Книга: Последний остров
Назад: Глава 16 Последний редут
Дальше: Глава 18 Все горести и печали

Глава 17
В тот смертный час

На Лосиный остров нежданно-негаданно свалились тревожные будни, они перепутали время у молодого лесника и его сотоварищей: ночь для всех превратилась в день, потому что не было привычного сна, а день — в ночь, так как Мишка бредил, метался на большом продавленном диване, невесть как попавшем в старый дом лесничества. Ведь та разбойная ночь, проведенная в болотной колыбели, да еще горячие свинцовые поцелуи вырубили его из привычного понимания обыкновенной жизни и работы. Получилось смешно и глупо — в жаркий июль он простыл самым безобразным образом и заболел малярией. На третий или четвертый день температура чуть спала, но все тело покрылось фурункулами — и опять мучения, опять ночные в коротком забытье кошмары. Он отказывался от всякой еды, даже свежая уха казалась ему горше полыни. Навалившаяся затяжными приступами лихорадка обезоружила Мишку своей бестолковщиной.
Дурашливо смешивая краски, бред уживался с воспаленной явью: Мишка объяснял непонятливому Егорке, что лесное сено надо метать только в высокие копны, и тут же кричал одноглазому Корнею, чтобы тот бросал свое ружье и сдавался; слышал несердитую ворчню деда Якова и продолжал упрямо выбираться из гибельной болотной топи по обнаженным остриям хрупких осиновых сучьев, а короткие провалы в забытье оборачивались бесконечным падением в бездонный овраг или в отчаянно-стремительный полет над знакомыми деревнями и лесными островами. Но чаще всего вокруг толпились странные видения, сотканные из когда-то прочитанного, из сказок и бесхитростных фантазий, — получалась голимая чепуха, раздиравшая сердце кошмарами. Видения или, как говорил дед Яков, явления повторялись урывками и разлетались сотнями цветных осколков, которые до щемящей боли хотелось собрать, склеить и узнать, что же это было. Последний, тяжелый сон на исходе дня сложился как по заказу в своей знобящей реальности узнаваемо до привычных запахов и знойного пекла.
…Там, где шла самая последняя и безжалостная из всех войн, солдаты с генералами давно поубивали друг друга, а заведенные машины, оставшиеся без людей, продолжали воевать. Неуправляемые, они слепо шли по земле, плыли по морям, летели по воздуху: страшно и неотступно жгли все на своем пути, мяли города и села, перемалывали горы и леса, превращали реки и озера в облака, уничтожая все живое и безоружное. Грохочущая, стреляющая, изрыгающая огонь армада перевалила через Урал-камень, оставляя за собой мертвые русла рек, обугленные пеньки от лесов, груды пепла от городов и деревень. И вот безмозглые железные машины, обойдя вокруг Земли, столкнулись друг с другом, пожгли и подавили самих себя.
И всякая жизнь на Земле прекратилась.
Остался Мишка один на своем небольшом Лосином острове: без земляков, без родных людей, без повседневной необходимости спешить к друзьям или недругам.
На безмоторном и легком сооружении, которое управлялось одним желанием и взглядом, Мишка летал над мертвой Землей, почему-то очень просто узнавал дальние страны, бывшие моря и даже огромные города по одним лишь чадящим очертаниям. И Земля с поднебесной высоты походила на лысый испачканный глобус. Непривычной сделалась она, чужая, пугающая своей теперь уже бесполезностью и безродностью, даже солнца, всегда и всем доступного, не было видно за низкими облаками, разукрашенными вкривь и вкось гигантскими полосами восходящих дымных комет и зловещих испарений.
