Книга: Блуждающий огонёк
Назад: Родина в горшке овальной формы
Дальше: Красная юбка

Я в пятнадцать лет и мое окружение

Как–то однажды я написал предсмертное письмо. Не потому, что хотел покончить с собой. Просто меня мучило предчувствие, что меня могут убить. Вообще–то я несколько преувеличиваю. Я написал его скорее бессознательно, в душевном смятении — из боязни, что могу неожиданно отправиться на тот свет.
Это было в мое пятнадцатое лето.
Однажды на рассвете меня разбудил страшный грохот. «Уж не землетрясение ли?» — подумал я, вскочил с постели и открыл окно. Прямо перед моими глазами по небу с оглушительным ревом стремительно промчался сверкающий черный дьявол. Он мгновенно исчез за ближайшим высоким домом, а я отчетливо разглядел белые звезды, нарисованные на его брюхе. Подоткнув подол ночного кимоно, я выбрался из окна, сполз на животе вниз по цинковой крыше, пробежал вдоль стены, прыгнул в сад и нырнул в убежище. Там было так темно, что я с разбега, ничего не разбирая, пролетел прямо до конца рва и стукнулся лбом о деревянную стенку. Опомнившись, я тут же высунулся из рва и закричал, обернувшись к дому: «Воздушный налет! Спасайтесь!» Однако мне только показалось, что я кричал. На самом деле горло мое не издало ни звука. Это было примерно за месяц до окончания войны.
В то время я жил на втором этаже флигеля и усердно занимался готовился стать младшим офицером морской авиации. Летная школа, в которую я собирался поступить, находилась на одном из маленьких островов Внутреннего Японского моря. Я никогда не видел этого островка, но он раза два приснился мне во сне. На горе сверкала белая казарма, на крыше ее развевался под ветром легкий шелковый флаг. Вероятно, в моем воображении слились воедино сон и действительно виденная мною как–то издали картина аэродрома. Я мечтал окончить такую школу. «Вот стану морским летчиком, — думал я, — и не задумываясь направлю свой маленький самолет прямо на трубу вражеского корабля».
Я собрался умереть. Сначала я хотел умереть как придется, но, когда стал соображать, что к чему, мне внушили, что умирать надо достойно. Вся душа моя трепетала оттого, что час моей гибели приближался. И я нисколько не боялся смерти.
Ночью, лежа в постели с закрытыми глазами, я воображал себе, как буду умирать. Это были яркие картины, от которых кипела кровь и ликовала душа.
Я обрушиваюсь на вражеский корабль с облаков. Туман. Просвет. Синее море. Тростниковая лодка. Игрушечный корабль. Упругий ветер. Я падаю, падаю. Фейерверк. Белые цветы. Фейерверк. Белые цветы. Клубы дыма. Вой сирены в ушах. Он нарастает. Корабль. Белый дым. Черный дым. Жерло вулкана. Огненный вихрь. Яркая вспышка. Тут за моими закрытыми веками, будто снежинки, начинают кружиться белые хлопья. Как лепестки цветов вишен. Но и как пепел. И, конечно, откуда–то из глубины души возникает песня: «Выйдешь на море плавают трупы». Когда я слышу в себе эту песню, я всегда плачу и, легкий, как воздух, спокойно засыпаю.
С того утра весь месяц до окончания войны наш город ежедневно подвергался налетам палубной авиации. Но дня через три мы заметили, что опасность отдалилась. Далеко на западной окраине располагался военный аэродром, а с противоположной стороны за крошечными рисовыми полями, на берегу моря, стоял военный завод. Они–то, по–видимому, и были главной целью налетов. Вражеские бомбардировщики, прилетавшие на большой скорости со стороны моря, сбрасывали бомбы на район завода, затем, проскользнув низко над городом, резко разворачивались и опять летели в сторону цехов. Сделав два–три больших круга, словно набирая в легкие воздух, они уходили на запад. Небо над городом служило им как бы местом для отдыха. Иногда с неба, после того как исчезали самолеты, на город сыпались блестящие гильзы от снарядов автоматических пушек, но они не несли с собой большой беды, так как не представляли особой опасности для жизни.
Прошло десять дней, в городе ничего страшного не случилось, хотя с крыши соседнего высокого дома было видно, что от половины заводских сооружений ничего не осталось. Говорили также, что ангары на аэродроме из–за обстрела авиации стали похожи на пчелиные соты. Особенно трагическим показался мне рассказ одного рабочего о том, что на заводе была разбита цистерна с серной кислотой и огромное количество кислоты хлынуло в ближайшее укрытие, где жители скрывались от бомбежки — более двадцати человек исчезли буквально без следа. Однако людям, жившим рядом со мной, никакая опасность не угрожала. От этого становилось даже жутко. В городе царило какое–то странное веселье. Казалось, все старались как–то развеять давящую на сердце тоску. Некоторые с отчаяния даже бравировали своей удалью. Они забирались на крыши домов или высокие деревья и храбро рассказывали стоящим на земле соседям о роскошном зрелище сыпавшихся на город снарядов.
