III. Белый круг
Не может человек быть спокойным. Он счастлив только тогда, когда преодолевает.
Начался перелет на Гавайи, не удававшийся еще никому. Теперь он должен был удаться. Ради него высохшие от мысли профессора сконструировали эти экономнейшие двигатели IMC, в основе которых таились чертежи одного русского изобретателя, не добившегося, за недостатком средств и образования, никакого успеха. Шрэк был осторожен. Он не боялся за моторы, но мог подуть встречный ветер и тогда бензина не хватило бы. Поэтому экспедиция долго выжидала восточного ветра.
В первое утро пути, в чистейших тонах синих эмалей, на «Warnemünde» было принято радио — обычные аэронавигационные сведения и краткий перечень важнейших событий за день. Была среда 10-го июня. Радио сообщало о том, что произошло в Европе в среду 10-го июня после полудня. Пилот, только что продравший глаза вместе с тропическим солнцем, совершенно точно знал, что случится в тот же день вечером. Он знал, что в 14 часов советско-американский договор будет подписан и что по этому поводу скажет м-р Форд. Это не было ново, но пилот, надев слуховые раковины, улыбался, отмечая певучие тире и пуанты…
Ит-Кулак принес панты, но Кунь-Коргэн не был спокоен. Странные слухи шебаршили по Алтаю, как черные духи, кара-кормосы. Старик даже не мог понять, о чем их ядовитая речь. И он также хотел знать утром, что случится вечером. Он оседлал рыжечубарого и уехал высоко, чтобы поклониться священным вершинам. Сердце его ударяло в голову, как волны, и он молился:
«Бог создал ваши головы с вихрями,
Что же мне делать, великий Алтай?
Отец мой, ясный Ульгень,
Вознесший горячий огонь свой,
Поставивший три очага,—
Дай золотое решение!
Седеющую голову мою сделай спокойной!..»
Но не может человек быть спокойным.
Двенадцать новеньких ди-хэвиляндов с моторами «Либерти», завода «Большевик», реяли над Новоленинском. На крыльях — красные звезды.
Четыре быстролетных биплана обогнали «Исследователя», раскачали на резких своих волнах, — отсалютовали. Внизу была игрушечная модель города; но никто из игрушечных обитателей не бежал, как заводной, к пружинке белого круга, никто даже не поднял головы: столица!
«Исследователь» снизился в пустом безмолвии гигантского аэродрома. Участники перелета по телефону, как с вокзала, вызвали автомобиль. Приехал служащий Авиахима, подал два желтых лоскута-телеграммы. Одна была Бочарову от Климова, в ней сообщалось, что Артамон Михалыч привез членские взносы со всей деревни; другая — Броневу, от брата. Эрмий Бронев сообщал, что завтра экспедиция вылетает из Пекина. «Кобдо и Сибирь!» — завертелся пилот, — «Семен Семеныч! мы тоже должны вылететь завтра! Иначе — прощай, мой Ермошка!». В автомобиле начался крыловский квартет, каждый тянул в свою сторону. Нестягину нездоровилось, он просил отдыха. Узлов был принужден сменить блистающий мир полета на стирку грязного белья рукописей, подобно тому, как Мартин Идэн менял сухой жар своей одинокой поэзии на зловонные испарения прачечной. Бочаров упирал на необходимость «увязки» обещанного им свиданья братьев с агитполетами. Медведю было все равно, но он был голоден и шумел больше всех. Прохожие останавливались.
Город строился. Городу едва тридцать лет. В городе почти нет стариков. В городе закладывали очередную сотню зданий, чадили асфальтом, разрывали улицы под провода и трубы. На углу Красного проспекта и улицы Горького, на том месте, где была единственная в городе часовня, каменный встал Ленин. Каменная рука была протянута вдоль проспекта, на юго-восток. В таких городах неуютно и весело жить, в таких городах возникают большие мечты и большие дела.
В номере гостиницы «Сиб-Чикаго» летчики рассматривали карту бывшей Алтайской губернии. На карте были отмечены аэродромы. Бронев бормотал: «Идут, идут по земле эти белые круги». Бочаров хвастался: «Мои ойратские авиахимики, прослышав о маршруте кругосветной экспедиции, поставили крут в трех подходящих местах долины… — на всякий случай». «Ну, это, пожалуй, зря», — покачал головой Бронев, — «неизвестно, что это за подходящие места». — «Что ты, чать, я послал инструкцию…» Бочаров ставил условие: пролететь завтра вдоль южной железной дороги до Алаша, сделав по пути четыре посадки в крупнейших пунктах; в Алаше переночевать и утром вылететь в Бийск, навстречу немцам. — «Ты — черт, эксплуататор!» — сказал пилот. — «Ну, погоди, повидаюсь с братом, буду отдыхать неделю!»
На рассвете Бочаров заехал за авиаторами, но их комната в «Сиб-Чикаго» была пуста. В первый раз он обругался за такое неслыханное рвение, помчался на аэродром. Лица авиаторов были бледны и грязны. Бочаров провел ночь дома, в семье, впереди была опять небесная карусель. Отвечая домашним своим мечтам, Бочаров спросил: «Неужели тебе и Лидки не жаль?» — «Что я, из-за бабы…» — усмехнулся Бронев. Медвежонок скулил, привязанный к своему креслу. Бочаров влез в кабинку, он был один, но ему стало тесно. На сиденья были навалены шины, амортизация, запасные части. — «Зачем весь багажник в кабинке?» — Нестягин почему-то покраснел. «Так правильнее нагрузка», — официально ответил Бронев. — «И легче разгружаться при круговых полетах…»
Рос жаркий июньский день. С юга, из среднеазиатских пустынь, как из крематория, дышал сухой знойный ветер. «Исследователь» летел навстречу зною. После трех остановок, отчаянной «болтовни», жары, жажды, водки, просьб остаться, «покатать» еще, — экипаж юнкерса обнаружил, что у него не головы, а стальные цилиндры, где под давлением множества атмосфер непрерывно взрывается горючая смесь. — «Что это Туркестан?» — жаловался Нестягин. Он не мог отказаться ни от галстуха, ни от непромокаемого плаща, ни от погони за осквернителями священной территории аэродрома. — «Это против моих убеждений, Семен Семеныч, но как же иначе?» — уныло повторял он. — «Вот, несовершенства ради человеческого и существует она, — власть!», — с грубоватым партпревосходством подсмеивался Бочаров и прибавлял: — «А мне тоже, что-то того… Показалось вот, будто эта самая, Лидка, здесь. Почему? С чего?.. Жара». Перед отлетом в Алаш, рубцовские авиахимики соблазнили Нестягина холодным душем, он ушел в железнодорожную баню. Бочаров ждал и ругался два часа, пошел сам, видит: механик сидит голый, на него льется вода, спит. — «Пора! пора!» — закричал Авиахим. — «Как? что такое?» — забормотал железный доктор. — «Нет, рассчитывайте меня: это не механик, который спит». — Потом, у мотора, он долго не мог найти нужного ключа. Ключ нашелся в углу, под медведем. Было поздно. Мотор не запускался. Но, от гнева и упрямства, Бронев все-таки вылетел — в сумерки.