Мишка вернулся к себе на Лосиный остров. Здесь все оставалось по-прежнему, но в том-то и огромность вселенской беды, что это был единственнный уцелевший на Земле крохотный зеленый остров, сохранивший непонятно каким чудом несколько озер, лес вокруг и всякую в нем живность. Мишка пил живую воду из родника, жадно вдыхал лесную прохладу, ведь в других местах он дышал как рыба, выброшенная из воды, и снова летел на поиски, только теперь не парил высоко, а с каждым разом спускался все ниже, а потом и вовсе стал зависать над черными провалами бывших рек, разглядывал со стороны безмолвные пепелища или ходил среди развалин, кричал в жуткое и глухое пространство, гонялся до изнеможения за призраками, бросался на кажущиеся голоса, искал, теряя надежду, и снова искал живые, незагубленные существа…
И когда он уже совсем отчаялся, вдруг повезло — раз, другой, третий… Как это ни удивительно, но более живучими в этом аду все же оказались самые беззащитные и неприспособленные из великой разнообразности всего сущего на планете — человеческие дети. Правда, их нашлось мало, как крохотных искорок в давно и безнадежно отгоревшем костре. Однако на Лосином острове собралось население в целую дюжину ребятишек: разноязычных, разноликих, перепуганных и голодных. Получилось, что Мишка оказался самый старший из всех жителей Земли, самый всемогущий и самый мудрый. Ему и решать, что делать с этими ребятишками, которые не понимают друг друга, ничего, наверное, не умеют делать и конечно же пропадут без него. Самому простому и необходимому жизнь успела научить Мишку, да и не один ведь он раньше-то жил, а среди людей.
— Это наша земля, — сказал он твердо и показал вокруг себя рукой. — Земля.
— Земля… — тихо повторили маленькие земляне и удивленно огляделись, как бы узнавая или открывая для себя вновь голубое небо, белые стволы берез, зеленую траву, живых чаек над озером.
— А это наш дом, в нем мы будем жить, — показал Мишка на старый дом лесничества. — Дом.
— Дом… — уже смелее повторили дети. Мишка развел во дворе огонь под таганом.
— Это огонь. Он поможет нам обогреться и приготовить пищу. Без него мы долго не проживем. Огонь — жизнь.
— Огонь… жизнь… — заулыбались ребятишки, протягивая к небольшому костерку руки и собираясь в кружок. Они не заметили только слез в глазах своего спасителя.
Мишка плакал от великого горя — с самых первых шагов своей новой жизни он начал врать, ведь люди при помощи огня как раз и уничтожили все живое на Земле. Так что же на самом деле такое огонь — смерть или жизнь? И как ему теперь поступать дальше, всю ли правду говорить? И что есть на самом деле правда, где она кончается, а где начинается ложь? Он старался вспомнить, чему учил его дед Яков, что говорил по всем случаям жизни, от чего предостерегал и во что советовал верить. А главное сейчас сводилось к самому простому — надо в первую очередь покормить и обогреть ребятишек. Дальше будет видно, сама жизнь подскажет. Он начал делать самое необходимое, а ребятишек приспособил творить посильное. Одного проводил с ведром к озеру за водой. Другому вручил топор и велел рубить сухой хворост. Мало-помалу, но вскоре они уже топили баню, стирали рубашки, рыбачили, варили уху, пекли на сковороде лепешки. Всех накормил Мишка, всех уложил спать в чистом и просторном доме, а сам поздним вечером сидел на мостках у озера и смотрел на звездное отражение в воде. Звезды были огромные, каждая с маленький притухающий костерок, и каждая его спрашивала, что же он будет делать завтра, послезавтра, всегда — один, пока не подрастет его маленькая коммуна? Кто теперь будет строить города? Кто будет придумывать и делать машины, самолеты, трактора? Кто и чем вспашет землю, засеет поле, чтобы вырастить хлеб? Кто и как сделает одежду, ружье, часы? Кто напишет книги и учебники, без которых Мишка ничему не сможет научить оставшихся детенышей человеческих? Звезды как живые то приближались, то чуть сдвигались в стороны, а на их месте возникали новые — и все спрашивали, спрашивали, спрашивали… В каждой звезде он кого-нибудь узнавал: вот найденный им ребятенок, а вот один из бывших нечаевских дружков. А еще Мишке казалось, что каждая звездочка тоже круглая сирота и тоже нуждается в помощи, ждет от Мишки ответов на все вопросы. Звезды окружили Мишку со всех сторон, он и обжигался, и замерзал от их близкого присутствия. Рванулся было от них прямо в воду, но вода оказалась еще горячее, она даже кипела на поверхности, тогда он нырнул в самую глубину, где холод и тишина, плыл долго и расслабленно, чувствуя, как выравнивается его дыхание, может быть, даже совсем останавливается, Мишка превращается в рыбу, кровь его холодеет и он постепенно обретает покой в душе и легкость в теле, только откуда-то сверху продолжает тихонько пробиваться слабый оранжевый свет да еще голос, очень знакомый, похожий на голос деда Якова:
— Отходит… Собороваться начал паря, ишь, руками-то прихорашивает себя. Э-ко ты дело-то, Катерину не успеем позвать. А ить грешно не проститься с сыном-то…
Тут ворвался скрипучий и вредный, очень уж земной голос старухи Сыромятихи:
— Мели, Емеля… Век прожил, а ум растерял, никово-то воротишь. С чем с другим, а с лихоманкою-то управимся. Не впервой, поди. Иди, сатана, лучше баню проверь, чтоб ни пару, ни угару, только вольный жар. Да покличь Егорку… И куда этот варнак запропастился, лешак его забери. А, ты здесь, Егорша, вару-то много накапало?