Я решил никуда не выходить из своей комнаты во время налетов. Если другие старались играть с опасностью из дерзкого любопытства или по горячности, то я пытался хладнокровно плевать на нее скорее из желания погибнуть. Сначала я здорово растерялся от неожиданности, но, когда привык к бомбежкам, когда противовоздушная оборона стала плотнее и определилось, в общем, время налетов, суетиться уже было ни к чему. Самолеты врага появлялись обычно утром. Изредка они прилетали и на закате. Начинали выть сирены, предупреждавшие о воздушной тревоге. Мы вскакивали с бодрыми возгласами: «Ну вот, явились!» — и направлялись кто куда: одни в укрытие, другие в подвал высокого железобетонного дома, я же поднимался по скрипучим ступеням лестницы на второй этаж флигеля.
По правде говоря, у меня в комнате было сооружено нечто вроде бомбоубежища. На полку, разделявшую по высоте стенной шкаф, я положил два татами, за фусума задвинул два створчатых книжных шкафа, оставив только узкую щель, чтобы протиснуться в свою нору. Таким образом, над головой у меня были татами, по бокам — доски, и нижняя часть стенного шкафа стала похожа на подпол под верандой. Я поставил туда столик, настольную лампу, перенес кое–какие вещи и мог там сколько угодно заниматься своими делами. Спокойно читал там английские книги, ломал голову над трудными геометрическими задачами, пил воду из горлышка чайника, стриг ногти, а во время налета громко распевал военные песни, стуча в такт кулаком по доскам.
В тот день, как всегда, утром был налет. Я сидел в тени в углу сада и рассеянно разглядывал увядший цветок асагао, перекатывая его на ладони. В это время завыла сирена воздушной тревоги. Это был самый обычный налет. Правда, с утра было очень жарко.
Направляясь к флигелю, я посмотрел вверх, и в глаза мне бросилось высокое здание, стоявшее поблизости. В лучах солнца этажи его ослепительно сверкали, как куски пиленого сахара, нагроможденные друг на друга. «А не пойти ли мне туда?» — подумал я. И, шепча про себя: «Вот возьму и пойду сейчас же туда», я вышел через заднюю калитку и быстро направился к высокому дому. Мысль пойти туда пришла мне в голову совершенно неожиданно. Почему она вдруг осенила меня, объяснить просто невозможно. Говорили, что в последние дни в подвале здания собирается много народу из ближайших домов, так как там прохладно и безопаснее, чем в укрытии. И действительно, войдя в дом, я ощутил прохладу, а в подвале и вправду стоял гул от голосов — там набилось человек тридцать.
У входа я встретил соседскую девчонку Наоко. Увидев меня, она состроила гримасу и сказала:
— Ну вот, наконец–то явился!
— Жарко сегодня. Вот и пришел. Я присел на ступеньку темной лестницы у входа. Наоко села рядом.
— Говорят, ты в стенном шкафу прячешься? Я усмехнулся. Потом мы долго молчали. Всякий раз, когда содрогалась земля, воздух в подвале как будто слегка колебался. Рокот моторов вражеских самолетов, круживших в небе, казался гудением оводов. Иногда он был похож на собачий вой. Но вот раздался сильный взрыв. За шиворот посыпался с потолка песок. Наоко придвинулась ко мне и крепко сжала мою руку. Она так и просидела, прижавшись ко мне, до конца бомбежки. Наконец все затихло. Я встал. Рука Наоко соскользнула с моего предплечья вниз, уцепилась за мои пальцы.
— Вот кончится война… — сказала она, глядя на меня снизу вверх.
— Ага, — поддакнул я, потому что знал, что умру раньше, чем кончится война.
Я вышел из подвала и медленно побрел к дому в сияющем свете дня, от которого кружилась голова. Когда я мыл руки у колодца, во двор ввалился наш сосед Гэн–сан.
— Попало–таки! — сказал он, уставившись на меня. — Сижу я в укрытии, и вдруг как рванет! Ну, думаю — попало! Хорошо, что ты жив остался.
Я выпил стакан воды.
— Снаряд, что–ли, угодил… — продолжал Гэнсан. Я взглянул на него.
— Да нет. Это бомба.
Мне неинтересно было с ним разговаривать, и я пошел к флигелю. Гэн–сан поплелся следом. «Что это он увязался за мной?» — подумал я. Гэн–сан, приказчику из рисовой лавки, было за пятьдесят, он не был моим другом. У входа во флигель я оглянулся, и мы с ним испытующе уставились друг на друга.
— Надо быть осмотрительней, — сказал он. — Не знаешь, где и когда погибнешь. Положено бежать, стало быть, беги. Спасай свою шкуру.
Гэн–сан сказал это, кивая головой в такт словам, и ушел через заднюю калитку. «Что это он?» — опять подумал я и в смятении поднялся по лестнице.
