21
Он жив. Конечно же, он жив! Я ведь жива, и Бреннан тоже. Братья, чьи крики теперь существуют где-то позади нас на границе воспоминаний и фантазии, – они тоже выжили. Наверняка выжили и другие, мой муж мог бы оказаться в их числе. Мог бы.
– Майя? – шепчет Бреннан. Мы ковыляем по улице. Мы двигаемся медленно, слишком быстро – и недостаточно быстро. – Я ведь иначе не мог. Правда?
Я вижу, что по его щекам текут знакомые ручейки. Я вспоминаю тот нож – как он торчал из поясницы того мужика.
– Ты иначе не мог, – шепотом отвечаю я.
А вот я могла. Я не обязана была подавать заявку, не обязана была уезжать. Все это было необязательно.
– Сколько тебе лет? – спрашиваю я у парнишки.
У меня болит щека. Мне больно говорить, думать, дышать, быть.
– Тринадцать, – отвечает он.
Мир встряхивает – а в следующую секунду он уже прижат к моей груди, и я могу сказать только: «Прости!» И я прошу прощения у него, и у моего мужа, и у того ребенка, которого я оставила умирать в домике с голубой меткой. Там было голубое, знаю, что было. Не сплошь голубое, но сколько-то. Было.
Розовые щеки. Покрытые сыпью руки.
– Все то, что ты говорил про болезнь, – это правда? – спрашиваю я.
Бреннан кивает у моей груди и шмыгает носом. Его волосы трутся об открытую рану, которая ноет у меня на подбородке.
Я закрываю глаза и думаю о муже, одиноком среди всего этого. Тревога, неизвестность – а потом, возможно, першение в горле или бурление в животе. Сонливость, придавливающая его тяжелым грузом. «Прости», – говорю я снова, без слов, но от всего сердца. Прости, если мой выбор подразумевал, что просто быть с тобой мне мало. Прости, что я была не готова. Прости, что я уехала. Даже если – даже если всему этому было суждено случиться, мы хотя бы были вместе.
Если рассказанное Бреннаном правда, то шансы на то, что какой-то отдельно взятый человек такое переживет, бесконечно малы. Вероятность того, что иммунитет окажется и у меня, и у мужа, статистически настолько мала, что просто отсутствует. Я знаю, что меня ждет дома, и все же вот я молюсь: «Пожалуйста! Пожалуйста, и… может быть». Самое малюсенькое «может быть» на свете, но я знаю: если я туда не приду, то до конца моего пребывания на этой ужасной, выскобленной дочиста земле я буду сомневаться.
Меня преследует образ: реклама моющего средства, демонстрирующая вид через микроскоп «до» и «после». Оно убивает девяносто девять целых девяносто девять сотых процента бактерий. Эти немногочисленные уцелевшие закорючки в «после» показывают исключительно в юридических целях… И это мы – Бреннан и я. Несущественные остатки. Судя по его словам, в считаные дни все, кто находился в той церкви, умерли – кроме него. Не меньше ста человек, как он сказал. Если экстраполировать исходя из этого, то получатся миллионы. Когда это началось – как раз когда мы ушли на индивидуальные испытания? В тот период, когда я нашла тот домик спустя четыре или пять дней. Такой короткий промежуток!
Я вспоминаю оператора, который ушел после испытания с поиском заблудившихся: он так разболелся, что не смог работать, – и я внезапно понимаю, почему Валлаби не появился в то утро одиночного испытания.
Я назвала ушедшего Мямлей. Я дала ему такое имя.
Меня захлестывает чувство острого отвращения к себе.
Выжил ли кто-то из них: Купер, или Хизер, или Хулио? Рэнди, или Этан, или София, или Эллиот. Тот славный юный инженер, чье имя мне не удается вспомнить… Мне надо вспомнить его имя – но я не могу.
Бреннан содрогается у меня в объятиях, и меня охватывает грустное изумление: я принимала его за оператора! Это немыслимо.
– Мне очень жаль твою мать, – говорю я.
Я чувствую, как только подсохшая ссадина у меня на подбородке снова разбередилась из-за его движения: он отстраняется.
– А почему ты делала вид, будто все это не на самом деле? – спрашивает он.
Тринадцать! Мне хочется сказать ему правду. Мне хочется рассказать ему все: про шоу, домик и ту любовь, которую я оставила ради последнего приключения… но это слишком больно. Однако я больше не хочу врать и потому говорю:
– Разве я так уж виновата?
