IV. Путь Шамана
Кунь-Коргэн сказал: «Как мне отблагодарить тебя, крылатый витязь, я беден; вот возьми мою трубку».
Он протянул медную алтайскую трубку с длинным костяным чубуком.
— Хорошая память, — сказал Эрмий. — Возьми и ты мою вещь. Она поможет тебе найти путь, когда ты заблудишься. Черная стрелка всегда показывает на север.
Заидэ перевела.
Глаз шамана отразил медный луч компаса.
— Войди в мой юрт, витязь! Баба моя зарезала ягненка.
В шестигранном срубе дымный сумрак. У подножия огня сидела старуха, жарила куски мяса. На старухе была баранья шуба, на голове — высокая барашковая шапка такой же формы, как у русских кокошник. Дым выходил в отверстие в потолке. Посредине качалась деревянная решетка. Там коптился сыр-курут, — заменяющий хлеб. Направо от входа помещалась женская утварь, кадка для кумыса, кожаный мех для чегеня, прибор для изготовления аракы. Налево, по закоптелым бревнам, висели седла, сбруя, нагайки, переметные сумки, ружье. В углу под какими-то странными изображениями, быть может, заменявшими иконы, стоял крестьянский ларь с отломанной крышкой; в ларе хранились шаманская мантия — «маньяк», шапка «порук» и огромный бубен. Окон в срубе не было.
Кунь-Коргэн расстелил у кровати белый войлок, угощал. Кровать была занавешена красным ситцем с гербами — серп и молот — в клетку. После баранины старуха вскипятила чай, заправив солью и салом. В знак особого уважения вытерла чашки овчиной своей шубы. Эрмий мужественно решил перепробовать все… Зато хорош был молодой кумыс, который пили из больших белых полоскательниц. На десерт Эрмий достал банку американских консервированных яблок. Алтайцы восхищенно причмокивали:
— Алиман-чикыр!
Гости сидели у красной занавески, слева от них старуха Ялбырак с дочерью Магрой, напротив, посредине, Кунь-Коргэн, справа сыновья — Ит-Кулак и Сапыш.
— Ит-Кулак значит: собачье ухо, — сказала Зоя, — но никто не будет смеяться над ним. Когда у алтайцев умирают дети, они дают их братьям и сестрам самые неаппетитные названия. Чтобы шайтан, похищающий души, отвязался.
— Хорошо, что я не алтаец, — сказал Эрмий. — Моя сестренка умерла, когда я еще не родился.
— Может быть, зато вы получили бы такое же имя, как у шамана: «Увидел Солнце».
Она показала на бубен.
— Я не могу к нему прикасаться: женщина — существо «нечистое». Прикоснешься, шаман, пожалуй, переменит шкуру у бубна. Но есть и женщины-шаманки; впрочем, они не имеют права камлать небесному богу Ульгеню… Вас не волнует эта вещь? Смотрите, вы видите здесь крест — древний символ свастики — а имя Эрлика, Эрхе, может быть, переплетается с именем Христа.
Кунь-Коргэн услышал грозное имя, вытер лицо рукавом из синей дабы, сказал, поклонившись:
— Если у витязя хворь, буду камлать Эрлику, чтобы выздоровел.
— Скажите ему, — ответил витязь, — я здоров. А Эрлих его теперь не в аду, а в Берлине, лечит дурную болезнь.
— Не шутите! — помрачнела она. — Шаманизм один из самых экстатических культов. Попросите камлать ради меня.
— Хорошо, — сказал Эрмий, помолчав; лицо его стало неподвижным. — Пусть колдует, узнает — окончу ли я мой путь?
— Трудно, но я пойду, — сказал кам.
Ранняя луна зашла, как зарево. Звездная ночь в горах. Тихи черные тени кедров. В центре белого круга — костер.
Эрмий шагнул в тьму. Он хотел позвать Левберга; но в каюте было темно; немцы спали: у них было много трудных дней. Аэроплан, в отблесках костра, под черной гривой скал, выглядел неузнаваемо дико. Эрмий вернулся.
Ит-Кулак долго взмахивал над костром бубном, пробовал на звук, точно настраивал. Потом привычно помог отцу навьючить шаманские доспехи, Кунь-Коргэн спросил, нет ли русской аракы?
— Если напиться, то и я зашаманю, — пробормотал Эрмий, выливая коньяк.