До Алаша было 130 верст, аэроплан летел против ветра, летел целый час. Внизу была степь, геометрические линии оросительных каналов и опять — степь, пустынная, как небо. Сгорали угли заката. Ночь юга шагала, словно марсиане Уэлльса. Черный дым туч навис над черным дном. Город был в желтых звездах огней, в черных зеркалах Иртыша, в черных зарослях карагачей. На аэродроме пылали громадные «ночные костры». Пламя выхватывало черные струи толп. Нестягин начертил в воздухе виселицу — «телеграфные столбы». Бронев кивнул. Аэроплан пошел на посадку. Тьма. Молнии. Азиатская пыль.
Толпа внизу бесшумно разваливалась, точно карточные солдатики, от неслышного вихря. Аэроплан коснулся земли у линии костров. Их пламя вздымалось вверх, к зениту. Они промчались мимо, как библейские столбы. Грунт был мягкий, песчаный. Аэроплан мягко подпрыгивал, мчался вперед, в пыльную муть. Бронев держал руль прямо. Вдруг впереди метнулась толпа. Бронев остановил пропеллер: на месте схлынувшей толпы — мороженщик со своей тележкой и силуэт двугорбого верблюда, запряженного в арбу. Миг — и не стало ни мороженщика, ни верблюда, ни арбы. Правое крыло взлетело, — глухой треск, — аэроплан перекачнулся, — зарылся в песок. Рули поднялись к небу, как вопль.
— Так… разумеется… телега, — сказал Бронев.
Нестягин скатился вниз, обежал самолет, кричал:
— Все цело, все цело! Только болт! болт!
Гул и пыль и черные орущие тени.
— Летчики-то, летчики-то: насмерть! — повизгивала баба.
Бочаров, ошалев от встряски, схватил ее и поволок «за распространение ложных слухов», но увидев начальника милиции, бросил бабу, принялся ругать милицию. Бронев оттащил его к самолету. Под крылом, на деревянных обломках арбы, в шубе и малахае, неподвижно лежал киргиз.
— Убили, ведь, черта, убили! — наклонился пилот. Потная муть мира стала просачиваться в его череп.
В темноте, оттесняя толпу, комсомольцы запели свою «Молодую Гвардию». Мертвец сел, перевернулся на четвереньки и нырнул в ночь. Помятый верблюд захромал за хозяином. Тогда Нестягин протянул руку в разорванную обшивку крыла.
— Лон-же-рон… — выговорил механик.
Одна из цельнотянутых дюралюминиевых труб, на которых держатся несущие поверхности, была сломана. Восстановить ее, в таком городе, было невозможно.
— Как же теперь?… товарищ Нестягин!.. Ермошка… — заволновался Бронев.
Они стояли, держа друг друга за руки. Железный доктор сжалился.
— Ну, как-нибудь… сделаем надставку из железной трубы… Это можно… Найдется, наверно, труба… Только, чур: сегодня выспаться!
Бронев сказал, что будет работать вместе, что всегда будет помогать, что никак-никак он не может пропустить Ермошку.
Вдруг он услышал вой забытого медвежонка и в медвежьем вое другой, высокий, женский. Бронев метнулся в аэроплан, убрал спинку задних сидений, отделявшую багажник…
— Жив! Андрюша! Что случилось! — кинулась к нему девушка. Она вся тряслась мелкой нервной дрожью, плакала.
— Ну, что ты, дура? Ну, перестань, дура. Эх, дура! — ласково утешал пилот.
Медвежонок, от нетерпенья, подгребал авиахимовские листовки. Бронев отвязал его, целуя балеринку, сказал:
— Подержи, милая… Я сейчас.
Медвежонок увлек Лидочку под крыло, к обломкам, заурчал.
— Собаку, собаку возьмите! — истерично закричала дама с гигантской гребенкой. — Кровь! Кровь лижет!
— Извините, сударыня, это не собака, а медведь и не кровь, а мороженое, — сказал Бочаров. — А вы не волнуйтесь: не ваше тут дело.
— Ай, укусит, укусит!..
Бочаров столкнулся с девушкой, державшей медведя. Она отвернулась. Бочаров стал пятиться, тереть лоб, потеть. Нестягин производил комсомольскую мобилизацию, чтобы опрокинуть самолет на хвост. Авиахим обошел аэроплан, забрался по наклонившемуся скользкому крылу в кабинку. Сердце его нехорошо билось. Пилот лежал, свернувшись на коротком кресле, закрыв широкой грязной рукой глаза.
Бочаров присел рядом, на корточки.
— Слышь, — сказал он тихонько. — Я долетался до чертиков. Я опять увидел твою Лидку.
Под синей ясностью — весь нижний мир. Гигантский горизонт — остывшая морская сказка. Ясные кряжи белков.
Позади остались орды кочевников, крик верблюдов, раскосые глаза, блестевшие ужасом и восхищением… и весь запас покрышек, изодранных о лошадиные челюсти при посадке в Кобдо. Немец, начальник участка, был не виноват: кости натаскали монгольские волкодавы.
Змеиное тело Табык-Богдоула скрылось за правым крылом. Еще несколько минут свирепого натиска двенадцати лопастей и внизу будет новая часть света — Россия.
