44. БЕДОВЫЙ ВОР
Привели Григория на допрос в съезжую, допрашивал его подьячий Викула Палеев, присутствовал при этом сам воевода Максим Григорьевич. Много был наслышан он о Плещееве. И в Москве ему сказали, чтобы никакого послабления Григорию не делал, а лучше всего, чтобы Григорий этот в тюрьме бы сидел. Вот теперь и случай вышел его надолго упрятать, может навсегда. Викула Палеев орет:
— С ведьмами путаешься? Чертовщиной занимаешься? На костре изжариться захотел?
А Плещеев ему:
— Ты сам черт! А я не у таких чертей сиживал. Я в Кузнецке сидел, я в Томске сидел. Я всюду сидел, да всюду вышел.
— У нас не выйдешь! — вскипел вдруг воевода Ртищев. — Пороть его кнутом, пока не расскажет во всех подробностях, как у него с ведьмой связь получилась, через какие чары. Что еще ведьма наведьмовать собиралась?
Пошли за Каролусом Гарвеем. А тот рад стараться. Не забыл пинка того самого. Ух, отомщу! Кнут-то из воловьей кожи. Просеку насквозь.
Григорий на «козле» лежит, зубы сцепил, ни звука не издает. Даже воеводе любопытно. Правда, черт! Терпит. Да и спина вся в шерсти, как в рубахе. Долго старался Гарвей, аж вспотел. Вот отвязали Григория, воевода спрашивает:
— Ну, каково?
— А ничего, — отвечает Григорий, — ровно комар щекотал. Уж дали бы мне Каролуса выпороть, уж я бы его научил, как кнутом пользоваться.
— Ох, Гришка! Доведешь ты меня! — вскричал Максим Григорьевич. — Прикажу запороть до смерти!
— А слышал ли ты, воевода, про святого Василия Мангазейского? — спрашивает Григорий. — Так вот. В Туруханском крае в тысяча шестьсот втором году воеводою был самодур вроде тебя, Савлук Пушкин. Забил по дурости своей ключами амбарными до смерти служителя купеческого Василия. И бросили того Василия в болото. И прошло двадцать лет, и однажды охотники нашли тело сего Василия нетленным. И был причислен он к лику святых. И боле я тебе ничего не скажу, об остальном сам думай.
— Убрать его! — заорал воевода. — В тюрьму. Воды не давать, а кормить соленой рыбой. Небось, и без кнута заговорит.
Мужская тюрьма в Енисейске была поболее размером, чем в Томском. Было в ней две половины. В лучшей половине сидели аманаты. Были они в крепях-чепях, да в казенках-колодках. Однако могли выходить на двор тюремный свободно и кормили их хорошо. Были они залогом того, что ясашные людишки из дальних улусов будут платить ясак исправно, и не перебьют, не покалечат сборщиков.
Но и в аманатском сидении хорошего было мало. Случалось так, что сборщиков ясака убивали в дороге совсем не те племена, из которых аманаты взяты, но аманатов все равно казнили. Так, что ели хорошо, да мысли были у них не сильно хорошие.
Григорий попал в ту часть избы, где сидели разные оторви-головы. Они сразу же стали приставать с расспросами: верно ли, что он с ведьмой спал. Каково это на вкус? И ездила ли она на нем по ночам? Он отвечал кратко:
— То она — на мне, то я — на ней.
Рыбу соленую, которую ему принесли, съел. Все мужики в тюрьме были предупреждены, что нельзя давать ему воды ни под каким видом. За это казнь лютая была обещана.
А мужики знали, что меж ними ярыга есть. Но не знали — кто из них? И не давали Григорию воды. И тюремщики нарочно перед ним ковш берестяной пустой ставили, дескать, посмотрит, пить захочет, говорить начнет, подьячего позовет, да все про колдовство-ведьмовство расскажет.
Григорий молчал, пить не просил. Утром стражники заглянули в тюрьму, как им велено было, смотрят, а перед Григорием — полный ковш воды!
— Где взял? — спрашивают.
— Нигде, — говорит, — видал во сне кисель, да ложки не было, лег спать с ложкой, да кисель не приснился. По усам текло, а в рот не попало. А лучше вы так скоро, как я, скороговорку скажите: ал лал, бел алмаз, зелен изумруд!
— Молчать! — кричит стражник. — Где взял воду, спрашиваю?
Стали всех сидельцев тюремных на дворе поить, в избу воды не давали, из ковша у Григория воду вылили. Утром пришли, а ковш перед ним опять полон.
— Где взял?
— Нигде. Сон мне снился, будто на утках плавает озеро. Еловую палку бросил — перебросил, рябиновую бросил — недобросил, березовую бросил — угодил. Озеро улетело, а утка осталась. А я ее съел. А вот вы скороговорку так скоро, как я, скажите. У дуба суха — два сука, один сук мокр, другой сух, у суха сука — белошерста сука!
— Вот и видно, что ты для костра поспел! — сказал один из стражников. — А для топора ты и сразу был готов.
С той поры стали его кормить, как всех, горохом пареным да репой, а воды не лишали — бесполезно.
Томительно тянулись дни. Только и узнали, что ныне — праздник. По всем церквам читают с амвонов о воссоединении Украины с Россией. Провидцем оказался патриарх Иосиф. Верно все предсказал.
