27. СТОЙКАЯ КРОВЬ КРАСНОГО ЛЬВА
Девильнев нашел в ящике стола пожелтевший пергамент: «Элексир магистериум панацея: тинктура красный лев, белый лев, зеленый лев, стойкая кровь красного льва…» Оракулы, сонники, травники. Книги по теургии, тавматургии, психургии, каббале, магии, таро, астрологии, алхимии, герметической медицине, мистицизму, телепатии, ясновидению, хиромантии, графологии, физиогномике… Все это им прочитано. Но сделало ли всё это его хоть чуточку счастливым? Не пустишь душу в ад, не станешь богат. Он знает, что «золото» и «любовь» — на латыни одни и те же буквы, только переставленные в разных комбинациях: ламур — аурум. Где его золото? И где его любовь?
Дохнуло чем-то юным, давним. Мечтами о бессмертии, о вечной любви. Рядом — старинная книга: «Регведа индийская». Написана в 1580 году до нашей эры. Говорится в книге про нетленное око в вечно сущих просторах Вселенной.
— Войяж эн сибирьен! — задумчиво говорит комендант Девильнев. — Вояж длиной в целую жизнь. Сет магнифик! А может, наоборот, ужасно? Сет магнифик! Чем занимался все годы? Ремонт почтовых дорог, мостов, поимка беглых крестьян, ссыльных. Набор рекрутов в армию и на корабли, сбор таможенных пошлин, оброк, купецкие сборы.
Я сижу тут на краю огромного болота, может быть, самого большого в мире. Под болотом железо водится, бьют из него теплые ключи, отчего оно не замерзает, поросло тайгой, и там скрываются пришедшие жить без паспорта и государства, как бог на душу положит. Они устроили потайные тропы, забили сваи в дно на несколько вершков от поверхности, идти надо по сваям, по колена в воде. Но те тропы невидимые никто указать не может. Только слышно, что в центре болота, поросшего вербой и талинами, колокола бьют. Ложки деревянные, посуда деревянная, даже била колоколов — деревянные. Рассказывают, что зимними ночами на заимках белые старцы, в белых рубахах с малиновыми узорами, перебирают струны гуселек, поют былины о Святогоре, Вольге, Микуле Селяниновиче, райских птицах Сирин. Там и разбойники есть, а не пройдешь к ним.
А старые томичи — кто? Тоже выходцы из разных стран: жил в прежние времена иконописец грек, так от него пошли Гречаниновы, от поляков — Ляховы, от Литвы — Литвиновы, есть и Францужанины. Видно, какой-то француз тут много раньше Девильнева обжился. Были бы у Фомы Фомича дети, так они уже в третьем колене забыли бы и язык французский и обычай. А сам он теперь — кто? Ни француз, ни русский, ни католик, ни православный. О науке и просвещении в своей масонской ложе печется. О государственной пользе по службе радеет. Воевал, служил, а теперь о женитьбе, о детях и думать поздно.
Девильнев глянул в зеркало, криво улыбнулся и прочел полузабытые стихи:
Жениться он не стал в свои младые лета,
Тогда, как говорят, умел он делать это.
Он взял жену на склоне дней,
Но что он будет делать с ней?
Солнечно. Окна открыты в комендантский сад. Золотится и пурпурится листва. Плотники завершили кровлю первого придела Воскресенской церкви. Слышны их звонкие голоса. А кажется, давно ли бросил Девильнев в фундамент этой чудо-церкви серебряный луидор, с изображением Людовика Четырнадцатого. Бросить-то бросил, а что из сего получилось? Не успел раствор застыть, как сей луидор незаметно сумел выковырять старикашка Мартын Белый. И вскоре он уже пришел в кабак, имея в ухе серьгу, изготовленную из этого самого луидора. И что делать с вором? Кинуть его в ямшоную? Но там уж места нет, весь город в яму не уторкаешь.
Тайная канцелярия в подвалах магистрата. Преступников привозят в зарешеченных каретах. Все встречные мальчишки стреляют в них из своих пращей чрез решетку. И нередко попадают в караульных, которые сидят в карете рядом с арестантами. В центре возле магистрата на эшафоте бандитов забивают в колодки и оставляют на ночь около позорного столба. Рядом солдаты с ружьями, с примкнутыми штыками, всю ночь с них глаз не спускают, костер жгут. А утром их ведут на допрос. Строгостей хватает, а толку пока мало.
А вот старый князь Жевахов переслал ему карманные часы Пьера Жевахова с горьким письмом. Сказано там, что погиб Пьер в Париже в какой-то стычке санкюлотов и даже не обрел последнего пристанища, ибо труп его сбросили в Сену. Девильнев забылся в воспоминаниях об университетском товарище.
А под горой томич, мещанин Еремей Жуков, очнулся от полудремы в своем холостяцком жилище. Мешали спать шорохи, шаги. Лаяла собака. Вылетела сама собой головешка из печи и начала чертить матерные выражения на стенах: «Твою мать… твою мать… твою мать…» Иконы — все в паутине, лампада покрыта пылью.
Еремей встал, дрожа от холода и жалости к самому себе. Он прожил жизнь среди мужичья. Он — князь! Вон мимо окна прутся на базар поганые людишки. У женщин — кунтуши с долгими рукавами и рогатые шапки. У мужчин — русские кафтаны и бороды. Азиаты — в халатах.
А сам он — как чухонец! Засаленная шубейка, сапоги просят каши. Он сам бы той каши поел, да денег нет. Скоро поди хозяйка вовсе с квартиры погонит. А ему все снится Даша, Дашенька! Украли изверги! Жизнь его княжескую украли!
