ОП-ПА!
Женщины принимают неторопливость моих ухаживаний, эту праздную поступь сближения, за старомодный джентльменский обычай. (Сейчас я уже научился делать первый шаг, в отличие от второго.) Я пригласил Джулию Кикучи поехать на выходные в Померанию. Моя идея заключалась в том, чтобы перебраться на Узедом — остров в Балтийском море — и отдохнуть на этом старом курорте, который когда-то так любил Вильгельм II. Я специально обратил ее внимание на то, что жить мы будем в разных комнатах.
Поскольку это были выходные, мне не хотелось думать об одежде. Что в моем случае довольно сложно. Я надел свитер из верблюжьей шерсти, твидовый блейзер и джинсы, а также туфли ручной работы из кордовской цветной кожи, которые обычно называют «денди». Они выглядят роскошно, если не обращать внимания на искусственную подошву и толстую кожу. Эти туфли предназначены именно для загородных прогулок, чтобы можно было идти по грязи, не снимая галстука, со спаниелями. Мне пришлось ждать их четыре месяца. На коробке было написано: «Эдвард Грин. Элитная обувь для немногих». Я безусловно относился к немногим.
Я заехал за Джулией на взятом напрокат «мерседесе». Она захватила в дорогу несколько кассет и прессу — «Гардиан» и два последних номера «Паркетта». И мы двинулись по узким, обрамленным деревьями дорогам на северо-восток. Мимо пролетали дома с соломенными крышами, местность становилось все более болотистой, потом впереди появились заводи, и вскоре мы переехали через мост на остров.
Что, вот так, сразу? Нет, медленно и лениво. Сначала я напомню о том, что в Германии стоял октябрь. Несмотря на то что погода была довольно прохладной, пляж в Херингсдорфе был усеян несгибаемыми нудистами, в основном мужчинами. Они возлежали, как моржи, на полотенцах или игриво толпились под полосатыми пляжными тентами.
Я разглядывал этих натуристов с элегантной дорожки, обсаженной соснами и березами, и размышлял над тем, что меня никогда не оставляло в покое: каково это — чувствовать себя настолько свободным? Я имею в виду, что тело мое выглядит гораздо лучше, чем у них, — у меня прекрасно очерченные бицепсы, хорошо развитая грудная клетка и крепкие ягодицы, но я никогда не смогу появиться на публике в таком виде.
— Мало напоминает обложку журнала «Загар и здоровье», — заметила Джулия.
— После достижения определенного возраста людям не стоит раздеваться, — ответил я (или что-то в этом роде). Когда я оказываюсь в тупике, я предпочитаю пользоваться умеренно консервативными высказываниями. Я даже не думал о том, что произношу. Потому что внезапно все нудисты вылетели у меня из головы. Я посмотрел на Джулию. Она подняла на макушку свои серебристые очки, чтобы снять загорающих. И балтийский ветер разметал ее волосы.
— У тебя брови похожи на маленьких черных гусениц, — сказал я.
— Льстец несчастный, — откликнулась Джулия, не переставая снимать.
Больше я ничего не сказал. Я стоял, как стоят люди, наслаждаясь после зимы теплом весеннего солнца, и впитывал в себя ласковое сияние обещания, что все возможно, чувствуя себя спокойно и счастливо в компании этой маленькой женщины с чернильно-черными волосами и прелестным неоформившимся телом.
Но все же и ту ночь, и следующую мы провели в разных комнатах.
Отец запретил мне разговаривать с Мариусом Граймзом в апреле — в Мичигане это сырой и холодный месяц. К маю стало теплее, в июне было уже жарко, а в июле еще жарче. Я скакал на заднем дворе под разбрызгивателем в купальном костюме, состоявшем из двух частей, а Пункт Одиннадцать собирал одуванчики, чтобы приготовить из них вино.
В то лето, по мере того как температура воздуха все повышалась и повышалась, Мильтон пытался выпутаться из того затруднительного положения, в которое он попал. Он надеялся открыть целую сеть ресторанов, но теперь понимал, что первое звено в этой цепи — салон «Зебра» — оказалось ненадежным, и поэтому теперь пребывал в сомнениях и смятении. Впервые в своей жизни Мильтон Стефанидис столкнулся с неудачей. Он не знал, что делать с рестораном. Продавать за бесценок? А что дальше? Для начала он решил устроить выходные по понедельникам и вторникам, чтобы экономить на зарплате.
Наши родители не обсуждали с нами положение вещей и предпочитали переходить на греческий, когда обращались к деду или бабке. Мы с братом могли судить о происходящем только по интонациям, но, честно говоря, и на них мы не обращали никакого внимания. Единственное, что мы понимали, так это то, что Мильтон теперь почему-то проводил дни дома. Мильтон, которого мы редко видели при свете дня, теперь сидел на заднем дворе и читал газету. Мы узнали, как выглядят ноги нашего отца в шортах и на что он похож, когда не бреется. Сначала его кожа начинала напоминать наждачную бумагу, как это бывало по выходным, но потом он уже переставал хватать меня за руку и тереть ею по своей щеке, пока я не начинал кричать от боли. Он просто сидел в патио, а по его лицу, как грибок, расползалась борода.
Мильтон бессознательно следовал греческой традиции переставать бриться после смерти родственника. Только в его случае речь шла не о человеческой жизни, а о средствах к существованию. Борода еще больше увеличивала его и без того уже полное лицо. Он не следил за ней, а так как все свои проблемы он переживал молча, она стала воплощением всего того, о чем он запрещал себе говорить. Ее колтуны и завитки свидетельствовали о все большей путанице в его мыслях, а едкий запах говорил о высвобождении кетонов стресса. По мере течения времени борода стала совсем косматой, подтверждая, что Мильтон размышляет о Пингри-стрит.