— А чего, пыхтит смолокурня. Уж полная почти, кружка-то.
— А белена?
— И белена упрела. Я понюхал…
— То и смурной. Кто ж белену нюхает, пустая твоя голова! Сполоуметь можешь. Убирайся с глаз моих долой, не путайся под ногами. Аленка, перестань выть, готовь чистую постель в горенке и окошко завесь чем ни есть потемнее…
Мишка вернулся из своих затуманенных путешествий, медленно узнал бабку Сыромятиху, сердитую на всех, и веселую Юльку. За Юлькой, выпучив глаза и вытянув шею, стоял Егорка. У Мишки снова начало перехватывать дыхание, он заторопился хоть что-то сказать, но все нужные слова потерялись, и он виновато прошептал спекшимися губами:
— Ребята… Я, кажется, помираю… Вот вам теперь заботы…
Егорка испуганно всхлипнул и почему-то обиженно замигал глазами. На фоне окна еще кто-то всхлипнул и зажал рот ладошкой. Мишка присмотрелся, с трудом узнал Аленку, только почему же она такая взрослая, даже старенькая на лицо сделалась, а глазищи-то, глазищи какие, по-прежнему огромные, как в день ее приезда в Нечаевку, что же это за новая грусть-печаль на нее навалилась?
И откуда тут взялась Юлька? Она ведь ни разу не была в лесничестве. Вот так Юлька! И чего это она вдруг в его доме раскомандовалась как в своем огуречнике?
— Э! Вояка… Ну-ка, давай поднимайся. Берись мне за шею, вот так, поехали… — она подсунула ему руки под лопатки и коленки, легко подняла с дивана, чему-то загадочно улыбаясь, понесла из дому.
— Куда ты меня… тащишь? Тяжело ведь…
— А помолчал бы, так лучше было… Тяжело… Сиди уж и не трепыхайся, горе луковое.
А каково ему трепыхаться, когда от нескольких сказанных слов сразу обессилел. Голова его уткнулась в Юлькину шею, припушенную мягкими светлыми волосами, ниспадающими на плечи и закрывающими всю спину. «Ну и грива у нее», — подумал Мишка. Юлькины волосы и шея пахли точно так же, как недельный от роду зайчонок, — нежно и светло, чему нет точного названия. Мишка сразу вспомнил сенометку, когда Юлька, дурачась, свалилась с зарода прямо на Мишку. Они упали, присыпанные охапками пахучего сена, но сильнее всех знакомых и привычных запахов скошенного и увядшего разнотравья Мишку неожиданно удивил тогда чистый и ни с чем не сравнимый, какой-то даже светлый запах Юлькиного разгоряченного на солнце тела. Она всего-то на секундочку вдруг затихла, мягко припав к его груди, жарко дохнула в ухо: «Вот так мы вас, мужичков, раз — и в дамки!..» Тут же мячиком отскочила, захохотала и умчалась, а у Мишки еще долго словно в носу щекотало, и он целый день почему-то сердился на взбалмошную соседку и даже не пригласил ее потом в лесничество на вечерюю уху, чем вконец расстроил Егорку.