Раздвинув фусума, я увидел вместо потолка как бы голубое полотнище. Приглядевшись, понял, что это небо. Круглое голубое небо с рваными краями, диаметром в один метр. Две квадратные доски тоскливо свисали по бокам дыры. Татами на полу были сплошь усыпаны мелкими осколками. Мне показалось, что я тихонько вскрикнул, но это был, скорее, вздох, который я произвел значительно раньше, чем удивился. Я приблизился к окну, чтобы позвать кого–нибудь, и вдруг, коснувшись рукой рамы, заметил над рукой острый, как толстая игла, отливающий серебром металлический осколок. Где–то в груди тоскливо заныло, будто разорвалось что–то. Я крикнул: «Гэн–сан!» Мне стало душно от атмосферы смерти, наполнявшей комнату, и я застыл в неподвижности.
Да, Гэн–сан был прав. Это был, несомненно, снаряд из автоматической пушки. Он пробил крышу, разнес доски потолка в мелкую щепу, усыпал все вокруг бесчисленными стальными осколками. Впившись в столбы, в татами, в стены, в чайный поднос, они холодно сверкали в лучах солнца, проникавших сквозь дыру на крыше.
Я стоял спиной к окну и молча оглядывал комнату, чтобы понять, что же все–таки произошло. Потом почему–то на цыпочках тихонько направился к стенному шкафу. На фусума, загораживавшей шкаф, виднелось три косых шрама, будто следы от острых когтей. Один из осколков, пробив край татами, лежавшего на полке, и оттого, видимо, замедлив свое падение, валялся на подушке, где я обычно сидел. Два других осколка глубоко впились в боковые доски шкафа. Я поднял холодный осколок, положил его на ладонь и сел на подушку, приняв обычную позу. «Что бы было, если бы я сидел вот так, как всегда?» — подумал я, и мурашки побежали по всему телу. Странное это было ощущение! Судя по следам, оставленным осколками на фусума, один из них пронзил бы мне левую сторону груди. Другой попал бы в пах с правой стороны, а третий, вероятно, рассек бы левую щеку и, проткнув, будто вертел, язык, наткнулся на зубы и застрял там. Некоторое время я сидел как во сне и представлял себе страшные картины.
В тот день я лишь по чистой случайности направился не во флигель, а в подвал высокого дома. И снаряд попал в мою комнату, по–видимому, тоже совершенно случайно. Не мог же летчик целить специально в меня, получив информацию о том, что именно в этом доме находится мальчик, который собирается стать в будущем способным офицером. Думаю, что и летчик был очень молод. Возможно даже, что это был его первый вылет. В первой же атаке он сбросил бомбу точно в цель и, удивляясь сам себе, со взволнованно бьющимся сердцем незаметно залетел в черту города, а после этого, думая о том, как теперь не спеша вернется на свой корабль, где приятели поднесут ему чарку вина и он съест гору сыру, самодовольно напевая, он нечаянно нажал на кнопку. Несомненно, так оно и было. Как если бы мы, выйдя на прогулку в веселом расположении духа и мысленно рисуя радужные замки в небесах, непроизвольно пнули бы ногой камешек на дороге.
Я вдруг вспомнил о Наоко. Сегодня впервые я почувствовал тяжесть ее тела и вдохнул запах пота, исходивший от нее. Я представил себя окровавленного, склонившегося над столиком, с высунутым языком, проткнутым стальным осколком, и себя же сидящего на ступеньке между Наоко и холодной бетонной стеной.
Вот уж поистине прав Гэн–сан: где и когда погибнешь — неизвестно; смерть была совсем рядом, она стояла наготове с разинутым ртом. По–видимому, до сих пор я недооценивал то таинственное, что зовется случайностью или странным стечением обстоятельств. Похоже, несчастья и беды ловко минуют все препятствия и неожиданно обрушиваются на нас. Это открытие потрясло меня. Точно я краем глаза заглянул в бездонную пропасть. Нет, я не боялся умереть. Меня пугала бессмысленная гибель.
В ту ночь я и написал прощальное письмо. Писал его кистью на свитке, сильно волнуясь.
«Отец и мать, а также все, кто заботился обо мне! — вывел я. — Так не должно было случиться. Я не хочу подохнуть, как собака или кошка. Такая смерть для меня невыносима. Однако неизвестно, где и когда тебя убьют. Поэтому и случилось это. Вот все, что я хотел вам сказать.»
Я был своенравным ребенком. Таким паршивцем, что от всей души ненавидел иной раз своих близких, если мои желания не исполнялись. Получив нагоняй от матери, я, бывало, даже молился ведьме, чтобы она наслала на нее болезнь. Отцу показывал язык за его спиной, обзывал его стоеросовой дубиной. И еще много дурного помнил я за собой. Вместе со светлыми воспоминаниями о детских шалостях и наивном озорстве тяжкие воспоминания прочно засели в закоулках моей памяти; год от года они въедались все глубже, и казалось, скоро заполонят всю мою душу. Поэтому, я думал, если бы я, как мечтал, стал бы морским летчиком и погиб за родину, совершив какой–нибудь подвиг, мои грехи исчезли бы вместе с моей плотью, и тем самым я в достаточной степени искупил бы свою вину перед родителями. Сознаюсь, что у меня было тайное желание воспользоваться смертью во имя родины для того, чтобы уйти из этого мира, я считал, что только смерть очистит мою душу.
