29. ДВА ПОРТРЕТА
Через две недели Еремей понес портрет Дарьюшки к купчихе Матрене Ивановне Рукавишниковой. Он не ждал для себя ничего плохого, наоборот. Его похвалят за помощь в поисках Даши. Может, найдется Даша, и в благодарность за всё её отдадут замуж за Еремея. Рукавишникова целовала портрет, падала на колени, простирала к Еремею руки, просила сказать, где же теперь Дашенька?
— Не знаю, где Дашенька, но полагаю, что находка мной сего портрета говорит о том, что она жива, нужно вам обратиться к властям, чтобы искали. Да, как Дашенька найдется, я думаю, вы, Матрена Ивановна, конечно, и меня не забудете.
— Не забуду, не забуду! Ох, надо идти в присутствие! Ох…
И в тот же день Еремея отправили в подвал, сковав руки и ноги. Он был этим возмущен чрезвычайно, вот она, благодарность людская! В подвал к Еремею явились Адам Кучевский и Зиновий Иванов-третий. С ними были два мрачных господина в кожаных фартуках и с клещами в руках. Щеголеватый Адам сказал:
— Помнится, братец, ты давно был замешан в делах неправедных. Тебя видели с беглым Горемиром. И еще — портрет. Теперь ты должен будешь рассказать всё, что знаешь, всю правду. Иначе вот эти молодцы начнут у тебя вырывать персты клещами. Так, рассказывай!
— Ваши благородия, господа хорошие! Если вы насчет портрета, то нашел я его в роще. На березе висел. Так искусно изображено, что я сначала подумал, что это стоит живая Дашенька Рукавишникова.
— Стоп! — прервал его Зиновий Иванов-третий. — Где эта роща и где эта самая береза, в каком месте?
— Да там же, на бугре за речкой Игуменкой, там еще три больших ручья в Ушайку впадают и пасеку какой-то карла-недомерок держит.
— А черную карету видел там? — стал магнетизировать его Адам.
— Да какая карета, ваше высокоблагородие! Я как Дашу увидел в лесу, так и обмер. Никаких карет не заметил, ни когда туда шел, ни когда обратно. Вообще ни души рядом не было. Я-то еще радовался: удобно портрет взять. Ну, взял, потащил. Повернул его краской к себе, а холстом наружу. Закоулками плутал. Никто и не заметил меня с этой ношей.
— Так-с! — сказал Иванов-третий. — Взял, в город припер, а почему же его Рукавишниковой сразу не отнес?
— Так ведь красота-то какая неописуемая, ваше высокоблагородие!
— Значит, присвоить чужое имущество возжелал.
— Так ведь полюбоваться хотелось! В лесу же нашел. Можно сказать, ничье имущество.
— Ладно! — подвел итог беседе Адам Кучевский. — Сейчас поедем в ту самую рощу, и ты покажешь ту самую березу, возьмем с собой портрет, и ты его повесишь на тот же сучок точно так, как он висел.
— Ошибиться могу.
— А ты не ошибайся, здоровее будешь.
Вскоре Еремей уже сидел в казенном тарантасе, рядом с Адамом Кучевским и Зиновием Ивановым-третим. За ними скакали казаки и ландмилицкие солдаты. Кавалькада вытянулась на целый квартал, везли зачем-то даже пушку. Они проехали по Монастырскому лугу и Заливной улице к мостику через Игуменку, затем дорога пошла в гору, называемую томичами попросту бугром. Возвышенность эта поросла пихтовыми, осиновыми и березовыми лесами и рощами. Были там небольшие озера, бежали малые реки, не имевшие имени, называвшиеся просто ручьями.
Тарантас подлетел к пасеке. Адам Кучевский подскочил к пасечнику и ударил его своей тонкой тростью по глазам:
— Говорить будешь?
Пасечник пинком скинул крышку с одного улья, с другого. Пчелы с гневным жужжанием набросились на приезжих. Дюжий казак перетянул карлика шашкой плашмя по лысине. Пасечник упал. Пчелы жалили казаков в глаза, нос и во все открытые солнцу места. Только и было слышно: «Твою мать!». Всадники вздымали лошадей на дыбы, но пчелы отлично доставали седоков и в таком положении. Кавалькада рассыпалась по роще. Вдруг один из казаков крикнул:
— Сюда! Человека нашел и картину!
Адам Кучевский и Зиновий Иванов-третий погнали тарантас по кочкам, так, что у бедолаги Еремея звенели кандалы на руках и ногах и стучали зубы.
— Нашел!