Юлька по-хозяйски уверенно, но бережно понесла Мишку через широкое подворье, коврово заросшее конотопом.
Под старой бочкой дымил костер. В бочке, наглухо закрытой, плавилось березовое корье, источая черную смолу, которую зовут варом или дегтем, смотря сколько заложено чистой бересты и какой густоты окажется смола.
Егорка и дед Яков стояли в сторонке, как провинившиеся школьники. Так было всегда и везде при появлении быбки Сыромятихи, лишь одна Юлька ее не боялась.
Багровое, исходящее жаром солнце опускалось к перешейку между Лебяжьим и Каяновым, и вся зелень угора, ниспадающего к прибрежной воде, превратилась на время в старый, шитый золотом пурпур. Все, что было дальше с Мишкой, осталось в памяти безотрывно от этого багрового цвета.
Баня приткнулась на самом сбеге тропинки к озеру. Единственное оконце в одну шипку смотрит в сторону закатного солнца, ведь мылись всегда ближе к вечеру и по возможности не зажигали коптилку, даже зимой в сумеречные вечера ею редко пользовались. Все настолько привычно и просто, что свет не нужен: каменка, полок, между ними полубочка с горячей водой, внизу лоханка со щелоком и большая лохань с холодной водой, подле окна лавка. Все по делу и ничего лишнего.
Мишку раздели, внесли в сухое пекло бани и уложили на ополоснутый холодной водою полок. Но доски все равно обжигали — казалось, в крохотное пространство бани ворвался слепящий сноп уходящего к ночи солнца и разогрел до треска стены, потолок и саму огнедышащую каменку.
— …Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас… — откуда-то снизу, как из-под земли, слышался Мишке скрипучий голос Сыромятихи, но смысл в общем-то привычных слов не доходил до его сознания, одурманенного парами настоя белены, который старуха плескала на раскаленную каменку. Сама же она, с распущенными волосами, в одной исподней рубахе, которая не скрывала ее худобу, была похожа на уставшую до смерти ведьму, однако командовала девчонками, будто древняя ведунья своими чудодеями-помощниками.
Юлька с Аленкой, не менее Мишкиного одурманенные беленой, казались ему совсем незнакомыми и даже неживыми существами, то ли сделанными из какого-то оранжевого теста, то ли подсвеченными изнутри полыхающими угольями.
— …Девы непорочные, вечерней зарей заберите все хвори раба Божьего Михаила, скуйте его немочи двенадцатью цепями, двенадцатью замками, двенадцатью ключами…
Обычно на полке парился один мужик, а они уместились втроем. Аленка придерживала голову и плечи Мишки у себя на коленях, а Юлька умудрялась одной рукой и коленками держать всего Мишку. У каждой было по венику из специально подобранных старухой двенадцати трав. Девчонки осторожно поворачивали Мишку и распаривали этими вениками его посиневшее от фурункулов костлявое тело.
— И когда исхудать эдак успел… — ворчала Юлька.
— А ему не больно? — спрашивала Аленка.
Они говорили о Мишке отстраненно, будто не он сам лежал у них на коленях. Это бабкин отвар белены, превращенный над каменкой в хмельной эфир, затуманил сознание и боль Мишки, свел до легкого смущения стыд обнаженности тел в общем-то уже все понимающих и чувствующих девчонок. Однако, когда шипела каменка и хлесткая волна жара заставляла девчонок кланяться, Юлька дурашливо взвизгивала: «Ой, моченьки нет!» — и так прижималась к Мишке, что упругие репки ее грудей вонзались ему то в холку, то в бедро. Мишка и рассердиться даже не мог, лишь отмечал про себя, что Юлька хулиганит и что тело у нее на удивление прохладное, будто не в бане она на полке сидит, а в озере. А бедная Аленка вся полыхала. Мишка чувствовал, как она плавится в этом непривычном для нее пекле, как сердчишко ее начинает колотиться вдвое быстрее, когда ее маленькие, неразвитые груди угольками обжигали его плечи.
