Лишняя информация
Обычно Лейла ждала командировок с нетерпением. В гостиничном номере со своими пакетиками зеленого чая, с анонимным Wi-Fi, с шариковыми ручками двух цветов и с таблетками амбиена она чувствовала себя профессионалом в полном смысле слова, имеющим безусловное право отрешиться на время от денверских функций нянечки. Но сейчас, когда она прилетела из Денвера в Амарилло, с первой же минуты что-то пошло не так. Словно ей никогда в этот Амарилло и не хотелось. Экономичная оперативность, с которой она, как всегда, действовала, – быстрый отъезд с парковки для арендуемых машин на правах постоянного клиента, оптимальный маршрут к домику Джанелл Флайнер, стремительность, с какой ей удалось войти к Флайнер в доверие и разговорить ее, – в другой раз все это ее бы порадовало, но теперь почему-то нет. Ближе к вечеру заехала в магазин и купила порцию мясного салата с яйцом и сыром. В номере, прокуренном прошлым постояльцем, открыла салатный соус и почувствовала себя потребительской единицей, послушно выбравшей продукт, предназначенный для ее демографической группы – для одиноких женщин за пятьдесят, которые стараются питаться разумно. Ей пришло в голову, что тоскливое чувство, которое она испытывает, имеет конкретную причину. У нее появилась новая помощница по сбору информации, Пип Тайлер, и она жалела, что нельзя было взять девушку с собой.
Слегка побаливало горло, но от этого единственным лекарством была работа, и после ужина Лейла отправилась к бывшей подружке Коуди Флайнера. Свет в номере оставила, на дверную ручку повесила табличку “Не беспокоить”. Снаружи по безоблачному небу были рассыпаны звезды, редкие и тусклые; распознать созвездия мешали городские огни и пылевое загрязнение. Техасский северный выступ пятый год терпел засуху, которую, наверно, скоро повысят в ранге: назовут не засухой, а проявлением бесповоротной перемены климата. Апрель, но вместо тающего снега – пыль.
По пути она подключила телефон через блютус к колонкам машины и без удовольствия прослушала свой разговор с бывшей женой Коуди Флайнера. Она считала себя человеком сердечным, готовым сочувственно выслушать, но в записи отчетливо различалось манипулирование с ее стороны.
– Элу́ – что это за фамилия?
– Ливанская… Я из ливанских христиан. А выросла в Сан-Антонио.
– То-то я все прислушиваюсь: выговор техасский.
Но техасский выговор у Лейлы давно исчез, он появлялся, только когда она интервьюировала техасцев.
– Лейла, вы меня извините, но не похожи вы на девушку, которая не умеет выбрать себе парня.
– Ха. Приглядитесь получше.
– Значит, вы понимаете, каково это, когда тебе изменяют.
– Про несчастливое замужество – еще как понимаю.
– Хорошо, значит – подруги по несчастью. Ваш диктофон работает?
– Я могу его выключить, если вы…
– Нет, я же вам сказала: пусть он все запишет. Самое время, чтобы хоть кто-нибудь меня выслушал. А то я уж думала, совсем никому нет дела. Хоть в интернет выкладывайте: КОУДИ ФЛАЙНЕР – РАЗДОЛБАЙ И БАБНИК, я только рада буду.
– Я слыхала, он стал очень набожным баптистом.
– Коуди? Да бросьте, не смешите меня. Для него Десять заповедей – китайская премудрость. У него теперь, точно знаю, девчонка девятнадцати лет в этой общине баптистской. И пошел он к ним только потому, что папаша заставил.
– Расскажите об этом.
– Ну, вы же и так знаете. Вы бы тут не сидели, если бы не знали. Его, голубчика, застукали. Он Третью мировую мог начать, когда привез домой эту штуку на своем распрекрасном пикапе. И его даже не уволили! Начальника сняли, а Коуди “перевели на другую должность” – всего-то. Конечно, хорошо, когда у тебя папочка – большая шишка на заводе. И надо отдать старику должное: он неплохо на него надавил. Вдруг первый раз с тех пор, как Коуди нас бросил, получаю алименты.
– Начал давать на детей?
– Пока дает. Посмотрим, на сколько ему хватит новой веры. Думаю, пока у его малышки во Христе живот не вспухнет.
– Как ее зовут?
– Дуреха Толстомясая.
– А по-настоящему?
– Марлú Коупленд. Ударение на “и”. Вы, наверно, думаете, нехорошо, что я все это про него знаю.
– Что вы, я понимаю. Он отец ваших детей.
– Девчонка с вами говорить не станет, бесполезно. Если только сам Коуди не заговорит.
Двигаясь на восток по бульвару Амарилло, она проехала, почти подряд, тюрьму строгого режима “Клементс Юнит”, мясоперерабатывающий завод компании “Маккаскилл” и завод “Пантекс”, специализирующийся на ядерных боеголовках, – три массивных комплекса, чье наружное сходство благодаря грубой утилитарности зданий и натриевым лампам заметно преобладало над различиями. В зеркале заднего вида мелькали евангелические церкви, территории вокруг офисов Движения чаепития, “Уотабургеры”. Впереди – нефтяные и газовые скважины, установки для гидроразрыва пласта, вытравленные пастбища, загоны для откорма скота. Видно, что водоносный слой истощен. На общеамериканском конкурсе крутизны и раздолбайства городу Амарилло светит первенство по ряду показателей. По количеству заключенных – первые. По потреблению мяса – первые. По стратегическим ядерным боеголовкам – первые. По выбросу углеводородов в атмосферу на душу населения – первые. В очереди на Царствие Небесное – первые. Нравится это американским либералам или нет, мир видит их страну как одно большое Амарилло.
Лейле нравилось. Она выросла в “синей” зоне Техаса, голосующей за демократов, притом выросла во времена, когда эта зона была больше, чем сейчас, но все равно она до сих пор любила весь штат, не только Сан-Антонио с его мягкими от близости Мексиканского залива зимами и яркой зеленью мескитовых деревьев весной, она любила и бьющее в глаза уродство “красной” республиканской части. Щедрость объятий, в которые оно, это уродство, тебя принимает; рьяное его изготовление; способность гордого своим штатом техасца видеть в нем красоту. А еще – исключительная вежливость водителей, и сохранившаяся доныне обособленность былой республики, и убежденность в своем праве быть блистательным образцом для всей Америки. На прочие сорок девять штатов техасцы смотрят свысока, с этаким великодушным сожалением.
– Филлиша – она из тех девиц, кому стоит только тряхнуть золотыми локонами, и мужики ума лишаются. Трюкачка с одним трюком, я бы сказала. Ее трюк – волосы. Трясь-трясь-трясь. А Коуди – он же тупее фонарного столба. Столб хоть знает, что тупой, а Коуди нет. А я, похоже, самая из всех тупая, раз вышла за такого.
– После того как Коуди “перевели”, Филлиша Бабкок, я так понимаю, его бросила?
– Нет, это мистер Флайнер-старший заставил Коуди с ней развязаться. Это одно из его условий было, чтобы Коуди мог остаться на заводе. Ну и скверная же баба. Мало того что семью разрушила, еще и карьеру его чуть не загубила.
Брошенные жены, пожалуй, самые общительные из источников, самые откровенные. Бывшая миссис Флайнер, крашено-рыжая, с каким-то вогнутым лицом, что придавало ей виновато-застенчивый вид, испекла к приходу Лейлы кофейный пирог и продержала ее за кухонным столом до тех пор, пока дети не вернулись из школы.
Организовать встречу с Филлишей Бабкок было посложнее. После разрыва с Флайнером она сошлась с кем-то недоверчивым, склонным все контролировать, и он фильтровал все звонки на единственный ее номер, какой удалось узнать. Все три раза, что Лейла звонила, бойфренд ограничивался фразой: “Я вас не знаю, всего доброго” (даже он не был обделен техасской учтивостью и не позволял себе выразиться резче). Из социальных сетей – тоже, видимо, по настоянию дружка – Филлиша ушла. Но Пип Тайлер оказалась очень дотошной. Путем проб и ошибок она в конце концов узнала новое место работы Филлиши: закусочная “Соник” для автомобилистов в городе Пампа.
За две недели до поездки в Амарилло, во вторник в восемь вечера, когда посетителей в таких заведениях обычно мало, Лейла дозвонилась до закусочной, попросила позвать Филлишу и спросила, нельзя ли поговорить с ней о Коуди Флайнере и о случившемся в День независимости четвертого июля.
– Это вряд ли, – ответила Филиша, что внушало надежду. Безнадежно отрицательным ответом было бы: “Пошла на хрен”. – Если бы мне с каналов “Фокс” позвонили, тогда может быть, но вы не оттуда, так что вот.
Лейла объяснила, что “Денвер индепендент”, где она работает, – независимая служба новостей, она ведет собственные расследования на средства частного фонда. ДИ, сказала она, сотрудничает с целым рядом общенациональных новостных программ, включая “Шестьдесят минут”.
– Я не смотрю “Шестьдесят минут”, – отрезала Филлиша.
– Может, я заеду к вам в “Соник” как-нибудь вечером в будний день? После этого я даже о том, что мы встречались, никому сообщать не буду обязана. Я просто пытаюсь выяснить обстоятельства. Можно не под запись – как вам угодно.
– Мне уже то не нравится, что вам известно, где я работаю. А моему другу не нравится, чтобы я вела личные разговоры с кем-то, кого он не знает.
– Понятно. Хорошо, не будем. Не хочу навлекать на вас неприятности.
– Да нет, это глупо, сама понимаю. Чего он может бояться – сбегу я, что ли, с вами?
– Правила есть правила.
– Точно, черт бы их драл. Вот прямо сейчас он, скорее всего, сидит там через дорогу и думает, с кем это я тут болтаю. Не раз уже так было.
– Тогда не буду вас задерживать. Но если я загляну к вам как-нибудь во вторник примерно в это же время?
– Как, говорите, журнал называется?
– “Денвер индепендент”. Мы только в интернете, печатной версии нет.
– Даже не знаю. Кто-то должен рассказать обо всей той херне, что у них там на заводе происходит. Но своя рубашка, как говорится, ближе к телу. Так что нет, пожалуй.
– Я все-таки заеду на минутку. Увидите меня – и решите. Как вам такой вариант?
– Лично против вас я ничего не имею. Положение просто у меня такое.
Впервые Филлишу Бабкок Лейла увидела на фотографиях с празднования Четвертого июля, которые Коуди Флайнер разместил летом на своей странице Фейсбука. Особа в бикини цветов американского флага пьет пиво. Для совершенства фигуры ей недоставало только здорового питания и каких-никаких физических упражнений, но лицо и волосы скоро, видимо, подтвердят недобрую присказку Лейлы: блондинки хороши только в молодости (средний возраст Лейла считала Местью Брюнеток). Филлиша красовалась на переднем плане почти всех снимков и чаще всего была в фокусе, но один раз автофокусировка дала сбой, и на этом снимке очень хорошо было видно, что крупный предмет в кузове пикапа “додж рам”, который Флайнер припарковал на дорожке чуть поодаль, – термоядерная боеголовка B61. На другой фотографии, где задний план был несколько размыт, Филлиша, оседлав боеголовку, склонилась – похоже, напоказ, – чтобы лизнуть ее кончик.