Рассказав подробно обо всех своих дурных поступках, я закончил прощальное письмо извинениями за дважды позорную смерть. Свернул письмо в трубочку и сунул в конверт. Письмо стало похоже на цилиндр. Я упаковал его в белую марлю, взятую из перевязочного пакета, и положил на столик. Теперь оно напоминало кусок кости. Мне показалось, что я смотрел на свою собственную кость, извлеченную из моего тела. «Ну вот, можно и умереть со спокойной душой», — подумал я. Вся моя пятнадцатилетняя жизнь уместилась в этом свертке, а от меня осталась лишь оболочка, как пустой кокон от вылупившейся цикады. Я открыл окно, уселся на подоконник и, болтая ногами, принялся насвистывать. Вечер был такой, что казалось, вот–вот да и упадет какая–нибудь звезда.
Дней через десять как–то неожиданно окончилась война.
Сообщение о конце войны я услышал в пустой прихожей фруктовой лавки, где давно уже не выставляли никаких фруктов. Более десятка соседей, собравшись под приемником, установленным на пыльной полке, настороженно слушали радиопередачу. Из приемника исходил посторонний шум, и невозможно было разобрать, что там говорили. Иногда доносились обрывки речи, какой–то голос читал что–то тихим шепотом.
Когда передача кончилась, кто–то вдруг произнес над моим ухом: «Проиграли!» Я обернулся. За моей спиной стоял старый аптекарь. Он медленно открыл крепко зажмуренные глаза и посмотрел мне в лицо. Я почему–то стыдливо усмехнулся. Старик, глядя куда–то вдаль, сквозь меня, ясно повторил:
«Япония проиграла». Он сказал это тихо, будто выдохнул, но неожиданность этих слов потрясла меня. Словно ледяной вихрь хлестнул по моей груди. Погасив усмешку, я кивнул старику, тихо вышел из фруктовой лавки и бросился со всех ног домой по странно притихшей полуденной улице.
Не заходя в дом, я направился на задний двор клену. Его пышные ветки бросали густую тень на землю. Я сел под деревом, прислонился спиной к стволу и обхватил руками колени. За амбаром виднелось небо без единого облачка. «Какое голубое!» — подумал я и прошептал тихо: «Япония проиграла…» По спине моей пробежали мурашки. Мне стало как–то не по себе от этих слов. До того они были неожиданными. Проиграла… Значит, войне конец? Потребовалось какое–то время, чтобы осознать это. И когда до меня дошло, что так оно и есть, я удивился своей тупости. Закрыв глаза, стал слушать звуки вокруг себя. Что же означает эта оглушительная тишина? До вчерашнего дня все было совсем иначе. «Вчера и сегодня. Вчера и сегодня», — прошептал я.
«Во всяком случае, теперь я наверняка не умру. Меня не убьют. Потому что война все–таки кончилась. Но тогда что же?» — оторопело подумал я и растерялся. Стало быть, коль я не умру, мне ничего не останется, как жить. И сколько же лет я буду жить? Не один десяток лет, наверное. Не один десяток лет! Мне почудилось, что тело мое отрывается от земли и взмывает в воздух. Я никогда не думал, что мне придется жить так долго. Все мы твердо верили, что жить долго — стыдно. Жизнь мальчика недолговечна, как лепестки вишни, учили нас. И мы должны были умереть года через два–три.
Десятки лет жизни! Я достал прощальное письмо из чемодана, который спрятал в дальнем углу бомбоубежища, и бросил его в огонь очага, над которым варился ужин. Я глядел на белый дым, и душа моя была как чистый лист бумаги. Смерть отдалилась куда–то далеко–далеко. Для чего теперь жить, было непонятно. Все, что происходило со мной до вчерашнего дня, казалось каким–то сном. Я забыл и о смерти, и о прощальном письме. Наоко тоже, по–видимому, забыла меня. Пятнадцать лет моей жизни утекли, как вода из бочки, у которой вдруг вылетело дно. Теперь уж их не вернуть. И ничего не оставалось, как просто плыть, не задумываясь, в бескрайнее, безбрежное пространство, внезапно открывшееся передо мной.
Когда в наш город вошли оккупационные войска, я сразу же очень заинтересовался ими.
Весной следующего года я поселился в доме дяди. Дела отца в послевоенной сумятице пошатнулись, и семья наша была вынуждена остаться на некоторое время в эвакуации в одной из ближайших деревень.
Дядя мой держал в центре города магазин, где торговал главным образом тканями. Трехэтажное железобетонное здание магазина во время войны было реквизировано и превращено в предприятие по изготовлению деревянных маскировочных самолетов. После войны оно перешло в распоряжение оккупационных властей. Дядя собирался вновь открыть магазин, но так и не смог. Помещение магазина неузнаваемо изменилось. Его аляповато разукрасили, и оно стало местом увеселения солдат. На первом этаже открыли пивной бар, на втором — зал для танцев.