Эрмий Бронев улыбался. Впереди был Алтай, последнее препятствие на пути их триумфальной прогулки. Эрмий взглянул на капитана Левберга, сидевшего рядом, за параллельным управлением. Капитан откусывал кончик сигары, лениво поглядывая в синь. Он был уверен в моторах, как в своем сердце. Стрелка альтиметра поднималась над цифрой 4, — 4000 метров. Винто-моторная группа аэроплана была рассчитана приблизительно на такую же высоту. Грудь жадно глотала редчайшую морозную свежесть.
Солнце, плывшее низко над восточными хребтами, еще не утратило пламенного цвета утра. В лиловых и голубых волнах, как позолоченные рога, вздымались вершины Белухи. Их зеркальные снега резко выбрасывались над кривой Катунских гор, подобно оледеневшей пене древней титанической бури. Внизу, по краю замасленного кожаного борта, медленно текла зеленая бездна. Редкие оранжево-розовые облака жались к синим и сияющим вершинам, словно развеянные клочья одной и той же дымчатой субстанции мира.
Снежные хребты придвинулись ближе. В лицо дохнул более суровый, сухой холод. Россия. Эрмий улыбался; — это высота вызывает невольную улыбку. Он нарочно уклонился от высчитанного курса, чтобы приблизиться к снежным пирамидам. Левберг покачивал головой, но был равнодушен. У левого края крыла заклубились льдистые скаты. Эрмий хотел сделать круг над одним из пиков; но на северных склонах были грозовые тучи, и авиаторы насторожились. В горном лабиринте молочно-зеленой нитью Ариадны вилась Катунь. Один из борт-механиков, радио-телеграфист, подал только что принятую записку: «Облачность два. Погода благоприятная».
Вдруг Левберг крикнул, протянул вперед руку. Второй аэроплан повернул — знак тревоги, — начал снижаться. Через минуту Эрмий летел над ним, вглядываясь в глубину. На самом дне, в середине яркого луга, глаз пилота сразу заметил белый круг — знак аэродрома, безопасности, отдыха. Аэродром в таком месте! Эрмий пожал плечами; но снижавшимся аэропланом управлял Шрэк, начальник экспедиции. Аэроплан Левберга нес основной груз тяжелых инструментов и запасных частей, — у Шрэка помещались два пассажира экспедиции: кинооператор-корреспондент — герр Грубе, и японский журналист герр Фукуда. Токио-Асахи и Осака-Асахи заплатили 50.000 марок за его перелет до Берлина, по 1000 марок за килограмм. Левберг кивнул головой. Рубчатое серебристые крылья мгновенно качнулись, наклонились на 45о в яркой, ярмарочной каруселью закружившейся, синеве. И человеческие тела, растворяясь с каждым мигом ускоренья, становились все легче, призрачнее, как падающие ракеты.
Медленно снижаются аэропланы в горных ущельях, но еще медленнее курит длинную трубку старый кам. Кунь-Коргэн курил добрый табак, подаренный попадьей из соседнего села за то, что духи открыли Кунь-Коргэну, куда пропал пегий поповский конь. Кунь-Коргэн ладит с духами больше, верно, чем русский волосатый шаман, который пускает дым в глаза побрякушкой и гнусавит по колдовским книгам… Вот много хуже колдуны из «аймактын парткомы!»
Вчера в аил приехал сам аймачный председатель и с ним еще двое, все кызыл нокорлор, коммунисты из крещеных алтайцев, — не к добру. Кунь-Коргэн высмотрел, как они собрались в поле и весь день творили страшные заклинания. Они намазали в траве большой белый круг, жгли костры и, встав лицом к мужской половине неба, махали руками. Кунь-Коргэн заметил, что скот боялся перешагнуть заколдованный крут, бежал в горы.
— Буду камлать Ульгеню, отведу беду, — подумал Кунь-Коргэн.
Сапыш дернул отца за пустой рукав спущенной с плеч шубы.
— Что же сделал Аин-Шаин-Шикширгэ? — спросил Шаранай, парнишка старика Четаша.
Кунь-Коргэн рассказал сыну о тех временах, когда солнце грело жарче, месяц светил ярче, когда вовсе не было русских на родном Алтае, когда земля рожала великих богатырей…
— Думает Тойбон-хан, — заговорил Кунь-Коргэн, — как ему погубить витязя? Пошлю, думает, его в смертное место. Аин-Шаин-Шикширгэ возвратился домой: «Здравствуйте, отец и мать! Здравствуйте две равные сестрицы!» Две равные сестрицы поставили золотой стол о шестидесяти шести углах, подавали девять тажууров аракы, клали еду «алиман-чикыр». Голодный стал сытым, усталый стал жиреть, лег и заснул. На девятый день пришел ханский посол. «Завтра утром пойду» — говорит Айн Шаин-Шикширгэ. Приходит утро. Седлает огненно-рыжего коня Илизина, кладет на него золотое седло величиной с луг, подтягивает шестьдесят шесть подпруг, надевает панцырь о девяносто девяти пуговицах. Меч блестит, как лед, за спиной — арагай, лук. Загремел по горам, зазвенел железными копытами. Твердый камень превращается в россыпь, твердое дерево превращается в труху, дрожит синий Алтай! Приезжает к Тойбон-хану. Шестьдесят богатырей ведут коня Илизин-Эрена к железной коновязи, семьдесят богатырей поддерживают наездника. Говорит Тойбон-хан: «много народу сожрал шестихвостый Карагула, много проглотил Кер-Балык. Остался народ на счету, остался скот на счету. Обсудили дела с девятью благородными зайсанами, решили — покамлаем, чтобы умножился народ, чтобы умножился скот. Ты в моем народе первый, съезди за старухой Кам-Эмэгэн, что живет в верхней области». «Куда деваться? Поеду!»