Когда Пип Тайлер приехала в Денвер на собеседование (открылась вакансия практиканта-исследователя), Лейла была в командировке в Вашингтоне, но слух о том, как прошло собеседование, распространился быстро. Чтобы продемонстрировать, какой материал она способна нарыть, Пип привезла с собой скриншоты этих фотографий. Глава информационного отдела ДИ спросил ее, как она их раздобыла; Пип ответила, что у нее есть друзья в Окленде, в группе, борющейся за ядерное разоружение, а у тех есть знакомые хакеры с доступом к программному обеспечению, распознающему объекты, и с доступом (нелегальным) к сети доставки фейсбучного контента. Она сказала, что уже зафрендила Коуди Флайнера через знакомого из антиядерной группы, который до этого зафрендил его под ложным предлогом. Спросив Коуди в личке о картинках с боеголовкой, которые он давно уже стер со страницы, Пип получила от него лаконичный ответ: “Она ненастоящая, киса”. Портфолио Пип и прочие бумаги были просто идеальны, и глава информационного отдела тут же взял ее на работу.
На следующей неделе, вернувшись из Вашингтона, Лейла прямиком направилась в угловой кабинет Тома Аберанта, основателя и главного редактора “Денвер индепендент”. Ни для кого в ДИ не было секретом, что они с Томом уже больше десяти лет вместе, но на работе они держались официально. Она всего-то и собиралась сказать: “Привет, я вернулась”. Но, подойдя к открытой двери кабинета, уловила какие-то необычные флюиды.
Спиной к двери сидела девушка с длинными блестящими волосами. Лейла явственно ощутила, что Тому с ней как-то не по себе – а ведь Том никогда ничего не боялся. Лейла, к примеру, боялась смерти, а Том – нет. Его не пугали угрозы исков и судебных запретов, не пугали корпоративные финансы, он бесстрашно увольнял сотрудников; для Лейлы он был мощным оплотом. Но сейчас уже в том, как поспешно он поднялся ей навстречу, хотя она еще и порог не переступила, чувствовалось беспокойство. Странной была и неуверенность, с какой он представил их друг другу: “Пип – Лейла – Лейла – Пип…”
У девушки был на редкость густой загар. Том торопливо вышел из-за стола и сделал широкое движение руками, как бы подталкивающее женщин друг к другу и в то же время выпроваживающее, словно ему не терпелось избавиться от Пип. Или словно он хотел подчеркнуть, что не пытается скрыть новенькую от Лейлы. Лицо у девушки было честное, дружелюбное, красивое, но не угрожающе красивое; она при этом и сама выглядела растерянной.
– Пип уже кое-что новое выяснила про Амарилло, – сказал Том. – Я знаю, сколько у тебя дел, но, может быть, вы бы взялись за это вместе?
Лейла испытующе, чуть нахмурившись, посмотрела на него и что-то уловила в его отведенных глазах.
– Вообще-то я на этой неделе очень занята, – приятным тоном ответила она. – Тем не менее помочь, чем смогу, буду рада.
Том потихоньку выпроваживал их в коридор.
– Лейла у нас лучшая, – сообщил он Пип. – Она хорошо о вас позаботится. – Он посмотрел на Лейлу. – Ты ведь не возражаешь?
– Не возражаю.
– Вот и отлично.
И он закрыл за ними дверь. Дверь, которую практически никогда не закрывал. Несколько минут спустя пришел к Лейле – поздороваться так, как они должны были бы поздороваться в кабинете. Она знала, что не следует спрашивать его, все ли в порядке, потому что сама терпеть не могла этот вопрос и отучила Тома его задавать: “Давай договоримся, я сама скажу, если вдруг что-то будет не в порядке”. Но сейчас не удержалась.
– Все замечательно, – ответил он. Глаз не разглядеть за бликами от потолочной лампы в его очках. Он носил очки в тонкой оправе по жуткой моде семидесятых, что вполне соответствовало короткой военной стрижке, которой он подвергал оставшиеся волосы; еще одним, чего он не боялся, было мнение людей о его внешности. – Думаю, она будет великолепным работником.
Она. Как будто вопрос Лейлы был о ней.
– Скажи-ка мне… от какого сюжета мне отказаться ради этого?
– Решай сама, – сказал он. – Она говорит, что владеет этим сюжетом единолично, но такое не проверишь. Лучше не дожидаться, пока он начнет распространяться, как вирус.
– “Сломанная стрела-2”? Круто для первого материала практиканта-исследователя.
Том рассмеялся.
– Думаешь? Уже не “Стрейнджлав”, а “Сломанная стрела”. Такие у нас сегодня ассоциации.
И он снова засмеялся, теперь больше похожий на самого себя.
– Я просто хотела сказать, это немножко чересчур эффектно, чтобы оказаться правдой.
– Она из Калифорнии.
– Вот, значит, откуда загар.
– Из района Залива, – сказал Том. – Как грипп приходит из Китая, где свиньи, люди и птицы живут под одной крышей, так история вроде этой должна была, конечно, явиться именно оттуда. Хакерские силы плюс ментальность “Оккупая”.
– С этим я согласна. Но странно, что она обратилась именно к нам. С таким сюжетом куда угодно можно было пойти. В “Пропаблика”. В “Калифорния уотч”. В “Центр журналистских расследований”.
– Как я понял, ее дружок сюда переехал, а она с ним.
– Полвека феминизма, а женщины все еще послушно следуют за бойфрендами.
– Никто лучше тебя не поможет ей разобраться в жизни. Если, конечно, ты не против.
– Я, конечно, не против.
– Всего лишь одним человеком больше в списке тех, с кем Лейла обошлась по-доброму.
– Ты совершенно прав. Всего лишь одним человеком больше.
Так состоялась передача Пип с рук на руки Лейле. Предохранялся ли Том таким образом от соблазна, поручая девушку своей многолетней подруге? Пип была далеко не самой соблазнительной из практиканток, прошедших через ДИ, и Том не раз утверждал непререкаемым тоном, который у него имелся в арсенале, что его привлекает именно тип Лейлы (худые, с маленькой грудью, ливанского происхождения). Что, спрашивается, может быть такого в Пип, что потребовало предохранения? Потом Лейле пришло в голову, что девушка, может быть, принадлежит к типу, привлекавшему Тома раньше, – к тому же типу, что его бывшая жена. Кстати, нельзя сказать, что Том совсем уж ничего не боялся. Все, что имело отношение к его бывшей, нервировало Тома. Он ерзал, если кто-то в телевизоре казался похожим на нее, он вступал в диалог с телеэкраном. Поняв вероятную суть одолжения, которое она делает Тому, Лейла взяла Пип под крыло.
– Обсуждал ли с вами Коуди систему охраны периметра, когда вы были женаты? Когда вы узнали, что он привез к себе домой бомбу, это вас удивило?
– Какую бы глупость Коуди ни сотворил, меня этим не удивишь. Однажды счищал краску с нашего гаража и вздумал прикурить от паяльной лампы. Он даже не сразу обратил внимание, что у него воротник полыхает.
– Но что насчет периметра?
– Там много всяких параметров, они с отцом это обсуждали. Про параметры я точно слышала. Параметры воздействия окружающей среды, по-моему… и что-то еще, протоколы какие-то.
– Нет, я спрашиваю про ворота, про ограду.
– О господи. Периметр. Вы про периметр, а я про параметры. А сама даже не знаю толком, что это за параметры такие.
– Так слышали ли вы когда-нибудь от Коуди, что тайком что-то вынесли за периметр или пронесли внутрь?
– Внутрь по большей части. А ведь у них там бомб достаточно, чтобы весь наш Техасский выступ превратить в дымящуюся воронку. Казалось бы, они там должны хоть немного нервничать и беспокоиться, но нет, все наоборот, потому что весь смысл бомбы в том и состоит, чтобы гарантировать, что ее никогда не придется пустить в ход. То есть вся эта история – вроде как одно большое ничто, и те, кто там работает, это понимают. Вот почему там у них разные конкурсы безопасности, софтбольная лига, сборы пожертвований для голодающих: чтобы не так скучно было. Там работа получше, чем на мясокомбинате или в тюремной охране, но все равно тоскливая и тупиковая. Отсюда всякие дела с проносом.
– Алкоголь? Наркотики?
– Спиртное – нет, с ним попадешься. Но кое-какие нелегальные стимуляторы. И чистая моча для наркотических анализов.
– А выносят что?
– Ну, вот у Коуди, например, был тут целый ящик отличных инструментов, которые чуточку фонят, так что в отделе охраны труда сказали, ими нельзя пользоваться. А так прекрасные инструменты.
– Но бомбы не пропадали.
– Что вы, нет, конечно. У них же там и штрихкоды, и GPS, и бесконечные сопроводиловки. В любой момент про каждую бомбу известно, где она. Я знаю, потому что именно там Коуди работал.
– Контроль материальных средств.
– Точно.
Подъезжая к Пампе, Лейла выключила запись. Эта часть Техасского выступа была до того плоской, что парадоксальным образом вызывала головокружение: двумерная инопланетная поверхность, с которой, не имея ориентира, чтобы уцепиться взглядом, ты в любой момент, кажется, можешь куда-то скатиться. Ни углубления, ни холмика, ничего. Так мало от этой земли пользы и для коммерции, и для сельского хозяйства, что местные жители с легкостью тратят по пол-акра, расставляя уродливые приземистые строения подальше друг от друга. В свете фар мимо Лейлы проплывали пыльные, кое-как посаженные деревца, полумертвые или уже сдохшие. Но они тоже были техасцами, и она находила в них свою прелесть.
На парковке у “Соника” было пусто. Звонить Филлише второй раз Лейла не стала, боясь спугнуть ее; если сейчас не ее смена, можно приехать завтра. Но Филлиша была на месте, более того: высунулась из окна выдачи для автомобилистов и, рискуя выпасть, пыталась дотянуться рукой до асфальта.
Подойдя, Лейла увидела под окном долларовую бумажку, подняла и вложила Филлише в руку.
– Спасибо, мэм. – Филлиша втянулась обратно. – Что закажете?
– Я Лейла Элу. Из “Денвер индепендент”.
– Ух ты! А по разговору кажется, что из Техаса.
– Выросла тут. Можно с вами поговорить?
– Не знаю. – Филлиша снова высунулась в окно и оглядела парковку и улицу. – Я же вам объяснила ситуацию. Он меня в десять должен забрать, но иногда он приезжает раньше.
– Сейчас только восемь тридцать.
– И вам по-любому тут стоять не надо. Здесь только для машин.
– Можно я тогда войду?
Филлиша задумчиво покачала головой.
– Со стороны такое трудно понять. Не могу вам объяснить.
– Добровольный плен.
– Плен? Не знаю. Может быть. Пленница из Пампы. – Она захихикала. – Можно про меня роман такой написать.
– Сильно к нему привязаны?
– По уши втрескалась, если честно. Даже и против плена почему-то несильно возражаю.
– Понимаю.
Филлиша заглянула Лейле в глаза.
– Понимаете?
– У самой в жизни бывало всякое.
– Ладно, была не была. Войдете – садитесь на пол, чтобы видно не было. Менеджер не заметит, если вы с черного хода. А все прочие тут мексиканцы.