Моя комната находилась на втором этаже жилого дома, находившегося за магазином. Прежде она принадлежала моему двоюродному брату. Он погиб на юге за год до окончания войны, оставив вдову Мами с двумя маленькими сыновьями. Из открытого окна комнаты было видно здание магазина, обрамлявшее узкий внутренний двор в виде буквы «П». В детстве я, помню, как–то принес во двор небольшой камешек, и дядя сильно бранил меня за это. Теперь же дворик был усыпан клочками белой бумаги, которые валялись во мху и на дне засохшего пруда, висели на ветках деревьев. В сумерках из окна справа, оттуда, где раньше была столовая, доносилась медленная музыка. Она была непривычна для моего слуха, воспитанного на военных маршах. Заслышав ее, я сразу как–то обмякал, делать ничего не хотелось, и я сидел у стола, подперев руками щеки.
Через три дня после моего переезда к дяде в доме случилось небольшое происшествие. Какойто американский солдат забрался потихоньку в амбар на заднем дворе. Еще через день, вечером, опять произошло нечто подобное, и я стал тому свидетелем.
В тот вечер я сидел в задумчивости за столом, как вдруг из коридора послышался тяжелый удар о стену, затем еще два подряд, донесся скрежет металла, скрип петель и тяжелые неровные шаги по дощатому полу. Медленная музыка стала слышна сильнее, и я догадался, что была взломана дверь между жилым домом и бывшей столовой. Дверь эта была крепко заперта с момента реквизиции магазина. Я встал, удивленный. Топот шагов в коридоре медленно приближался к моей комнате. Шаги остановились у моей двери, и через мгновение дверь тихо отворилась.
Неожиданно я оказался нос к носу с огромным солдатом. Некоторое время мы с изумлением разглядывали друг друга. На поясе у него висел пистолет, как у обычного М. Р., шея была обмотана белым кашне, и, судя по багрово–красному лицу, этот М. Р. принадлежал к самым отъявленным пьянчугам из всех американских солдат, которых я видел. Покрой его лица сильно впечатлял — казалось, все черты его колышутся вокруг орлиного носа. — Что вам угодно? — спросил я. Он небрежно показал карманным электрическим фонариком на повязку на рукаве с буквами М. Р., потом пробормотал что–то невнятное, закрыл дверь и не спеша удалился по коридору. У дверей витал слабый запах алкоголя. «Да он пьян!» — подумал я.
На другой день после полудня вдова Мами и я отправились вместе со знакомым стариком переводчиком в штаб военной полиции, находившийся на третьем этаже. Мы собирались пожаловаться командиру части на хулиганские действия М. Р. Я пошел как свидетель ночного происшествия.
Войдя в штаб, я тут же заметил вчерашнего безобразного американца. Он сидел за самым большим столом в глубине комнаты и, видимо, был погружен в изучение каких–то документов. Мне стало как–то не по себе от его спокойствия. Нас провели прямо к его столу.
— Капитан! — обратился к нему переводчик. И, обернувшись к нам, сказал: — Это командир части.
Я едва не присел на корточки. Капитан поднял глаза от документов, сощурился на вдову Мами и перевел взгляд на меня. Мы с еще большим изумлением, чем вчера, уставились друг на друга. Потом он поднял брови, решительно откинулся на спинку кресла и с усмешкой, понятной только мне, сказал: «Хелло, бэби!» Теперь, при свете дня, он выглядел значительно старше, чем прошлой ночью. Не переставая усмехаться, он обещал принять надлежащие меры и, приговаривая: «О'кэй! О'кэй!», подмигнул мне.
Возвращаясь из штаба, на лестнице второго этажа я встретил женщину, похожую на Сигэ.
Сигэ работала служанкой в нашем доме, когда мне было семь лет. Это была высокая, стройная женщина, и я звал ее «верзилой», а когда был не в духе, дразнил также и «лисицей», потому что у нее было продолговатое лицо с раскосыми глазами, уголки которых были вздернуты вверх.
Поддерживая одной рукой подол ярко–красного открытого платья, другой скользя по перилам, женщина поднималась по лестнице. Когда между нами осталось метра два–три, она взметнула на меня взгляд и остановилась в изумлении. Я же, привлеченный обнаженными плечами и ярким платьем, лишь мельком взглянул на ее продолговатое лицо. И только спустившись на несколько ступеней, вспомнил, что где–то это лицо видел, и вдруг меня осенило: она похожа на Сигэ! Но Сигэ никак не могла очутиться здесь, в таком месте, и в такое время. Я оглянулся. Подол ярко–красного платья мелькнул в дверях штаба.
Я бы, наверно, сразу же забыл про эту женщину — тогда они меня как–то мало интересовали. Однако, вспоминая иногда выражение удивления на ее лице, я испытывал легкое недоумение и даже позволял себе воображать невесть что. Хотя желание встретить ее еще раз так и не возникло.
