17. ВОРОБЬИНЫЙ СКОК
На Спиридона Солнцеворота прибыл день на воробьиный скок, а медведь в берлоге перевернулся на другой бок. Бабы закармливали кур из правого рукава, да говорили при том волшебные слова. Но не пришло лето, мало курям света, а в темени кочет песни петь не хочет.
В свят вечер не ели до утренней звезды, столу связали ноги, чтобы не сбежал никуды.
В Святки не гни ни обруч, ни прут, не то черти приплод сопрут.
В Святки прикатил Григорий в санях в Спасскую слободу. И сразу к Устинье и Семке: старый друг дороже новых двух.
А в слободе дела странные. Не поймут, что такое, но нет никому покоя. Давно уж ни за что убили старичка, много воды укатила река. Но все бредут сквозь густые леса к здешним местам чудеса.
Семка помогал мельнику Платону прошлой осенью зерно молоть. Явился нищий в рубище, попросил горсточку ржи Христа ради. Платон и говорит:
— Тебе — горсть, другому — другую, так я в прорухе буду, у меня, чать, зерно не свое, а даденное.
А Семке того нищего жаль стало, он сказал:
— Я дам ему горсть со своего мешка! — и сыпанул нищему со своей ржицы две горсти.
На другой день они все даденное крестьянами зерно смололи. Семка стал свое зерно молоть. И был-то всего мешок. Мелет, мелет, уже десять мешков муки намолол, а зерна на жерновах не убывает. Платон говорит:
— Хватит тебе, дай-ка я свой мешок подставлю! — подставил, и сразу мука идти перестала, нет ни зерна, ничего. Озлился Платон, в тот же вечер пошел к попу Ипату и говорит:
— Семка Тельнов — колдун, глаза отводит, с чертями знается.
Ипат вызвал Семена к себе, ругается:
— Говорил я тебе, что пьянка до добра не доведет? Кайся и молись!
Семка и молится, и кается. Своя рожь в этот год не уродила и с мельницы его прогнали. Привез десять мешков муки, намолотых из одного мешка зерна.
А слободчане знаться с ним перестали: колдун! Его к себе не принимают, сами к нему не ходят, в церкви сторонятся. Что тут делать? Запил пуще прежнего Семка.
В город поехал да пару мешков муки на колмацкую травку сменял. Запрется в бане и курит, смолит. И с Устиньей совсем спать перестал. Просто рядом полежать может, а больше — ничего. Ей обидно. Научила ее старушонка одна. Ночью влезла Устинья на колокольню, привязала лоскут от своей рубахи исподней к языку колокола. Звонарь придет, звонить начнет, к Семке от того звона мужская сила вернется.
Но враг рода человеческого силен. Не раз в эти дни Семка в Томский возил муку на колмацкую травку менять. Устька сильно на него озлобилась. А что делать?
Так жили, мучились. А тут вдруг Григорий — нежданно-негаданно. Едва выпили с Семкой по чарке, тот и свалился под стол. Он уже до этого едва на ногах держался.
— Едем в город, — сказал Григорий Устинье, — Семку в сани с собой посажу, придерживай его, чтобы видели, что с мужем едешь. У нас народ — у каждых ворот!
И погнал Григорий лошадей. На Устинью поглядывал да думал. С тех пор, как приехал с Кузнецкого, все хотелось Устинью повидать, да знал, что в поле они с Семкой ломаются, думал: пусть зима ляжет, праздники придут…
По приезде из Кузнецкого пришлось ему сидеть дома тихо. Васька-Томас рассказал, что в отсутствие Григория приходили воеводины люди, влезли в баньку да всю винокуренную хитрость переломали. Побывали и в нижнепосадском доме и там котлы и трубки повыдергивали в баньке.
Васька ходил к воеводе жалиться. Говорил, что котлы — не для сидения вина, а для выделки кож. Не поверили. Посмеялись и дали прочесть новый царский указ: аккуратный Васька сделал выписку из указа, которую и прочел Григорию. Вот что было в бумаге: «Разбои, корчмы и бледни искоренять всяко, чтобы при воеводстве никакого иного воровства и убойства…»
Воевода велел считать свободными заигранных прежде Григорием казаков. Они и разбежались, кроме немтыря Пахома. Ушел Татубайка и увел в леса свою Фатиму.
Но женское сословие в дому Григория не убывало. Вслед за ним из Кузнецкого приехала Дашутка. А Галия привела в дом девку Таньку, которая была холопкой князя, да сбежала от него. Григорий велел беречь Таньку пуще глаза. Это козырь против воеводы: неправильно холопит людей, девок сильничает.
Все это думал, пока ехали из слободы в Томский. А вот и город, толпа смотрит, как монахи кажут вертеп. Григорий приподнял Устьку: смотри!