Главная профессиональная проблема у Лейлы состояла в том, что источники нередко хотели с ней дружить. В мире слишком много желающих выговориться и слишком мало слушателей, и у нее часто складывалось впечатление, что для источника она едва ли не первая, кто готов его как следует выслушать. Это всегда были однократные источники, любители, так сказать; она входила к ним в доверие, прикинувшись той, кто был им нужен. (Она умела притвориться кем надо и в общении с профессионалами – со штатными сотрудниками агентств, с помощниками конгрессменов, – но они использовали ее в такой же мере, в какой она их.) Многие ее коллеги, даже иные из тех, кто был ей симпатичен, безжалостно бросали свои источники, прекращали с ними всякое общение, исходя из принципа: милосерднее, переспав с человеком и не собираясь делать этого повторно, не отвечать на его звонки. Но Лейла и в профессиональной, и в личной жизни всегда была из тех, кто перезванивает. Только так она могла мириться с собственным притворством: хотя бы отчасти на самом деле быть той, за кого себя выдавала. И потому чувствовала себя обязанной отвечать своим источникам, пусть и утратившим для нее всякую ценность, на звонки, на электронные письма и даже на рождественские открытки. Она до сих пор получала письма от Унабомбера – от Теда Казински, – хотя с тех пор, как она написала сочувственную статью о его юридическом казусе, прошло десять лет с лишним. Казински не позволили выступать на суде в качестве собственного защитника, лишив его тем самым трибуны для радикальной критики американских властей, на том основании, что он страдает психическим заболеванием. А чем доказано, что он психически болен? Тем, что он считает американские власти репрессивной хунтой, подавляющей радикальную критику. Здоровый человек так думать не может! Унабомбер проникся к Лейле очень большой симпатией.
Усадив Лейлу на пол, испачканный кетчупом, Филлиша под звуки мексиканской музыки заговорила о том, как считала дни, желая избавиться от Коуди Флайнера, от этого пустобреха и неудачника. Да, не устояла перед его соблазнительной задницей и нежным взглядом из-под опущенных щенячьих ресниц, запрыгнула с ним в койку, но, клялась она Лейле, забрать его от жены и детей у нее и в мыслях не было. Его решение стало для нее полнейшим сюрпризом, и волей-неволей пришлось какое-то время с ним жить. Всего-то навсего хотела хорошо провести время – и пожалуйста, испортила людям жизнь. Ей стало совестно, потому-то она и протянула с Коуди целых полгода.
– Вы оставались с ним, потому что чувствовали себя виноватой? – уточнила Лейла.
– Вроде того. Плюс за жилье не платить, и других вариантов сразу не находилось.
– А знаете, я в вашем возрасте сделала то же самое. Разрушила брак.
– Мне кажется, если брак можно разрушить, то это и надо сделать.
– На этот счет есть разные мнения.
– А долго вы потом тянули? Или вообще себя виноватой не чувствовали?
– То-то и оно, – улыбнулась Лейла. – Я до сих пор за ним замужем.
– Ну, значит, все счастливо обернулось.
– Без чувства вины все-таки не обошлось.
– Надо же, а вы ничего. Никогда раньше с репортерами дела не имела. Вы не такая, как я думала.
Просто я умею разговорить человека, подумала Лейла.
Филлиша прервалась, чтобы обслужить полную машину молодежи, а потом прикрикнула на своих мексиканцев:
– Hey fellas, no quiero la musica. Menos loud-o, por favor?
Убеждение Коуди, будто он лучший подарок, какой только могла получить Филлиша, сама она отнюдь не разделяла. Чем больше он старался произвести на нее впечатление, тем хуже ему это удавалось. Он подрался при ней в баре – для того, видимо, чтобы показать, как хорошо держится, когда из него делают отбивную котлету. Его жена, обезьяна безносая, так и не добилась, чтобы с него взыскивали на детей, – от государственных властей с их бюрократизмом толку, как всегда, никакого, – и он покупал Филлише множество цацек и всего прочего, новенький айпад, в общем, всячески старался произвести впечатление. И этот его фортель в День независимости – тоже чтобы произвести впечатление. Она знала, что он работает на военном заводе, где занимаются бомбами, и что должность у него там скучнейшая. Он часами мог болтать о регулируемой мощности заряда, о “разрушителях бункеров”, о килотоннаже, словно национальная безопасность зависела от него лично. В конце концов ей надоело, и она выложила ему все как есть: что он никто и звать его никак, что никакого такого впечатления все эти бомбы на нее не производят, к тому же отношения к ним он, по сути, не имеет. Наплевать, что причинила ему боль. К тому времени она уже переглядывалась с его приятелем Кайлом, жителем Пампы.
Вечером третьего июля, вернувшись домой поздно – выпивала с подружками, – она увидела Коуди на переднем крыльце, он ее ждал. Сказал, привез ей новый подарочек, и повел на задний двор. Там на одеяле лежало что-то большое, цилиндрической формы. Термоядерная боеголовка В61, сказал Коуди. Полностью готовая к использованию. Ну, и что она об этом скажет?
Что-что. Напугалась, вот что.
Коуди сказал:
– Я хочу, чтобы ты ее потрогала. А потом чтобы разделась и легла на нее, и тогда я тебя отделаю так, как тебя в жизни никто не отделывал.
Она отговаривалась: мол, не хочет облучиться и мало ли что еще.
Но Коуди сказал, боеголовку трогать не опасно и рядом с ней находиться тоже. Заставил потрогать бомбу рукой и пустился объяснять про систему безопасности и контроль несанкционированной активации. Обычная его манера: болтать про то, в чем он на самом деле ни уха ни рыла, к чему он никакого отношения не имеет, – но только на этот раз на одеяле посреди его двора лежала настоящая ядерная боеголовка.
– И я знаю, как ее активировать, – похвастался он.
Ничего ты не знаешь, сказала ему Филлиша.
– Можно, если тебе известны коды, а мне известны коды. Могу стереть наш старый добрый Амарилло с лица земли. Вот возьму и сотру.
Может, не надо, сказала Филлиша. Наполовину поверила ему, на две трети нет.
– Надо, – ответил Коуди. – Чтобы ты увидела, как я тебя люблю.
Филлиша заметила, что не видит связи между любовью к ней и уничтожением Амарилло. Ей казалось возможным, что такими словами она выигрывает время и спасает жизни десятков тысяч невинных горожан, не в последнюю очередь свою собственную. Одним ухом прислушивалась, когда же завоют полицейские сирены.
Коуди, чуть подождав, заверил ее, что ничего взрывать не собирается. Он лишь хочет, чтобы она понимала: он может это сделать. Лично он, Коуди Флайнер. Хочет, чтобы она почувствовала, какая в его руках власть. Хочет, чтобы она сняла с себя все, легла на бомбу, обняла ее и подставила ему свой аккуратный задик. Разве чудовищная и опасная мощь бомбы не пробудила в ней такого желания?
Пробудила, если честно, когда он это произнес. И она сделала, как он велел, и такого классного секса у них не было с тех самых пор, как он удивил ее, уйдя от жены. Быть в такой близости от стольких потенциальных смертей и разрушений, соприкасаться потной кожей с прохладной оболочкой смертоносной бомбы, воображать себе, как весь город в момент ее оргазма взлетает на воздух грибовидным облаком… Да, это, признаться, было круто.
Но понятно было, что это всего лишь на одну ночь. Потом либо Коуди сцапают и отправят в тюрьму, либо он отвезет В61 обратно на место – вот и все, не бывать больше таким бурным оргазмам, не вжиматься ей больше лицом в губительную трехсоткилотонную бомбу. Чтобы взять от ситуации максимум, они занялись этим по второму разу. Коуди ее здорово завел, но потом она как-то загрустила по его поводу. Не блещет умом человек, и она уже надумала уйти от него к Кайлу.
Золотко, сказала она ему, тебя ведь посадят.
– А вот и нет, – возразил Коуди. – Не посадят за копию.
За копию?
– Для тренировок. Один к одному, только ядерной начинки нет.
Она расстроилась. Он что, решил ей показать, какая она дура? Сказал же – полностью готовая к использованию!
– Никто не возит настоящую бомбу на пикапе, сердечко мое!
Значит, копия? Ну да, вполне в его духе.
– А какая, собственно, разница? – спросил он. – У тебя-то все было по-настоящему, только держись. Какие там петарды на Четвертое июля!
Лейла бешено строчила в блокноте.
– И как долго он продержал у себя эту копию? У нас есть фотографии от Четвертого июля.
– На следующий вечер и отвез, – сказала Филлиша. – Четвертого на заводе тихо, и тех, кто на вахте, он знал. Но сначала ему приспичило похвастать этой штукой перед друзьями на пикнике. Кайл говорит, Коуди всегда был вроде собачки, которая за тобой бегает и выделывает всякие штуки. В общем, лишь бы зауважали.
– Ну и как, произвел на друзей впечатление?
– На Кайла нет. Ему было понятно, чем мы с Коуди ночью занимались, Коуди только что впрямую этим не хвастал. Говорил: это не просто бомба, это секс-бомба.
– Мило. Но спрошу для полной ясности: на одной фотографии вы вроде бы…
Филлиша покраснела.
– Знаю, про какой вы снимок. Я это сделала для Кайла. Прямо в глаза ему смотрела в этот момент.
– Вряд ли Коуди был рад.
– Не скажу, что горжусь своим поведением. Но я испугалась, как бы Кайл не подумал, что у нас с Коуди опять все супер-пупер. Сделала то, что надо было сделать.
– Коуди из-за этого с вами порвал?
– Да кто это вам сказал? Пока Коуди отвозил бомбу, Кайл помог мне упаковать вещички. Тем же вечером. С тех пор я тут, в Пампе. У меня до сих пор из-за этого на душе тяжко, но все-таки о последнем, что у нас было, у Коуди останется хорошая память. Ночка с бомбой была незабываемая. Воспоминание на всю жизнь.
– А как про это стало известно на заводе, не знаете случайно?
– Ну, трудно такое проделать, и чтобы все шито-крыто. К тому же он в Фейсбуке это разместил – можете себе представить?
Попрощавшись с Филлишей и чувствуя, как распирает, точно вымя недоенной коровы, кратковременную память, Лейла выехала с парковки “Соника” и остановилась чуть дальше по улице. Красной ручкой дополнила и прояснила торопливые записи в блокноте. Это нельзя было отложить до возвращения в Амарилло: детальные воспоминания о разговорах держались у нее в голове меньше часа. Она еще не успела закончить, как мимо профырчал старый пикап, повернул на площадку “Соника” и почти сразу отправился обратно. Когда он проезжал мимо Лейлы, она разглядела Филлишу – не на пассажирской стороне сплошного сиденья, а почти посередине; одной рукой она обвивала шею водителя.
Лейле было как раз достаточно лет, чтобы слушания по Уотергейтскому делу застали ее в том возрасте, когда она уже могла разобраться в происходящем. От матери в ее памяти не сохранилось почти ничего, кроме смеси страха и горя, больничных палат, слез отца, похорон, которые, казалось, длились не один день. Только уотергейтским летом, летом Сэма Эрвина, Джона Дина и Боба Холдемана, она стала сполна запоминающей личностью. Лейла для того стала смотреть слушания, чтобы поменьше общаться со старухой Мари, родственницей отца. Отец, имевший обширную стоматологическую практику и, кроме того, занимавшийся научными исследованиями, выписал Мари с родины, чтобы вела дом и заботилась о Лейле. Мари пугала Лейлиных подруг, за едой облизывала нож, клацала плохими зубными протезами, но менять их отказывалась, без конца жаловалась на кондиционеры и была чужда идеи, что ребенку надо позволять выигрывать в настольные игры. Каждое лето с ней тянулось долго, и Лейла навсегда запомнила то волнение, с каким вдруг осознала, что понимает все, что говорят по телевизору взрослые люди в Вашингтоне; что она способна следить за нитью заговора. Несколько лет спустя, когда отец повел ее на фильм “Вся президентская рать”, она попросила его оставить ее в кинотеатре и пробралась без билета на следующий сеанс.