Он смешливо фыркает, и я думаю: «Какой необыкновенный ребенок!»
Скоро мы уже снова идем – медленно из-за многочисленных болячек и травм. Правая рука у меня распухла и не работает. Я могу шевелить ее в запястье, а вот пальцы не действуют. Я тревожусь, не получил ли Бреннан сотрясения мозга, раз его вырубили, но он держится хорошо и зрачки у него одинаковые, так что решаю, что все нормально. Если только не существует каких-то признаков, которых я не вижу, про которые не подозреваю.
Спустя какое-то время он спрашивает:
– Ты когда-нибудь кого-то убивала, Майя?
Не знаю, что ему ответить. Мне кажется, ответом должно быть: «Да, но не нарочно». К тому же я больше не хочу врать пареньку, но и всего рассказать не могу. Мне этого просто не удастся произнести. Но ему нужен какой-то ответ, потому что ему тринадцать и он ударил ножом мужчину. Мужчину, который собирался убить меня и, вероятно, его тоже, но все равно… Я вспоминаю бешеного койота. Я по-прежнему помню, что видела шестеренки, но помню и то, что видела плоть: обе версии того дня сосуществуют и равно истинны. И на секунду я допускаю мысль: «А почему бы и нет… Может, я ошибаюсь и это еще было частью шоу. Может, реальностью все стало уже позже». Вот только у этой мысли неприятный привкус, и я понимаю, что это натяжка.
Парнишка ждет ответа. Он наблюдает за мной щенячьим взглядом.
– Так – нет, – признаюсь я ему. – Но был момент, когда я могла кому-то помочь, а я не помогла.
У меня перехватывает спазмом горло. Последнее слово я едва могу произнести.
– А почему? – спрашивает паренек.
Я крепко зажмуриваюсь. В моих воспоминаниях у манекена-матери зеленые глаза, знакомые мне по отражению в зеркале, но я не знаю, так ли это было на самом деле, были ли ее глаза вообще открыты.
Это был не манекен!
– Я не знала, – хрипло выдавливаю я, но это неправильно. – Это был младенец, – говорю я, – и я подумала… – Но я ничего не думала: впала в панику и убежала, и как я теперь могу объяснить то, что едва могу вспомнить. – У меня в голове все перепуталось, – пытаюсь объяснить я. – Я ошиблась.
Как будто это извинение, как будто это что-то может извинить!
– Я не жалею, – говорит паренек. – Мне кажется, что я должен был бы жалеть, а я не жалею.
А я сожалею. Обо всем.
– Тебе не о чем жалеть, – уверяю я Бреннана. – Он заслуживал смерти.
Но столько других ее не заслуживали. Бессмысленное замечание. Здесь нет объяснений, нет причин. Есть только то, что есть. Системы столкнулись, взаимоуничтожились, оставив меня, невезучую одиночку. Миры рушатся, а я – свидетель происходящего.
– Спасибо тебе, – говорю я. Не испытываю никакой благодарности, но, возможно, именно это надо услышать Бреннану – а ведь он тоже остался один. – Спасибо, что спас мне жизнь.
Мою бесполезную, пустую жизнь – но хотя бы этот мальчишка теперь не один.
Мы проходим по мосту, поднырнув под шлагбаум электронной оплаты проезда, и взламываем старинное здание заставы, чтобы там переночевать. Я знаю, что ко мне придут кошмары, и потому не засыпаю. И время от времени расталкиваю Бреннана, потому что, кажется, так положено при сотрясениях. Его это скорее раздражает, чем радует, и я принимаю это за добрый знак.
Разбудив Бреннана в четвертый раз, я тихо крадусь на улицу и приваливаюсь к стене у двери. Моя одежда отяжелела от засохшей крови, и этот груз придавливает меня к земле.
– Мне тебя не хватает, – шепчу я.
Наши дети родились бы с голубыми глазами. А что потом?.. Они могли стать зелеными, или карими – или, удивив нас, остались бы голубыми. Какие бы у них были волосы: черные, темно-каштановые, русые… А может, того чудесного темно-рыжего цвета, который я видела у твоей матери на тех фотографиях, где ты совсем маленький? Теперь уже не узнать. Брось жребий, роди ребенка. Надейся, что наследственность будет хорошей. Что, если… Кто знает. В этом трусливом новом мире вопросы превращаются к декларации. Наши дети никогда не родятся. Но эта потеря – пустяк, несравнимый с потерей тебя.