Однажды ясным днем я читал у себя в комнате, у открытого окна. Вдруг в мою комнату влетел белый сверток. Он упал на татами и рассыпался на несколько катышков в золотых и серебряных обертках, которые покатились в разные стороны. Я удивился, выглянул в окно и увидел женщину, которая смотрела на меня из окна дома напротив, отделенного от моего внутренним садиком. Расстояние, которое разделяло нас, не превышало и десяти метров, так что я отчетливо разглядел ямочки на ее щеках. «Да это Сигэ!» — подумал я. Но потом понял, что это была та самая женщина, которую я встретил на лестнице. Женщина подняла руку к лицу и помахала мне. Потом показала жестом в глубь моей комнаты, куда–то поверх моей головы, склонила голову набок и, тихонько усмехнувшись, исчезла за голубой занавеской.
Не переставая удивляться, я собрал рассыпавшиеся по комнате золотые и серебряные комочки. Один из них, продолговатой формы, был завернут в тонкую белую бумагу. Я развернул бумагу, на ней женским почерком было написано:
«Вы занимаетесь? Вчера я очень удивилась, увидев Вас. Душа моя наполнилась нежностью. Окно Ваше как раз напротив моего, так что теперь я каждый день могу Вас видеть. Сегодняшняя «бомба» — мое маленькое угощенье к чаю. Нана».
Нана? Наверное, это ее имя для танцевального зала. Значит, эта женщина и вправду Сигэ. От этой мысли на душе у меня потеплело. Вспомнив, что прошло уже десять лет с тех пор, как я не видел Сигэ, я подумал: «Какие только чудеса не случаются с людьми». Предаваясь воспоминаниям о прошлом, я незаметно для себя разворачивал одну за другой золотые и серебряные обертки и отправлял их содержимое в рот, пока совсем не объелся сладостями.
В сумерках Нана открыла окно и как бы невзначай свистнула мне. Тогда и я открыл окно. Увидев меня, Нана склонила голову набок и тихонько усмехнулась. Мы встретились глазами. На ней опять было открытое платье. А когда она повернулась ко мне спиной, я увидел, что ее распущенные волосы падали ниже плеч. «Это для того, чтобы не видна была шея, — сразу же догадался я, припомнив, что на шее у Сигэ остался багровый шрам от вскрытого нарыва. В лучах заходящего солнца Нана показалась мне немыслимо красивой. Потрясенный, я глядел на нее, не в силах отвести глаз, и тревога охватила меня. При всем моем воображении я никак не мог представить себе, что это и есть та самая Сигэ, которая когда–то в нелепых момпэ, с волосами, собранными в пучок на макушке, раздувала огонь в очаге.
Так продолжалось недели две. Я стал испытывать странное волнение от этих свиданий с Нана. Иногда я слегка приоткрывал окошечко в коридоре и тайком поглядывал на Нана, которая, нахмурив брови, смотрела на мое распахнутое настежь окно, не подававшее признаков жизни. Временами же мне доставляло необъяснимое удовольствие, не откликаясь на свист Нана, сидеть, понурившись, спиной к окну со сложенными на груди руками, сдерживая желание повернуться и открыть его.
И вот как–то поздно вечером, не в силах избавиться от наваждения, завладевшего мной, я придумал нечто ужасное.
Приоткрыв окно и убедившись, что в комнате Нана зажегся свет, я потихоньку выскользнул из своей комнаты, крадучись прошел по коридору и нажал на ручку двери, которую взломал на днях капитан американской военной полиции. Как я и предполагал, дверь бесшумно открылась, и передо мной разверзлась темнота столовой. Ужасаясь своей наглости, я вступил в эту темноту, словно меня кто–то тянул туда. Поскольку я хорошо знал дорогу, то и направился прямо к комнате Нана, ориентируясь по слабому свету, проникавшему из окон. Покрытый кафелем пол был холоден. В столовой отчетливо раздавалось шлепанье моих босых ног.
Я остановился перед дверью, из–за которой пробивался свет, и прислушался на мгновение с поднятой рукой. Затем постучал три раза.
— Come in! - раздался женский голос. Я тихо открыл дверь. Сладко пахнуло сигаретным дымом. Комната, которая прежде служила кухней, была теперь роскошно убрана. Нана в белом платье сидела на стуле и расчесывала волосы.
— Джесси? — спросила Нана, не поворачивая головы.
Прижав руку к сердцу, готовому разорваться на части, я молча стоял в дверях. Продолжая расчесывать концы длинных волос, переброшенных на грудь, Нана искоса взглянула на меня и в ту же минуту вскочила. Сверкающий гребень выскользнул из ее волос и со стуком упал на пол. Я, словно во сне, направился к ней.
— Давно не виделись, Сигэ. — Я протянул ей руку, но, пораженный ее красотой, так и застыл с протянутой рукой.
Нана улыбнулась.
— Добро пожаловать, Осаму, — сказала она и пожала мою руку.
Она назвала меня чужим именем! Я горько усмехнулся. Забыла, как зовут, — все–таки десять лет прошло.
— Я не Осаму. Ты запамятовала.
— Я знаю, что ты не Осаму. Но ты очень похож на него, — сказала Нана.