Но Кунь-Коргэн не пил. Он покропил во все стороны семь раз, остатки выплеснул в огонь. Алкоголь вспыхнул голубым цветком.
Ит-Кулак подал бубен. Кунь-Коргэн начал камлать. Алтайцы молча уселись вдоль круга, скрестив ноги.
Кунь-Коргэн сидел, покачиваясь, как засыпающий, закрывшись бубном, — бормотал в бубен свои призывы. Духи прежних могучих камов окружили его. Он молил их поддержки. Аласа! Аласа! Аласа!.. Бормотание было глухим, быстрым. Оно напоминало далекий звук перегретого пара и урчанье медведя в малиннике. Вдруг Кунь-Коргэн поднялся. Напряженнее стала песнь. Кам раскачивался, взмахивая бубном, точно дискобол перед броском. Бубен загудел, шаман крикнул и закружился внутрь пятками, слегка согнув и расставив ноги. В пламени шипели листвяжные сучья. За пламенем — черные зубцы гор.
— Оказывается, шаман это тот же авиатор, — сказал Эрмий. — С помощью несущих поверхностей своего бубна он может в два часа достигнуть вершины Алтая и вернуться обратно.
— Вы все стараетесь показать свое остроумие, — отмахнулась девушка. Она следила за пляской.
— Это для вас, — придвинулся Эрмий.
Кам вертелся все быстрее. Железные перья побрякушек на его спине вздымались и звенели… там-тум-там-тум — бубенцы на дуге в ночь. Голос глухой и ровный плыл мутным дымом китайской курильни. Чудовищная птичья шкура маньяка раздувалась, летела. Иногда Кунь-Коргэн останавливался, выкрикивал страстное заклинание и мчался снова. Пламенные неподвижные лица алтайцев повернулись к огню костра. Алтайцы курили и слушали.
— Такой способ добывать себе хлеб насущный труднее, чем у наших попов, — сказал Эрмий, — значит и честнее… Сколько времени продолжается обыкновенно камлание?
Заидэ молчала. Есть только один этот дремучий мир. Светлые улицы Москвы, лаборатории университетов, рупор радио, все — клубилось тяжелым дымом легенд. И вот улицы стали ордой, от дыханья лошадей вздымается туман, лица воинов, словно степной пожар. Идет ханская свадьба — той. Ручьем льется аракы, мяса накрошено, как тайга. Рядом лежит богатырь. Она прислонила голову к плечу. Плечо надежное, мужское…
Кунь-Коргэн взмахнул бубном. Тьма раздвинулась. И вместе с тьмой раздвинулись горы. Воспаленный глаз низкого солнца смотрел, не мигая, в глаза Кунь-Коргэна. Огненная марь озаряла пыльную, как лошадиные копыта, степь. Через степь, к солнцу, натоптаны громадные следы. Кунь-Коргэн пошел прямо. Шаги его были легки, он ступал по верстовым впадинам без усилий. Вдруг земля расступилась, точно зевнула гнилым ртом. Душный чад поднимался из бездны. Глаз охотника не мог различить внизу ничего, кроме парящей мглы. Кунь-Коргэн отогнал злых духов и спрыгнул. Аруу-кормосы, принявшие образ больших филинов, поддержали его мягкими крыльями. Дневной свет вверху завял, как осыпавшийся подсолнечник. Кунь-Коргэн падал в черной тьме. Сердце его ударило горячей волной крови, и капля пота, блеснув, покатилась вниз. Блеск разгорелся, зацвел пламенем, Кунь-Коргэн увидел большой костер и встал на ноги. В чугунном закоптелом котле клокотала кипящая вода. Семь дорог расходились в семь сторон. В котле, на семи вертелах, варились шесть человечьих голов. Седьмое вертело было свободно. Кунь-Коргэн взмахнул бубном и пошел по седьмой тропе.
Бомом шел Кунь-Коргэн. Сосны и скалы окружали его, внизу, словно кровь Эрлика, рычал поток. Горец шагал в темноте по камням уверенно, как вспугнутая ночью птица режет воздух. Валежник затрещал, один из косматых клубков мрака подкатился ближе. Большой бурый медведь оскалил на Кунь-Коргэна кинжалы клыков. Филины захохотали.
— Эгей-ге, Хал-Халыч! Здравствуй! — повеселел Кунь-Коргэн.
