил снадобье собственноручно, как самый трусливый из торчков, но после дозы мог направиться в актовый зал и с потрясающим мастерством сыграть что-нибудь на концертном рояле, словно бы инсулин был настоящим эликсиром гениальности. Подобно ему, Трип Фонтейн трижды в день ходил к машине (в десять пятнадцать, в двенадцать пятнадцать и в три пятнадцать) — так, будто часы на его запястье начинали, как у Петровича, верещать при наступлении часа «икс». Трип всегда парковал свой «транс-ам» в дальнем конце стоянки, передним бампером к школе, чтобы сразу заметить приближение кого-то из учителей. Отполированный капот, лоснящийся верх и выгнутая задняя часть автомобиля придавали ему вид жука-скарабея, сложенного по всем правилам аэродинамики. Хотя золотистая отделка успела пообтереться, выдавая истинный возраст машины, Трип подновил черные гоночные полосы и отдраил блестящие диски на колесах, похожие на холодное оружие. Мягкие кожаные сиденья внутри хранили следы присутствия мистера Фонтейна: сразу было видно, куда он откидывал голову, попадая в пробки, — его красители для волос придали коричневой коже красноватый окрас. В салоне еще витал слабый запах «Бутс-энд-сэддл», освежителя воздуха для автомобилей, которым он пользовался, хотя аромат мускуса и сигареток Трипа проступал куда сильнее. Двери гоночного автомобиля закрывались герметически, и Трип говаривал, что в машине улет мощней, поскольку дышать приходится запертым внутри дымом. Каждый перерыв на сок, на ленч и на обед Трип проводил в своей курильне, своей паровой бане: неспешной походкой он шел к «транс-аму» и забирался внутрь. Пятнадцать минут спустя, когда он открывал дверь, чтобы вернуться в мир, оттуда валил дым как из трубы, рассеиваясь и завиваясь под музыку (обычно в исполнении «Пинк Флойд» или «Йес»), которую Трип не выключал, выбираясь проверить двигатель или протереть тряпкой ветровое стекло (главный предлог для вылазок к машине). Заперев дверцу, Трип прогуливался за школой — проветривал свою одежду. В дупле одного из наших мемориальных деревьев (посаженного в честь Сэмюэля О. Хастингса, выпускника 1918 года) Трип прятал от чужих глаз заветную коробочку мятных конфет. Из окон классов за его прогулкой следили девушки: одинокий и неотразимый, он бродил меж деревьев, усаживался под ними в позу лотоса — и даже прежде, чем Трип успевал встать, девушкам мерещились светлые пятна земли на каждой его ягодице. Ритуал оставался неизменным: Трип Фонтейн поднимался с земли, выпрямлялся во весь рост, поправлял на носу оправу авиаторских очков от солнца, резким движением отбрасывал назад волосы, застегивал «молнию» нагрудного кармана коричневой кожаной куртки и, будто бронированный танк, шагал вперед в своих тяжелых ботинках. Он проходил сквозь строй памятных деревьев, прямо по зеленой лужайке заднего двора, мимо зарослей плюща, и вступал в школу с черного хода.
Ни один парень не был таким крутым. Холодный и замкнутый, Фонтейн распространял вокруг себя ауру избранника, поднявшегося над остальными, одолевшего новый жизненный этап, ухватившего самую сердцевину того подлинного мира, что бушевал за стенами школы, — тогда как все прочие продолжали заучивать расхожие цитаты и протирали штаны в библиотеках, борясь за оценки. Трип не чурался учебников, но мы-то знали, что это лишь неизбежный реквизит, бутафория и что в жизни Трипа ведущую роль играл практический капитализм, а вовсе не наука, — это убедительно доказывал успех его сделок с наркоторговцами. Впрочем, в тот день, который ему не суждено забыть никогда, в тот сентябрьский день, когда листья начали опадать с веток, Трип Фонтейн вошел в школу и увидел приближавшегося к нему директора, мистера Вудхауса. Коридор был узок, встреча — неотвратима. Накурившемуся Трипу было не привыкать сталкиваться с представителями школьных властей, и, по его собственным словам, он в жизни не страдал от мании преследования. Мы так и не сумели взять в толк, отчего тогда, при виде директора школы в широченных брюках и канареечно-желтых носках, сердце его тревожно забилось, а на шее проступил пот. В любом случае, Трип спасся, небрежным движением распахнув ближайшую дверь класса и шагнув внутрь.