Левти как мог пытался утешить своего сына. «Держись», — писал он, а потом с улыбкой переписывал эпитафию воинам, павшим в Фермопилах: «Прохожий, передай спартанцам, что здесь лежим мы, не преступившие закона». Но Мильтон едва бросал на нее взгляд. Удар, случившийся с отцом, убедил его в том, что Левти уже не может влиять на происходящее. Немой Левти со своей жалкой грифельной доской и поглощенностью переводами Сапфо стал казаться Мильтону стариком. Он начал вызывать у Мильтона раздражение или полное безразличие. При виде отца с выпяченной нижней губой, освещенного настольной лампой и погруженного в изучение мертвого языка, Мильтон начинал испытывать страх смерти, вызываемый стареющими членами семьи.
Несмотря на всю секретность холодной войны, кое-какие сведения к нам все же просачивались. Все возраставшая угроза нашему благосостоянию проявлялась в форме треугольной морщинки, молниеносно прорезавшей переносицу моей матери всякий раз, когда я просил купить какую-нибудь дорогую игрушку. На столе все реже стало появляться мясо. Мильтон начал экономить электричество. Если Пункт Одиннадцать, выходя из комнаты хотя бы на минуту, оставлял свет включенным, ему приходилось возвращаться в полный мрак, из которого раздавался голос отца: «Что я тебе говорил о киловаттах!» Потом наступило время, когда мы жили с единственной лампочкой, которую Мильтон переносил из комнаты в комнату. «Так я могу отследить, сколько мы тратим электроэнергии», — говорил он, вкручивая ее в столовой, чтобы все могли сесть за обеденный стол. «Я не вижу, что я ем», — жаловалась Тесси. «Что ты хочешь этим сказать?» — вопрошал Мильтон. — «Только то, что это портит настроение». После десерта Мильтон доставал из заднего кармана носовой платок, вывинчивал раскалившуюся лампочку и, подбрасывая как заправский жонглер, переносил ее в гостиную. А мы ждали в темноте, пока он передвигался по дому, натыкаясь на мебель. Наконец вдали начинало что-то брезжить и раздавался бодрый голос Мильтона: «Готово!»
Он старался держаться. Он поливал из шланга тротуар перед рестораном и до блеска протирал окна. Он продолжал сердечно приветствовать посетителей, но старый свинг и фотографии бывших бейсболистов не могли остановить время. На дворе стоял уже не 1940, а 1967 год. А конкретно двадцать третье июля, воскресенье. И под подушкой отца что-то было.
Взглянем на спальню моих родителей: украшенная исключительно раннеамериканскими подделками, она (за небольшую цену) поддерживала их связь с основополагающими мифами этой страны. Например, фанерное изголовье кровати, сделанное «из натурального вишневого дерева», как любил говорить Мильтон, напоминало о том самом деревце, которое было срублено Джорджем Вашингтоном. Теперь обратите внимание на обои с военными мотивами. Повторяющиеся изображения известной троицы — маленького барабанщика, флейтиста и хромоногого старика. Все мое детство эти несчастные персонажи маршировали по стенам родительской спальни, то исчезая за трюмо, то появляясь из-за зеркала, а то оказываясь в тупике, образованном шкафом.
В ту историческую ночь мои сорокатрехлетние родители крепко спят. От храпа Мильтона сотрясается кровать и смежная с моей комнатой стенка. Кроме этого, под подушкой Мильтона сотрясается еще кое-что, создавая потенциальную опасность для жизни. Потому что под подушкой у него лежит автоматический пистолет сорок пятого калибра, который он привез с войны.
Чехову принадлежит формулировка главного правила сюжетосложения, которое звучит приблизительно так: «Если в первой сцене первого действия на стене висит ружье, то во второй сцене третьего действия оно обязательно должно выстрелить». И кладя пистолет под отцовскую подушку, я не могу избавиться от этой мысли. Но теперь мне его оттуда уже не вынуть. К тому же в ту ночь он действительно там находился. Заряженный, со снятым предохранителем…
Душным летом 1967 года Детройт охвачен расовыми бунтами. Воттс взорвался двумя годами ранее. В начале июля беспорядки начались в Ньюарке. В результате все силы детройтской полиции патрулировали круглосуточные бары в черных кварталах, чтобы наносить упреждающие удары по всем взрывоопасным точкам. Обычно полицейские оставляли свои тюремные фургоны в переулках и потом без разбору загоняли в них всех посетителей. Однако в ту ночь по неизвестным причинам три машины остановились прямо у дома 9125 на Двенадцатой улице, в трех кварталах от Пингри. Вы можете счесть, что в пять утра это не имело никакого значения, но вы ошибаетесь. Потому что в 1967 году жизнь на Двенадцатой улице в Детройте кипела всю ночь.