Без билета – это отец одобрил. Он жил по правилам Старого Света: грань между тем, что хорошо, и тем, что плохо, была у него размыта, важно было не попасться. Он воровал из отелей полотенца, поставил на свой кадиллак антирадар и не устыдился, только был раздосадован, когда его уличили в уклонении от налогов. Но он не был чужд и Новому Свету. Когда Лейла под влиянием “Всей президентской рати” заявила, что хочет заниматься журналистскими расследованиями, отец ответил, что журналистика – мужская профессия и как раз поэтому ей стоит выбрать это занятие и показать, на что способна женщина из семьи Элу. Америку, сказал он, горячий нож ее интеллекта прорежет, как масло, Америка – страна, где женщина совсем не обязана, подобно Мари, быть приживалкой у родственника.
Он рассуждал как феминист, но феминистом не был. Учась в колледже, а потом работая в газете, Лейла не могла отделаться от ощущения, что доказывает что-то не себе, а ему. Когда она получила настоящую репортерскую должность в “Майами геральд”, а отца разбил инсульт, она поняла: он хочет и ждет, чтобы она оставила работу и вернулась в Сан-Антонио. Мари к тому времени уже умерла, но у отца было два сына от первого брака, один в Хьюстоне, другой в Мемфисе. Не будь они оба мужчинами, кто-нибудь из них мог бы взять его к себе.
Чтобы заполнить вечера в Сан-Антонио подле чахнущего отца, Лейла начала писать рассказы. Впоследствии ей сделалось стыдно, что она возомнила себя писательницей, так стыдно, что рассказы эти вспоминались с отвращением, точно некие струпья, которые она, не в силах удержаться, расчесывала, но стеснялась ободрать до крови. Она уже не могла восстановить причины, побудившие ее сочинять, видела лишь свое желание взбунтоваться против далеко идущих планов отца на ее счет и вместе с тем наказать его за то, что сам же и помешал их осуществлению. Но после его смерти от второго инсульта она решила потратить значительную часть наследства (оно заметно уменьшилось из-за уплаты недоимок по налогам и было разделено с двумя сводными братьями и с двумя практически неизвестными ей женщинами, одна из которых долго работала ассистенткой отца) на то, чтобы пройти в Денвере курс писательского мастерства.
Она была старше большинства денверских студентов, успела хлебнуть реальной жизни, и в активе у нее был опыт семейных бед и запас иммигрантских историй. Она, кроме того, считала себя более привлекательной, чем можно было бы судить по ее прежним бойфрендам. И когда в первом семестре один из преподавателей, Чарльз Бленхайм, выделил и расхвалил “экспериментальные” работы более молодой участницы семинара, в Лейле пробудился наследственный дух соперничества. В семье Элу главной формой общения были карточные и настольные игры, причем молчаливо предполагалось, что все мухлюют. Лейла усердно трудилась над собственной прозой и еще усерднее – над критикой произведений юной соперницы. Она точно установила, куда всаживать иглу, и вскоре завладела вниманием Чарльза.
Чарльз находился в высшей точке своей писательской карьеры, как раз в том году он был стипендиатом фонда Ланнана, “Таймс” на первой полосе провозгласила его наследником Джона Барта и Стэнли Элкина, – но он не знал, что это высшая точка и впереди спад. В свете его блестящих перспектив брак, продержавшийся пятнадцать лет, выглядел тусклым и не вполне ему подходящим: контракт, заключенный в пору, когда акции Бленхайма котировались слишком низко. Лейла подоспела как раз вовремя, чтобы положить этому конец. Попутно она навсегда восстановила против Чарльза двух его дочерей. Она понимала, кем, должно быть, выглядит в их глазах и в глазах его жены, и сожалела об этом – она терпеть не могла, когда к ней плохо относятся, – но особенно виноватой себя не чувствовала. Не ее ведь вина, что Чарльзу с ней лучше. Чтобы предпочесть его и своему счастью счастье его семьи, нужна была очень строгая принципиальность. Но в критический момент, заглянув в себя, чтобы разобраться, что хорошо, а что плохо, она обнаружила невнятицу, унаследованную от отца.
Какое-то время она была от Чарльза без ума. Из всех своих учениц он выбрал ее. На фоне внушительной фигуры старшего мужчины ей стала нравиться ее худоба; она чувствовала себя поразительно сексуальной. Он приезжал в университет на мотоцикле “Харли-Дэвидсон”, носил кожаный пиджак, льняные волосы отпустил до плеч и, говоря о титанах литературы, панибратски называл их по именам. Чтобы избавить его от конфликта интересов, Лейла прекратила учебу. Через неделю после того, как его развод вступил в силу, он повез ее на своем мотоцикле в Нью-Мексико, и в Таосе они поженились. Она стала ездить с ним на конференции, свою роль на которых поняла не сразу: роль молодой, свежей, капельку экзотичной спутницы жизни, предмета зависти для всех писателей мужского пола, еще не сменивших жен или сменивших их давно. Нескольких публикаций в небольших журналах, где слово Чарльза имело вес, ей хватило, чтобы считаться сочинительницей прозы.
Когда все медовые месяцы Чарльза подошли к концу, он засел за большую книгу – за роман, который должен был обеспечить ему место в современном американском литературном каноне. Когда-то достаточно было написать “Шум и ярость” или “И восходит солнце”, но теперь требовался объем. Толщина. Возможно, не стоило Лейле так скоропалительно выходить замуж за прозаика и не стоило сразу воображать себя писательницей, надо было попробовать сначала, каково это – жить в доме, где пишется большая книга. Чтобы оплакать день творческого затора – три большие порции бурбона. Чтобы отпраздновать день концептуального прорыва и эйфории – четыре. Чтобы расширить сознание до необходимых размеров, Чарльзу надо было неделями ничего не делать. Хотя университет требовал от него очень немногого, кое-чего он все-таки требовал, и мельчайшие неисполненные обязанности причиняли ему великие муки. Лейла делала за него все, что могла, и многое, за что ей браться не следовало, но не могла же она, к примеру, вести за него семинары. Их трехэтажный дом в стиле “крафтсман” часами оглашался стонами Чарльза: опять идти преподавать. Стоны слышались на всех этажах и были искренними и шуточными одновременно.
Чарльза спасало, а Лейлу привязывало к нему чувство юмора. Изредка выдавались хорошие дни, когда у него получался длинный абзац – не связанный, как все подобные ему, ни с каким другим абзацем, – над которым она хохотала до колик. Но гораздо чаще никакого абзаца не возникало. Вместо этого в тот небольшой отрезок времени, когда Лейла имела возможность сесть за детский письменный стол, прежде служивший его старшей дочери, в комнате, которая прежде была ее спальней, и поработать над чем-то своим, с ненавистью к себе сопоставляя свой репортерский стиль с “лихорадочно-мускулистым” (первая страница книжного обозрения “Нью-Йорк таймс бук ревью”) стилем мужниных абзацев, которые он, впрочем, еще до их женитьбы напрочь разучился связывать между собой, она слышала, как открывается на третьем этаже дверь его уставленного книгами кабинета, и – ШАГИ. Он нарочно их замедлял, зная, что она слышит эти ШАГИ, и сам звук их делая смешным. Наконец останавливался перед ее закрытой дверью и – словно можно было вообразить, что она не слышала приближающихся ШАГОВ, – выжидал минуту или несколько минут, прежде чем постучать. И, даже открыв дверь, не входил сразу, а стоял и медленно обводил комнату взглядом, точно прикидывал, не лучше ли у него пойдет работа над большой книгой в детской, или заново осваивался со странным маленьким мирком Лейлы. А потом вдруг – момент он всегда выбирал комически-расчетливо – взглядывал на нее в упор: “Ты занята?” Она никогда не отвечала утвердительно. Он входил в комнату, падал на односпальную кровать с подзором и испускал мультяшный стон. Он никогда не забывал извиниться за беспокойство, но в этих извинениях Лейла различала досаду: как это она, справляясь с домашним хозяйством, еще и успевает писать в своем репортерском стиле что-то связное? Иногда они обсуждали этиологию его писательского затора или препятствие, мешающее ему сегодня, но это лишь служило прелюдией к тому, зачем он на самом деле к ней спускался: чтобы оттрахать ее либо на кровати с подзором, либо на паркете из пихты, либо на детском письменном столе. Ей это нравилось. Очень-очень нравилось.
Мотор большой книги все не запускался, и через год такой жизни она почувствовала, что ей больше не хочется писать прозу. Будучи феминисткой, Лейла не могла оставаться всего лишь женой Чарльза, поэтому она устроилась на работу в газету “Денвер пост” и быстро там преуспела, занимаясь теперь журналистикой ради себя, а не ради отца. Без ее присутствия в доме страницы большой книги начали срастаться, но медленно и ценой потребления все большего количества бурбона. Получив премию за репортаж о махинациях на ежегодной ярмарке штата, Лейла осмелела настолько, что начала уклоняться от ужинов, которыми Чарльз должен был угощать писателей, приезжавших в университет. Просто жуть, а не ужины: бесконечная выпивка, неизбежная очередная обида, и очередное имя добавляется к списку врагов Чарльза. Фактически из всех живущих американских писателей Чарльз не считал теперь своими врагами только собственных учеников, нынешних и бывших, да и то, если кто-нибудь из бывших добивался некоторого успеха, предательство с его стороны, обида Чарльза и занесение в черный список были всего лишь делом времени.
Вера Чарльза в свои силы уменьшалась, жалость к себе росла, и это, по идее, могло бы дать Лейле повод опасаться, как бы он не повторил с какой-нибудь молоденькой студенткой то, что проделал с ней. Но он по-прежнему вожделел к ней чуть ли не маниакально. Словно он был большим котом, а она, маленькая, худенькая, – мышкой, на которую инстинкт велит ему набрасываться. То ли это у всех романистов так, то ли это особенность Чарльза – никак он не мог оставить ее в покое. Когда они не занимались сексом, он все равно трогал ее и тыкал, лез пальцами в душу, ничего не оставлял недосказанным.
Похоже, сработала самозащита: настал момент, когда ей захотелось, чтобы он сделал ей ребенка. В “Пост” у нее были подруги с грудничками, годовалыми, шестилетними. Она брала малыша на руки, и душа таяла от невинной доверчивости, с какой он трогал ладонями ее лицо, прижимался лицом к груди, просовывал ножку между ее ног. Нет ничего милее ребенка, думалось ей теперь, нет ничего дороже, ничего желанней. Но когда она на исходе тщательно выбранного дня, за который книга продвинулась на добрую тысячу слов, сделала глубокий вдох и заговорила о ребенке, Чарльз разыграл спектакль из спектаклей. С комической медлительностью он повернул к ней голову и окинул ее Взглядом. Взгляд тоже предполагался комическим, но ее он скорее напугал. Взгляд означал: Подумай над своими словами. Или: Да ты, наверное, шутишь. Или пострашнее: Понимаешь ли ты, что обращаешься к крупному американскому писателю? Последнее время она так часто удостаивалась Взгляда, что стала уже задумываться, кто она и что в его глазах. Раньше она думала, что привлекла его талантом, жесткостью и зрелостью, но теперь стала опасаться, что главная причина всего лишь в ее худобе.
– Что такое? – спросила она.
Он сощурился так плотно, что все лицо пошло морщинами. Потом заморгал, открыл глаза.
– Извини, – сказал он. – О чем ты спрашивала?
– О том, не поговорить ли нам о ребенке.