Занимая свободное место, он не обратил внимания на лица вокруг. Он не видел ни учителя, ни учеников, сознавая только божественно теплый свет, заливавший класс, да оранжевый пламень осенней листвы за окном. Казалось, помещение до потолка заполняла сладкая вязкая жидкость — мед, текучий и прозрачный, как воздух, — и Трип с готовностью вдохнул ее. Время замедлило бег, и в левом ухе Фонтейна телефонным звонком загудел вселенский клич: «Ом». Когда же мы предположили, что упомянутые детали были расцвечены изрядным содержанием галлюциногенов в крови, Трип высоко воздел указательный палец (его руки впервые перестали трястись за все время нашей беседы) и молвил: «Я знаю, что бывает, когда накуришься. Это совсем другое». В золотом свете головы учеников казались мягко пульсировавшими морскими анемонами, и в классе стояла тишина, подобная безмолвию глубин. «Каждая секунда тянулась, будто вечность», — рассказывал нам Трип, описывая, как сидевшая впереди девушка безо всякой на то причины обернулась к нему и окинула взглядом. Он не мог судить о ее привлекательности, потому что видел только глаза, и ничего более. Ее лицо — сочные губы, светлый пушок на щеках, нос с карамельно-розовыми полупрозрачными ноздрями — осталось где-то на периферии зрения, лишь два голубых глаза своим сиянием подняли Трипа на гребень приливной волны, да так и подвесили в этом беспомощном состоянии. «Осью мира была она, и земля кружила вокруг», — поведал нам Трип, цитируя Элиота, на томик которого под названием «Избранные стихотворения» наткнулся на полке реабилитационного центра для бывших наркоманов. Ибо всю вечность, что Люкс Лисбон взирала на него, Трип Фонтейн не сводил с нее ответного взгляда, и та любовь, что родилась в нем в это мгновение, осталась с ним навсегда и мучила по-прежнему, даже здесь, в пустыне, когда былая внешность и здоровье Трипа уже оказались растрачены. Перед той любовью померкли все последующие, ибо, в отличие от других, ей так и не довелось испытать поражение в битве с обыденностью. «Все что угодно могло срезонировать и напомнить мне о том кратком миге, — признался нам Трип. — Лицо ребенка. Бубенчик на ошейнике у кота. Что угодно».
Они не обменялись ни словом. Но последующие недели Трип целыми днями бродил по коридорам в надежде, что Люкс сейчас выйдет из какой-нибудь двери, — она была самым обнаженным человеком из всех, кого он видел одетыми. Даже в тесной школьной обуви она вышагивала так, словно была босая, а купленный матерью мешковатый наряд только подчеркивал ее очарование: словно Люкс разделась и затем нацепила первое, что попало под руку. В вельветовых брючках ее бедра, соприкасаясь, издавали еле слышное мурлыканье, и при каждой встрече Трип замечал по крайней мере одну новую деталь, способную свести его с ума: чуть выглядывающий подол рубашки, дырка в гольфе, открывавшая волоски в углублении подмышки разошедшаяся на блузке строчка. Люкс переносила учебники из кабинета в кабинет, но никогда не открывала книг. Ее ручки и карандаши казались временным атрибутом, как метла в руках у Золушки. Когда она улыбалась, во рту обнаруживалось слишком много зубов, но по ночам Трип Фонтейн грезил об укусе каждого из них.
Он не знал, каким должен быть первый шаг к сближению, потому что никогда не предпринимал подобных шагов: это за ним все гонялись, а не наоборот. Мало-помалу Трип вызнал у посещавших его спальню девиц, где живет Люкс, причем ему приходилось хорошенько обдумывать и тщательно скрывать расспросы, чтобы не спровоцировать приступ ревности. Трип начал выстраивать маршруты своих поездок так, чтобы прокатиться мимо дома Лисбонов, — в надежде увидеть хоть краешком глаза ее саму или, в качестве утешительного приза, одну из ее сестер. В отличие от нас самих, Трип Фонтейн не смешивал сестер Лисбон в кучу, с самого начала разглядев в Люкс слепящую блеском жемчужину. Проезжая мимо, он опускал стекла в «транс-аме», одновременно прибавляя громкость на восьмиканальнике: ему хотелось, чтобы у себя в спальне Люкс услышала отголосок его любимой песенки. В иные дни, не справляясь с пожаром внутри, он жал на газ, оставляя в качестве символа любви лишь запах жженой резины.