Так, например, полиция застала девушек, стоявших на тротуарах в мини-юбках, лифах без спинки и высоких сапогах. Среди останков ночных бурь, ежедневно смываемых Мильтоном по утрам, встречались мертвые медузы презервативов или случайные раки-отшельники в виде отломанных каблуков. Мимо проносились «кадиллаки», огненно-красные «торнадо» и широкомордые «линкольны» — все с иголочки. Сияющие хромированными поверхностями. И без единого пятнышка ржавчины. Это всегда удивляло Мильтона в чернокожих — контраст между идеальным состоянием их автомобилей и полной обветшалостью их жилищ. Но вот сверкающие машины начинают притормаживать. Стекла в окнах опускаются, и девушки склоняются к водителям. Отовсюду раздаются оклики, задираются и без того маленькие юбчонки, временами мелькает обнаженная грудь, непристойный жест, девушки смеются, а выпитый алкоголь позволяет им не чувствовать саднящую боль в промежности и запах спермы, который не отбить никакими духами. Оставаться на улице чистыми не просто, и к этому часу все существенные места этих юных особ благоухают как мягкий французский сыр. Они не думают о детях, брошенных дома, — полугодовалых простуженных младенцах, лежащих в старых кроватках и сосущих соски… не думают о вкусе семени, смешивающемся во рту со вкусом мятной жевачки… Большинству девушек не больше восемнадцати, и этот тротуар Двенадцатой улицы — их единственное место работы, единственное занятие, которое может предложить им эта страна. Что с ними будет дальше? Об этом они тоже стараются не думать, за исключением, может быть, нескольких, которые мечтают о том, чтобы стать дилерами в Атлантик-сити или открыть свою собственную парикмахерскую… Но все это лишь детали того, что произошло той ночью, того, что вот-вот должно произойти, — полицейские вылезают из машин и врываются в бар, наверху распахивается окно, и кто-то начинает кричать: «Легавые! Бегите через черный ход!» Девушки на панели тут же узнают копов, так как обязаны обслуживать их бесплатно. Но в этот раз происходит что-то странное: они не исчезают, как это бывает обычно при появлении полиции. Они стоят и смотрят, как из бара выводят посетителей в наручниках, и кое-кто из девушек даже начинает высказывать недовольство… А потом начинают открываться другие двери, машины останавливаются, и улица заполняется людьми — они выбегают из баров, из домов, появляются из-за углов, и в воздухе начинает что-то витать, словно в этот июльский час чаша оскорблений оказалась переполненной и Двенадцатой улицы достиг императивный призыв из Воттса и Ньюарка: «Уберите руки, сукины дети!» Этот крик одной из девушек подхватывают другие голоса, начинается сутолока, брошенная бутылка чуть не попадает в полицейского и врезается в окно машины… А мой отец в это время спит на улице Семинолов на только что зарегистрированном в связи с начавшимися беспорядками пистолете…
Утром в двадцать три минуты седьмого в моей комнате начинает звонить телефон, и я снимаю трубку. Это Джимми Фьоретос, который в панике принимает меня за маму.
— Тесси, скажи Милту, чтобы он срочно бежал в ресторан. Цветные взбунтовались!
— Дом Стефанидисов, — вежливо отвечаю я, как меня учили. — Говорит Калли.
— Калли? О господи! Детка, позови своего отца.
— Одну минуту. — Я кладу розовую трубку и иду в спальню родителей будить отца.
— Там мистер Фьоретос.
— Джимми? Господи, что ему надо? — Отец отрывает голову от подушки, и на его щеке отчетливо видна вмятина от дула пистолета.
— Он говорит, что кто-то взбунтовался.
Отец вскакивает, словно весит не сто девяносто фунтов, а по-прежнему сто сорок. В акробатическом прыжке он приземляется на ноги, совершенно забыв о том, что он наг, и о том, что у него утренняя эрекция. (Таким образом, все детройтские бунты связываются в моем сознании с возбужденными мужскими гениталиями. Даже не просто мужскими, а отцовскими, и самое ужасное, что он тянется за пистолетом.) Проснувшаяся Тесси умоляет Мильтона, прыгающего на одной ноге и пытающегося натянуть на себя брюки, никуда не ходить, и вскоре просыпается весь дом.
— А я тебе говорила! — кричит Дездемона вслед сбегающему по лестнице Мильтону. — Ты поставил церковь для святого Христофора? Нет!
— Милт, пусть этим занимается полиция, — уговаривает Тесси.
— Папа, а когда ты вернешься? — встревает Пункт Одиннадцать. — Ты же обещал сегодня съездить со мной на радиостудию.
И я, зажмуривая глаза, чтобы стереть из памяти только что виденное:
— Пойду-ка я обратно в постель.
Единственный, кто молчит, так это Левти, потому что в общей сумятице он не может отыскать свою грифельную доску.
Полуодетый, без носков и трусов, Мильтон Стефанидис несется на своем «олдсмобиле» по утренним улицам Детройта. До Вудворда все выглядит вполне прилично. Дороги пусты, все еще погружены в сон. Однако когда он сворачивает на Гран-бульвар, то видит, что в небо поднимается столб дыма. И в отличие от других столбов, поднимающихся из дымовых труб, этот не рассеивается в общем смоге. Он висит над землей, как коварный торнадо, кружась и не растекаясь, подкармливаемый невидимой пищей. «Олдсмобиль» летит прямо ему навстречу. Внезапно появляются люди. Они бегут и что-то несут. Одни оглядываются и смеются, в то время как другие машут руками и просят их остановиться. Раздается вой сирен. Мимо проносится полицейская машина. Офицер, сидящий за рулем, делает знак Мильтону поворачивать назад, но тот отказывается повиноваться.