Сыщики, держа наготове пистоли, обошли полянку. К дереву был прикреплен портрет Дарьи Рукавишниковой — еще более прекрасный, чем первый. На земле около портрета валялись палитра, баночки с красками, кисти и два пустых штофа из-под водки. Положив голову на кочку, спал заросший волосами человек. Одет он был по-господски, от кармана сюртука свисала золотая цепь от часов. Пальцы незнакомца были в краске.
Адам Кучевский и Зиновий Иванов-третий принялись тереть незнакомцу уши, ясно было, что этот человек и нарисовал портрет Дарьи. Но он никак не мог прийти в себя, когда его окатили водой из ведра, он повернулся на бок, попытался встать и не смог, пробормотав:
— Какого дьявола?
— Эге! — вскричал Адам Кучевский, откидывая волосы со лба незнакомца. Господин-то клейменый. Вор! И на щеках у него тоже написано! Ишь ты! Еще и картины рисует! Казачок-то молодец, нашел нам того, кого надо.
— Надо-то нам Дарью Рукавишникову и две черные кареты, — сказал Зиновий Иванов-третий.
Адам Кучевский ответил:
— Сейчас закуем пьяного франта в кандалы, а то проспится, так с ним нелегко будет справиться. Видно сразу, что прошел он огонь, воду и медные трубы. А уж оклемается, так расскажет и про кареты, и про все прочее.
Обыскали всю округу, но больше ничего и никого не нашли. Оставили на бугре на ночь посты, а неизвестного господина повезли в Тайную канцелярию. До ночи он отсыпался, а в полночь начался допрос, на который прибыл сам комендант города Девильнев.
Адам спросил:
— Скажи нам свое отчество, звание, да скажи, не ты ли нарисовал вон те два портрета?
Незнакомец сказал:
— Я Алексей Мухин, художник, и портреты нарисовал я.
— А где же та, которая служила тебе натурой?
— Её больше нет, я её похоронил.
— За что ты её убил?
— Я её не убивал. Один из моих подчиненных, по кличке Дерево, принес из города куличей. Говорил, что украл в кухне какого-то купца. Куличи были красивы и пахли прекрасно. Два кулича я отдал Палашке, а остальные сожрал этот дуболом. Оба умерли в страшных мученьях. Палаша кусок кулича не доела, я кинул его собаке, так и собака околела. Кто это подстроил, не знаю. Может, это сделали вы?
— Но-но! Каторжник! Не говори глупостей! Её звали не Палашка, а Дарья. И почему сам-то куличей не отведал?
— Я никогда не ем сладкого, вот почему! И, слава богу, что других моих людей рядом не было. Да лучше бы они все подохли до единого, да и я сам, чем Палашка!
— Далась ему Палашка! Говорят тебе, что её звали Дарьей. Где ты её похоронил?
— Там, неподалеку от пасеки, красивая такая поляна и много цветов. Потом я стал пить водку и дописывать её портрет. Напился и уснул. Остальное вы знаете.
— Нет, не знаем! Где две черные кареты, на которых ты со своими разбойниками выезжал на грабежи, где украденное вами добро. Вон на тебе золотая цепь, чья она?
— Была прежде почтмейстерская. А насчет остального добра. Так большинство его роздано беднякам. И черных карет вы не найдете. Они далеко на таежных заимках и перекрашены в другой цвет, а в какой — не скажу. И люди мои все теперь далеко, у нас на случай опасности все продумано. На пасеке вы увидите лаз в омшанике, подземный ход, три подземных горницы.
Но там теперь вы ничего не найдете. Кроме желтого слитка. Этот слиток я сделал из металла, который отобрал у бугровщика Еремея Жукова. А когда я стал сплавлять этот металл, я понял, что это вовсе не золото. Что-то вроде бронзы. Где он такую ерунду откопал, — ума не приложу. А боле я вам ничего не скажу, да и пасечник тоже не скажет, хоть огнем жгите, он тоже старый каторжанин. Да хранят его святые Зосима и Савватий.
Адам Кучевский обратился к Девильневу:
— Может, господин комендант хочет что-то спросить у преступника?
Девильнев встретил взгляд синих отчаянных глаз Мухина, потупился, ничего не спросил. Но распорядился:
— Надо проверить всё, что он сказал. Найти могилку. Если все подтвердится, передайте госпоже Рукавишниковой моё душевное участие.
Осенней порой под бой барабанов на черной телеге вывезли Алексея Мухина, скованного по рукам и ногам кандалами, на тот самый бугор, где прежде он прятался со своей ватагой. Вешать пришлось его одного, потому что других разбойников не нашли, а старый и хворый пасечник помер в тюремной яме. Неподалеку от обрыва у большого ручья, рядом с могилой Дарьи Рукавишниковой, был установлен высокий столб с укрепленным на его конце колесом. Оно вращалось на оси при каждом порыве ветра, и была пропущена через колесо веревка с петлей.