Дверь рядом со мной скрипит. Поднимаю взгляд и ощущаю, как у меня щиплет глаза, как сдавливает грудь. Чувствую, как меня трясет. Физиология знания.
Бреннан садится рядом и молча приваливается ко мне. Я чувствую, что он тоже дрожит.
Ночь проходит. Следующие два дня лишены событий и мучительно медленны. Я пристально наблюдаю за Бреннаном и пытаюсь на ходу опознать птиц по голосам. Что угодно, лишь бы напрямую не думать о муже, потому что стоит мне это сделать, и я ощущаю, что вот-вот сорвусь. Однако с неба ко мне несется крик канадской казарки в его исполнении, а когда какое-то неясное движение впереди разъясняется щебетом стайки гаичек, я вижу только, как муж просыпает зерна, наполняя на дворе кормушку для птиц. В снах я постоянно иду куда-то, одна. Когда я бодрствую, рядом со мной паренек, а запустение вокруг нас больше не кажется удивительным, даже когда мы выходим на улицы, которые мне знакомы. Я не вынимаю линзу из кармана. Не хочу видеть, что стало с моим домом.
До моего дома остается около четырех километров, когда солнце заходит. Все тело одеревенело. Все болит. Руке лучше не стало. Бреннан разбивает окно в небольшом доме и помогает мне зайти. Переступая через порог, я шепчу извинения. Пусть владельцы дома мне не знакомы и мертвы, но они были моими соседями.
Из-за болей и близости к дому я не могу спать. Ложусь на ковер и пялюсь в тот пятнистый сероватый туман, в который моя близорукость превратила потолок. Бреннан всю ночь храпит. Я думала, что после супермаркета его кошмары вернутся, но он вроде бы в порядке. Настолько в порядке, насколько можно в данных обстоятельствах. Ему получше, чем мне, – а может, просто так кажется, потому что я слышу только свои собственные мысли и вижу только свои сны. Я держу на руках наше голубоглазое дитя, оберегая его от беснующейся толпы, а потом невидимое лезвие впивается в меня со спины и протыкает нас обоих.
Утром я еле встаю, и только через час невероятно медленной ходьбы мои мышцы немного разогреваются. Теперь мы почти на месте. Проходим мимо моего любимого кафе и антикварного магазинчика, который работал по совершенно непредсказуемому расписанию, зависевшему исключительно от настроения владельца. Пожилая соседка рассказала мне, что этот странный магазинчик как-то изумил ее, открывшись в Рождество. Она нашла там фарфоровый чайный сервиз – точно такой, какой когда-то был у ее матери и пропал при пожаре.
– За пять долларов, – сообщила она мне, дымя сигаретой. – Это было рождественское чудо.
Мать не разрешала ей пользоваться тем сервизом, и теперь, по ее словам, обладание им сделало ее почти невыносимо счастливой. Я спросила ее, пользуется ли она им каждый день, чтобы наверстать упущенное, и она посмотрела на меня, словно на дьявола.
– Я им не пользуюсь, – возмущенно сказала она.
Я щурюсь, на ходу заглядывая в витрины. Там выставлены запыленные старые поваренные книги и винтажная кухонная утварь: блендер, стойка для кухонных ножей с узором из ромашек и одной-единственной лопаточкой, синий чугунный сотейник…
Через полчаса мы выходим на мою улицу. Ветер гонит по асфальту мусор. Я останавливаюсь. Бреннан делает еще несколько шагов, не заметив этого.
– Майя? – окликает он меня, поворачиваясь.
Мне виден слева наш почтовый ящик – до него осталось еще четыре дома.
Он здесь, действительно здесь. Но сам дом мне не виден. Его заслоняет чудовищное строение в тюдоровском стиле. Как раз в этом доме и не пользуются тем чайным сервизом – и уже никогда не будут пользоваться.
Пока мы идем по моему кварталу, я чувствую, как натягиваются нервы, сопротивляясь каждому шагу. Мы минуем тюдоровский особняк – и появляется мой дом за небольшим покатым газоном. Бледно-желтый сайдинг, густые кусты по обе стороны от входной двери. Водосточный желоб, который разболтался еще перед моим отъездом, теперь бесстыдно обвисает с крыши. Трава отросла, пожелтела и усыпана белым клевером.
– Это он? – спрашивает паренек.