Хал-Халыч заскулил, побежал прочь. Кунь-Коргэн прыгнул на спину зверя. Густой ветер ударил в лицо кама. Медвежья шкура была мягкой, как хвоя лиственницы.
— Эгей-ге! — покрикивал Кунь-Коргэн…
— Путь к Эрлику длинен и полон страшных препятствий, — сказала Заидэ. — Мы можем уйти, послушать Катунь и потом вернуться: он все еще будет кружиться, — я знаю.
Эрмий молча увлек девушку. Никто не поднял на них глаз…
Девять черных сарлыков наклонили против Кунь-Коргэна острые рога. Громадные быки ревели, их маленькие круглые глаза наливались кровью. Лавиной скал, оторвавшихся от Катунских столбов, бросились быки; но филины подняли кама, и рога зверей вонзились в ствол кедра. Кунь-Коргэн опустился в чащу. Гибкая ветвь пахучего маральника обвила ему ногу. Кунь-Коргэн оборвал ветвь, и тотчас же его схватила другая. Лес был тих, под ногами скользила мягкая суха я хвоя. Кунь-Коргэну хотелось лечь. Пот лился по его морщинам. Так он шел много часов, отбиваясь от рук растений. Свинцовые круги наполнили его взор. Он остановился на миг, чтобы вытереть рукавом лицо. Из-под руки мелькнул серый серебристый свет, подобный крыльям Каан-Кэрэдэ. Перед Кунь-Коргэном была мутно-зеленая равнина. Девять круглых озер, одинаковых, как слезы, мерцали в дали страшной неподвижностью. Девять туманов белых и девять черных медленно блуждали над ними…
Эрмий пытался рассказать о том глубочайшем синем цвете, что, не затухая, сиял в нем после перелета через два океана. С четырехверстной кручи океан был подобен гигантской сапфировой чаше. Края ее поднимались, как великие плоскогорья. Весь видимый мир был синим. Был синий ветер. Казалось, что аэроплан неподвижно висит в синем хаосе. В течение многих часов перед взором не было ни одной отметины, по которой можно было бы определить движение. Голова становилась совсем пустой. В ней не было ничего своего. Только эта вечная, заколдованная синева.
Заидэ прижималась к нему, ласкаясь. Сильный человек, шагавший рядом, казался ей избранником.
В лесу была тишина. Теплые волны смолистых ароматов омывали их загоравшиеся лица. Далеко внизу, прибоем южного моря, шумела Катунь. Глухо долетали взрывы бубна. Жизнь была, как поднявшаяся грудь.
— Каан-Кэрэдэ! я люблю тебя…
Кунь-Коргэн шагнул и туманы окружили его. Они плавали всюду, и Кунь-Коргэн не знал, куда ему идти. Каждый раз он встречал круглое озеро, старался обойти его, чтобы продолжать путь прямо, терял направление, опять приходил к берегу, пока не возвращался к первому следу. Совсем рядом, у левого виска, он ощутил равнодушие. Усталость, скривив губы, слабо махнула рукой. Тогда Кунь-Коргэн вспомнил новый подарок, закрылся бубном, взывая к духам, и пошел прямо, за черной стрелкой. Девять раз мутно-молочная вода, полная липких существ, покрывала его, погружая в холодный сумрак; девять раз Кунь-Коргэн едва сдерживал дыханье, пока, наконец, каменная гряда не преградила его путь. Высок и крут отвес, как Иик-Туу. Ударил Кунь-Коргэн в бубен и пошел вдоль стены, по левой грани страны озер и туманов. Как собака, подбежал Хал-Халыч. Кунь-Коргэн лег на его пушистую спину, медведь свернул в узкую расщелину и снова помчался в лес, ночь и ветер…
— Заидэ, Зоя, — оказал Эрмий. — Как мне называть тебя нежнее? Твое имя, как и мое, не любит уменьшительных. У меня есть жена в Германии и маленькая дочка, Рита. У меня бывает много женщин, я — перелетная птица. Когда я люблю новую, мне кажется, я ее не забуду; но я забываю. Так бывает часто… Нет, не теперь! В этот громадный месяц я видел много женщин прекрасных и странных, но немцы условились работать, как черти, и мы вели себя, точно спортсмены на Олимпийских играх. Вот… А сейчас я хочу тебя, как будто больше ничего нет на свете!
— Я знаю!