— А кто это — Осаму? — спросил я.
— Мой младший брат. Единственный родной человек, и тот погиб на фронте. Вы с ним похожи как две капли воды.
Образ Сигэ, поселившийся в моем сердце, стал вдруг тускнеть. Я почувствовал, что задыхаюсь. Казалось, все вокруг странным образом преображается. И женщина, стоявшая передо мной, так похожая на Сигэ, стала на моих глазах превращаться в какую–то другую женщину.
— Значит, в письме вы писали о нежности потому, что я похож на вашего брата? — спросил я.
— Ну да.
Я тяжело опустился на софу. Нана встала, чтобы достать из чемодана бумажный пакет.
— Вот фотография брата и его последнее письмо.
Юноша в летной форме, не достигший и двадцати лет, гордо стоял под банановым деревом и смущенно улыбался. Сколько раз я представлял себя именно в такой форме! Большие глаза и странно белые зубы выделялись на лице — видимо, он сильно загорел. Я посмотрел на фотографию и подумал: похож.
— Правда похож? — спросила Нана.
— Нисколько, — пренебрежительно бросил я. Нана весело засмеялась.
— Нет, похож. Об этом может судить только тот, кто долго жил вместе с ним.
Мне любопытно было взглянуть на его последнее письмо. Такое письмо в определенном смысле можно рассматривать как прощальное. Это оказалась захватанная руками открытка. По адресу я понял, что Нана было настоящим именем женщины. На открытке стоял штамп одной из военно–морских баз на острове Кюсю, но писали ее, видимо, на передовой базе южного фронта.
«Дорогая сестра Нана! Наверное, теперь в Японии стоит прекрасная погода. Здорова ли ты? Дня три назад я видел тебя во сне. На мне была соломенная шляпа, а у тебя на голове красный платок. Вокруг паслось много коров и овец. Я вылетаю завтра утром. Будь здорова. Завтра мне как раз исполнится девятнадцать лет. Осаму».
Я изумился беспечному тону письма. Оно было написано радостно, будто сообщало о веселом пикнике. Я вспомнил себя в годы войны, и сердце мое защемило от боли. Сколько же молодых людей пошло на смерть вот так, беспечно, будто отправляясь на пикник!
— Я буду вам младшим братом, пока вам не надоест, — сказал я, глядя прямо в лицо Нана.
— Да? Я рада.
Нана положила руки мне на плечи и тряхнула меня несколько раз. Глаза ее сияли. «Надо уходить», — подумал я.
— А я думал, вы Сигэ, — признался я, вставая с софы.
— Кто это — Сигэ?
— Служанка. Давно как–то у нас в доме жила. Издали вы очень на нее похожи, а вблизи значительно красивей.
Нана громко засмеялась.
— Странно! Оба вспомнили похожих на кого–то людей.
В дверях я оглянулся.
— Знаете, у Сигэ сзади на шее был шрам после операции.
— Да? Не успокоишься, пока не узнаешь, что его нет?
Нана усмехнулась, взяла мою руку и сунула ее под волосы. Передо мной сверкнула алмазной белизной ее шея, от лица исходил какой–то прекрасный аромат. Тонкая шея Нана была совершенно гладкой.
— Ну как? Есть шрам?
Не отнимая руки, я взглянул ей в лицо и улыбнулся. Я уже не видел ее губ, лоб мой стал горячим.
— Спокойной ночи, — сказал я. Шлепая по полу босыми ногами в темноте столовой, я пошел к двери, ведущей в коридор. И, шагая, шептал сам себе: «Пусть не Сигэ, пусть не Сигэ!»
Нана снилась мне каждую ночь. Иной раз целыми днями я только и делал, что думал о ней. Не выдержав, трижды незаметно пробирался к ней в комнату. Нана задумчиво смотрела на меня, рассказывала о брате, а на прощанье целовала у дверей в лоб.
Когда я в четвертый раз прокрался в ее комнату, Нана оказалась очень пьяна. Она громко смеялась, хотя глаза ее были полны слез, и вдруг, вертя в руках пустую бутылку из–под виски, выпалила:
— Лучше умереть, чем так жить! — Потом сказала: — Я научу тебя танцевать, — и, прижавшись грудью к моему лицу, затряслась вместе со мной в танце. Когда я уже собирался уходить, в дверь постучали. Нана окаменела, затем быстро обвела комнату взглядом и, со страхом глядя на меня, дрожащим голосом пригласила:
— Come in!
Дверь отворилась, и в комнату грузно ввалился капитан М. Р.
— Джесси! — тихонько воскликнула Нана.
— О! — рявкнул он удивленно, увидев меня, и мы в третий раз злобно уставились друг на друга. — Ты как сюда пролез? — резко спросил он.
— Через дверь, которую вы на днях вышибли ногой, — мгновенно ответил я.
Брови его поднялись, он удивленно заморгал. Нана хотела что–то сказать, но он холодно взглянул на нее и рявкнул:
— Молчать! — Затем, заложив руки за спину, веско приказал мне: — Пошел вон!