— …Богородица Дева, радуйся… яко же Ты Иисуса Христа родила, яко же плоть Твоя чиста, так сохрани и спаси раба Твоего Михаила от всяких уроков, от всяких озегов, сохрани и благослови в пути и на суше, на воде и в воздухе и не допусти злодея коварного…
Сыромятиха отобрала у девчонок веники и сунула им кружку с дегтем.
— Всего, сердечного, от ушей до пяток… Да попроворнее, и чтоб ни одной плешинки не светилось…
Она окропила с веника лица девчонок холодной водой, а сама присела на корточки у зева каменки, сунула к жару какую-то банку с очередным зельем и забылась в сердитом бормотанье — не то молитвы творила, не то пустопорожне ворчала.
Вот тут-то Юлька и показала себя настоящей ученицей бабки Сыромятихи — в мгновение ока вымазала Мишку с ног до головы горячим дегтем, не причинив боли ни одному разопревшему чирью, а их ведь на теле Мишки насобиралось дюжины три, не меньше. Пухлые Юлькины ладони и пальцы были стремительны, но так чутки и осторожны, будто самые нежные беличьи кисточки.
— Все, баб…
— Вздохните пока.
Девчонки скатились вниз, распластались лягушками на полу.
— Ой, Аленка, ну ты прям как головешка горячая. Баб, у нас уже волосы трещат… — взмолилась Юлька. — Окати нас холодненькой водичкой.
Бабка и ухом не повела, у нее другая забота — не упустить секунды, когда Мишка будет на последней грани между жизнью и смертью. Она вся подобралась, причитания ее убыстрялись в такт Мишкиному дыханию, а руки машинально готовили еще один веник из двенадцати трав. Потом Сыромятиха коршуном нависла над изголовьем Мишки, сорок раз повторила «Господи, помилуй» и дала команду:
— Аленка, зажигай лампу. Юлька, разведи щелок потерпимее, обмывать счас будем…
Мишка начал задыхаться. Горячий деготь забил поры, и тело перестало дышать, все шестьсот малых сердец отключились, убивая бездельем своим простудных и прочих диверсантов. Не хватало воздуха и главному сердцу, оно работало за всех, работало уже за пределами отпущенных возможностей. И Мишка опять переселился из мира доступного в нереальный, его снова обступили притухающие костерки звезд, только теперь они казались ему беглецами — это шестьсот его малых сердец превратились в звезды, хоть и старались жить сами по себе, но без Мишки не могли, он стал центром огромной звездной галактики, оставаясь и лесничим на единственном во всей Вселенной Зеленом острове. Но вот у Мишки появились две помощницы, Юлька с Аленкой, они летали над Землей в развевающихся оранжевых одеждах и присматривали за звездами, чтобы те не разбрелись с небосклона и не затерялись в бескрайности, а у Мишки в руках оказались огненные краски, о которых он когда-то мечтал. И начались чудесные превращения. Мишка рисовал всех, кого он вспоминал, а девчонки приносили одну из звезд и соединяли ее с картиной. Картина оживала: вот Жултай Хватков выезжает в поле на тракторе, Яков Макарович запускает мельницу-ветрянку, Петря Велигин раздувает горн в кузнице, Егорка Анисимов сражается с браконьерами Корнеем и Килой, Кузя Бакин гонит табун лошадей к водопою, Федя Ермаков строит мост, а еще появляются Анисья Князева, Таня Солдаткина, Тимоня, Дина Прокопьевна, ребятишки, старухи, солдаты…
Мишка рисовал все быстрее, и все меньше становилось беглянцев-сердец. Наконец звезды кончились, а Юлька с Аленкой поставили перед Мишкой старую, еще до войны написанную картину — портрет отца с матерью.
«Как жаль, — сказала Аленка, — что эту картину мы не сможем оживить».
«Почему?» — спросил Мишка.
«А звезды все…» — ответила за подругу Юлька.