Все это кажется странным и необъяснимым, потому что Мильтон вырос на этих улицах. Там, на Линкольн-стрит, стоял фруктовый ларек. И Левти обучал там Мильтона, как выбирать сладкие мускусные дыни по крохотным пятнышкам, оставленным пчелами. Дальше, на Трамбал-стрит, жила миссис Цацаракис. «Всегда просит меня принести „Вернор“ из подвала, — думает про себя Мильтон, — потому что ей тяжело ходить по лестнице». На углу Стерлинг-стрит стоит старый масонский храм, где тридцать пять лет тому назад Мильтон занял второе место в конкурсе на лучшее правописание. Пара дюжин ребятишек, наряженных в лучшие костюмы, демонстрировала ловкость рук, поднимая нужные буквы. Вот чем жила округа. Конкурсами на лучшее правописание. А теперь десятилетние пацаны бежали по улицам с кирпичами в руках. Они швыряли их в витрины магазинов, смеялись и подпрыгивали, вероятно считая это чем-то вроде игры.
Мильтон отвернулся от пританцовывавших детей и увидел, что столб дыма, застилая всю улицу, поднимается прямо перед ним. На размышления у него оставалось не больше двух секунд. Но он не стал поворачивать назад и въехал в него на полной скорости. Дым поглотил капот, передний бампер и наконец накрыл крышу «олдсмобиля». Еще какое-то время были видны задние огни, но потом и они исчезли.
Во всех когда-либо виденных нами боевиках герой всегда залезает на крышу. Поскольку все члены моей семьи являлись непреклонными реалистами, они всегда задавали вопрос: «Почему они всегда лезут наверх?» — или скупо комментировали: «Смотри, сейчас он полезет на башню. Видишь? Я же говорил». Но в Голливуде знали о человеческой природе гораздо больше, чем мы могли себе представить. Ибо столкнувшись с этой критической ситуацией, Тесси тут же поднялась со мной и Пунктом Одиннадцать на чердак. Возможно, стремление лезть вверх, чтобы спастись от опасности, рудимент нашего древесного существования. А может, моя мать чувствовала себя более защищенной благодаря потайной двери, оклеенной обоями. Как бы там ни было, мы подняли туда полный чемодан пищи и три дня наблюдали по черно-белому телевизору, как горит город. Дездемона в домашнем платье и сандалиях сидела, прижав к груди свой картонный веер, пытаясь укрыться им от картин повторяющейся жизни. «О господи! Все как в Смирне! Посмотрите на этих мавров! Они, как турки, сжигают все подряд!»
Спорить с этим сравнением было сложно. В Смирне люди вытаскивали из домов свою мебель и несли ее к берегу, и то же самое происходило на экране телевизора. Мужчины вытаскивали из магазинов новенькие диваны. По улицам проплывали холодильники, плиты и посудомоечные машины. И точно так же, как в Смирне, люди спасали одежду. Женщины напяливали на себя шубы несмотря на июльскую жару. Мужчины на бегу натягивали новые костюмы. «Смирна! Смирна! Смирна!» — не переставая причитала Дездемона, и я, уже довольно много слышавший о ней к своим семи годам, вглядывался в экран телевизора, чтобы понять, как это было. Но я мало что понимал. И вправду, горели дома и на улицах лежали люди, но от всего этого почему-то не веяло отчаянием. Наоборот, за всю жизнь я не видел более счастливых людей. Мужчины играли на инструментах, вытащенных из музыкального магазина. Другие передавали из разбитых витрин бутылки с виски. И все гораздо больше походило на вечеринку, нежели на бунт.
До этого вечера основное чувство, которое вызывали у нас негры, может быть выражено словами, произнесенными Тесси после просмотра спектакля Сидни Пуатье «Сэру с любовью», премьера которого состоялась за месяц до начала бунта. А сказала она следующее: «Видишь, когда они хотят, то могут совершенно нормально разговаривать». Именно это мы и ощущали. (Не стану отрицать, тогда это касалось и меня, ибо мы все — дети своих родителей.) Мы были готовы принимать чернокожих, мы не испытывали по отношению к ним никаких предрассудков. Мы хотели, чтобы они стали равноправными членами общества при условии, что они будут вести себя нормально.
Поддерживая Великое Общество Джонсона и аплодируя «Сэру с любовью», наши соседи и родственники ясно давали понять, что они верят в то, что негры могут быть такими же, как белые. «Но тогда что все это значит? — задавались они вопросом, глядя на экран телевизора. — Зачем эти парни тащат по улице диван? Неужели Сидни Пуатье мог бы не заплатив вытащить из магазина диван или кухонный комбайн? Неужели он стал бы так отплясывать перед горящим домом?» «Никакого уважения к частной собственности!» — кричал наш сосед мистер Бенц. «Где они будут жить, если они сожгут весь район?» — вторила ему его жена Филлис. И лишь тетя Зоя проявляла какую-то симпатию: «Не знаю, если бы я шла по улице и увидела норковое манто, я бы его взяла». «Зоя! — потрясение вскрикивал отец Майк. — Это же воровство!» — «А что не воровство, если подумать? Вся земля этой страны украдена».
Три дня и три ночи мы сидели на чердаке в ожидании вестей от Мильтона. При пожарах пострадала телефонная связь, и когда мама дозвонилась до ресторана, она услышала лишь автоответчик с телефонной станции.
В течение трех дней никто не спускался вниз, за исключением Тесси, которая приносила пишу из пустеющих буфетов. Мы следили за все возрастающим числом убитых:
— первый день — 15 человек убито, 500 ранено, 800 пожаров, 1000 разграбленных магазинов;
— второй день — 27 человек убито, 700 ранено, 1000 пожаров, 1500 разграбленных магазинов;
— третий день — 36 человек убито, 1000 ранено, 1163 пожара, 1700 разграбленных магазинов.
В течение трех дней мы вглядывались в фотографии жертв, которые появлялись на экране телевизора. Миссис Шарон Стоун была убита в своей машине пулей снайпера, когда остановилась у светофора. Пожарник Карл Смит убит снайпером во время тушения пожара.