Под рукой, словно бездна Тихого Океана, зов ее груди…
Бледный теплый свет медленно наполнял мрак. Светлая долина почудилась за черными колоннами кедров. Медведь остановился на опушке. Кунь-Коргэн спрыгнул, пнул его в лес.
Невиданный кандык рос на поляне. Он цвел радужными цветами — синими, как полуденное небо, огненными, точно закатные облака, бирюзовыми, словно сумерки. Цветы качались и пели. Тихая дрожь семиструнной тандыр-комыс переплеталась далеким рокотом труб. Тысячи звуков трепетали в цветах. Они рассказывали Кунь-Коргэну длинные и приятные повести о великих богатырях и о хорошей свадьбе, где теплая аракы черпалась большими чашками, баранина была жирной и трубки набиты русским табаком, о многих повседневных делах Акмала и о красавице Улаа из Эликманара.
Кунь-Коргэн пошел вперед, следуя за чуть слышным далеким зовом потоков, мчащихся в подземелья. Волшебный кандык льстиво склонялся перед ним. Кунь-Коргэн ударил в бубен. В ответ зазвучали другие бубны, и Кунь-Коргэн вздрогнул, хотя бубны звучали не страхом, а сонной и страстной негой. Громче и радостнее раздался их рокот, и девять дочерей Эрлика, танцуя, окружили Кунь-Коргэн а горячим кольцом. Нагие тела были смуглы, черные косы касались могучих бедер, на красных с золотом поясах непрерывными рядами струились рыжие лисьи хвосты.
— Труден путь путника, — звенели бубны, — и в начале и всюду нет у него конца… Есть только одна пристань для молодца — женская ласка, одно сокровище на свете — любовь.
— Пусти меня, Тан-Чолмон, я приду после, — прошептал Кунь-Коргэн.
— Останься у нас, Кунь-Коргэн! — заласкались женщины. — У нас цветы круглый год, а впереди гремит гром. Ты возьмешь любую из нас, а впереди грозный отец. Посмотри кругом, Кунь-Коргэн, — как хорошо!
Бешено ударил Кунь-Коргэн в бубен, заглушая дурманные зовы, но тогда из круга вышла сама Тан-Чолмон, лучшая из волшебниц. Тело ее сверкало, как отблеск зари в Кара-Коле, волосы расплелись солнечным нимбом, глаза смотрели синью неба. Кунь-Коргэн ослеп и остановился, а голос Тан-Чолмон зазвенел ужасом страсти.
Кунь-Коргэн ощутил горячий ветер ее губ. Сердце его замолкло и прыгнуло, страшное заклятье вырвалось с его дыханьем, как щитом, закрылся он бубном, волоча каменные ноги.
Тьма длилась. Бубны женщин гремели громче. И бубен Кунь-Коргэна вторил им, как гром. Град бил в бубен тысячами рук. Кунь-Коргэн снова шел сквозь мрак узких ущелий.
Какие-то душные потоки стекали по отвесным плитам сланца. Кунь-Коргэн вздрогнул, вспомнив их запах: это была кровь Эрлика. В уходящей тьме Кунь-Коргэн различил полосы огня. Страшные ручьи горели. Они двигались, извиваясь, на Кунь-Коргэна. В дымных отсветах почудились огненные клыки и немигающие узкие глаза. Кольца огненного удава, Кэр-Джилана, сжимались все теснее. Кунь-Коргэн, задыхаясь, запрыгал по изменчивым кругам свободной земли…
— Я сгорю, — прошептала девушка. — Пусти.
В черном запрокинутом небе, сквозь лучистые ресницы — лучи звезд.
— Милая, — говорил Эрмий, — я хочу сказать… я тебя очень уважаю! Ты виновата, что я чувствую себя мальчишкой и не знаю, как сказать свои мысли. Мне хочется молчать… Ах, как мне хорошо с тобой! Ты, вероятно, будешь раскаиваться, но мне иногда мерещится этот ваш земной рай будущего: ведь так должны поступать все настоящие женщины.
— Ты давно не был в России, — сказала она. — Для нас это «раскаиваться» смешно. Впрочем, какое тебе дело?
— Зимой я буду в Москве.
Ток радости смешался с незаметным вздохом: она не могла ему поверить. Катунь плескалась у ее ног.
— Давай искупаемся! — крикнула Заидэ.