Я взглянул на Нана. Она стояла лицом к окну.
— Сделай так, как велит Джесси, — сказала Нана пронзительным голосом.
— До свидания! — бросил я ей в спину и пошел.
— И больше не приходи! — крикнул в догонку Джесси.
— Разумеется, не приду, — сказал я, обернувшись, и торопливо вышел из комнаты.
В коридоре, закрыв за собой дверь, я долго стоял, прислонившись к ней спиной. Потом пошел в свою комнату и выглянул в окно. Света в комнате Нана не было. «Теперь уж вряд ли взгляну когда–нибудь на это окно», — подумал я. Весь вечер я промучился из–за Нана. Сначала я ничего не понимал. Потом малопомалу начал догадываться. А когда окончательно сообразил, в чем дело, на душе стало еще невыносимей.
Днем я носился, весь в поту, по стадиону под палящими лучами солнца. Вечером, купив в лавочке на окраине города дешевые сласти и пыльные фрукты, шел в парк, садился там под гинкго в кружок с четырьмя–пятью непутевыми приятелями и, отбивая такт ногой, орал во все горло военные песни. Так я выражал свое негодование тем, что Япония проиграла войну.
Однажды утром в начале лета я почувствовал вдруг сильную резь в животе. Меня прохватил кровавый понос, от которого просто темнело в глазах. Я обливался липким потом от страшной боли в животе, казалось, кто–то ворочает палкой в моих внутренностях. Я знал, что со мной случится что–то плохое! У меня странная способность предчувствовать беду. Поэтому, когда я кое–как добрался до знакомого врача и услышал от него название болезни, я ничуть не удивился. Учитывая положение моего дяди, родственники поместили меня тайком в одну из больниц города.
Там, в грязной палате, я и провел самый жаркий летний месяц. Это было своего рода спасением для меня. Я весь ушел в болезнь, ни о чем другом не думал. Я и вправду все забыл. А когда однажды вспомнил о Нана, меня чуть не вырвало.
Однажды глубокой ночью, когда дело уже шло на поправку, я встал с постели с помощью пожилой сиделки, чтобы сходить в туалет. В зеркале, висевшем на столбе у моего изголовья, я увидел отражение чьего–то лица. «Господи! Кто это? Что за жалкий тип!» — подумал я. Щеки ввалились, глаза казались огромными, величиной с кулак. Однако, приглядевшись, я понял, что это я сам и есть. Я мрачно смотрел на свое изменившееся лицо. И тут лицо в зеркале куда–то отдалилось, и я потерял сознание. Сколько длилось мое беспамятство, не знаю, только когда я очнулся, то увидел, что лежу на полу, раскинув руки, а подо мной беспомощно барахтается пожилая сиделка. Поднявшись, я взял градусник, чтобы померить температуру. Он мелко дрожал в кончиках моих пальцев, и я увидел, что толстая красная нить протянулась от отливающего серебром конца градусника. Я поспешил стряхнуть его. Сиделка спросила, сколько набежало, но я не мог ответить. Наверное, легкий спазм мозговых сосудов, сказала женщина.
Я лежал с горячей головой и рассеянно глядел на черный потолок. С потолка свисала тусклая лампочка. Черный потолок с ужасающей скоростью уносился вверх, уменьшаясь до крохотного квадрата, а затем стремительно падал вниз и накрывал всю комнату. Он становился все больше и больше, с каждым разом опускался все ниже и ниже, нависал надо мной… «Умираю», подумал я. И тут впервые за время болезни вспомнил о смерти. Неужели вот так и умру? Умереть от болезни! Это что–то совершенно новое. До сих пор мне и в голову не приходило, что такое может случиться. Более жалкой смерти и не придумаешь! Комок подступил к горлу.
— Тетушка! Карандаш и бумагу, — попросил я.
С трудом перевернувшись на живот, я на обороте клочка бумаги, похожего на рецепт, карандашом, показавшимся мне странно невесомым, нацарапал: «Не хочу умирать».
Сжимая карандаш в руке, растерянно огляделся вокруг. Какие это были кощунственные слова! И все же они шли из глубины души. Что же еще написать напоследок? Вцепившись покрепче в скользкий карандаш, я добавил еще одну фразу: «Глупая Нана».
Я недоуменно глядел на эти две строчки. Что это? Мне нечего сказать? В глазах у меня потемнело, карандаш выпал из руки, голова тяжело уткнулась в подушку.
Если подумать, то я ведь ни одного дня не жил спокойно с тех пор, как кончилась война и жизнь и смерть поменялись местами. Я лишь глазел вокруг, качаясь на волнах жизни. И тут из глубины моего потухшего сознания вдруг яростно, как никогда прежде, донеслось:
Я хочу жить!
Я буду жить!
Спасите меня!
К счастью, я выкарабкался из болезни. Потом прошло семь лет. Это были годы позора и раскаяния, но с тех пор и поныне мне никогда не приходилось видеть чье–либо предсмертное письмо или писать его самому. А ведь это же счастье!
Назад: Родина в горшке овальной формы
Дальше: Красная юбка