В течение трех дней мы наблюдали за спорами и сомнениями политиков: губернатор-республиканец Джордж Ромни просит президента Джонсона прислать правительственные войска, а демократ Джонсон отвечает, что он не имеет на это права. (Осенью должны были состояться выборы. И чем кровопролитнее становился бунт, тем больше уменьшались шансы Ромни. Поэтому прежде чем послать парашютистов, президент Джонсон отправил в Детройт Сайруса Вэнса, чтобы тот оценил положение. Прошли почти сутки, прежде чем появились федеральные войска, и все это время неопытная национальная гвардия расстреливала город.)
Три дня мы не мылись и не чистили зубы. На три дня все привычки обыденной жизни были отброшены, зато возродились старые ритуалы, такие как произнесение молитв. Мы собирались вокруг кровати Дездемоны, молившейся по-гречески, и Тесси, как всегда, старалась отогнать свои сомнения и поверить. В лампаде вместо оливкового масла теперь горела электрическая лампочка.
В течение трех дней от Мильтона не было никаких известий. И теперь, когда Тесси возвращалась после своих походов вниз, я различал на ее лице не только следы слез, но и слабый намек на чувство вины. Смерть всегда делает людей практичными. Поэтому, спускаясь вниз, Тесси не только запасалась пищей, но и рылась в столе Мильтона. Она ознакомилась с условиями его страховки, проверила суммы на пенсионном счете и принялась разглядывать себя в зеркале, прикидывая, удастся ли ей еще выйти за кого-нибудь замуж. «Мне надо было думать о вас, — призналась она мне много лет спустя. — Я не знала, что мы будем делать, если ваш отец не вернется».
До недавнего времени жизнь в Америке предполагала отсутствие войны. Войны происходили где-то в азиатских джунглях или ближневосточных пустынях. Они происходили, как поется в песне, «где-то там». Но тогда почему же, выглянув на третий день из чердачного окна, я увидел, что по нашей лужайке едет танк? Зеленый армейский танк среди длинных утренних теней клацал по асфальту своими огромными гусеницами, не встречая никаких препятствий, за исключением брошенного скейтборда. Он проехал мимо домов с роскошными фронтонами, башенками и арками и остановился прямо у знака «стоп». Пушка развернулась направо, налево, и танк двинулся дальше.
А произошло вот что: в понедельник вечером президент Джонсон наконец уступил просьбам губернатора Ромни и приказал ввести в город федеральные войска. Генерал Джон Трокмортон организовал штаб 101-й авиадесантной дивизии в школе, где когда-то учились мои родители. Несмотря на то что самые ожесточенные бои шли на западе города, генерал Трокмортон предпочел расположить своих парашютистов на востоке, объясняя это решение «позиционным удобством». Утром во вторник десантники двинулись усмирять беспорядки.
Никто кроме меня не видел проехавший мимо танк. Дед и бабка дремали в своей кровати, а Тесси с Пунктом Одиннадцать спала на надувных матрацах. Даже попугаи молчали. Помню, что я взглянул на лицо брата, высовывающееся из спального мешка, на фланелевой подкладке которого были изображены охотники, стреляющие в уток. Этот воинственный пейзаж лишь подчеркивал полное отсутствие мужских достоинств у Пункта Одиннадцать. Кто мог прийти на помощь моему отцу? На кого он мог положиться? На Пункт Одиннадцать с его кока-колой? Или на шестидесятилетнего Левти с грифельной доской? Думаю, мой следующий поступок никак не был связан с моим набором хромосом и не был вызван высоким уровнем тестостерона в плазме крови. Я сделал то, что сделала бы любая любящая дочь, воспитанная на диете из фильмов о подвигах Геракла. Я решил найти отца и в случае необходимости спасти его или по крайней мере уговорить вернуться домой.
Перекрестившись на православный манер, я прикрыл за собой дверь и спустился по лестнице. В своей спальне я надел тапочки и шлем авиатора, потом, никого не разбудив, бесшумно вышел на улицу, взял велосипед, стоявший у стены, и рванул прочь. Через два квартала я снова увидел танк, остановившийся у запрещающего сигнала светофора. Солдаты сосредоточенно рассматривали карты, пытаясь отыскать наикратчайший путь к местам беспорядков. Они не обратили внимания на маленькую девочку в шлеме, мчащуюся на детском велосипеде. На улице все еще было сумрачно. Начинали петь птицы. Воздух благоухал травой и мульчей, и вдруг мне стало страшно. Чем ближе я подъезжал к танку, тем больше он становился. Мне хотелось все бросить и ринуться домой. Но в этот момент зажегся зеленый свет, танк двинулся дальше, и я, привстав на педалях, рванул следом.
А на другом конце города мой отец боролся со сном в темном салоне «Зебра». Забаррикадировавшись за кассой с пистолетом в одной руке и сэндвичем в другой, Мильтон выглядывал из окна, чтобы выяснить, что творится на улице. За последние две бессонные ночи круги у него под глазами с каждой выпитой чашкой кофе темнели все больше и больше. Веки были полуприкрыты, а лоб влажен от тревожного напряжения. У него болел живот, и срочно требовалось в уборную, но он боялся выйти.
На улице снова стреляли снайперы. На часах было почти два часа ночи. Каждый вечер заходящее солнце, как кольцо на опускаемой шторе, погружало все в ночную тьму. И снова появлялись исчезавшие в течение жаркого дня снайперы, которые занимали свои позиции. Они выставляли стволы своего разномастного оружия из окон гостиниц, из пожарных выходов и из-за ограждений балконов. И если какой-нибудь безрассудный смельчак осмеливался высунуться из окна в это время, то он мог заметить сотни поблескивающих стволов, направленных на улицу, по которой подходили десантники.