— говорит Аин-Шаин-Шикширгэ. — «Пущенная стрела от камня не возвращается, посланный с дороги не ворочается». Велел Аин-Шаин-Шикширгэ ставить аракы, велел накрошить мяса. «Пируйте», говорит, «пойте песни. Я буду сидеть, потом исчезну». Встал на белый ковер, поднял руки, закричал: «Учь-Курбустан, Кудай!» и видит — кочевые облака, будто белые верблюды, внизу. Остался Аин-Шаин-Шикширгэ без чувств. Очнулся — не видно Алтая, сидит в верхней области. Обступили его добрые боги: Каршит, Бахтутан, Атаган, Коко-Монко и Кара-Куш. «Не по своей воле явился я, — говорит Аин-Шаин-Шикширгэ, — а по приказу Тойбон-хана; белый скот у нас пропал наполовину, народ пропал наполовину, иду звать старуху камлать». «След твой к ней будет, обратного следа не будет, — съест тебя Кам-Эмегэн!» — говорят боги. «Пущенная стрела от камня не возвращается, посланный посол с дороги не ворочается. Где положено умереть — умру, куда направился — пойду». Достал из кармана огненно-рыжего коня Илизина, расколдовал, сел верхом, приехал к белому дворцу, что у белой реки, под белой тайгой. Входит невидимый. Сел между двух дочерей старухи и опять его видно. Одна девица бросилась в дверь, другая в дымовое отверстие; схватил одну за ноги, другую за руки, говорит: «Не бойтесь, дети! ищу себе суженую, кто из вас за меня пойдет?» Ну какая девица откажет витязю! Старшая говорит: «Я пойду», младшая говорит: «Я пойду». «Когда вернется мать? — спрашивает Аин-Шаин-Шикширгэ. „Семь лет уже не возвращается“, отвечают, „а вернется в виде царь-птицы, Каан-Кэрэдэ. Сначала от ее крыльев повеет ветерок, потом услышишь дождь: табыр-тобур-ямгыр-келер — это будут падать капли пота с ее крыльев“… Вот подул теплый, теплый ветерок. „Если мать наша вернется, то проглотит нашего суженого“, горюют девицы. Аин-Шаин-Шикширгэ спрятался, лег под белосерого коня, в виде помета. Пошел дождь — „табыр-табур“. Крик Каан-Кэрэдэ был слышен у основания неба и земли. Его луновидные крылья были, как горы, голени толщиной больше обхвата, два глаза похожи на град…»
Сапыш дремал, пригревшись на солнце. Теплый южный ветерок, пахнущий маральником, веял в его лицо. Порог Катуни шумел вдали, как дождь — табыр-тобур-ямгыр-келер. От поповского табака голова приятно кружилась. Потом стало казаться, что не только голова кружится.
— Ух и злой табак!
Порог Катуни гудел то в правом ухе, то в левом, вздымаясь куда-то к самому небу. Сапыш скосил глаз кверху. Гремя луновидными когтями, плавно кружилось чудовище, крик его был слышен у основания неба и земли, крылья закрывали горы, два глаза были, как град.
Сапыш взвыл, взвыл Шаранай, перевернулся, зайцем пустился в аил. Следом, помолодев от страха, мчался старый кам.
— Калак, калак! Беда! Каан-Кэрэдэ!
Эрмий видел, что Шрэк спустился благополучно. Посадка была очень трудной, подступы к аэродрому загромождались каменными обвалами, горами и лесом. Эрмий возбужденно расширил грудь. У него было несколько любимых призов за точность спуска. Случай показать свое искусство был любопытный. Эрмий скользнул над аилом (дырявые берестяные юрты — азиатка мчится, как мышь от ястреба)… — над густой волнистой хвоей кедров и коснулся земли с таким расчетом, чтобы остановиться у белого круга. Левберг одобрительно ухмылялся; но когда круг подлетел совсем близко, Левберг вдруг неистово замахал руками, закричал. Эрмий выключил мотор, убрал газ. В тот же миг в глухую свистящую тишину ворвался другой тревожный, как удар набата, резкий звук. Аэроплан подпрыгнул, клюнул носом и с грохотом перекачнулся на хвост.
— Правое колесо! — крикнул Левберг.
Из густой веселой травы торчали острые обломки сланца. Эрмий заметил их сверху и тотчас же подумал, что это пятна пролитой известки. Камни были в черте круга.
— Круг поставлен на самом опасном месте, — розовея от негодования, крикнул Эрмий.
Немец спокойно ругался, осматривая машину. Колесо скрутилось, точно выжатое полотенце, покрышка зацепилась за каменный коготь и разорвалась пополам. Запасных покрышек не было, значит приходилось застрять.
— Черт, — сказал Левберг.
Герр Грубе вертел ручку кино-аппарата, вертел объективом, вертелся сам. Сенсация!
— Черт! — погрозил ему Эрмий.
Герр Грубе не слышал. В страшной своей спешке, перебегая от аэроплана к аэроплану, герр Грубе взывал:
— Где же дикари, где дикари? Герр Бронев, позовите сюда дикарей! Скажите, что я дам каждому полметра медной проволоки!
Эрмия поразила прекрасная благоухающая тишина. До сих пор их встречал весь мир. Толпы вытаптывали траву вокруг их машин; гул приветствий был, как прибой. Молодые девушки приносили цветы и взгляды, от которых неподвижные предметы начинали кружиться… И в самом центре этого яркого вихря был он — победитель! Здесь цветы росли в поле, и аромат их поглощал дикий азиатский запах теплых смол. Ни один звук не примешивался к прозрачному воздуху гор. Мощно грело солнце. Эрмий сбросил шлем и черную меховую куртку.
Из леса скорым шагом шли четверо. На них были русские рубахи, полотняные штаны, сапоги. Мужики остановились поодаль, громко переговариваясь, как всегда говорят в присутствии глухонемых и иностранцев. Один был русский, трое — скуласты, смуглы.
— Я слушаю, — растяпо говорил русский, — што такое? — Кыркырды-кыркырды!.. Тут ишшо колдун ихний лупит: беда, орет, птичий хан прилетел…
У азиатов за скулами не видно ушей. Эрмий невольно закричал:
— Кто намазал здесь крут?!
Пришельцы сразу замолчали, раскрыв рты. Так, должно быть, каменели богатыри древних былин, когда птицы вдруг начинали говорить человечьим голосом.
— Кто здесь старший? — снова спросил птичий хан.
— Моя присидатель, — робко сказал азиат.
Русский вышел вперед.