Было в тюрьме двое украинских казаков. Их хлопали теперь по плечам: браты! Теперь мы еще роднее. От одного же корня пошли, первый язык наш был общий, да и теперь понимаем же друг друга без толмачей. Вы — казаки, да и мы — казаки, всегда найдем о чем потолковать.
Григорий вел себя смиренно. Муха уснет, он для нее маленьким ножичком колоду вырежет и хоронит. Таракана мертвого найдет и его хоронит. И всю службу читает, как дьяк над покойником.
— Шутовой парень! — говорят про него разбойники Васильевы, братья — погодки. — Нам бы его в шайку — не скучно было бы!
А братья эти на караваны нападали на лесных тропах. На людей воеводских, ехавших в острог с ясаком, и лесных людишек грабили: отнимали пушнину, женок и дочек. Много за ними числится дел.
Долго добивался Еласка свидания с Григорием, по-разному тюремщиков умасливал, кому — вина кувшин, кому — ефимок. Среди стражников и знакомые были. В одно из воскресений пустили его на свидание.
Буда передал Григорию корзину с вином в тыквенной баклаге да едой. Тыквенную баклагу потому Еласка положил, что знал — это всегдашняя походная фляга Григория. Правда, из другой тыквы вырезанная, а та, что была прежде, — в доме Григорьевом осталась.
Григорий впился зубами в жареную утку, глотал жадно, а когда проглотил последний кусочек, спросил:
— Что с Саввой? На воле он?
— Эх, парень, говорить даже не хочется, — отвечал печально Буда, — я ведь Савву похоронил.
— Как?
— Так он же дом оборонял, стражника подстрелил, ему секирой голову развалили на две части, как арбуз.
Глотнул Григорий из баклаги вина и потупился:
— Из-за меня погиб. Чудна судьба. Был маркизом Брабантским. Дядя его, маркиз, был девственником, поскольку алхимией занимался. А только девственнику духи даются. И когда умирал его дядя, то завещал Савве хрустальный шар. Через сей шар можно видеть разные картины прошлого и будущего. Но для этого надо быть девственником. И Савва им оставался. Никогда женщин не знал.
Зарок, данный дяде, исполнял. Он рожден был при короле Генрихе Четвертом да королеве Марии Медичи, воспитан, как фряжский дворянин. Служил же на войне при польском короле Сигизмунде и попал в плен. Сослали его в Томск, а там воеводы у него хрустальный шар отобрали.
В Енисейске он сделал шар другой, но говорил, что сей шар уже хуже первого. Руду с лозой искал. Многоученый муж, золотая голова, а они по этой голове — секирой. Досадно. Отомщения такое дело требует. И что за судьба? Фряжскому маркизу умереть на чужбине?
И рассказал Буда, как он ходил к Прасковье Племянниковой. Говорили. Пожертвовал на монастырь изрядно. Разрешила тогда похоронить Савву на задворках монастырского кладбища. Вырубил он крест ему православный, написал имя и звание на камне. Пусть ему земля будет пухом. Лежит не так далеко от казаков, погибших в походах. Савва ведь тоже был землепроходец изрядный.
— Многих Сибирь-матушка успокоила, — задумчиво сказал Григорий, — казак не тот, кто в поле скачет, а кого рубят, а он не плачет. Народ наш неугомонный, всегда на нашей земле будут казаки, покуда свет стоит.
Григорий пригнулся к уху Еласки и шепнул:
— Бежать хочу, не придумал еще — как. Больно тюрьма крепка, камня в сих местах много, вот и строили крепко.
Буда шепотом отвечал:
— Бежать надо, казаку в неволе — не в чистом поле. А знаешь, что сказал казак, когда в поле у костра прикуривал трубку да опрокинул котел с кашей? Сказал он: мол, тут теснота такая, что повернуться негде!
Эх! А дом твой отдан ныне со всем добром, кое в нем есть, Гарвею проклятому. Там змей бородавчатый ныне пьет твое вино да нечистым духом своим углы отравляет. Говорят, все иконы православные в нужник побросал. Обливанец проклятый, на статуйку молится. Потерпи чуток, еще приду, плавун-травы принесу. Высушу ее, разотру в мелкий порошок, научу тебя, как с ней поступить…
Стражники уже заглядывали в тюремную избу, один, сидевший в ней, наблюдавший за свиданием, сказал:
— Довольно тебе, Буда, шептаться, как бы не договорились до чего.
Буда обнял Григория, поклонился, надев свою вишневую шапку, вышел, наклонясь в дверях.
Григорий после сего стал еще веселее. Повеселиться у нас на земле охотников всегда — хоть отбавляй. И Григорий потешал всех веселыми приговорами, которые слыхал у московских скоморохов да в разных землях зарубежных у всяких затейных людей.
— Около свищет. Кто? Где? Ищет. Свищет — беда! Он — в лес. На березу влез. Сидит. Все равно свистит! Свистит в лесу. А свистело… в носу!
— Га-га-га! — смех сотрясал тюрьму. Смеялись братья-разбойники и украинцы, попавшие сюда за то, что казенный лес на сторону сбывали со своего плотбища, и прочие удалые люди.
Иногда приходили послушать Григория и стражники и тоже от души хохотали. Уж очень неожиданны и забавны были его шуточки. По здешним местам никто ничего подобного не знал.