Трип не понимал, как ей удалось приворожить его или почему, добившись своего, она выкинула из памяти само его существование, и в отчаянии спрашивал у собственного отражения в зеркале: отчего единственная девушка, по которой он сходит с ума, остается той одной, которую он совершенно не интересует? Довольно долго Трип цеплялся за проверенные временем, успешно опробованные методы привлечения девиц: проводил ладонью по волосам, когда Люкс проходила мимо, закидывал свои ботинки на крышку стола, однажды даже сдвинул темные очки на кончик носа, чтобы в глазах яснее читалась мольба. Но Люкс даже не посмотрела в его сторону.
Истина крылась в том, что даже непроходимые зануды, самые робкие и скучные из парней, по сравнению с Трипом были мастерами устраивать свидания. Их воробьиные грудки и вывернутые внутрь колени придавали им упорство и настойчивость в достижении цели, тогда как Трипу ни разу в жизни не приходилось даже набирать телефонный номер девушки. Ему все это было в новинку: заучивание наизусть стратегически важных реплик, отработка возможных поворотов беседы, «глубокое дыхание» по системе йогов — все для того, чтобы головою вперед броситься в щелкающую статикой пучину телефонной линии. Ему не были ведомы страдания человека, целую вечность слушающего длинные гудки; его сердце не колотилось при звуках несравненно прекрасного голоса, внезапно сплетенного с твоим собственным; он не дрожал от сладости момента, когда можешь просто видеть ее почти рядом, от присутствия внутри ее уха. Он не знал того, как ноют раны, нанесенные унылыми, блеклыми ответами, не испытывал ужаса от слов: «А… ну привет» или мгновенной аннигиляции вопросом: «Кто-кто?». Физическая красота сделала Трипа совершенно беспомощным; неотлучно преследовавшая его горесть заставила обратиться за утешением к отцу и Дональду. Те вошли в его незавидное положение и, успокоив Трипа глотком самбуки, дали совет, которым могли поделиться лишь двое, отягощенные проклятием тайной любви. Прежде всего они строго-настрого запретили Трипу общаться с Люкс по телефону. «Это все тонкости, — пояснил Дональд, — сплошные нюансы». Далее они предложили Трипу не пытаться объясниться с Люкс в явной форме, но говорить с ней только о самых простых и банальных вещах: о погоде, о домашних заданиях — на любые темы, дающие возможность говорить лицом к лицу, возможность неслышной, но внятной беседы на языке красноречивых взглядов. Они заставили Трипа избавиться от темных очков и держать лицо открытым при помощи лака для волос. На следующий день Трип Фонтейн уселся в коридоре Научного крыла и приготовился увидеть Люкс, когда та подойдет к своему шкафчику. Солнце поднималось все выше, придавая шестиугольным сотам плит на полу багрянец смущения. Всякий раз, когда открывалась входная дверь, взор Трипа утыкался в лицо Люкс, но затем ее глаза, нос и рот начинали менять форму, складываясь в лицо какой-то другой девушки. Он посчитал это дурным предзнаменованием; ему казалось, что Люкс стремится ускользнуть от него, раз за разом скрываясь под чужой внешностью. Он боялся, что она так и не появится, или — самое страшное, — что она вот-вот войдет.