— А мы полагали, вы немцы… Аннако, может и впрямь немцы, тока по нашему понимаете. Старший он выходит, председатель аймачный — Иван Иваныч. Энти алтай-киджи — члены: Ерконов и Тенгереков. А я, значит, Авиахим буду.
— Када летишь? — спросил Иван Иваныч.
— Када, када! — обозлился Эрмий. — Кто здесь круг намазал, скажите лучше?
— Мы, — с достоинством сказал «Авиахим».
— Зачем же вы поставили круг на самых камнях? Нарочно, что ли?
— Так што согласно инструхции. В бумаге сказано: поставить посередь круг, а у камней и ям — стрелки. Ну, на стрелки у нас известки не хватило, а камни тут как раз возле середки. Так што мы и поставили круг, штоб лучше было видно.
— Круг на камнях, чтоб лучше было видно! Herr Levberg!
Подошел Шрэк, отражая лысой чисто-выбритой головой горное солнце. Крепкие морщины пересекали лоб знаменитого пилота аэронавигатора, в колючих подстриженных усах была седина, но светлые глаза блестели кусочками неба, юности, неисчислимых приключений. Весь он был твердый, овеянный чистым воздухом, ясный.
Эрмий вдруг не выдержал, рассмеялся.
— Черт вас дернул спуститься!
— Раз я вижу аэродром и у меня лопнула свеча… — начал Шрэк.
Эрмий рассказал об изобретательности аймачного комитета, сберегшего известку. Немец, для приличия, выругался на нескольких языках, вдруг засиял снова, придавил плечо Эрмия жесткой рукой. Он сказал, что «все к лучшему», — «по крайней мере весь мир будет знать, в каких условиях мы летаем», что Эрмия, конечно, «ни один дурак не обвинит в задержке». Да и задержки не будет. — Он вышлет из этого, «как его? — Виски-Биски — пару покрышек с верховым. Покрышки придут послезавтра утром». Он обещал подождать за Уралом в Демске, сделать там последний просмотр моторов. Левберг же должен был заняться моторами здесь, чтобы потом не останавливаться.
Демск был родным городом Бронева. Выбор Демска для устройства одной из баз на пути перелета был сделан-под его влиянием. Ему хотелось провести там день, два. План Шрэка ему не улыбался; но в словах немца была крепкая логика. Дело прежде всего. Эрмий промолчал.
— Nun gut! — кивнул Левберг.
После того, как один из Каан-Кэрэдэ улетел и в поле остался только его хромоногий брат, жители Акмала пошли смотреть чудовище. Горцы подходили не сразу, круг их неподвижных глаз становился теснее. Они смотрели на машину, выстаивая часы, с непонятным для горожанина упорством. Летучие люди оказались вовсе не страшными: они покупали кумыс, творог, яйца, хлеб и платили, сколько спросишь. Цены на Акмалской бирже, окрыленные, поднимались все выше. Кунь-Коргэн и Сапыш приехали верхами, на всякий случай, — Кунь-Коргэн на любимом своем рыжечубаром коне, Сапыш на чалом. Кунь-Коргэн подъезжал к железной птице спиралью, на девятом завитке остановился. Шаранай подскочил, говорит: — «Темир-Куш будет ждать новой ноги. Я теперь знаю, как летать. Вот я бы тоже мог летать, потому что я очень верткий…» — Но авиаторы сидят на своих низких сиденьях, пристегнутые ремнями, и всегда испытывают потребность размяться. Эрмий Бронев увидел лошадей, спросил:
— Сколько возьмешь покататься, гражданин?
— Целковый! — сказал Кунь-Коргэн, и сам зажмурился от такой цены.
Птичий хан, не моргнув, достал целковый, отдал Кунь-Коргэн спрыгнул, засмеялся.
— Бери чубарого, друк, это мой коилга!
Сапыш подержал стремя…
Эрмий пустил коня по тропе.
Хвойный лес окружил его тишиной. Не было в этом чудесном лесу ни птиц, ни таежного гнуса. Только бесшумные бабочки порхали на полянах, словно легкие капли солнца. Тишина была почти болезненной для слуха авиатора. Он прислушался, повернул на призыв прохладного плеска. Тропа потянулась вдоль ручья. Сказочные травы поднялись из сырости, выше головы всадника. Эрмий долго ехал шагом в этих фантастических зарослях, осторожно раздвигая их мягкую пахучую грудь. Рыжечубарый, не наклоняясь, хватал еду.
Тропинка раздвоилась, Эрмий повернул на кручу, к невысокой горной гриве. Здесь, из травы и скал, поднимались могучие стволы лиственниц. Ветви простирались к югу, к открытым просторам, словно руки, окаменевшие от красоты Алтая. На юг с гривы — голубая даль, далекие белки. Внизу, под ногами рыжечубарого, текли зеленые долины горных речек. Рыжечубарый медленно ступал по узкому бому. Эрмий не правил. Кони горцев осторожнее людей, надо только, чтобы лошадь иногда чувствовала повод. Между камнями бома росли нежно-зеленые головки сараны, вдруг встречались блестящие кожистые коврики бадана, цвели ирисы. Эрмий, как на аэроплане, смотрел через плечо в пропасть.
Рыжечубарый остановился. Против него, на повороте, лоб в лоб стояла вороная лошадь. На ней сидела верхом светлокожая девушка, одетая в кожаную куртку и короткие синие штаны. Остриженные, выше плеч, русые волосы покрывала мужская кепка. Эрмий старался притиснуть рыжечубарого к скале, чтобы дать дорогу.
— Что вы здесь делаете? — спросила девушка.
Она была похожа и непохожа на тот отвлеченный образ, что иногда возникал у него в дни редких просветов между гулом моторов. — «Какие же они теперь… русские…» подумал он и ответил, несколько растерявшись, шуткой:
— Я… так сказать, сижу на мели.
— Нет, серьезно, — сказала кожаная куртка. — Вы проезжали Акмал?
— Я еду из деревушки туземцев, там, внизу… Если она называется… Как вы сказали?
— Что там случилось? — перебила девушка.
У ней были чуть голубые радужные оболочки глаз, с очень ясными кружками зрачков, загорелое лицо, мягкие губы. Эрмий выпрямился на стременах, забыл свое тело. Он старался продлить встречу.