Встал, вышел. Кому пожаловаться? Жаловался царице, матушке Екатерине. С верным человеком письмо отправил. Написал там, что в Томске грабят на каждом шагу. Напали ироды на государеву почту казенную, купчишек местных в бирже пограбили, у него, мещанина Жукова, честно нажитое золотишко отобрали. Дошло до того, что людей воруют. У купчихи вдовы Рукавишниковой дочку, девицу невинную, украли. Что с ней сталось, — никто не знает. Комендант города шпион французский, никаких мер не принимает. Чем русскому человеку хуже, тем этому французу — лучше! С Радищевым небось нянчился. А он, Иеремия Георгиевич Жевахов, потомок князей, пропадает в нищете. Пусть он нынче числится мещанином Жуковым, но ведь и мещан власть должна защищать.
Еремей пошел к монастырю. Надо помолиться, надо пригласить попа, чтобы злые чары отвел. Может, стуки смолкнут. А то ведь до чего дошло: головешка матерными словами ругает!
Зашел в монастырский собор, принялся истово молиться. Впереди чуть не у самого алтаря стояли купцы.
Выбрал момент, подошел к попу:
— Дело есть! Окропить надо избу, нечисть одолела.
— Стало быть, грешил много, сам беса накликал.
— Грешил, видно, да не боле других!
— Где живешь?
— На Горшковском!
— И читать надо, и святить. Дешевле двух ефимков и думать нечего.
— Не при деньгах сейчас.
— Когда будут — приходи.
Вышел Еремей из храма, а за ним двое: судовщик Иван Васильевич Губинский да купец первой гильдии Михаил Алексеевич Мыльников. Губинский за рукав Еремея поймал:
— Слушай! Не спеши! Давай я тебе раз по морде тресну и за то ефимок дам, а потом тебя Михаил Алексеевич стукнет и тоже ефимок даст, согласен?
Еремей задумался: здоровые бугаи, убьют еще! Ладно! Пусть бьют и пусть по два ефимка дают!
Размахнулся Губинский, крепкий, кряжистый, так стукнул, что Еремей на момент сознание потерял.
— Хватит! — вскричал Еремей. — Двумя ефимками обойдусь.
— Не уж! — кинулся к нему Мыльников. — Мне тоже по харе тебе приложить хочется, ведь уговор-то дороже денег.
Второй удар был таким мощным, что Еремей потерял направление и свалился с монастырского бугра.
Народ хохотал, солнце улыбалось. Утирая кровавые сопли, Еремей протянул в сторону горы кулак:
— Погодите, сволочи! Вы еще узнаете Еремея. Вы еще покаетесь, да поздно будет.
Поп Арсений стоял наготове с кадилом и Евангелием и крестом с мощами трех праведников:
— Ну что, чадо, пойдем нечисть выгонять?
— Пойдем! — мрачно кивнул Еремей. — Я этих купцов со света сживу, дайте только срок.
— А вот это уже нехорошо, чадо. Ударили тебя по левой щеке, подставь и правую.
Еремею хотелось стукнуть Арсения хотя бы по одной щеке, как бы он тогда заговорил? Но Еремей смолчал. Нечисть-то вывести надо? Неспроста этот шиш какой-то ночью в стену стучит. Говорят, что такова доля всех бугровщиков. С некоторыми из них еще не такое случается. И освятил Арсений избу Еремея. И что вы думаете? Как отрезало! Ни стука, ни шороха. Впервые Еремей выспался по-настоящему. Встал, в голове просветление. Надо идти Дарьюшку искать. Где-то же есть она? Не совсем же из города увезли?
Шел рощами, по глине, едва оттаявшей, терял подметки. Выкопал два цветка подснежника бело-голубых, для Дарьюшки, для неё! Вот сейчас её увижу, вот сейчас! Господи! Сделай же чудо твое! И сделал Он. Еремей замер. Среди берез стояла Дарьюшка, обнаженная, вся видимая до последнего волоска на женском лоне её. Чудо! Улыбается. Но молчит. Сердце у Еремея чуть через горло не выскочило. Как же так? В роще? Нагая? И холодно еще, не так, конечно, как зимой, но без одежи — плохо. Сейчас сермягу свою на неё надену. Побрезгует?
Шагнул ближе. Дарьюшка не шевельнулась. Безмятежна по-прежнему. Еще шагнул. Ай! Это портрет Дарьюшки в рост. Да ведь как живая, только что не говорит. Портрет без рамы. Холст на подрамник натянут, петелька от подрамника на сучок надета. Снял Еремей портрет, оглядываясь по сторонам. Осторожно несет. Куда с ним? К Рукавишниковой? Пусть знает, что он нашел. От портрета нитка и к похитителям потянется.
Отдать Рукавишниковой? Нет, не сразу. Сначала в избе своей обновленной он поставит Дарьюшку возле кровати. Будет любоваться, неделю, две, три, досыта. Потом отдаст. Еремей шел, на ходу любовался Дарьей, шел мимо монастыря, а там в одном окне лицо гневное. Это Палашка-Евфимия узрела его с портретом дочери своей. Надо же было ей в это самое время в окно посмотреть. Лицо её судорога свела: «Я так и знала! Это мой портрет из имения? Да нет! Откуда ему тут взяться? Это Дашутку кто-то нарисовал. И где сию парсуну взял плешивый? Проследить за ним. Узнать, где он Дашу затаил, выручить дочку, уничтожить гада…»