Единственным освещением ресторана служило красное свечение музыкального автомата. Это сооружение из хрома, пластика и цветного стекла стояло рядом с входной дверью, и через маленькое окошечко можно было наблюдать за автоматической сменой пластинок. Через циркуляторную систему, опоясывавшую темные края автомата, вверх поднимались голубые пузыри, символизировавшие подъем нации, послевоенный оптимизм и пенящиеся, шипучие напитки. Пузырьки, полные жара американской демократии, поднимавшиеся от упакованных внутри виниловых пластинок. «Мама не разрешает мне это» Банни Беригана или «Звездная пыль» Томми Дорси. Но только не сейчас. Сейчас музыкальный автомат выключен, чтобы Мильтон мог услышать, если кто-нибудь начнет пробираться внутрь.
Фотографии на стенах совершенно безразличны к беспорядкам. Эл Колин продолжает лучиться улыбкой, а ниже, под блюдом дня, движутся Пол Баньян и Малыш Голубой Вол. Меню по-прежнему предлагает яичницу, жареное мясо с овощами и шесть видов пирогов. Пока еще ничего не случилось. Каким-то чудом. Накануне, сидя на корточках у окна, Мильтон видел, как разгромили все близлежащие магазины. От еврейского маркета не осталось ничего, кроме мацы и свечей. Руководствуясь тонким чувством стиля, погромщики вынесли из обувного магазина Джоэля Московича самые дорогие и модные модели, оставив ортопедическую обувь и несколько пар «Флорсхайм». В химчистке, насколько мог судить Мильтон, было оставлено несколько термопакетов. А что они унесут, если заглянут сюда? Заберут ли они витраж, привезенный Мильтоном? Или проявят интерес к фотографии Тая Кобба, летящего ногами вперед на вторую базу? А может, они начнут сдирать шкуру зебры с табуретов у стойки? Ведь им нравится все африканское. Что это? Новая мода или возрождение старой? Да пусть они подавятся этой несчастной шкурой! Он сразу вынесет ее им навстречу в знак мира.
И вот до слуха Мильтона доносятся какие-то звуки. Кто-то повернул дверную ручку? Он прислушивается.
В течение последних часов его уже несколько раз посещали слуховые галлюцинации. Да и зрение начало обманывать. Он прячется за стойкой и прищурившись вглядывается во тьму. В ушах шумит как в ракушках. До него доносится отдаленная пальба и звуки сирен. Он слышит монотонный гул холодильника и тиканье часов. И ко всему этому примешивается шум пульсирующей в голове крови. Однако у двери тихо.
Мильтон расслабляется и откусывает сэндвич. Потом осторожно опускает голову на стойку бара. На минутку. Но стоит ему закрыть глаза, как его тут же омывает волна блаженства. И тут же до него снова доносится шуршание у двери, и он вскакивает. Мильтон трясет головой, стараясь отогнать сон, потом откладывает сэндвич и с пистолетом в руках на цыпочках выходит из-за стойки.
Он не собирается пользоваться оружием. Он хочет только отпугнуть грабителей. А если это не поможет, Мильтон готов сдать позиции. «Олдсмобиль» припаркован на заднем дворе, и через десять минут он сможет оказаться дома. Дверная ручка снова поворачивается. Мильтон не раздумывая делает шаг к стеклянной двери и кричит:
— У меня оружие!
Вот только в руках у него не пистолет, а сэндвич. Мильтон угрожает взломщику двумя кусками жареного хлеба и ветчиной с горчицей. Тем не менее из-за темноты это срабатывает. Взломщик поднимает руки.
Им оказывается Моррисон с противоположной стороны улицы.
Мильтон смотрит на Моррисона, Моррисон на Мильтона. И тогда мой отец говорит то, что всегда произносят белые люди в подобных ситуациях:
— Тебе помочь?
Моррисон недоумевающе щурится.
— Что ты здесь делаешь? Ты с ума сошел? Здесь опасно находиться белым. — Снаружи раздается выстрел, и Моррисон прижимается к стеклу. — Здесь для всех небезопасно.
— Я защищаю свою собственность.
— А твоя жизнь — это не твоя собственность? — Моррисон поднимает брови, подчеркивая непререкаемую логичность своего утверждения. Но высокомерное выражение тут же слетает с его лица. — Послушай, уж коли ты здесь, так окажи мне услугу. — И он протягивает мелочь. — Забежал за сигаретами.
Мильтон наклоняет голову, от чего его шея кажется еще толще, и в изумлении поднимает брови.
— Самое время избавиться от этой дурной привычки, — сухо замечает он.
На улице раздается еще один выстрел, на этот раз ближе. Моррисон подпрыгивает, и тут же на его губах появляется улыбка.
— Естественно, это вредит здоровью. И со временем становится все опаснее и опаснее. Но это будет последняя пачка, — расплывается он в улыбке еще шире. — Богом клянусь. — Моррисон бросает мелочь в отверстие для почты. — «Парламент». — Мильтон с мгновение смотрит на монеты и идет за сигаретами.
— А спички есть? — спрашивает Моррисон.
Мильтон прихватывает спички, и тут, когда он передает все это Моррисону, он вдруг понимает, что чаша его терпения переполнена, — он больше не может выносить эти беспорядки, запах гари, натянутость до предела собственных нервов и безрассудную отвагу Моррисона, рискующего жизнью ради пачки сигарет. Он вскидывает руки и кричит: — Что со всеми вами делается?