— Кто вам сказал, будто там что-то случилось?
— Попался алтаец, потом еще один. «Эзень», — скажут, — «что нового?» и начнут рассказывать разные чудеса. Теперь, наверно, всполошили несколько аилов.
— Понимаю, — сказал Эрмий… — Дело в том, что в аиле ничего, кажется, не случилось. А вот корабль мой потерпел аварию, наскочив… на риф!
— Опять вы дурака валяете! — очень презрительно сказала девушка.
— Позвольте представиться, — обозлился Эрмий. — Я один из авиаторов кругосветной экспедиции — Бронев.
Девушка помедлила, приоткрыв рот, глаза ее залучились по-другому, обида Эрмия исчезла.
— Так это вы и есть Каан-Кэрэдэ!
— Что?
— Вы совсем не похожи на чудовище, однако!
— Ну, теперь вы валяете дурака, — улыбнулся Эрмий.
— Каан-Кэрэдэ, — мистическая птица алтайских легенд! Теперь все ясно: они назвали ваш аэроплан «Каан-Кэрэдэ»!
— Канкердэ?
— Давайте я вам запишу, напутаете!
Он повернул рыжечубарого, протянул блокнот. Вороная лошадь пошла рядом.
— Академическая транскрипция этого слова такая: «Кан Караца», — «а» произносится протяжно. «Кан» — значит: хан, царь. Так говорил, по крайней мере, руководитель нашей экскурсии.
— Вы курсистка?
— Какие у вас допотопные слова! Я учусь в Москве.
— Ну, все равно, вы — ученая женщина. Расскажите мне про вашу птицу. Журналисты скажут вам спасибо.
— Нет, я знаю немного. Поэтому я и помчалась в Акмал, чтобы послушать россказни алтайцев. Это очень поэтический народ. Художник Чорос Гуркин говорил мне, что Каан-Кэрэдэ принес от светлого бога Ульгеня первый шаманский бубен. Мне хотелось проверить эту версию. Обычно, Каан-Кэрэдэ в алтайском эпосе — страшное крылатое чудовище. Алтайцы называют этим именем герб двуглавого орла и карточный туз. Вот еще назвали ваш аэроплан… а, может быть, сначала в самом деле приняли его за Каан-Кэрэдэ!… Ах, надо знать алтайский эпос, чтобы понять все это: аэроплан, современность и тысячелетие — «Каан-Кэрэдэ»! Поедемте!
Лошади пошли друг за другом, спускаясь по краю пропасти.
— Я был во всех частях света, кроме Австралии, — сказал Эрмий. — Я много видел, но это правда: в этих горах есть своя красота, значит, и поэзия… Вы не думайте, что если я человек-машина, то я в этом совсем ничего не понимаю.
— Ну! — отмахнулась она.
Быстрые тучи закрыли долину, пошел крупный теплый дождь. Девушка показала скалу, нависшую над бомом, они связали лошадей, прижались рядом.
— Послушайте! — сказала она, — ведь кругом света летят немцы, а вы…
Эрмий стал рассказывать о себе.
Человек спустился с неба, сидел рядом, спокойно говорил. Он не думал, что жизнь его — новая тысяча и одна сказка Шехеразады, — жизнь была обыкновенная. Из-за слов грохотала война, первые проклятые бои в воздухе, когда человек учился летать, когда надо было сбить противника, протаранив колесами верхние поверхности его биплана. Потом в России, как в воздухе в жару, настала «болтовня» — качка — от слишком разгоревшейся крови, должно быть. Южный фронт — Брест — Украина — Киев — время летело с киноскоростью, также летели неисчислимые власти, имена, правительства. Он говорил шутливо: «Я не женщина, я не ел от древа познания добра и зла, как мне разобраться, кто прав?». Ему сказали, что враги — вовсе не враги, ему было все равно, он хотел жить. Жизнь, незатухающие волны жизни, излучались в нем, из него, с победной и сладкой силой. Он скоро выдвинулся своим смелым полетом, своими точными петлями, штопорами, восьмерками, виражами; а когда мировая болтовня притихла, когда машины стали лучше, он полюбил скитаться — инструктором, организатором-летуном — по мировым аэролиниям, всюду, где жизнь скапливалась гуще, куда тянулись присоски капитализма, где было больше солнца или угля, золота — все равно. Человек говорил не о себе, — он неподвижно сидел рядом, он рассеянно взял ее руку, держал в своей руке, она была покорна, — он говорил о китайских толпах, о полисменах индусах, об удивительных костюмах китайских артистов, о разноцветных шелках; говорил, как переправляются через Инд, на козьих мехах, которые надо надувать ртом, а руками грести и обязательно, когда дуешь, забываешь грести, когда гребешь — забываешь дуть и тонешь; о женщинах Египта, одетых в темные балахоны и покрывала, в 150 Фаренгейта, о нагих женщинах Гавайских островов…
Тогда Эрмий ощутил, что у него горят щеки, что он, не замечая, напряженно подыскивает удачные фразы, образы, мысли, достает из пещер памяти ярчайшие самоцветы.
И ощутил, что все это потому, что рядом с ним — ясноглазая девушка. Он сказал ненужное:
— Простите, я до сих пор не знаю, как ваше имя, отчество?..
— Зоя Емельяновна. Старожилова, — ответила она неохотно. — Можите не величать: мы этого не любим. — Она улыбнулась. — Здесь мое имя переделали на татарский лад: Заидэ.
— Я буду называть вас Заидэ, — хорошо?
— Каан-Кэрэдэ и Заидэ — подходит, — засмеялась девушка.
Он смотрел в ее глаза. Они были, словно антенна. Его голова слегка закружилась, будто он делал «штопор» с пятиверстной блистающей высоты. Лицо девушки, как земля на излете, стало близким, ресницы опустились, он смотрел на ее губы. В розовых кругах у ней всплыла заученная мысль: «Женщины скорее всего позволяют целовать себя иностранцам, артистам, авиаторам»… но ведь это был он, сошедший с неба — Каан-Кэрэдэ!
Киргизенок «отеля Казак-Стан» достал из малахая записку. Бронев прочел, бросил тиски, вытер пот.