Проведя целую неделю в подобных муках, но так и не встретив Люкс, Трип решился на отчаянные меры. После полудня в следующую пятницу он оставил свой пост в Научном крыле, чтобы отправиться в актовый зал. То была первая общая лекция, которую он посетил за последние три года, поскольку прогулять подобное занятие было проще, чем любое другое, и Трип предпочитал проводить это время, потягивая кальян, спрятанный в отделении для перчаток своего автомобиля. Он не представлял себе, где обычно сидит Люкс, и медлил у питьевого фонтанчика, намереваясь проследовать внутрь сразу за ней. Вопреки советам отца и Дональда он надел очки от солнца в надежде скрыть нетерпеливые взгляды, которыми обшаривал коридор. Трижды его сердце замирало при ложной тревоге в лице сестер Люкс, но мистер Вудхаус уже успел представить собравшимся лектора — метеоролога, ведущего прогноз погоды на местном телеканале, — к тому времени, как Люкс вышла из уборной для девочек. Трип Фонтейн глядел на нее столь сосредоточенно, что сам, казалось, перестал существовать вовсе. Вселенная в эту секунду вмещала только Люкс, и для всего прочего в ней попросту не осталось места. Ее окружал смутно различимый нимб, мерцание распадающихся атомов, порожденное (как мы решили впоследствии) мощным оттоком крови из головы Трипа. Люкс прошла рядышком с ним, не заметив, и в этот миг он уловил тонкий запах — но не сигарет, а жевательной резинки с арбузным вкусом.
Он последовал за нею в колониальную чистоту актового зала с куполом а-ля «Монтичелло», дорическими пилястрами и копиями газовых рожков, которые мы, бывало, наполняли молоком. Он уселся бок о бок с Люкс в последнем ряду и, не усматривая в том нужды, избегал смотреть на соседку: органы чувств Трипа Фонтейна, о существовании которых он даже не подозревал, прекрасно ощущали сидевшую рядышком Люкс, регистрировали температуру ее тела, частоту сердцебиения, глубину дыхания — все жизненно важные процессы, текущие и пульсирующие в ее организме. Когда метеоролог перешел к показу слайдов, освещение в актовом зале стало тускнеть, и вскоре они оказались в полутьме — вдвоем, несмотря на присутствие где-то рядом четырех сотен учащихся и сорока пяти преподавателей. Парализованный любовью, Трип не шевелился, пока на экране один за другим вспыхивали снимки торнадо, и прошло не менее пятнадцати минут, прежде чем он набрался духу положить непослушные пальцы на подлокотник. Когда это было проделано, между ними остался какой-то дюйм свободного пространства, так что следующие двадцать минут — бесконечно малыми рывками, заставившими все его тело покрыться липким потом, — Трип Фонтейн пододвигал локоть все ближе и ближе к руке Люкс. В то время как остальные, затаив дыхание, следили за тем, как ураган Зельда рвет в клочья затерянный где-то в Карибском море прибрежный городишко, волоски на руке Трипа соприкоснулись с волосками на руке Люкс, и по созданной ими цепи заструилось электричество. Не обернувшись, не вздрогнув и не вздохнув, Люкс ответила сходным давлением. Воодушевленный Трип поднажал еще, она ответила снова, и так далее и тому подобное, пока их локти не прижались друг к другу крепко-накрепко. И в это самое время произошло непредвиденное: какой-то озорник, сидевший ближе к экрану, прикрыл рот ладонями и издал громкий непристойный звук, отчего прыснула вся аудитория. Люкс побледнела, убирая руку, но Трип Фонтейн воспользовался шансом шепнуть первые слова, которые он когда-либо произнес, обращаясь к ней:
— Это, должно быть, Конли, — сказал он, — в его духе шуточки.
В ответ Люкс не удостоила Трипа даже кивком. Но тот продолжал, благо не успел отодвинуться:
— Я попрошу твоего старика отпустить тебя прогуляться.
— Бесполезно, — возразила Люкс, глядя прямо перед собой.
Зажегся свет, и ученики вокруг них вяло принялись хлопать. Трип подождал, пока аплодисменты не достигнут пика, чтобы заговорить снова. И сказал:
— Сперва я зайду к вам попялиться в ящик. В ближайшее воскресенье. Потом спрошу разрешения вывести тебя погулять.
И вновь Трип втуне прождал ответа — единственный знак ему подали растопыренные пальцы на перевернутой кверху ладони Люкс; видимо, так ему давали понять, что он может делать все, что ни заблагорассудится. Трип встал, собираясь выйти, но вначале перегнулся через спинку своего опустевшего кресла, и слова, которые он неделями носил в себе, все же вырвались наружу:
— Ты красивая, обалдеть можно, — сказал он и ушел.