Моррисон молчит с мгновение, а потом произносит:
— Все это из-за вас. — И уходит.
«Все это из-за вас». Сколько раз я слышал эту фразу! Ее произносил Мильтон, подражая так называемому негритянскому акценту, всякий раз, когда какой-нибудь высоколобый либерал начинал разглагольствовать о «культурно-депривированном слое» и о «зонах доверия». Он считал, что эта фраза сама доказывает свою абсурдность, учитывая, что черные собственными руками сожгли большую часть нашего любимого города. Со временем Мильтон начал пользоваться ею как щитом против любых возражений, пока она не превратилась в нечто вроде мантры, объяснения, почему мир катится в тартарары. Он применял ее не только по отношению к афроамериканцам, но и к феминисткам и гомосексуалистам, а также к нам, когда мы опаздывали на обед или надевали на себя не то, что нравилось Тесси.
«Все это из-за вас!» — эхом отдаются слова Моррисона, но у Мильтона нет времени, чтобы сосредоточиться на них. Потому что именно в этот момент, как скрипучий Годзилла в японском фильме, появляется первый танк, на котором стоят уже не полицейские, а гвардейцы в шлемах и камуфляжной форме с винтовками в руках. На мгновение наступает относительная тишина, и Мильтон слышит, как захлопывается дверь Моррисона на противоположной стороне улицы. Потом раздается хлопок, напоминающий выстрел из игрушечного ружья, и тьму прорезают сотни вспышек.
До меня тоже докатились эти звуки. Следуя за танком на приличном расстоянии, я пересек на велосипеде весь город с востока на запад. Я изо всех сил старался не заплутать, но мне было всего семь с половиной лет, и я плохо знал названия улиц. Проезжая через центр города, я узнаю памятник Маршаллу Фредерику, стоящий перед муниципалитетом. Несколько лет назад какой-то шутник нарисовал цепочку красных следов, соответствовавших размеру ноги памятника, которые вели через Вудворд к статуе обнаженной женщины, стоявшей перед Национальным банком Детройта, и они всё еще были видны. Танк свернул на Буш-стрит, и я последовал за ним мимо Монро и неоновых отсветов греческого квартала. В другое время старые греки того же возраста, что и дед, уже собирались бы в кофейни, чтобы провести день за трик-траком, но 25 июля 1967 года улицы были пусты. Потом к моему танку присоединились другие, и они двинулись на северо-запад. Вскоре я выехал из центра и оказался в совершенно незнакомом районе. Склонившись над рулем, я изо всех сил вращаю педали, чтобы не отстать от густых маслянистых выхлопов движущейся колонны… а Мильтон на Пингри-стрит в это время прячется за амфорами для оливкового масла.
Пули вылетают из всех темных окон, они летят из «Вороньего бара» и с колокольни африканской епископальной церкви, их так много, что единственный уцелевший фонарь начинает мигать, словно на улице пошел дождь. Они ударяются о броню, отскакивают от кирпичных стен, наносят татуировки на брошенные автомобили. Они выбивают ножки из-под почтового ящика, и тот валится на бок, как пьянчужка. Они пробивают окна ветеринарной конторы и устремляются вглубь, по направлению к клеткам с животными. Безостановочно лаявшая в течение трех дней немецкая овчарка наконец умолкает. Кота подбрасывает в воздух, и его горящие глаза угасают как выключенная лампочка. На улице начинается настоящее сражение, словно солдаты привезли на родину кусочек Вьетнама. Только в данном случае вьетконговцы возлежат на надувных матрацах, сидят в шезлонгах и попивают пиво, в то время как добровольцы сражаются на улицах с призывниками.
Кто эти снайперы, определить невозможно. Зато несложно догадаться, почему полиция их так называет. Почему их так называют мэр Джером Кавано и губернатор Джордж Ромни. Потому что снайпер по определению действует в одиночку. Он труслив и коварен и, оставаясь невидимым, убивает издали. Поэтому этих людей удобно было называть снайперами. Ибо если согласиться, что они представляли из себя нечто иное, тогда надо было решить, кем же они были. Об этом молчали губернатор и газеты, об этом до сих пор молчат историки, но я, наблюдавший за всем этим из седла своего велосипеда, могу совершенно определенно сказать: в июле 1967 года в Детройте происходило не что иное, как партизанская война.
Вторая американская революция.
И вот гвардейцы переходят в наступление. Когда волнения только начинались, полиция проявляла сдержанность. Полицейские отступали, стараясь остановить бесчинства. Так же поступали и федеральные войска — парашютисты 82-й и 101-й десантных дивизий: закаленные в боях ветераны, они умели использовать силу адекватно. Однако национальная гвардия — это совсем другая история. Эти солдаты выходного дня были вызваны из своих домов и брошены в схватку. Они были неопытны и напуганы. Они продвигались по городу, стреляя во все, что движется. Порой они заезжали в палисадники и врезались в стены. Танк останавливается перед салоном «Зебра», и около дюжины солдат прицеливаются в снайпера, засевшего на четвертом этаже гостиницы «Бомонд». Начинается перестрелка, и кто-то из солдат падает. Мильтон поднимает голову и видит, как Моррисон в своей гостиной прикуривает сигарету от зажженной спички, вынутой из полосатого коробка.
— Нет! — кричит Мильтон. — Нет!