Я с дрожью поднимаюсь по каменным ступенькам. Смотрю на окна гостиной, но там темно, так что за стеклом ничего не видно. Рядом с дорожкой лежит упакованная в пленку газета. Трава выросла вокруг нее, словно это камень. Перешагиваю через газету. На ходу прислушиваюсь, но внутри ничего не слышно. Только мое дыхание, мои шаги, кровь, стучащая у меня в висках. Бреннан у меня за спиной, осенний ветер дергает длинную траву. Может, издалека доносится перезвон музыкальной подвески-ветерка.
На дверной ручке блестит солнце. Секунду я стою неподвижно, набираясь мужества, чтобы взяться за металлический кругляш. Он холодный, как я себе и представляла, – но к тому же дверь заперта. Во мне вспыхивает гнев: после всего этого они хотят заставить меня вламываться в собственный дом!
Но «они» больше не существуют.
Я отступаю на шаг. Что-то не так. Что-то определенное. Я присматриваюсь – и вижу: коврика у двери нет. Фамилия мужа и моя, шутливо соединенные, исчезли.
Это не мой дом.
Я не могу дышать – только пытаюсь втянуть в себя воздух.
– Майя, что случилось? – спрашивает парнишка.
Я закрываю глаза, сгибаюсь и упираюсь ладонями в колени.
«Это мой дом.
Это мой дом».
Я снова поднимаю голову. Мне знакома эта облупившаяся краска на оконной раме. Мне знакомы полосатые занавески, едва различимые за окном гостиной. Это мой дом. Коврика нет, но это мелочь. Юридический момент. Они не хотели, чтобы его фамилия появилась в кадре.
Если бы только эти «они» существовали!
Я отмахиваюсь от встревоженных окликов Бреннана и жду, чтобы мое дыхание выровнялось. Я не собираюсь ломать собственную входную дверь, так что захожу за дом. Мой неудавшийся огород чахнет рядом с заросшей клумбой – и вот он, перекинутый через скамейку дверной коврик. Развернутый шланг протянут между ним и краном в боковой стене дома. Он его чистил.
Сетчатая дверь, ведущая на заднее крыльцо, не заперта. Я вхожу, минуя небольшую бетонную статуэтку медитирующей лягушки: один доллар, из антикварного магазинчика. Я слышу, что паренек идет за мной. Ароматическая свеча от комаров стоит в центре стола со стеклянной столешницей. И… я ошарашена: рядом со свечой стоит банка консервированного тунца. Я беру ее в руки. Она наполнена пеплом и несколькими сигаретными окурками со следами помады.
Здесь моя мать.
Я не хочу ее видеть. Я не хочу видеть никого, кроме него.
«В доме не будет встречи. Только горе. Повернись. Уйди».
Мне надо знать.
«Ты уже знаешь».
Мне надо знать.
Я проверяю заднюю дверь. Она тоже заперта, но в ней есть окошки: девять больших прямоугольников. Обхожу Бреннана и беру медитирующую лягушку. Она небольшая и прекрасно ложится в ладонь. А еще она тяжелая. Я разбиваю лягушкой стеклянную вставку рядом с замком. Разлетевшееся стекло колет мне пальцы. Я просовываю руку и отпираю дверь.
Дверь ведет на кухню. Войдя, первое, что я замечаю, – это запах. Несвежий, затхлый. Я медленно бреду по кухне, щуря глаза. В мойке лежит посуда, несколько плошек, стакан. Кажется, из стакана торчит соломинка. Иду мимо холодильника, в коридор. Моя нога что-то зацепляет. Металл громко звякает – и я от неожиданности отскакиваю назад.
Собачья миска. Секунду я не могу объяснить ее присутствие, а потом догадываюсь, что родители, наверное, привезли Лолу: белую пушистую громкую собачонку, которую мать завела после того, как я перестала приезжать домой на лето. Я часто забываю о ее существовании. Ногой отодвигаю миску к холодильнику и выхожу в коридор. Напротив меня – туалет с раковиной, а гостиная – впереди, за аркой.
По дороге в гостиную мой взгляд зацепляется за рамку с нашим свадебным коллажем, висящую у лестницы. Вот они, мы: восемь кадров счастливого будущего. Я больше всего люблю ту, на которой он один, в светло-сером костюме и темно-зеленом галстуке. Он ждет, чтобы я пришла к нему по проходу – проходу по лужайке, обрамленному друзьями, деревьями и цветами, с ковром из клевера. У него серьезное лицо. Он настроен решительно. Но уголок его рта чуть приподнят, готовясь к улыбке.