— Вода восемь градусов, Левберг мерил, — сказал он. — Я боюсь, ты простудишься.
— У тебя, вероятно, было много приключений с курортными дамами, — уколола она.
— Ну, ладно, — сжал руку Эрмий.
Он быстро разделся.
— Отвернись, отвернись, — шептала она. — Иди первый!
Эрмий засмеялся, поднял ее на руки, вошел в воду. Ледяные струи охватили его. Он расширил грудь и окунулся.
Русалочный крик взмахнул светлыми крыльями над ледяным кипятком Катуни. Веселым эхом ответили скалы. Плеск воды в темноте, как лучи.
— Довольно.
— Ты, как замороженное вино!
Сказала беспомощно:
— Нет полотенца.
Эрмий схватил свою рубашку. Под рукой вздрагивало холодное, как бронза, тело…
Огненный ручей, вобрав все потоки, упал в черную реку. Могучее зарево горящего водопада улетало на другой берег. Черная река была шире Катуни, шире Бии, шире, чем великая Обь. Она двигалась и не двигалась, впадая в безмерную тьму. Посредине, в том месте, где на земле вздымается тайга Ял-Монгку, сердце Алтая, был каменный остров, поросший черными кедрами. В лесу, за железной стеной, сверкал рубиновыми огнями золотой орго Эрлика.
Кунь-Коргэн ослаб. Жажда раздирала его; но вода в черной реке была водой слез, текущих со всего светлого мира. Она была горько-соленой, подобно горю живущих.
Во дворец Эрлика вел мост из одного конского волоса — Кыл-Комуру. Кунь-Коргэн, покачивая бубном, ступил на черную нить. Она глухо вздрогнула, зазвенела. Внизу струилась людская тоска. У берега были маленькие детские обиды, дальше струились слезы обманутых девушек, жен, оплакивающих мужей, матерей, потерявших рожденных ими. Страшные слезы мужчин краснели кровью. Мост под ногами Кунь-Коргэна раскачивался все сильнее. Упругие волны бежали по струне, холодные волны дрожи, точно поганые духи — шулмусы и алмусы. Вдруг Кунь-Коргэн различил слезы о сыне своем Томыше, убитом в горах в годы кровавой джады, когда русские воевали с русскими. Кунь-Коргэн наклонился, чтобы взглянуть на сына и покачнулся, но черный дух подал ему руку…
Эрмий и Зоя подошли к белому кругу. Неподвижно сидели алтайцы, вертелся кам. Возгласы его вырывались, точно он боролся с одолевавшим его противником. Они сели рядом и опять никто не взглянул на них. В костре нагорели звездные золотые угли…
Железная дверь раскрылась. Кунь-Коргэн знал: теперь надо идти быстро, не глядя по сторонам, к трону великого бога. Потому что душами мертвых наполнен его сад. Кунь-Коргэн трепетал. Он должен был взглянуть на грозный лик — узнать его волю. Опустив голову, Кунь-Коргэн встал на колени. Вот сейчас он увидит глаза, как черные озера… Кунь-Коргэн медленно поднял взор, творя заклинания. И вдруг потерял сознание от ужаса: трон Эрлика был пуст.
Резкий вопль ворвался в гудение бубна. Кам грохнулся на землю. Алтайцы вскочили, как будто бы они были одним существом, и разбежались, воя. Левберг вылез из каюты с парабеллумом в руке.
— Vas ist das? — завопил немец.
Эрмий его успокоил. Он вытер лицо кама, оттащил от огня. Левберг принес плоскую алюминиевую фляжку с вином. Кунь-Коргэн очнулся; но почти полчаса от него нельзя было ничего добиться. Быстро зацветал рассвет. Кунь-Коргэн взглянул на Эрмия, тяжело встал и пошел к аилу, позвякивая маньяком. Короткий ряд гортанных звуков долетел через плечо кама.
Заидэ вздрогнула.
— Душа человека создана Эрликом, — сказал он. — Бойся своей души, Каан-Кэрэдэ!
С утра шел дождь, тучи спустились ниже горных вершин. Аэроплан долго стоял на старте.