Но Моррисон, если и слышит, скорее всего принимает его слова за очередную речь против курения. Но давайте смотреть правде в глаза — он не слышит Мильтона. Он прикуривает сигарету, а через две секунды ему в лоб попадает пуля, и он валится на пол. Солдаты двигаются дальше.
На пустой улице снова воцаряется тишина. Танки и автоматы начинают обстреливать следующий квартал. Мильтон стоит у входной двери и смотрит на пустой оконный проем, где только что был Моррисон. И в этот момент он понимает, что ресторан в безопасности. Солдаты пришли и ушли. Бунт подавлен…
…Однако на улице появляется еще кто-то. По мере того как танки удаляются, с противоположной стороны начинает приближаться какая-то фигура. Вероятно, кто-то из местных жителей огибает угол и направляется к салону «Зебра»… Следуя за вереницей танков, я уже не думаю о том, что хотел пристыдить своего брата. Вся эта стрельба окончательно выводит меня из равновесия. Я много раз листал отцовскую записную книжку времен Второй мировой, я видел бои во Вьетнаме по телевизору, я переварил бесчисленное количество фильмов о Древнем Риме и сражениях Средневековья. Однако все это не смогло подготовить меня к военным действиям в моем родном городе. Я ехал по улицам, засаженным вязами, у тротуаров стояли припаркованные машины.
На лужайках перед домами — садовая мебель и кормушки для птиц. А когда я поднимал голову, сквозь узорчатый ковер листьев проглядывало светлеющее небо. Между ветвей мелькали птицы и белки. На одном дереве висел застрявший воздушный змей, а на другом — чьи-то тапочки со связанными шнурками. Прямо под ними виднелся уличный указатель, изрешеченный пулями, но мне удалось прочитать надпись: «Пингри-стрит», и я тут же понял, где нахожусь. Вот магазин мясных деликатесов, а дальше «Нью-йоркская одежда». Меня охватила такая радость, что я даже не сразу заметил, что оба магазина горят. Выждав, когда танки немного отъедут, я свернул на дорожку и остановился за деревом, потом слез с велосипеда и, высунувшись, посмотрел на ресторан. Вывеска с головой зебры была цела и невредима. Ресторан не горел. Однако в этот момент я увидел человека, приближавшегося к салону. С расстояния в тридцать ярдов я увидел, как он поднимает бутылку, поджигает тряпку, свисающую из горлышка, и неловко бросает «коктейль Молотова» в окно ресторана. Пламя охватывает помещение, а поджигатель выкрикивает в восторге:
— Оп-па! Сукины дети!
Я вижу только его спину. Во-первых, еще не до конца рассвело, а во-вторых, от соседних горящих зданий по улице стелется дым. И все же в отблесках пламени я узнаю черный берет своего приятеля Мариуса Викзевиксарда Чаллухличилчеза Граймза.
«Оп-па!» — мой отец в ресторане слышит этот известный выкрик греческих официантов, но прежде чем он успевает понять, что к чему, все уже охвачено пламенем. Мильтон бежит за огнетушителем и, направив шланг на пламя, собирается нажать на рычаг…
…но вдруг останавливается. На его лице появляется знакомое выражение, которое я так часто видел за обеденным столом, — отсутствующий взгляд человека, который не может не думать о деле. Успех зависит от скорости адаптации к новым обстоятельствам. А уж новее, чем эти, трудно было себе представить. Языки пламени лизали стены, скручивая фотографию Джимми Дорси. А Мильтон все продолжал задавать себе вопросы: сможет ли он когда-нибудь открыть новый ресторан в этом районе? какими завтра утром будут цены на недвижимость? И самые важные: как это могло начаться? виновен ли он в этих беспорядках? но разве он кидал бутылки с зажигательной смесью? Как и Тесси, Мильтон в уме перебирал бумаги в нижнем ящике своего стола, пытаясь найти толстый конверт с тремя страховыми полисами от разных компаний. Потом он мысленно увидел его и сложил суммы компенсаций. Итог в пятьсот тысяч долларов полностью ослепил его. Полмиллиона долларов! Глаза Мильтона зажглись безумным блеском. Реклама французских тостов была охвачена пламенем. Табуреты, обитые шкурой зебры, полыхали как факелы. Он развернулся и как сумасшедший бросился на улицу к машине.
Там-то он со мной и столкнулся.
— Калли! Что ты здесь делаешь?
— Я пришла помочь тебе.
— Ты что, с ума сошла?! — закричал Мильтон. Однако несмотря на звучавшее в его голосе раздражение, он произносил это опустившись на колени и обнимая меня. Я тоже обхватил его за шею.
— Папа, ресторан горит.
— Я знаю.
Я начал плакать.
— Все в порядке, — говорит отец, беря меня на руки. — Поехали домой. Все кончено.
Так что это было — гражданская война или просто беспорядки? С вашего разрешения я отвечу на этот вопрос с помощью других вопросов. Были ли найдены склады оружия по завершении волнений? Были ли это АК-47 и автоматы? Почему генерал Трокмортон разместил свои танки на востоке, в нескольких милях от центра беспорядков? Хороша ли такая тактика для борьбы с разрозненными снайперами? Или, скорее, это было данью военной стратегии? Чем-то вроде установления линии фронта? Как хотите, так и думайте. Мне было семь лет, и, следуя за танком к месту военных действий, я увидел то, что увидел. Эту революцию никто не снимал. На телевидении ее назвали бунтом.
На следующее утро, когда дым рассеялся, над городом снова реял городской флаг. Помните изображенный на нем символ? Феникс, возрождающийся из пепла. А девиз? Speramus meliora; resurget cineribus. «Надеемся на лучшее, ибо оно восстанет из пепла».