«Это неправда! — закричал Мишка. — У меня есть еще самое главное сердце! Вот и отдайте его самой главной картине. А вместо меня пусть живут на земле отец с матерью».
Мишка шагнул к портрету, чтобы раствориться в нем, но тут появились вдруг двенадцать разноликих ребятишек, спасенных Мишкой на вымершей Земле, они схватили его и потащили к огромному костру. Мишка вырывался, звал на помощь, но все шестьсот человек, кому он успел отдать частичку себя, были заняты каждый своим делом, даже Юлька с Аленкой совсем не признавали его и огромными красными опахалами раздували костер еще сильнее. Мишке одному не совладать было с беспонятливыми и озорными детенышами, и уже затянутый в самую середину костра, он успел заметить, что его сердце превратилось в звезду и растворилось в той, последней картине. Отец с матерью ожили, вышли из картины к Мишке, а он вместо них замер на полотне…
Очнулся Мишка на полу, когда его уже обмыли щелоком. Сыромятиха прыскала на него холодной водой, а Юлька трепала по щекам своими пухлыми ладошками.
За окном над озером догорал костер вечерней зари.
На лавке желтым пятном светила семилинейная лампа.
— Ну, вы и даете… — кисло ухмыльнулся Мишка. — Не буду вас рисовать, кикиморы болотные… Самой захудалой звезды на вас жалко…
Сыромятиха вдруг сменила гнев на милость и заговорила почти ласково:
— Михалко, ты соображаешь хоть, чего мелешь-то? Или все еще во хмелю?
— Соображаю… Чтоб вы сдохли, ведьмы проклятые…
— Очухался, значит. Ну, слава те, Господи… Однако сызнова потерпеть надо. Счас шибко больно будет. Заразу-то с корнем бы выдрать, а?
— Куда от вас денешься… Заодно уж… Потом и я до вас доберусь… Самих на костре поджарю. А Юльке голову оторву…
— Давно пора, — засмеялась Юлька.
— Ладно, — старуха опять посерьезнела. — Аленка, садись по-турецки.
— Как?
— Ноги калачиком. Голову его коленками зажимать будешь. А руки завернешь себе за спину. Юлька, садись ему вершной на ноги. Удержишь?
— Хм…
— Тогда поехали. Держите покрепче…
Сухими и цепкими пальцами бабка обжимала распаренный до белизны и размякший нарыв, будто клещами вырывала корень за корнем.
Мишка дергался, мычал, пытался сбросить с ног Юльку, ругался, обещал девчонкам и старухе кару небесную, но Юлька лишь пыхтела да кряхтела, прижимая Мишку к половицам. Сыромятиха почему-то не сердилась на Мишкину ругань, а только поддакивала и после каждого «так их!» с каким-то мстительным удовольствием выдавливала сукровицу из очередного чирья. А вот Аленка не выдержала, когда Мишка уперся головой ей в живот, а руками сдавил ее худенькие бедра.
— Миша… — заплакала она. — Ты меня… переломишь…
— И-то… — Сыромятиха разжала Мишкины руки, встряхнула его за плечи и усадила. — Ну?
— Чего… ну? — его глаза начали принимать осмысленное выражение.
— Неужто больно было?
— Больно, — признался он. — Если б один или два… А то их штук сорок, поди…
— Ну, это еще цветочки. Счас ягодки начнутся.
— Каки ягодки? С ума спятила, ведьма? Я те счас шайку на голову…
— Ну-ну, поговори… И посмотри на себя. Ты ж в кровищи весь: на брюхе-то раны после болота еще не затянулись путем, и нарывы тверды по краям…
— Не слепой…
— Вот. Все дохлое мясо отпарить надо, кипяточком смыть…
— Я не сдюжу… Точно копыта отброшу.
— Сдюжишь, коль жить охота. Охота жить-то?
— Надо…
— Тогда марш на полок.
Мишка распаренной макарониной втянул себя на полок.