Трип Фонтейн стал первым из парней, кто в одиночку вошел в дом Лисбонов после того памятного обеда с участием Питера Сиссена. Он сделал это, просто сообщив Люкс о времени предполагаемого визита и предоставив ей самой поведать об этом родителям. И теперь еще остается загадкой, как Трипу удалось пробраться в дом незамеченным нами; более того, в своем рассказе он особо настаивал на том, что не предпринимал мер предосторожности, подъехал к дому у всех на виду и оставил свой «транс-ам» у вязового пня, чтобы на машину не капало с дерева. Ради такого случая он постригся и вместо ковбойского костюма вырядился в белую рубашку и черные брюки, под стать официанту. Люкс встретила его в дверях и, не говоря ничего сверх необходимого (она вела счет петлям на вязании), провела к приготовленному месту в гостиной. Трип уселся на диване рядом с миссис Лисбон, а Люкс — по другую сторону от нее. Трип Фонтейн рассказал нам, что сестры обращали на него мало внимания; во всяком случае, меньше, чем мог бы ожидать школьный воздыхатель одной из них. Тереза сидела в углу и, потрясая чучелом ящерицы, объясняла Бонни, что едят игуаны, как размножаются и на что похожа их естественная среда. Единственной из сестер, заговорившей с Трипом, была Мэри, которая то и дело предлагала вновь наполнить его стакан лимонадом. По телевизору шла подборка «Уолт Дисней представляет», и Лисбоны смотрели на экран с одобрением, присущим семье, привыкшей к бессодержательному развлечению, — хором смеялись над неудачными старыми трюками, дружно подавались вперед во время насквозь фальшивых развязок. Трип Фонтейн не заметил в сестрах ни малейших признаков странности; тем не менее позднее сказал: «Хотелось совершить самоубийство просто ради того, чтобы хоть что-то изменить». Миссис Лисбон поглядывала, как продвигается вязание Люкс. Прежде чем кто-то мог переключить канал, она утыкалась в «ТВ-гид», чтобы вынести решение о допустимости семейного просмотра объявленных там программ. Окна были плотно занавешены. На подоконнике стояло несколько горшков с хиловатыми растениями, и это зрелище настолько контрастировало с зеленью в гостиной его собственного дома (мистер Фонтейн слыл фанатиком цветоводства), что Трип почувствовал бы себя высадившимся на мертвую планету астронавтом, не пульсируй столь явственно жизненные токи в противоположном конце дивана, где сидела Люкс. Он видел ее босые ступни всякий раз, когда она закидывала их на кофейный столик. Пятки были черными, на ногтях виднелись пятнышки розового лака. Каждый раз, как только показывались ноги Люкс, миссис Лисбон щелкала по ним вязальной спицей, прогоняя под стол.
И это было практически все, о чем стоило бы рассказать. У Трипа не было возможности сидеть рядом с Люкс, говорить с ней или хотя бы видеть ее, но в мозгу нестерпимо ярко пылало сознание ее присутствия. В десять вечера по знаку супруги мистер Лисбон хлопнул Трипа по плечу со словами: «Ну, сынок, обычно к этому времени мы отправляемся на боковую». Трип пожал ему руку, подержал в ладони холодную на ощупь длань миссис Лисбон, и тогда с дивана поднялась Люкс, чтобы проводить его до двери. Она, видимо, сразу поняла всю тщетность затеи Трипа, поскольку даже не бросила на него и взгляда за время этого короткого путешествия в прихожую. Люкс шла с низко опущенной головой, выковыривая из уха серу, и только отворив дверь, посмотрела на Трипа и подарила ему печальную улыбку, не обещавшую ничего, кроме крушения всех планов. Трип Фонтейн уходил разбитым в прах; надеяться он мог разве что еще на один вечер в гостях у Лисбонов, на диване подле матери возлюбленной. Он пересек газон, который не подстригали со дня гибели Сесилии. Он сидел в машине и глядел на дом, наблюдая, как огни за шторами перемещаются с первого этажа на второй и гаснут, один за другим. Он думал о том, как Люкс готовится ко сну, и один только мысленный образ ее с зубною щеткой в руке возбудил Трипа больше, чем полная нагота, с которой ему приходилось едва ли не ежедневно сталкиваться в собственной спальне. Он