– Не сейчас.
– Ладно. Но “не сейчас” означает “не сегодня” или “не в ближайшие десять лет”?
Он испустил театральный вздох.
– Что именно в моих практически отсутствующих отношениях с уже имеющимися детьми наводит тебя на мысль, что я гожусь в отцы? Или я чего-то не замечаю?
– Но перед тобой я. Не она.
– Я вижу разницу. А ты видишь, под каким я сейчас давлением?
– Этого трудно не заметить.
– Нет, но можешь ли ты себе представить… можешь ли вообразить хоть на секунду, как я дописываю книгу, когда в доме младенец?
– До младенца еще как минимум девять месяцев. А тебя некий более-менее щадящий предельный срок может и подхлестнуть.
– У меня уже был предельный срок, он прошел три года назад.
– Настоящий предельный срок. Такой, от которого никуда не деться. Послушай меня. Я хочу, чтобы мы это сделали вместе. Я хочу, чтобы ты закончил свою книгу и чтобы у нас, если получится, был ребенок. Это не взаимоисключающие вещи. Они могут быть по-хорошему связаны.
– Лейла! – гаркнул он. Сурово, но и с иронией, чтобы вышло смешно.
– Что?
– Я люблю тебя больше всего на свете. Пожалуйста, подтверди, что ты это знаешь.
– Я это знаю, – тихонько сказала она.
– Так выслушай же меня, прошу. Прошу тебя, услышь: каждая минута этого конкретного разговора означает для меня один потерянный рабочий день на ближайшей неделе. Одна минута – один день, я это чувствую. Когда тебе плохо, мне тоже плохо, ты же знаешь. Так давай остановимся прямо сейчас, пожалуйста!
Она кивнула. Потом плакала, потом занималась с ним сексом, потом снова плакала. Несколько месяцев спустя “Пост” предложила ей отправиться на пять лет корреспондентом в Вашингтон, и она согласилась. Она не до конца разлюбила Чарльза, но долго находиться с ним рядом не могла, что-то ныло в груди. Она ощущала в себе новую верность – ребенку, который даже еще не был зачат. Верность возможности.
Она сопутствовала ей в Вашингтон, эта возможность, и раз в месяц летала обратно в Денвер на редакционные собрания и для исполнения супружеских обязанностей. Лейле не хотелось думать, что в сорок с небольшим она окажется разведенкой, работающей по шестьдесят – семьдесят часов в неделю и все еще мечтающей о ребенке, но, похоже, траектория ее жизни вышла из-под контроля: Лейла уносилась прочь, в космос, скорость схода с околоземной орбиты была почти достигнута. Она это понимала, но не хотела знать, куда ее несет. Разговаривая поздними вечерами с Чарльзом по телефону, она чувствовала, что ему одиноко: никогда еще он не проявлял такого интереса к ее журналистской работе, такой готовности помочь. Но когда летом, а потом следующим летом он к ней приезжал, ее маленькая квартирка на Капитолийском холме превращалась в затхлую клетку большущего кота, слишком унылого, чтобы вылизаться как следует. Целыми днями он сидел в трусах и ругал погоду. Впервые она почувствовала к нему физическую неприязнь. Изобретала резоны, чтобы задерживаться допоздна, но он всякий раз дожидался ее, одержимый, жаждущий наброситься. Он наконец отослал свою большую книгу в издательство, но редактор хотел поправок, а Чарльзу трудно было решиться даже на малейшие изменения. Он раз за разом задавал ей одни и те же вопросы по тексту, и не было никакого смысла на них отвечать – следующим вечером он задавал их снова. Оба вздыхали с облегчением, когда он уезжал в Денвер, где новая поросль студентов жадно ждала его наставлений.
С Томом Аберантом она познакомилась в феврале 2004 года. Том был уважаемым журналистом и редактором, он приехал в Вашингтон в поисках талантов для некоммерческой службы новостей и журналистских расследований, которую он организовывал, и Лейла, недавно разделившая с другими номинантами Пулитцеровскую премию (сибирская язва, 2002 год), значилась в его списке. Он пригласил ее на ланч и сообщил, что стартовый капитал составляет двадцать миллионов. Разведенный и бездетный, он обитает в настоящее время в Нью-Йорке, но свой расследовательский центр собирается разместить в Денвере, своем родном городе, потому что там накладные расходы поменьше. Заранее собрав информацию, он знал, что в Денвере у Лейлы живет муж. Так, может быть, она не прочь вернуться домой и работать в некоммерческой компании, застрахованной от надвигающегося падения доходов от печатных рекламных объявлений, где нет ни жестких ограничений по объему материала, ни жестких ежедневных сроков сдачи и где будут платить приличную зарплату?
Казалось бы, что может быть лучше? Но всего неделю назад большая книга Чарльза наконец вышла, и рецензенты разносили ее в пух и прах (“раздутая и совершенно неудобоваримая” – Митико Какутани, “Нью-Йорк таймс”), поэтому Лейла была в тревоге. Звонила Чарльзу три-четыре раза на дню, старалась подбодрить, говорила, как ей жаль, что она не может сейчас быть с ним. Однако ее кислая реакция на предложение Тома ясно показала ей, что на самом деле ей вовсе не жаль. Нет, она не хотела быть женой, бросающей мужа после того, как его главный труд потерпел фиаско. Но не было возможности скрыть ни от себя, ни от Тома свое нежелание покинуть Вашингтон.
– Вы твердо решили, что это будет Денвер? – спросила она.
Лицо у Тома было мясистое, рот несколько черепаший, глаза сощурены, словно по-доброму над чем-то посмеиваются. Те волосы, что еще оставались у него ближе к затылку, были коротко подстрижены и мало тронуты сединой. У мужчин в расцвете сил есть такая особенность: им можно довольно далеко отклоняться от общепринятых преставлений о мужской красоте. Им можно иметь животик и даже высокий голос, если этому голосу присуща и некоторая шершавость, как у Тома.
– В общем, да, – ответил он. – У меня там сестра с племянницей. Я скучаю по Западу.
– Проект выглядит замечательно, – сказала Лейла.
– Хотите подумать? Или собираетесь сказать “нет” прямо сейчас?
– Я не говорю “нет”. Я…
Было чувство, что ее переживания перед ним как на ладони.
– Это просто ужасно, – сказала она. – Я ведь знаю, о чем вы сейчас думаете.
– И о чем же я думаю?
– О том, почему я не хочу возвращаться в Денвер.
– Не стану вам лгать, Лейла. Вы для меня были бы самым ценным сотрудником. Я рассчитывал, что Денвер добавит моему предложению привлекательности.
– Нет, с профессиональной стороны все замечательно, и вы совершенно правы насчет будущего отрасли. Сто лет мы, газетчики, имели монополию на рекламные объявления. Печатали деньги, можно сказать. А теперь эти времена прошли. Но…
– Но?
– Момент для меня неудачный.
– Домашние проблемы.
– Ага.
Том заложил руки за голову и откинулся на спинку стула, натягивая пуговичные петли классической рубашки.
– Скажите мне, знакомо ли это звучит, – проговорил он. – Вы любите человека, но жить с ним не можете, он борется с чем-то, вы решили, что разлука пойдет на пользу и ему, и вам. Потом наконец приходит пора вновь соединиться, ведь вы расставались не навсегда, и тут вы обнаруживаете, что нет, что на самом деле вы все время лгали себе.
– Вообще-то, – сказала Лейла, – я уже довольно давно подозреваю, что лгу себе.
– Значит, женщины умнее мужчин. Или просто вы умнее, чем был я. Но давайте раскрутим наш гипотетический сценарий немного дальше…
– Мы ведь оба знаем, о ком сейчас идет речь.
– Я его поклонник, – сказал Том. – “Мой грустный папа” – замечательная книга. Ироничная. Роскошная.
– Жутко смешная, это правда.
– Но теперь вы в Вашингтоне. А новую его книгу бьют в хвост и в гриву.
– Да.
– Черт бы их взял, этих критиков. Я-то все равно ее куплю. Но, рассуждая гипотетически, имеется ли тут кто-нибудь другой, о ком мне полезно было бы знать? Если, к примеру, он хороший журналист и занимается расследованиями, я был бы рад взглянуть на его резюме. Не вижу причины не взять на работу сразу двоих.
Она покачала головой.
– Нет – в смысле нет такого человека? – уточнил Том. – Или он не журналист?
– Вы пытаетесь выяснить, доступна ли я в некоем ином отношении?
Он подался вперед, морща рубашку, и закрыл руками лицо.
– Поделом мне, – сказал он. – Этого я, поверьте, в виду не имел, но вопрос и в самом деле был с подоплекой. Есть у меня такая особенность: я специалист по чувству вины. Не следовало мне вас об этом спрашивать.
– Если бы вы видели, до каких уровней доходит мое чувство вины, вам как специалисту это показалось бы интересным.
Элемент кокетства в этой фразе сделал ее истинной. Лейлу напугал автоматизм, с которым она расположилась к первому же приятному, с чувством юмора, добившемуся в жизни успеха и неженатому мужчине, какой ей встретился после того, как на большую книгу обрушился поток едких определений: “не первой свежести”, “болезненно тучная”, “тягомотная”. Но, как бы она себя за это ни винила, ничего поделать с собой не могла: она злилась на Чарльза из-за его провала. И еще ее злило, что теперь из-за того всего лишь, что ей понравился Том Аберант, она будет чувствовать себя пустышкой, падкой на чужой успех. Если бы книга Чарльза получила великолепные отзывы и была номинирована на премии, Лейла могла бы, не испытывая чувства вины, продолжать двигаться по своей космической траектории. Никто бы ее не попрекнул. Наоборот, было бы некрасиво вернуться: сбежала от него в Вашингтон, когда он мучился, а теперь несется обратно, чтобы разделить успех. Она ничего не могла с собой поделать: ей хотелось, чтобы Чарльза не существовало. В том параллельном мире, где его не было, она могла принять чрезвычайно привлекательное предложение Тома.
Вместо этого она договорилась с Томом встретиться еще раз и выпить вместе. В бар явилась в коротком черном платье. Потом, уже из дома, отправила Тому длинное многозначительное письмо. В тот вечер она тянула и тянула со звонком Чарльзу. Нарастающее чувство вины из-за этой отсрочки, вина как таковая придала ей воли к тому, чтобы не звонить вовсе, и снабдила соответствующим мотивом (хотя человек, которого мучит чувство вины, может в любой момент положить муке конец, просто поступив правильно, мука все равно реальна, пока она длится, а жалость к себе не так уж переборчива и кормится любыми видами мук). Наутро она не открыла ответное письмо Тома, пошла на работу, днем трижды позвонила Чарльзу, вечером поужинала с очередным источником. Вернувшись домой, позвонила Чарльзу в четвертый раз и наконец открыла письмо Тома. Многозначительным оно не было, но в нем содержалось приглашение. В пятницу она села на вечерний поезд до Манхэттена (странным образом чувство вины, которое должно бы следовать за изменой, не только возникло до нее, но и загоняло Лейлу в измену) и провела ночь у Тома. Она провела с ним выходные целиком, отлучаясь лишь в туалет и позвонить Чарльзу. Вина была так велика, что обрела гравитационные свойства, искривила пространство и время, соединилась, благодаря неевклидовой геометрии, с той виной, которой Лейла не ощущала, когда разрушала первый брак Чарльза. Та вина, как выяснилось, лишь казалась несуществующей, просто была в результате деформации пространственно-временного континуума перенесена на Манхэттен в 2004 год.