— Ермошка тоже скапотировал, — сказал он, едва подавив довольную улыбку.
— Как! Что такое?
— Да так же, как мы… Ну, ничего, будет знать, по крайней мере, что это за нашински аэродромы! Я привезу ему покрышку.
Бронев протянул записку Нестягину. Писал Бочаров. Нестягин сидел на корточках, под крылом, в руках у него шипела и урчала паяльная лампа. Нестягин прочел, радостно взвыл, синий огонь заплясал фокс-трот.
— Мы полетим в горы!
— В самую середку!
Там впереди, в неизвестности, развертывался синий дым туркестанских воспоминаний.
— Завтра утром машина будет готова! — поклялся Нестягин. — Я люблю горы. Наконец-то, горы!
Бронев дурашливо пропел, перевирая, новую местную песенку:
«Прощайте, Лидочка.
Прощай, периночка.
Отель прекраснейший Клоп-Стан!
Меня умчит от вас,
Надеюсь в добрый час.
А-э-ро-план…».
Он нырнул под крыло, оба замолчали, чтобы клепать, паять, свинчивать, красить…
Утром, окрестив наспех сорок немаканных авиахимиков, «Исследователь» помчался на восток вдоль северного склона алтайских гор. Бронев залетел в Бийск, взял из немецкой базы покрышки, налил бензина. Из Улалы телеграфировали: «Дождь. Вверх по Катуни линия прервана бурей». Горы, грозы и бури. Бронев торопился, у него был хороший спортивный подъем, хотелось доказать брату… «доказать» было бесформенно, словом, доказать! Медвежонка Бронев сдал на хранение секретарю окравиахима. — «Не могу рисковать молодой жизнью», — пошутил он, увидев, что Бочаров озабочен. «Исследователь» спрыгнул с крутого берега Бии, нырнул в облака, в тысячи голубых, зеленых, дымчатых просветов, вееров лучей, дождевых грив. Бия и Катунь — горные реки, здесь текли степью, горы были в облаках, Бия и Катунь замыкали обширную треугольную равнину, от острого угла, на северо-запад, могучим лучом уходила Обь. Внизу, словно плиты у ног наклонившегося пешехода, мелькали десятины возделанных полей, тучная земля истекала зеленой кровью роженицы. Прошуршал дождь по крыльям, Катунь шла в горы. С высоты 1000 метров Катунь — светлая молочно-зеленая петлистая струйка. Берега — точно изумрудные россыпи. Из-за туч, в солнечном ореоле, кивнула голова Бобырхана, — Алтай! Здесь развеселился ветер, налетели восходящие горные токи, раскачали аэроплан так, что Бочаров стал злиться, написал Броневу смешную записку: «Я очень просил бы не шалить». Бронев просунул в окно руки, показывая, что рули держит Нестягин. Нестягин был вне подозрений, «горки» были вне компетенции Авиахима.
В Улале в аэроплан сел председатель исполнительного комитета Ойротии — Иван Савельевич Алагызов. Был он мал ростом, улыбчив и прост, — говорил: «Чего бояться? На медведя ходил — не боялся, а здесь чего бояться»? Путь лежал прямо над Катунъю, на юг. Аэроплан, постепенно набирая высоту, поднялся на 1800 метров над уровнем устья долины.
Здесь был совсем другой, подавляюще прекрасный мир. Безмерный, голубой океан гор, переливы дымящихся красок, литая лестница гладких голубых глыб — в бездну и облака. И выше всего, в лазури, — призрачная ранняя луна. Бронев, не отрываясь, смотрел на карту мира, сличая его с лохмотьями своей сорокаверстки. Иван Савельевич писал записки, называя родные места — Камлак, Узнезя, Эликманар — иногда, впрочем, путал, так все было непривычно с высоты…
Через час после старта Бронев увидел, на две версты вниз, алюминиевый блеск «Варнемюндэ». И тогда же Бронев понял, что «доказывать» здесь нечего, что «дай, господи, самому остаться с колесами». Он снижался очень медленно, вертелся в лабиринте долин и скал, ища подходов к зеленой лысинке с белым крутом. У Бронева было ощущение, как будто он не авиатор, а уличный акробат и канатоходец. — «Мимо не наступай!». Внизу по «аэродрому» бегал человек, бросил в четырех местах белые рубашки. Бронев сообразил: «Брат отмечает опасные пункты». Это его ободрило. Он полетел в том же направлении, в каком стоял «Варнемюндэ». Темная хвоя закачалась от вихря. В тишине выключенного мотора шаркнула о крыло мягкая верхушка сосны. «Исследователь» снизился «на три точки», рядом с немецким аэропланом.
— Ну, я привез тебе покрышку! — крикнул Андрей Бронев.
«Исследователь» стоял под каменной грядой, кругом были зубцы гор, лес и небо; к «Исследователю» двигалась толпа (пешком, верхом, на телегах). Горели красные кисти на малахаях, вспыхнул радостный рев, в газоотводной трубе в ответ — вспыхнул красный флаг, зачадил по ветру, как раздвоенный язык дракона.
Пламенное знамя было первое в мире, от него немцам стало тревожно, захотелось, чтобы все было также ярче, быстрее… Эрмий Бронев прыгнул на крыло, братья неловко, по-мужски, поцеловались: Левберг тряхнул руку, говорил: «Спасибо, мы получили радио»… — и потом к Бочарову — официальные комплименты Авиахиму, по поводу того, что он не раз оказывал помощь иностранным авиаторам.
— Ты записывай, записывай! — по привычке бормотал Бочаров; но корреспондента не было.
На самолет, с приветствиями, с поздравлениями, поглазеть забралось человек десять.
— Последнее крыло сломают, — ворчал Нестягин.
— Чего бояться? На медведя ходил не боялся, а здесь чего бояться? — рассказывал Иван Савельевич.
Он открыл митинг.
Горы, горы и лес. Шум Катунских порогов. Совсем сказочно зазвучала гортанная азиатская речь с трибуны Каан-Кэрэдэ! Больше всех волновалась Зоя: она понимала язык.