Сыромятиха окунула в воду сразу два веника и встряхнула ими над каменкой — резко и сухо запахло полынью, но не степной или полевой, а которая растет на безродной и солончаковой земле вокруг Сон-озера. Эту низкорослую и жесткую полынку называют богородской травкой, ее применяют вместо ладана, она заменяет серебро при очистке воды, а еще ей раны врачуют.
Сухо скрипнул бабкин голос:
— Девахи…
— Бабуш, я больше не могу, — взмолилась Юлька. — И Аленка чуть живая…
— Язви вас, вертихвостки… Да ладно уж, теперь сама управлюсь, — она плеснула на каменку ковш воды, и девчонок как ветром выдуло в предбанник.
… Они сидели на скособоченной лавке в сумеречной прохладе, кое-как прикрывшись короткими льняными простынками, и прислушивались к баталии за толстой дверью.
— Она что, правда его кипятком шпарит? — спрашивала у Юльки Аленка.
— Да нет, вольный жар напускает. Но венички ее… покрепче крутого кипятка. Когда Парфен Тунгусов с войны вернулся, все думали — помрет. А бабушка его вылечила.
— Тоже так?
— Ну. Только его и двое мужиков — Тимоня с Лапухиным — удержать под этими веничками не смогли, дверь в нашей бане так и вынес.
— Тише, он, кажется, плачет…
— Конечно, он же не Тунгусов…
Сначала Мишка вскрикивал, охал, спорил с бабкой, даже завывал по-волчьи, а потом, наверное, начал отчаянно отбиваться, так как лицо Юльки расплылось в довольнешенькой улыбке, а перепуганная Аленка зажала уши ладонями.
Потом в бане что-то загремело, дверь с хрипом отскочила, в предбанник ласточкой вылетела старуха Сыромятиха и растянулась в ногах у девчонок. Они вскрикнули от неожиданности, но тут же взвизгнули, увидев в проеме дверей окутанного паром окровавленного Мишку. Уставившись на дотлевающие головешками привидения, он прохрипел, едва разжимая запекшиеся губы:
— Тихо… Порядочек…
Перешагнул через бабку, еще два шага к озеру — и ухнул в воду, поплыл…
— Вот тебе и «собороваться начал», — удивленно проскрипела Сыромятиха, потирая поясницу. — Век доживаю, а впервой угораздило собственной хребтиной дверь открыть…
Девчонки не удержались, прыснули в кулачки, тоже впервые увидев счастливую и довольную Сыромятиху, а когда она стала подниматься и заойкала как молодуха: «Ой, мамоньки родные! Да откуда в нем силища-то взялась?! Вот так шабаркнул меня, старую! Ой-е-еченьки…» — тут уж в открытую расхохотались, откинули недомерки-простынки, и не успела бабка глазом моргнуть, — подхватили ее под руки и, перекрывая собственным визгом бабкины вопли, бултыхнулись в темную синь вечернего озера.
А на крутояре, у дома, уже истомились и ждали банщиков. Первым сорвался вниз Егорка.
— И-и-эх! — он на бегу сбросил рубашку, один ботинок и прямо в портках неуклюже шмякнулся брюхом на воду, радостно заголосил, подбавляя суматохи.
Сыромятиха вопила неожиданно молодым, истошным голосом, за-полошно молотила по воде руками, отбивалась от девчонок, потом уцепилась за Егорку.
— Егорша, ради Бога, спаси меня от лихоманок, вытащи на твердь земную…
Бочком и впритруску сбежал к воде Яков Макарович. Не разобравшись в сумерках, кто тут кого обижает, он треснул по шее Егорку, когда тот уже вытаскивал бабку на берег. Егорка взвыл и упал обратно в воду, а там на него напали Аленка с Юлькой, топить его начали за предательство.
Старуха, обретя устойчивость, вернула и прежнюю свою сердитость, хотя в прилипшей к худобе мокрой станушке походила на кошку, ошалевшую от неожиданного купания.
— Явился? — Она выхватила у деда Якова сухую рубаху и платок, шагнула в предбанник переодеваться.
— Я завсегда, как скажешь…
— Изыди, сатана, — донеслось из-за двери, — глаза б мои на тебя не смотрели. Не мог раньше-то гонца за мною прислать? Сам шибко грамотный?