Я поворачиваюсь к арке. Там все-таки может оказаться плакат. Он может стоять там и ждать.
На нашем первом настоящем свидании он сравнил мои глаза с бутылкой минералки, «Перье». С полной бутылкой, уточнил он, потому что в них искры играют.
Передо мной появляется гостиная. Его там нет. Плакат не вывешен. В этой пустой, немного захламленной комнате я одна. Но его следы тут есть: коробки с видеоиграми на полу рядом со стенкой, закрытый ноутбук на журнальном столике… Стопка выстиранного белья на диване: его осталось только разложить по местам. Я сажусь на диван, узнав красные трусы-боксеры с рисунком в виде разных узлов. Синюю футболку с полумарафона, в котором мы вместе участвовали.
Когда я пересказала соседке по комнате его слова насчет «Перье», та застонала. Но он сказал это так, что получилось забавно и мило: с идеальной смесью искренности и легкомыслия. Я сказала ей, что это трудно объяснить. Но после ее стона я не стала откровенничать насчет того, что в конце обеда я сравнила его глаза с шоколадным тортом, который мы взяли на двоих.
Рядом с ноутом лежит несколько дистанционных пультов, контроллер от игровой приставки и книжка с детскими именами, которую мы купили перед моим отъездом. Я беру книгу. Костяшки у меня в крови, и пальцы оставляют на суперобложке яркие пятна. Я листаю страницы с загнутыми уголками. Во рту у меня горько. Некоторые из закладок для меня новые. На одной из таких страниц подчеркнуто имя Эбигейл. На другой – Эммит.
Когда мы в первый раз спали вместе, утром я повернулась и обнаружила, что он смотрит на меня этими темно-шоколадными глазами.
– Рановато для торта, – сказала я, – но ладно уж, кусочек можно.
И я придвинулась к нему и прикусила ему ресницы. Я почувствовала, как он напрягся, и меня захлестнуло сожаление: я зашла слишком далеко, я все испортила! – и тут он рассмеялся, просто покатился от хохота. Это стало началом всего, началом нашей семьи.
В коридоре появляется Бреннан. Он рассматривает свадебный коллаж. Мне вдруг становится интересно, может ли он узнать на снимках меня: с завитыми волосами, с макияжем, в чистом сливочно-белом платье с открытыми плечами, усыпанном кристаллами Сваровски. Я открываю книгу на мужских именах на Б. Бреннан. У этого имени ирландское происхождение, как я и думала, а вот значение оказывается неожиданным. «Тень, – написано в книге. – Печаль. Слеза».
Мой смех похож на гром преодоленного звукового барьера.
Паренек поворачивается ко мне.
– Чего? – спрашивает он.
Я закрываю книгу и обвожу взглядом комнату, надеясь на подсказку. Однако я вижу только нашу жизнь – брошенную. Я отношу книгу к стеллажу у задней стены и ставлю между «Готовим на двоих» и «1984». Когда мы только переехали, то просто распаковали книги и поставили как попало, пообещав себе привести все в систему, когда обживемся. Последняя коробка была распакована уже через месяц, но к этому времени мы уже привыкли устраивать охоту за книгой, которую захотелось почитать. Мы сделали вид, что это – игра, которую мы сами придумали.
– Я иду наверх, – объявляю я.
Паренек отходит в сторону.
«Третья ступенька перед площадкой заскрипит», – думаю я.
Третья ступенька перед площадкой скрипит.
Коридор на втором этаже длинный и узкий, в нем по две двери с каждой стороны. Справа – ванная и наша спальня. Слева – комната для гостей и домашний тренажерный зал, который планировалось превратить в детскую. Мы собирались перенести тренажеры в подвал, когда придет время. Беговая дорожка, коврики для йоги и разномастные гантели, за которые мы никогда не брались. Подвал – это сырая пещера, но мы его приведем в порядок. Так мы себе обещали.
Дверь ванной открыта. Я заглядываю в нее. Я привыкла видеть ее без очков или контактных линз. Наша занавеска для ванны с антарктической сценкой сдвинута в сторону, но я и так знаю, где какой мультяшный пингвин. Фран застыла на ходу, а Горацио и Элвис отдыхают у себя на айсберге.