Вертеп был с луковкой на верху, как церковь. Окошечко, а в нем видно: Богоматерь держит на руках младенца Христа. Над ней витает Святой Дух в виде голубя. По левую руку её — святой Иосиф, по правую — дары волхвов: злато, смирна, ливан. Вокруг вертепа вращалось бумажное колесо, приводимое в движение теплом свечи. На том колесе проносились три бумажных царя, на бумажных же конях.
Вновь сели в сани, проехали на Уржатку. От холода Семка немного очухался:
— Где это я?
— В раю! — сказал ему Григорий.
А праздник сиял огнями. С горок мчались на санках парни и девки, кидались снежками. Возле дома Григория Ушайка блестела зеркальным синим льдом, в этом зеркале отражались заиндевелые деревья. Васька-Томас вышел на крылечко с глиняной трубочкой в зубах:
— Ряшеный у нас, отшень карош!
Приехавших встретили «кикиморы», «лешие», «купцы». Последние имели на себе только подштанники и шубы — мехом наружу. Купцы заорали Устинье в ухо:
— Сколько аршин отмерить?
— Двадцать! — опрометчиво сказала она, тотчас ей отсчитали двадцать ударов прутом по спине.
В дом вошли еще мальчики и девочки со своим маленьким вертепиком. Один мальчик назывался трапезником, он зажигал свечи, тепло которых вращало бумажных ангелов, они как бы порхали. Другой мальчик звался дьячком, он собирал в тарелочку копеечки. Григорий дал малышам целый рубль, они со смехом удалились. Затем Плещеев таким же манером отделался от ряженых. И сказал Ваське-Томасу:
— Боле никого в дом не пускать. Запри на чепи ворота и калитки и дом. Подавайте ужин.
Явились Дашутка, Пахом и Танька, которые тоже смотрели вертепы, причем Григорий сказал:
— Я же говорил — Таньку на улицу не пускать, а то Осип ее поймает, мало ей не будет!
— А мы ее рядили кикиморой, — рассмеялась Дашутка, — она рожу сажей мазала, кто ее узнал бы? Да ведь погулять девке хочется, али нет?
— Похочется, похочется и расхочется. У вас, у баб, — черт в подкладке, сатана в заплатке. И не про вас ли сказано: уедно псу, да неулежно?
В этот момент пришел Бадубайка и принялся колотить в запертые ворота, он был весь в снегу. Когда его впустили, Григорий спросил:
— Где ты был? Почему пьян и в снегу весь?
— Был я в кабаке, слушал людей. Кое-что тебе рассказать хочу.
— Говори тут, у меня от своих секретов нет, а Семка тоже свой, да пьян к тому же до того, что вряд ли завтра вспомнит, что сегодня ел.
— Ярыги говорят, что воевода следить за тобой велел.
— Я это знаю. Разве я в кабаки хожу? Разве я кого заигрываю? Разве я вино курю?
— Любому человеку скажу под страхом смерти, что нет за тобой такого! — сказал торжественно Бадубай, хотя знал, что винишко помаленьку Томас курит, да Бадубай сам ему помогал. — Нет, друг, ты, как приехал, так читал толстые книги, в которых много умного написано, которое кроме тебя и не понять никому.
— Да так и было, — сказал Григорий. — И скоро вы узнаете, что я не зря все это делал.
Когда поужинали и все разговоры были закончены, разбрелись по дому в разные закутки женки. А Семка уснул прямо за столом. Григорий взял Устьку за руку и повел ее в верхнюю светелку. И луна светила в окно, напоминая о давнем.
Проснулись в доме поздно. Семен уже встал и никак не мог найти Устьку. Григорий оделся, спустился вниз. Спросил Семена:
— Голова трещит со вчерашнего?
— Эх Григорий Осипович! Только и ходу, что из ворот да в воду. Вино вином, а без колмацкого шара теперь жить не могу. Нет ли у тебя травки затейной?
— Нет Семка. Ярыги одолели воеводские. Ни самому угоститься, ни гостей угостить… Что, если мне в вашу слободу перебраться? Хочется иногда вольным воздухом подышать, да и винишко там потихоньку курить можно будет. Как думаешь?
— А что? Возле нашей усадьбы — пусто. Стройся. Дашь попу Ипату на церковь, он сход подготовит, вынесут решение.
— Да ведь лес уже сейчас готовить надо, если летом строиться. Что, если мы у тебя в доме, Семен, поживем, пока лес готовим? Я да Бадубайка, да Пахом, да бабы, а Васька-Томас будет здесь за моими домами присматривать.
— Что же, — сказал Семен, — я согласный, хоть завтра переезжайте. Мне лишь бы всегда опохмелка была, да травку хоть раз в день покурить. А так я согласный.
Тут и Устька появилась:
— Заспались мы с бабами, с вечера сказки говорили, поздно спать легли, а сегодня еле глаза продрали…