Без помощи Тома она бы этого не выдержала. С Томом она чувствовала себя в безопасности. Он был и причиной вины, и лекарством от нее, потому что понимал, что такое вина, и сам с ней жил. Всего на шесть лет старше Лейлы – лысина его несколько старила, – но так рано женился, что развод после двенадцати лет брака был уже довольно далеко позади. Его жена Анабел, многообещающая молодая художница, занималась живописью и кино и происходила из одной из семей, владевших компанией “Маккаскилл”, крупнейшим в мире производителем продуктов питания. На бумаге она была безумно богата, но с родственниками не общалась и принципиально отказывалась брать у них деньги. К тому времени, как Том вырвался из этого брака, стало ясно, что ее художественная карьера не состоялась, ей было уже за тридцать пять, и она все еще хотела ребенка.
– Я вел себя как трус, – сказал он Лейле. – Я должен был уйти на пять лет раньше.
– Разве это трусость – оставаться с человеком, которого любишь и который в тебе нуждается?
– Сама и ответь.
– Гм-м. Давай вернемся к этому позже.
– Будь ей тридцать один, она могла бы наладить жизнь, встретить другого человека и родить ребенка. Я слишком затянул и все для нее усложнил.
– Если она богата, это, наверное, могло бы ей пригодиться?
– Она была сдвинута на денежном вопросе. Скорее бы умерла, чем взяла что-нибудь у отца.
– Ну, так это ее выбор. Почему ты винишь себя за ее выбор?
– Потому что я знал, что она будет упорствовать в этом выборе.
– Ты ей изменял?
– Нет, пока мы не расстались.
– Тогда прости, но на конкурсе виноватых я, похоже, тебя опережаю.
Но было еще кое-что, сказал Том. Отец Анабел всегда хорошо к нему относился и предлагал финансовую помощь. Том не мог ничего у него брать, пока жил с Анабел, но когда бывший тесть умер – после их развода прошло десять лет с лишним, – он оставил Тому по завещанию двадцать миллионов долларов, и Том их взял. На эти деньги он и затеял свою некоммерческую службу новостей.
– Ты еще и из-за этого чувствуешь себя виноватым?
– Я мог отказаться.
– Но на эти деньги ты делаешь потрясающее дело.
– Я пользуюсь деньгами, которых моя жена никогда не приняла бы. Не просто пользуюсь – строю на них карьеру. Наращиваю те профессиональные преимущества, что у меня есть как у мужчины.
Хотя Лейле нравилось быть с Томом, это чувство вины казалось ей несколько преувеличенным. Уж не раздувает ли он чувство вины, принижая тем самым – ради Лейлы – свою эротическую привязанность к Анабел? Приехав в Нью-Йорк на следующие выходные, она попросила разрешения покопаться в его коробке со старыми фотографиями. Молодой человек, которого она увидела, оказался таким худощавым, юным и густоволосым, что она едва узнала Тома.
– Ты тут совершенно другой.
– Я и был совершенно другим.
– Нет, но как будто другая ДНК.
– Именно так я это ощущаю.
При виде Анабел Лейла стала лучше понимать, откуда взялось у Тома чувство вины. В этой женщине – в неулыбчивой полногрудой анорексичке с испепеляющим взором и волосами Медузы – был внутренний заряд, и еще какой. На заднем плане снимков – студенческое жилье, какие-то трущобы, зимний Нью-Йорк с башнями-близнецами.
– Она чуточку устрашающе выглядит, – сказала Лейла.
– Не то слово. У меня от одного вида этих фотографий включается посттравматический синдром.
– Но ты! Такой молодой, такой трогательный.
– Считай, ты нашла краткую формулу нашего брака.
– Где же она сейчас?
– Понятия не имею. У нас не было общих друзей, и связь порвана полностью.
– Так, может быть, она все-таки взяла деньги. Может быть, живет теперь где-нибудь на собственном острове.
– Все возможно. Но вряд ли.
Лейла хотела попросить на память одну фотографию Тома, самую трогательную, которую Анабел сделала на статен-айлендском пароме, но рановато еще было обмениваться снимками. Она закрыла коробку и поцеловала Тома в черепашьи губы. Секс с ним был не таким драматичным, как с Чарльзом – тот хищно набрасывался на жертву, прыгал на ней, она кричала, – но ей уже думалось, что так, как сейчас, пожалуй, лучше. Спокойнее, медленнее, словно посредством тел общаются умы и души.
С Томом у нее было глубинное ощущение правильности происходящего – и это сильнее многого другого заставляло ее чувствовать себя виноватой, ведь это значило, что с Чарльзом было неправильно, что с ним с самого начала было неправильно. Сдержанность Тома, его нежелание навязываться были бальзамом для ее внутреннего мира, куда на всем протяжении брака то и дело лезли пальцами. И у Тома, казалось ей, возникло такое же ощущение правильности. Журналисты, они говорили на одном языке. И все же она не раз задавалась вопросом, почему он, находка для многих женщин, не женился снова. И в одну из встреч, когда с Чарльзом еще не были сожжены мосты, она спросила об этом Тома.
Он ответил, что после того, как развелся, ни с одной женщиной не провел больше года. Согласно его этическим представлениям, год – предельный срок для отношений без обязательств, по крайней мере в Нью-Йорке, а к обязательствам он после неудачного брака не был готов.
– Что же получается? – спросила она. – Что у меня осталось десять месяцев, а потом ты укажешь мне на дверь?
– Ты ведь сама состоишь в неких отношениях с обязательствами, – напомнил он ей.
– Верно. Смешно. И что же, об этом своем правиле ты объявлял на первом же свидании?
– Это общее правило нью-йоркских знакомств, принятое по умолчанию. Не я его выдумал. Смысл в том, чтобы не сжевать у женщины пять лет ее жизни, прежде чем указать ей на дверь.
– А не пробовал преодолеть свой страх перед обязательствами?
– Пробовал, и не раз. Но явно у меня классический случай посттравматического синдрома. Были самые настоящие панические атаки.
– Больше похоже на классический случай закоренелого холостяка.
– Лейла, эти женщины были намного моложе. Я знал то, чего они не знали, я знал, чем это может кончиться. С тобой, даже не будь ты сейчас замужем, все было бы по-другому.
– Ну да, все правильно. Мне сорок один, товар просрочен. Так что когда ты меня бросишь, ты не будешь чувствовать себя таким виноватым.
– Разница в том, что у тебя есть опыт брака.
Но Лейлу уже озарило.
– Нет, – сказала она. – Дело не в этом. Разница в том, что я старше, чем твоя жена была на момент развода. Ты не променял ее на особу двадцати восьми, скажем, лет. Со мной ты не повысил, а снизил свои запросы. И поэтому не чувствуешь такой вины.
Том промолчал.
– Знаешь, почему я это знаю? Потому что сама занимаюсь такими же подсчетами. Мой ум хватается за все, что может отвлечь от вины хотя бы на пять минут. В “Адирондак ревью”, на сайте, появилась рецензия на книгу Чарльза. Хвалебная. Так он взял и разослал ссылку по всем адресам, какие у него есть, я увидела его письмо уже по дороге сюда, к тебе. Кто-то должен был остановить его, сказать, что не нужно делать такую рассылку. Я, жена, должна была ему сказать: “Не стоит этого делать”. Но я была занята, говорила с тобой по телефону. Мне бы очень помогло выйти из положения какое-нибудь свое маленькое правило. Но где такое правило? Его у меня нет.
Говоря, она одевалась и клала вещи в сумку.
– Да и у меня больше нет этого правила, – сказал Том. – Я только потому о нем упомянул, что доверяю тебе, я знал, что ты меня поймешь. Но ты права: хорошо, что тебе сорок один. Не буду отрицать.
Его откровенность была, казалось, адресована призраку бывшей жены, а не Лейле.
– Пойду-ка я лучше, пока ты не довел меня до слез, – сказала она.
Из квартиры Тома ее выгнало в тот вечер некое инстинктивное ощущение, касающееся его. Будь сдержанность его природным свойством, Лейла могла бы успокоиться и принять ее как данность. Но ведь он не всегда был таким сдержанным. Он с готовностью вступил в свой заряженный брак и был в нем открыт, до того открыт, что и теперь чувствовал себя травмированным, и Анабел явно все еще имела власть над его совестью. Что-то у него с Анабел было такое, чего он не хотел больше ни с кем, и инстинкт подсказывал Лейле, что она всегда будет на втором месте, что этого состязания ей не выиграть.
Но Том звонил ей всю зиму, рассказывал, как идут дела с его службой новостей, и она не могла притворяться, будто предпочла бы поговорить с кем-то другим. В начале мая, через три с половиной месяца после их знакомства, он опять приехал в Вашингтон. Едва она, встречая его на вокзале, увидела, как он не торопясь идет по платформе в мятых брюках хаки и в старой спортивной рубашке пятидесятых годов, которую нарочно выбрал именно за уродство, рассчитывая, что она правильно поймет это как приватную шутку над хорошим вкусом, в голове у нее точно прозвонил колокольчик, однократно и чисто, и она поняла, что любит его.
Он забронировал номер в “Джордже”, предоставляя ей решать, где он будет жить, но в отеле так и не побывал. Всю неделю прожил в ее квартире, пользовался ее интернетом, читал на ее диване, задрав очки на лысину, сплетя пальцы на корешке книги, поднесенной к близоруким глазам. Ей казалось, он всегда был тут, на этом диване; словно, возвращаясь к себе и видя его на нем, она впервые по-настоящему, впервые в жизни попадала домой. Она согласилась перейти из “Пост” в его некоммерческий центр. Если бы нужно было согласиться еще на что-нибудь, она бы и это приняла. Она хотела (о чем пока не говорила) попытаться завести с ним ребенка. Она любила его и желала, чтобы он никогда ее не покидал. Оставалось лишь одно дело, которое она часто с ним обсуждала, но которого пока так и не сделала: объясниться с Чарльзом. И, может быть, поговори она с Чарльзом вовремя, она стала бы женой Тома. Но она трусила, как трусил в свое время Том, не решаясь на развод. Она тянула с этим разговором, тянула и с уходом из “Пост”, а в конце июня, теплой колорадской ночью, на извилистой дороге в предгорье около Голдена Чарльз перелетел через руль своего XLCR 1000, купленного на последнюю треть британского аванса, и остался жив, но с парализованными ногами. На мотоцикл он сел пьяным.
Сам виноват, но и свою вину она отрицать не могла. Влюбившись в другого, позволила жизни мужа выйти из-под контроля. Лейла тут же перевелась в Денвер, и пока Чарльз лежал в больнице, а потом проходил реабилитацию, она не могла рассказать ему про Тома: нужно было поддерживать в нем бодрость духа. Но чем дольше она откладывала, тем сильнее пугала ее сама мысль о признании. Роль любящей жены она играла безупречно: ненадолго забегала к Чарльзу каждое утро, а вечером проводила с ним не один час, продала их трехэтажный дом и купила более удобный, подбадривала Чарльза и проносила ему виски, подружилась с врачами и медсестрами, жила изнурительной жизнью – и все это время в симпатичном доме в хорошем районе, который Том приобрел отчасти на наследство от бывшего тестя, она занималась сексом с другим мужчиной.
Несчастный случай с Чарльзом стоил ей года репродуктивности. Немыслимо было, пока он проходил терапию, ошарашить его известием, что она забеременела от другого. Немыслимо было и добавить ребенка к жизни, и без того напряженной сверх всякой меры. А потом, когда она привезла Чарльза в новый дом, немыслимо было сразу взять и оставить его. Но она все еще думала о ребенке, и когда Том, выждав некоторое время, спросил, долго ли она еще собирается жить с Чарльзом, она невольно ответила вопросом на вопрос.