— Дак… прислал же…
— Прислал он… — Сыромятиха вышагнула к деду, ткнула его в лоб скрюченным пальцем. — Еще день — задушили бы чирьи Михалку. Это как понимать твою грамотность?
— А теперича? Пронесло?
Сыромятиха оскорбилась.
— Что балаболить-то. Поди, Господь сподобил, — не ответила старику, только глянула на озеро, на появившуюся лунную дорожку и перекрестилась. Потом кликнула внучку: — Юлька! Подь сюды…
— Я не Юлька, я седни заделалась русалкою…
Она без стеснения, с какой-то лихой дикой грацией предстала перед стариками, светясь лунным серебром крепкого пружинистого тела и колдовской теменью мокрых распущенных до колен волос.
Дед Яков крякнул и отвернулся, а бабка на миг очаровалась, узнав в Юлькином естестве себя молодую.
— Перед парнями-то не шибко форси голяком. При такой луне Псалтырь читать можно. А ты…
— А я такая! Вся в тебя! Зачем звала-то?
— Мы с дедом уехали. Чо робить дальше — знаешь?
— Ой, бабуш… — она чмокнула Сыромятиху в щеку и хотела убежать, но бабка ухватила ее за «гриву».
— Отвечай, нечисть басурманская…
— Ой-ей! Мне чо, экзамен тебе сдавать?
— Я о порядке пекусь. Ведь все перепутаешь, торопыга. Малый и большой заговор каким чередом идут?
— Я те чо, совсем — здравствуй дерево? Или — как? Отпусти!
— Юлька… — тихо, но предупредительно заворчал дед Яков. — Не перечь. Не то хворостиной отпотчую…
— Ага… Сговорились! Ладно. Когда на руках к дому понесу, тихо повторять первый заговор, чтобы не трепыхался. А большой заговор — вместо колыбельной напевно, с призывом о спасении и благодати Богородицы Державной.
— А в промежутке с молитвою что сотворишь?
— Отпусти волосы-то, и так не убегу.
— Ну?
— Да знаю я все не хуже, поди, тебя… — Юлька тряхнула волосами, прижалась к бабке спиной и тихо, как бы сама с собою, заговорила:
— Вот он сейчас прозябнет на ключевых-то водах, дотянет до берега, тут я его, голубя сизокрылого, снова в баньку да в легкий жар. Без Аленки и Егора управлюсь, чтоб не спугнули задушевное слово. Пропотеет как следует, я его омою целебною водицею, что деда принес с озера Кусоккан. Ну а в доме уже постель чистая, и на столе ты оставила кедровую живицу. Сначала всю ранку кончиками пальцев расцелую, заговорю своими задумчивыми словами и живицею укрою. Заверну в ту чистую холстину Михалку и тут уж сотворю твой главный заговор: «Господи Превеликий и Милосердный, слава Тебе…» И т. д. и т. п. Ты довольна? — она обернулась к бабке, обняла ее и тихо шепнула на ухо:
— Бабуш, пожалей меня. Я так за него боюсь…
— Не кручинься, дитятко, — бабка что-то назидательно прошептала Юльке на ухо, развернула ее за плечи и сильно шлепнула ладонью по упругим ягодицам. — Иди, порусальничай пока…
Юлька аж взвизгнула от неожиданного шлепка, подпрыгнула стрекозой и метнулась в воду.
— Спасибо тебе, душа моя, — дед Яков накинул на плечи бабке свой пиджак.
— И тебе спасибо, соколик мой ненаглядный.
Наверно, уже полвека дед Яков не слышал таких откровенных речей своей супружницы.
У берега в воде дурачились девчонки с Егоркой, все никак не могли удержать его под водой. А к перешейку, туда, где бьют со дна холодные ключи, медленно плыл на спине Мишка. Он даже не плыл, а просто лежал на светящейся чешуйчатой дорожке, раскинув руки и направляя тело по невидимому течению знобящей родниковой воды.
Назад: Глава 16 Последний редут
Дальше: Глава 18 Все горести и печали