— Эрлик и Ульген спорили, кому творить мир. Они поставили перед собой две чашки с молоком и зажмурились: в чьей чашке расцветет цветок, тому и творить. Хитрый Ульгень знал, что не одолеть могучего бога. Он приоткрыл глаза; из чашки Эрлика поднимался цветок с лепестками радужных лучей. Ульген схватил цветок и бросил в свою чашку… Земля, созданная Ульгенем, была плоской, точно киргизская степь. Мир этот был так скучен, что Эрлик не стерпел. Он создал Алтай и другие горы, диких зверей и гадов. Люди, самые беззащитные из всех живущих, стали жалкой добычей новых пришельцев. Тогда Эрлик вдунул в людей душу и наделил их мудростью. С тех пор человек носит в себе два враждебных начала: смертное тело принадлежит небожителю Ульгеню, бессмертная душа — Эрлику. Когда человек умирает, его душа возвращается, по праву творца, к Эрлику.
Горцы, по двое на коне, проезжались вокруг.
— Не боятся! — пояснил русый кержак. — Колдун пьет арачку, говорит: шайтан вылез на тебя посмотреть. Ну, сам боится, однако…
— Теперь ты поймешь, почему шаман сказал: «Бойся своей души!».
Эрмий смотрел на небо. Горное солнце прожгло, наконец, застрявшие облака. Ожили белые крылья.
— Можно лететь! — крикнул он.
Заидэ взглянула в его лицо. Голод полета и скорости овладел им, как приступ лихорадки. Смуглые скулы покраснели.
Борт-механики торопливо заканчивали осмотр.
— Эрмий, — позвала она, — прощай!
Он шел рядом, молча, не умея утешать. Для него было так ясно, что раз он у аэроплана, женщина должна отступить в какой-то тихий закоулок сознания.
— Я буду в Москве, — сказал он. — Андрей все мечтает устроить меня в Добролет. Если мне дадут некоторую самостоятельность, я поживу в России.
Левберг запустил моторы.
Восемнадцать стальных цилиндров расправили стальные суставы. Горы вторили каменным медвежьим эхом: «Ур-р-р-р…!»
— Прощай, — повторила Зоя.
Они быстро поцеловались.
— Я вернусь! — крикнул он, подбежав к аэроплану.
— Готово! — кивнул Левберг.
Эрмий прошел на свое место, еще раз взглянул на полянку перед собой, понюхал встречный ветер и привычным жестом застегнул ремни.
— Готово!
Эрмий дал полный газ. В струе вихря отлетел меднолицый Шаранай. Аэроплан сдвинулся, помчался вперед с могучим ускореньем, поднял хвост, Эрмий слегка надавил рычаг рулей, поставил крылья параллельно земле… Когда стрелка измерителя скорости показала 90, он взял рычаг на себя. Аэроплан взмыл вверх. Эрмий сделал круг над Акмалом, чтобы набрать высоту. Внизу, закинув головы, стояли горцы. Он различил кожаную куртку Заидэ. Девушка стояла, прижимая к лицу платок.
Мальчик Четаша стоял рядом, смотрел, защищаясь ладонью и пел, забыв свой мир…
«Вот садится богатырь Эрэмин на Темир-Каан-Кэрэдэ, пристегивает себя шестью подпругами, надевает панцирь о шестидесяти пуговицах. Заржал Темир-Каан-Кэрэдэ, камни развеял вихрь из ноздрей, и вот — летит. Смотрит богатырь Эрэмин, как плеть расплетенная всюду хребты. Смотрит еще с высоты кочевых облаков белая тайга Хан-Алтая, точно трехгранный клинок. Летит Темир-Каан Кэрэдэ, а впереди красный каменный юрт и большой каменный человек стоит, протянул руку…»
Знакомый ток, словно жидкий огонь, пробежал по ее телу. Слезы высохли. В небе стояли хребты гор.
Авиатор подвинул левую ногу, повернул влево рычаг эйлеронов, приподнял руль глубины. Огромное накренившееся крыло закрыло Акмал. Вперед указывая путь, уходила к северу прямая долина Катуни. Заклубились, засинели волны Хан-Алгая. Авиатор напряг мускулы, потянул к себе стальной борт. Он не знал, куда девать избыток своей жизни.
С высот кочевых облаков — северные отроги, как холмы. Синь осталась за спиной. Бирюзовое молоко Катуни питало хлеба равнин. Это была уже не та, не Акмальская Катунь. Там, в ее верховьях — песня, здесь — плуг. Царство Эрлика кончилось. Впереди, на северо-запад, разливалась первозданная гладь. В дымной мари был горизонт степей. Тихий океан степей…