– Нет, – сказал он.
– Нет – и все? – уточнила она. – Вот так?
Он привел немало разумных доводов: они оба преданы своей работе, оба чрезвычайно заняты, с возрастом родителей увеличивается риск врожденных дефектов, при жизни ребенка, весьма вероятно, произойдут глобальные катаклизмы, связанные с климатическими изменениями и перенаселенностью Земли; но что сердило его – это что она по-прежнему живет с Чарльзом и не рассказала ему о Томе. Как можно думать об общем ребенке с женщиной, которая еще даже не рассталась с мужем?
– Как только забеременею, сразу ему все скажу, – пообещала она.
– Почему не прямо сейчас?
– Он страдает. Ты бы бросил Анабел, окажись она в инвалидной коляске? Я нужна Чарльзу.
– Но попробуй встать на мою точку зрения! Я готов, прямо сейчас. Готов завтра же на тебе жениться. А ты не назначаешь даже срок, когда закончится твой нынешний брак.
– Я сказала тебе, как ты можешь мне в этом помочь.
– А я тебе отвечаю: что-то не так, если тебе нужна для этого такая помощь.
Она была в слабом положении: хотела ребенка, а время утекало. Если не с Томом, то уже ни с кем. Она горевала по умирающей возможности, страдала из-за его отказа, злилась на него за то, что не хотел того же, чего она. Он как будто не понимал тяжести ее положения. Она была убеждена, что доводы против ребенка, которые он высказал, – фальшивые доводы, что действительная причина – нежелание усилить свое чувство вины перед бывшей женой, которой он отказал в ребенке. И при этом ее чувство вины перед Чарльзом он не хотел принимать всерьез.
Пошли ссоры. Она горячилась, он был холоден. Вновь и вновь один и тот же тупик: пока она не уйдет от Чарльза, никакого зачатия. Том ни разу не вышел из себя, ни разу даже не повысил голоса, и то, как он это объяснял – мол, он столько ссорился с Анабел, что хватит на пять жизней, – побуждало Лейлу выходить из себя за двоих. Чарльз никогда не доводил ее до исступления, и никто не доводил, но состязание с Анабел – доводило. Собственные вопли были ей так противны, что она перестала видеться с Томом. Через неделю они помирились. Еще через неделю разошлись вновь. Она подходила ему, он подходил ей, но они не могли придумать способа быть вместе.
Почти два месяца не общались. Однажды вечером, уложив Чарльза спать, она отчистила унитаз от его кала, попавшего не туда, и заплакала, и не устояла перед искушением позвонить Тому. Взяла трубку, но что-то было не так – она не услышала гудка.
– Алло? – сказала она.
– Алло.
– Том?
– Лейла?
Два месяца не виделись и не разговаривали, и вдруг оба одновременно решили позвонить. Она не верила в знаки, но что это, если не знак? Она выпалила сразу: с Чарльзом развестись она не в состоянии, но без Тома не может жить. Он ответил: ему безразлично, разведется ли она с Чарльзом, он тоже не может без нее жить. Это ощущалось как возвращение домой.
Наутро она сказала Чарльзу, что будет жить отдельно и переходит из “Пост” в новую некоммерческую службу новостей. Она не хотела ничего объяснять, но Чарльз, по своему обыкновению, полез пальцами ей в душу и, по сути, продиктовал ей признание. Она до сих пор проводила у него каждый второй уикенд, но остальное время жила у Тома, не как хозяйка в доме, не считая себя вправе, скажем, что-то решать в отношении интерьера, но скорее на правах постоянной особой гостьи. Оба они похоронили тот главный спор, из-за которого чуть не расстались, похоронили его глубоко. Лейла так до конца и не простила Тому нежелание завести с ней ребенка, но со временем это утратило актуальность. Оба работали на полную катушку, превращая ДИ в авторитетную на общенациональном уровне службу новостей, а еще она заботилась о Чарльзе; порой даже ловила себя на мысли, что, пожалуй, и хорошо, что она не обременена детьми.
Их жизнь с Томом была странной, нечетко определенной, постоянно временной, но именно поэтому она была жизнью, в большей степени основанной на подлинной любви: они по свободной воле выбирали эту жизнь каждый день, каждый час. Это напоминало ей различие, о котором она узнала в детстве в воскресной школе. Брак каждого из них был ветхозаветным: она чтила свое священное обязательство перед Чарльзом, Том страшился гнева и суда Анабел. В Новом же Завете значение имели только любовь и свободная воля.
Наутро после встречи с Филлишей она подъехала к дому, который купил после увольнения с военного завода Эрл Уокер. Официальная цена – триста семьдесят две тысячи долларов. При доме имелся гараж на три машины и система разбрызгивания, поработавшая спозаранку так усердно, что улица, где Лейла припарковалась, была еще мокрая. Что делают в Амарилло, когда от засухи чахнут газоны? Правильно, поливают. На дорожке перед домом лежала перетянутая резинкой газета. Лейла посидела несколько минут в ожидании. Вышла весьма дородная женщина лет пятидесяти с лишним, сурово посмотрела на Лейлу, подобрала газету и вернулась в дом.
Уокер был начальником Коуди Флайнера в контроле материальных средств. Эту информацию Лейла получила от Пип, она же выяснила, что прежний свой дом Уокер продал за двести тридцать тысяч. Обычно, потеряв работу, человек не покупает себе дом побольше, он не лучший кандидат на ипотеку, и нет никаких данных, чтобы за последние три года Уокер получал наследство, позволяющее покрыть разницу в сто сорок две тысячи долларов. Этот факт представлял почти такой же интерес, как фотографии в Фейсбуке. Еще один факт, выявленный Пип в январском отчете генерального инспектора: прошлым летом на заводе “имели место незначительные нарушения в контроле материальных средств”, которые были, согласно отчету, “удовлетворительно исправлены” и больше “не составляли проблемы”. Фотографии из Фейсбука Пип по совету Лейлы показала автомеханику, и тот сказал, что если на пикапе Флайнера не усиливали подвеску, то вряд ли предмет в кузове может весить, как полноценная В61, девятьсот фунтов. “Она не настоящая, киса” – вот и весь комментарий, какой Лейле и Пип удалось получить непосредственно от Флайнера. Единственный звонок Лейлы Флайнеру быстро завершился угрозами и бранью.
Уокер тоже сказал ей “нет”, но просто “нет”, а просто “нет” означало “может быть”. И вот она сидела в машине, прихлебывая зеленый чай и отвечая на письма по другим сюжетам, пока наконец не вышел из дома и не направился прямо к ней по пропитанному водой газону сам Уокер. Тощий, как Джек Спрат, в тренировочном костюме с лилово-белой эмблемой Техасского христианского университета. “Рогатые лягушки”. Лейла опустила стекло.
– Кто вы такая? – спросил Уокер. Лицо любителя виски, примерно как у ее мужа.
– Я Лейла Элу. Из “Денвер индепендент”.
– Так я и думал, и я уже вам сказал, что нам не о чем разговаривать.
От неумеренного употребления виски румянец, вызванный расширением капилляров, розовый и более разлитой, чем от джина, и не такой лиловый, как от вина. Каждый университетский ужин – отличный повод для изучения оттенков румянца.
– У меня всего пара вопросов, простых и коротких, – сказала Лейла. – От этого у вас никаких неприятностей не будет.
– Для меня уже неприятность, что вы появились. Не хочу вас видеть на моей улице.
– Так, может быть, посидим где-нибудь за чашкой кофе? Меня любое время сегодня устроит.
– Думаете, я мечтаю рассиживать с вами на публике? По-хорошему вас прошу – пожалуйста, уезжайте. Я все равно не могу с вами разговаривать, даже если бы захотел.
Не на моей улице. Не на публике. Нельзя разговаривать.
– Красивый у вас дом, – промолвила она. – Смотрю и восхищаюсь.
Она мило улыбнулась ему и поправила волосы на виске – лишь для того, чтобы он увидел ее пальцы, коснувшиеся волос.
– Послушайте, – сказал он. – Вы вроде приятная дама, грубить вам мне не хочется. Нет тут никакой истории. Вы думаете, есть, но на самом деле нет. За пустышкой гоняетесь.
– В чем тогда проблема? – спросила она. – Давайте быстренько все проясним. Я вам скажу, почему мне кажется, что тут есть что-то, вы мне объясните, почему ничего нет, и к вечеру я уже вернусь к себе в Денвер, лягу в свою постельку.
– А давайте-ка лучше все-таки заводите мотор и поезжайте с этой улицы.
– Или ничего не объясняйте, если не хотите. Просто кивните раз-другой или покачайте головой. Закон же этого не запрещает, правда?
Она снова улыбнулась и показала, как покачать головой. Уокер вздохнул, словно в нерешительности.
– Вот, видите, я завожу мотор, – сказала она, включая стартер. – Сейчас уеду с вашей улицы.
– Спасибо.
– Но, может быть, вы куда-нибудь собирались? Могу вас подвезти.
– Не надо меня подвозить.
Она выключила двигатель, и Уокер вздохнул еще глубже.
– Извините, – сказала она. – Все-таки я как ответственный журналист обязана выслушать вашу версию событий.
– Не было никаких событий.
– Ну, так это – уже версия. Потому что другие люди утверждают, что события были. И некоторые говорят даже, что вам заплатили за молчание. И я тоже думаю: за что же вам заплатили, если ничего не было? Понимаете, о чем я?
Уокер наклонился к окошку. Его лицо походило на пятнистую карту густонаселенной местности.
– С кем вы говорили?
– Я не выдаю источники. Это первое, что вам следует обо мне знать. Разговаривая со мной, вы ничем не рискуете.
– Думаете, вы такая умная.
– Да нет, на самом деле. Эта история не по моим женским мозгам. Помогите же мне разобраться.
– Умная дама из большого города.
– Просто назовите время и место. Где мы можем встретиться. Укромное место.
Укромное – это был ее любимый эпитет, когда она имела дело с источниками мужского пола. Правильные коннотации. Укромность – нечто противоположное жене у Уокера в доме. Которая как раз в этот момент распахнула дверь и крикнула:
– Эрл, кто это?
Лейла прикусила губу.
– Репортерша, – прокричал ей Уокер. – Спрашивает, как выехать из города.
– Сказал ей, что тебе не о чем с ней говорить?
– Ты слышала, что я тебе ответил?
Дверь захлопнулась, и Уокер, не глядя на Лейлу, проговорил:
– За складом “Сентергэс” на Клиффсайде. Приезжайте к трем. Если к четырем не появлюсь, отправляйтесь себе в Денвер в свою постельку.
Отъезжая от дома, опьяненная добытым согласием – главный для нее кайф в профессии журналиста, – Лейла уговаривала себя не разгоняться. Кто бы мог подумать, что из десятка пущенных в ход приемов на Уокера подействует упоминание про постельку?
Вернувшись в гостиницу, она нажала на телефоне букву П.
– Пип Тайлер, – откликнулась Пип из Денвера.
– Привет-привет. Только что условилась о встрече с Эрлом Уокером.
– Ого!
– И с Филлишей Бабкок уже поговорила.
– Прекрасно.
– Смешнее вы ничего в жизни не слыхали: бомба понадобилась Флайнеру как подспорье для секса.
– Она вам прямо так и сказала?