Дверь гостевой комнаты закрыта, пряча вещи моих родителей. Дверь в тренажерную, нашу несостоявшуюся детскую, тоже закрыта.
А вот дверь нашей спальни открыта. Я это увидела сразу, как поднялась по лестнице, а теперь до нее всего четыре шага, я уже вижу часть комнаты. Наш длинный туалетный столик, двери встроенного шкафа… Я не вижу нашей кровати или входа в ванную. Они справа от двери, скрыты стеной.
Голова у меня кружится, виски давит.
«Не надо было сюда приходить».
Мне больше некуда было идти.
Я ощущаю присутствие паренька: он близко. Упираюсь левой рукой в стену, прижимая окровавленные пальцы к уродливым желтым обоям в цветочек: еще одно, что мы хотели переделать и никогда уже не переделаем. Молюсь, чтобы я ошиблась. Чтобы он оказался там: ждал меня с букетом разномастных цветов. Он всегда покупал смесь ароматных цветов. В смешанных букетах всегда бывает лилия – по крайней мере в хороших букетах. Я думаю о том, как чудесно будет пахнуть этот букет. Если только он не попросил флористку собрать букет только из лилий. Лилий с оранжевой пыльцой на длинных тычинках. Они красиво выглядят, но пахнут отвратительно и так и норовят испачкать мне пальцы.
Наверное, именно этот запах я и чувствую с тех пор, как поднялась по лестнице. Пыльцу лилий. Может, вся комната полна лилий, и вонь их гнилой пыльцы наполняет воздух, плывет навстречу мне по коридору.
– Лилии, – говорю я громко. – Это лилии.
Только пыльца лилий пахнет не так.
– Майя? – окликает меня паренек.
– Не могу, – говорю я.
Я не могу идти обратно. Я не могу идти дальше. Я не могу стоять здесь вечно.
– Я войду, – говорит он.
Я поднимаю отекшую руку, чтобы его остановить, но он и не шевельнулся.
Мне приходится мобилизовать все мои силы, чтобы поднять ногу.
Узнаю наше коричневое с золотым одеяло. Кровать смята, одеяло бугрится на дальней стороне. На моей стороне.
Вот мое наказание. За обрыв, за домик. За то, что вообще уехала из дома.
Череп у меня сжимается. Скальп сжимается еще быстрее. Я чувствую, как у меня внутри глазниц нарастает давление.
Малыш. Наш малыш. Маленький мальчик с голубыми глазами. Я оставила его, плачущего. Я должна была бы знать. Пальчики у него были такие пухленькие и цепкие, и я его там оставила, а ты здесь, мертвый, и я даже не знаю, сколько времени прошло, потому что отправилась поиграть.
Мы и познакомились за игрой «Вопросы и пари», и в последнем раунде ты поставил все на мой ответ: 1866. Я ошиблась на год: ты потерял все, и я тоже. Через три года твой шафер оформил эту историю взаимного проигрыша как историю общего выигрыша в виде тоста, заставившего нас смеяться до слез. Потом мы еще гадали: много ли найдется свадеб, на которых упоминали бы о политических убийствах?
Мой взгляд на секунду останавливается на окне. Солнечный свет меня слепит. Сейчас должен был бы идти дождь.
Я чувствую удар от собственного падения на пол, не заметив падения, не ощутив, как у меня подкосились ноги.
Тебя нет. Ты здесь, но тебя нет.
Мне не следовало возвращаться.
Мне следовало сохранить надежду.
Паренек проходит мимо меня к кровати. Я не могу на него смотреть. Я не могу на него не смотреть. Если я моргну, у меня кожа лопнет. Я фокусирую взгляд на ближайшей ножке кровати. Красное дерево, куплена у незнакомого человека через Интернет. Мы добились скидки в пятьдесят долларов из-за царапины, которая потом прекрасно заполировалась. Паренек поднимает одеяло, делает то, чего я сделать не в состоянии, потому что я уже так делала, а я стою на коленях и прошу мое сердце прекратить биться, умоляю его остановиться. Ну, пожалуйста! Неясная фигурка паренька отшатывается, роняя одеяло. Его громкий вдох – ураган, которому я не могу противиться. У меня звенит в ушах, а мой взгляд падает на мои руки. Одна уродливо раздутая и синяя, вторая – с изрезанной кожей. Я не чувствую обеих. Я чувствую только нескончаемое, оглушительное буханье моего сердца, которое нелепо желает биться дальше.