Полгорода собралось у места казни. Протрубили трубы. Один палач накинул Мухину веревочную петлю на шею, затянул её потуже, другие два стали тянуть за длинный конец веревки. Мухин поднимался все выше в небо, дрыгая ногами и руками, и кандалы звенели, словно частушку вызванивали.
Потом звон прекратился. Один из палачей по высокой лестнице добрался до вершины столба, привязал конец петли к колесу, лишнюю веревку обрезал и скинул вниз. Вот палач этот спустился по лестнице на землю, лестницу убрали. И палач, словно цирковой артист после исполнения номера, стал обходить толпу со своей широкополой шляпой. В шляпу со звоном падали копейки. А Алексей Мухин при каждом порыве ветра совершал круг на своем колесе, чуть покачиваясь в петле.
И кто-то его жалел, кто-то проклинал, а кто-то просто любопытствовал, ну словно в театре достопамятного гастролера Гамбуцци. Бывают среди нас такие люди, им, что фигляра смотреть, что повешенного человека.
В этот же день, и почти в самый час казни Мухина, повесилась в келье своей на черном поясе старая монахиня Евфимия. Но незадолго до страшной смерти она весь день под колючей бояркой на монастырской скамье рассказывала всю историю своей жизни инокам, юродивым Гавриилу и Георгию. Слушали юродивые молча, иногда вдруг начинали слезы лить, иногда сердились, начинали урчать, как злые коты, мяукать, щипать монахиню. Потом приказывали: бай дальше! Она баяла. А когда ушла к себе в келью, юродивые запели по-детски:
Бабушка стара
На завалинке спала,
Коньков пасла.
«Куда мои кони ушли?»
«В сарай
«А где сарай?»
«Водой снесло».
«А где вода?»
«Быки выпили».
«А где быки?»
«В лес ушли».
«А где лес?»
«Девки выломали».
«А где девочки?»
«Повыросли,
замуж выскочили».
«А где мужья?»
«На войну ушли».
«А где война?»
«Осередь огня».
Нишкни, нишкни,
Женихи пришли!
«А где женихи?»
«За воротами стоят».
«А где ворота?»
«Водой снесло».
«А где вода?»
«Быки выпили».
«А где быки?»
«За горы ушли».
«А где горы?»
«Черви выточили».
«А где черви?»
«Гуси выклевали».
«А где гуси?»
«В тростник ушли».
«А где тростник?»
«Девки выломали».
«А где девки?»
«За мужей ушли».
«А где мужья?»
«Траву косят».
«На что трава?»
«Коров кормить».
«На что коровы?»
«Молоко доить».
«На что доить?»
«Ребят поить».
«А на что ребят поить?»
«За воротами стоять».
И прошла мимо юродивых игуменья Олимпиада Бурмакина и прикрикнула на убогих умом:
— Поют тут! А в монастыре грех великий, какого со дня его основания не было! Старица Евфимия в своей келье на собственном поясе повесилась. Потешила дьявола! Весь грех на меня ляжет, а вам хоть бы что! Смеетесь тут!
Услыхав таковы слова, юродивые оборвали песенку. Заеды в углах губ их кровоточили, сопли были зелены, слюни тягучи. А как они не мылись никогда, то и сопреть уж должны были давно, но ходили они бодро.
И встали иноки непонятные, и пошли в Казанский собор Алексеевского монастыря, и стали на колени, принялись молиться. И день молились, и два, и три. Без еды, без отдыха. Забеспокоились и архимандрит, и прочие священники. Стали их уговаривать, они не слышат. Пробовали из собора вывести: не получается. И вериги их, и пояса — раскалились докрасна, а железные башмаки в каменный пол носками углубились. На пятые сутки ночью, когда в соборе никого не было, кроме сторожа, иноки умерли. А сторож спал, и неизвестно, в какой час они отдали богу свои беспокойные души.»
Люди утром в собор пришли, а иноки стоят на том же месте, но уже холодные, и глаза их закрыты. Разбудили священники сторожа, ах ты, такой-сякой! Почему проспал? А сторож говорит:
— Значит, так Богу было угодно.
Решили хоронить их за собором, стали снимать вериги поясные. А они были такие раскаленные, что коснуться нельзя. Похоронили в железных веригах неподалеку от собора. И выросла там черемуха, которая иногда ночью шепчет человечьим языком. Да только не каждый её понять может.