откинулся на подголовник и приоткрыл рот, стараясь ослабить тесноту в груди, когда совершенно неожиданно в салоне автомобиля всколыхнулся воздух. Трип почувствовал, как его хватают за отвороты на рукавах, тянут вперед и толкают обратно — так, будто неведомое существо с сотней глоток принялось вдруг высасывать костный мозг из его костей. Набрасываясь на него, подобно изголодавшейся волчице, она не сказала ни словечка, и Трип мог бы не понять, кто это, если б не вкус арбузной жвачки, которую после первых же пылких поцелуев обнаружил у себя во рту. Люкс уже успела снять брюки и пришла к Трипу в ночной рубашке из фланели. Ее влажные ступни принесли деревенский аромат свежескошенной травы. Он ощупал ее сырые голени, ее горячие колени, ее колючие бедра, и затем, объятый ужасом, сунул палец в алчную пасть зверя, сидевшего на привязи под тонкой талией. Ему словно еще не доводилось касаться девушки; он гладил шерстку, и пальцы скользили в подобии взбитого розового масла. В машине он столкнулся сразу с двумя животными: одно сопело и кусалось наверху, второе же стремилось порвать путы и выбраться на волю из своей волглой пещеры. Трип храбро пытался сделать все, что было в его власти, чтобы накормить обоих, умиротворить их, но сознание собственного бессилия все росло, и несколько минут спустя, проронив лишь: «Надо вернуться до вечернего обхода», Люкс покинула его, скорее мертвого, чем живого.
Даже если это стремительное нападение и длилось не более трех минут, оно все же оставило в памяти Трипа Фонтейна неизгладимую печать. Он говорил о случившемся, словно бы описывая сильное религиозное переживание, божественное вмешательство или видение, зияющую пропасть по ту сторону этого мира, где слова бессильны. «Порою мне кажется, что я видел сон», — поведал он нам, вспоминая ненасытность сотни жадных ртов, что высасывали из него соки в темноте, и несмотря даже на то, что впоследствии он продолжал наслаждаться любовными приключениями, одно похлеще другого, Трип Фонтейн признал, что ни единое не довело его до такого наслаждения. Никогда более его внутренности не скручивались в столь тугие узлы, и никогда более не изведал он чувства умащения всей поверхности тела чьей-то слюной. «Я будто превратился в почтовую марку», — вот его собственные слова. Через много лет он по-прежнему был поражен целеустремленностью Люкс, полным отсутствием у нее всяких запретов, ее невероятному дару перевоплощения, наделявшему тремя или четырьмя руками одновременно. «Большинство людей так и умирают, не изведав подобной любви, — заявил он, собрав воедино все мужество, уцелевшее на руинах былой жизни. — Всего-то раз, но мне довелось вкусить ее, парни». Для сравнения, возлюбленные Трипа времен поздней юности и зрелости были послушными, покорными созданиями с гладкими боками и заученными стонами удовольствия. Даже во время акта любви Трип мог представить, как они приносят ему горячее молоко, заполняют его налоговые декларации или плачут навзрыд у его смертного ложа. Они были теплыми и любящими женщинами-грелками. Даже те из них, что кричали на пике страсти, всегда брали фальшивые ноты, и никакие эротические переживания минувших лет не достигали высот абсолютной тишины, в которой Люкс заживо содрала с него кожу.
Нам так и не удалось выяснить точно, поймала ли миссис Лисбон дочь, пытавшуюся тайком проникнуть в дом после отбоя, но по какой бы то ни было причине, когда Трип попытался устроить новое свидание на диване, Люкс отвечала, что впала в немилость и что мать запретила любые визиты друзей на будущее. Далее Трип Фонтейн проявил уклончивость в описании того, что же все-таки было между ними в школе, и, несмотря на настойчивое хождение слухов об их совместных экскурсиях в различные укромные уголки, продолжал настаивать, что единственным разом, когда они прикоснулись друг к дружке, так и остался тот вечер в машине. «В школе мы не могли подыскать себе хорошее местечко. Да и старикан следил за нею в оба глаза. Это была настоящая мука, ребята. Долбаная агония».
Назад: 2
Дальше: 4