– Это была бы лишняя информация, если бы в нашем деле существовало такое понятие. И еще она подтвердила, что это была копия.
– О…
– Все равно отличная история, Пип. Если сотрудник может вывезти копию, то может и настоящую бомбу. Сюжет у нас все-таки есть.
– Наверное, это к лучшему: мир оказался не таким опасным, как я думала.
Сообщая Пип подробности, Лейла радовалась как человек – хотя как начальнице ей радоваться, возможно, и не следовало бы – тому, что Пип, похоже, не спешит вернуться к сбору материала для статьи другого журналиста о лицензировании коронеров.
– Пожалуй, пора мне отпустить вас к вашим протоколам вскрытия, – сказала она наконец. – Как они?
– Нудятина.
– Что ж, приходится заниматься и этим.
– Я не жалуюсь, просто сообщаю.
Лейла подавила прилив чувств. Потом поддалась ему.
– Я тут скучаю без вас.
– О! Спасибо.
Лейла ждала, надеясь на большее.
– И я без вас скучаю, – сказала Пип.
– Зря я не взяла вас с собой.
– Ничего. Ведь я никуда не денусь.
После звонка Лейла остро почувствовала, что слишком уж привязалась к девушке. Вытягивать из подчиненной признание, что она по тебе скучает, – уже чересчур, а Лейла хотела большего. Она была слишком откровенна, осталась неудовлетворенной и чувствовала себя немножко дурой. В нежности, которую она питала к детям, всегда была физическая составляющая, она располагалась в ее теле поблизости от тех органов, что стремились к близости и сексу. Но всякий раз этой нежности сопутствовало понимание, что тепло, которым она, Лейла, прониклась к ребенку у нее на руках, – тепло бескорыстное, что она никогда не предаст малыша, не воспользуется его невинностью. Вот почему ребенка не заменит ничто: родительская любовь, мучительная и сладкая в своей ненасытности, присуща человеку неотъемлемо.
И как странно, что полное имя Пип – Пьюрити. Безгрешность. (В резюме она назвалась Пип Тайлер, но Лейла просмотрела и приложение к ее диплому.) Имя показалось Лейле уместным, хотя она не вполне понимала почему. Разумеется, физически невинной Пип не была: в Денвере она жила с бойфрендом, о котором решительно отказывалась говорить – сообщила лишь, что он музыкант и зовут его Стивен. В Окленде обитала в убогих условиях вместе с немытыми анархистами, и фотографии с устроенного Коуди Флайнером пикника были добыты противозаконно, хакерами. Лейла задумывалась: может быть, невинность, которую она чует в Пип, это ее собственная невинность в двадцать четыре года? Тогда она понятия не имела, как мало искушена, но теперь она ясно видела это в Пип.
Ей хотелось стать для нее хорошим феминистическим образцом для подражания, дать Пип наставление, какого ей самой в том возрасте никто не дал.
– Парадокс интернета, – заметила она как-то за ланчем с Пип, – в том, что он, казалось бы, очень упростил работу журналиста. За пять минут можно выяснить больше, чем в прежние времена за пять дней. Но при этом интернет убивает журналистику. Нет замены журналисту, который оттрубил в профессии двадцать лет, оброс источниками, умеет различать, где есть сюжет, а где им не пахнет. Google и Accurint помогают нам почувствовать себя крутыми, но лучшие сюжеты можно найти только “в поле”. Источник обронит фразу – и вдруг понимаешь, где собака зарыта. Вот тогда-то я чувствую себя по-настоящему живой. За компьютером я только полчеловека.
Пип слушала внимательно, но уклончиво. Похоже, она, как многие нынешние выпускники колледжей, предпочитала воздерживаться от слишком определенных суждений, чтобы не показаться, с одной стороны, несовременной, с другой – непочтительной. Вдруг Лейле пришло на ум, что Пип едва ли невинное дитя, что на самом деле она искушеннее самой Лейлы – ведь она и ее ровесники отлично понимают, сколь безнадежно загубленный мир они наследуют, – и что если кто тут наивен, то сама Лейла. И все-таки она надеялась, что сквозь сдержанность Пип еще можно будет прорваться, что это всего лишь стиль, свойственный ее поколению.
Пип либо совсем не брала в рот спиртного, либо пила слишком много. Лейла время от времени водила ее в рестораны, чтобы подкормить, но пила при этом одна. Однако на прошлой неделе, в четверг, Пип вдруг заказала за ужином бокал вина и в две минуты его осушила. Затем точно так же расправилась со вторым бокалом и спросила, не будет ли Лейла против, если она закажет бутылку; смешно, но предложила за нее заплатить. Часом позже бутылка была пуста, к еде Пип едва притронулась, и глаза у нее были на мокром месте. Лейла потянулась к ней через стол, коснулась рукой раскрасневшейся щеки.
– Милая моя, – сказала она.
Пип выскочила из-за стола и скрылась в туалете. Вернувшись, спросила, нельзя ли будет поехать к Лейле домой, только один раз, только сегодня, и заночевать у нее на диване или где угодно.
– Милая моя, – повторила Лейла. – Что случилось? Не хотите со мной поделиться?
– Ничего не случилось, – ответила Пип. – Просто мне тут очень одиноко. Я скучаю по маме.
О ее маме Лейла предпочитала не думать.
– Если хотите у меня переночевать, поедем, – сказала она, – но вам нужно кое-что знать о моей ситуации.
Пип торопливо кивнула.
– Или вы уже о ней слышали?
– Кое-что.
– При обычном раскладе я бы провела эту ночь у Тома – полагаю, это входит в то, что вы слышали. Но это не лучший вариант, мне кажется.
– Понятно. Зря я спросила.
– Нет! Очень хорошо, что вы спросили. Есть другое место, где я как бы на правах гостьи. Если вы не против пробраться тайком…
– Я даже не знаю…
– Я бы не стала предлагать, если бы что-то было не так.
Дом Чарльза находился в трех кварталах от университетского здания, где шли занятия по литературному творчеству. Он мог бы ездить на работу в инвалидном кресле, мог бы и выйти на пенсию, но предпочитал проводить семинары и консультации на дому. Дом был его логовом, которое он старался покидать как можно реже; лучше, говорил он, быть полновластным правителем на двух тысячах квадратных футов, чем жалким инвалидом-колясочником во внешнем мире. Он неплохо контролировал функции кишечника, у него были крепкие плечи и хороший пресс, и с креслом он управлялся очень ловко. Пил по-прежнему слишком много, но все же поменьше, потому что намеревался прожить долго. Паралич он в какой-то мере отождествлял с враждебным ему литературным миром, который, полагал он, теперь еще сильнее желает его скорейшего ухода со сцены; такого удовольствия он доставлять никому не собирался.
Лейла по-прежнему проводила у Чарльза каждый второй уикенд, но спала отдельно. У нее имелась своя небольшая комната в начале коридора, ведущего к спальне “большого кота”. Она предпочла бы провести Пип в дом тайком, но когда они остановились на подъездной дорожке, было всего десять и в гостиной горел свет.
– Ну что же, – сказала она. – Кажется, вам предстоит познакомиться с моим мужем. Вы к этому готовы?
– Любопытно, честно говоря.
– Настоящая журналистка.
Лейла постучала во входную дверь, отперла ее и сунула голову внутрь предупредить Чарльза, что она не одна. Войдя, они с Пип увидели его лежащим на диване со стопкой студенческих работ на груди и красным карандашом в руке. Он сохранил впечатляющую внешность и длинные волосы, которые собирал в почти уже белый хвост. Под рукой стояла бутылка виски, закупоренная. Книжные полки от пола до потолка, стопки книг на полу.
– Это Пип Тайлер, наш практикант-исследователь, – сказала Лейла.
– Пи-ип! – пророкотал Чарльз, оглядывая девушку с головы до ног с откровенно мужским любопытством. – Имя мне нравится. Возлагаю на вас большие надежды. Ай, вы, наверное, уже много раз это слышали.
– Не в такой изящной форме, – сказала Пип.
– Пип нужно где-то переночевать, – вмешалась Лейла. – Надеюсь, ты не против?
– Разве ты не моя жена? Разве это не наш общий дом?
Чарльз не сказать чтобы очень мило рассмеялся.
– Ну, как бы то ни было… – промолвила Лейла, подвигаясь в сторону коридора.
– Вы читательница, Пип? Читаете книги? Вид стольких книг в одной комнате вас не пугает?
– Я люблю книги, – ответила Пип.
– Хорошо. Очень хорошо. И вы, конечно, поклонница Джонатана Савуар-Фэра?
– Вы имеете в виду его книгу в защиту животных?
– Вот именно. Но он еще и романист, говорят.
– Про животных я читала.
– Столько Джонатанов. Просто чума эти Джонатаны в литературе. Когда читаешь “Нью-Йорк таймс бук ревью”, может показаться, что это самое распространенное мужское имя в Америке. Синоним таланта, величия. Синоним честолюбия, энергии. – Он выгнул бровь, глядя на Пип. – А как насчет Зэди Смит? Круто пишет, верно?
– Чарльз, – сказала Лейла.
– Посидите со мной. Выпейте глоточек.
– Выпивка – как раз то, в чем мы сейчас не нуждаемся. А тебе нужно читать работы учеников.
– Перед долгим и мирным ночным сном. – Он взял с груди страницу. – “Мы втягивали в себя дорожки, длиннющие и толстенные, как соломинки для молочных коктейлей”. Сумеем ли мы обнаружить изъян в этом сравнении, а, Пип? Можете мне сказать, что в нем небезупречно?
Пип, похоже, получала удовольствие от спектакля, который Чарльз затеял в ее честь.
– Существует ли различие между соломинками для молочных коктейлей и всеми прочими?
– Верно подмечено, верно. Демон ложной специфичности. И к тому же трубчатость соломинки для питья, тусклое сияние пластика – закрадывается сомнение, знаком ли автор по личному опыту с физическими свойствами кокаина в порошке. Или же он перепутал саму субстанцию с орудием, посредством которого субстанция потребляется назально.
– Или просто перестарался, – сказала Пип.
– Или перестарался. Да. Именно так, дословно, я и напишу на полях. Представьте себе, некоторые мои коллеги не пишут замечаний на полях. А я вот по-настоящему забочусь об этом своем ученике. Я уверен, что он сумеет писать лучше, если поймет, что он делает не так. Скажите-ка, а вы верите в существование души?
– Я не люблю думать об этом, – ответила Пип.
– Чарльз.
Он бросил на Лейлу взгляд, исполненный комически печального упрека. Неужели ему, инвалиду-колясочнику, нельзя чуточку поразвлечься?
– Душа, – сказал он Пип, – это химическое явление. На этом диване вы видите развитую форму существования фермента. У каждого фермента своя работа. Он проводит жизнь в ожидании той самой молекулы, с которой ему предназначено вступить во взаимодействие. Может ли фермент быть счастлив? Есть ли у него душа? На оба вопроса я отвечаю: да! Фермент, который вы перед собой видите, создан для того, чтобы находить плохую прозу и взаимодействовать с ней, делая ее лучше. Вот во что я превратился: в фермент-исправитель плохой прозы, плавающий в этой клетке. – Он кивнул в сторону Лейлы. – А она переживает, достаточно ли я счастлив.
Пип хотела что-то сказать, но смолчала, округлив глаза.
– Она все еще в поисках своей молекулы, – продолжил Чарльз. – А я свою нашел. Знаете ли вы свою?
– Я устрою Пип в комнате внизу, – сказала Лейла.