— Вы не знаете, — говорила она авиаторам, — вы не знаете, что это значит: аэроплан, Каан-Кэрэдэ, здесь, где такие легенды, такая религия, такая…
Андрей Бронев подмигнул, кивая в ее сторону:
— А у вас здесь, оказывается, не скучно!
Но брат промолчал холодно, стал объяснять, сбиваясь, что такое за птица «Каан-Кэрэдэ».
У Андрея Бронева еще не прошло опьянение полета; дурачась, он передразнивал Алагызова:
— Канкарды-Антанта, буштурды-Авиахим, дырдырды-целковый! Все ясно! Эдак и я могу…
Выходило похоже. Алтайцы смеялись.
— Ну, пойдем, поговорим, — сказал Эрмий. — Десять лет, кажется, не видались.
Они медленно пошли к середине луга. Андрей Бронев давно обдумывал, что скажет брату, как «намылит шею» за то, что он не возвращается в Россию, где так нужны опытные работники; но, как всегда бывает при таких встречах, братья заговорили о другом, близком: каким образом пропали покрышки, какая у них марка… «Варнемюндэ» стоял на деревянной подставке, борт-механики меняли колесо. Бронев невольно подошел к великолепной стройной машине. Он позабыл про недостатки своего брата.
«Варнемюндэ», JHE-4, сохранил рубчатое дюралюминиевое тело юнкерса; но его несущие поверхности были расположены выше фюзеляжа, как у фоккера. Три стационарных мотора IMC, специального выпуска, по 200 HP, помещались симметрично — один в носовой части, как у Ю-13 и два в крыльях. Сжатие смеси в цилиндрах было рассчитано на очень разреженную среду, чтобы достичь нормальной мощности на значительной высоте, где вредное сопротивление воздуха меньше. Моторы сообщали самолету среднюю скорость в 250 клм.-час. В случае остановки одного из моторов, можно было лететь на любой паре из них. С одним мотором аэроплан начинал медленно снижаться; но даже тогда у авиатора оставался запас в 50–60 километров горизонтального полета, при отправной высоте в 4–5 клм. Ко всем моторам можно было подойти во время движения, не без риска, правда, сделать мелкий ремонт, переменить свечи и т. п.; имелись любопытные пусковые приспособления — любой мотор можно было остановить и запустить снова в пути. Вынужденная посадка, таким образом, практически совершенно исключалась: Шрэк снизился, после остановки одного из моторов, больше всего из-за любопытства, увидев «аэродром».
Очень заинтересовали Бронева четырехлопастные металлические пропеллеры и шасси, у которого можно было, не меняя подкосов, заменить колеса поплавками. Баки помещались в крыльях, неся запас горючего на 20 часов. При безветрии, дальность полета без спуска равнялась 5000 клм.
— Так можно и до Луны долететь! — не то с восхищением, не то с негодованием сказал Андрей Бронев.
Он поднялся в кабинку «Варнемюндэ». Его поразил ряд пилотажных и аэронавигационных приборов, каких он еще не видел: усовершенствованный креномер, определитель направления ветра, солнечный компас…
— По нашим тайгам только на таких бы и летать! — сказал Андрей Бронев, погладив металлическое прекрасное тело «Варнемюндэ».
Эрмий провел брата через узкую застекленную дверку в каюту. Обстановка ее была проста: вдоль стен — два дивана темно-коричневой кожи, в изголовьях — маленькие столики, электрические лампочки; у стен, на диванах, — туго свернуты плотные одеяла с ременными застежками по краям, чтобы можно было пристегнуться лежа; под диванами — выдвижные ящики для инструментов, запасных частей, провизии.
Эрмий достал несколько разноцветных банок самонагревающихся консервов, разную снедь.
— Эдак можно и до Луны долететь, — печально повторил Андрей.
Божья коровка с лету брякнулась о богемское стекло, поползла.
— Вот бы нам так, — засмеялся Эрмий: — Бац на скалу и зарулил!
— Еще додумаются… Да! А что же ты мне не говоришь, кто эта девушка?
— Она занимается краеведением, что ли. Экскурсантка.
— А!.. Ну, закурим. Какие у тебя сигареты, египетские?
Вошел борт-механик Пауль Венцек, лицо его зарябилось бисером пота. Венцек сказал, что сейчас он пустит средний мотор, чтобы освободить аэродром для круговых полетов.
— Каких полетов?! — вскинул голову Эрмий.
— Вот тебе здравствуйте! — ответил брат. — Ты думаешь, мы здесь только из-за ваших покрышек?
Он глотнул из алюминиевой чашечки французского коньяку, похвалил, и стал сбивчиво и громко рассказывать о путях над тайгой, в снег, в дождь, в туман, о шести вынужденных отчаянных спусках, о ночевках у костра, о своеобразных триумфах в маленьких глухих городках и селах, до слез благодарных, что их не забывают, что к ним, через тысячи верст, летит волшебная птица. — Потом он заговорил о потешном своем Мишке, предназначенном в подарок брату, о Лидочке, о ее путешествии в багажнике, о беспутной своей жизни…
— А ты не хотел бы поработать у нас? — помолчав, спросил он. — Ей богу, здесь интереснее!
— Я ведь тебе писал, — что я не прочь; — сказал Эрмий, — но я женат, у меня семья и это зависит…
— А Чеки у нас теперь вроде, как вовсе нет, — прибавил Андрей. — Впрочем, бывших белых, «б» в квадрате, у нас в авиации сколько хочешь. Это пустяки. Нам работников нужно! А там, будь ты хоть раз-коммунист, но если ты гробишь машины…
— Глупости! — покраснел Эрмий… — Это надо серьезно обсудить совсем с другого конца. Вот что… у тебя ведь лонжерон не в порядке: нельзя ли тебе устроиться слетать с нами до Москвы, для ремонта что ли? Вот бы хорошо было! Побывали бы в Демске, поговорили…
— Это, конечно, гениально, потер лоб Андрей… — Ну, надо выходить. Подумаю. Только чур дать мне «фору», чтобы я не отстал на моем тихоходе.
— Сговоримся!
Они вышли из каюты. На двери черно-красная эмалевая надпись:
«Tür nicht öffnen bevor motore abgestellt».
Подбежала Зоя.
— Когда же вы будете летать?
— Вот сейчас отведут этого слона, полечу, — сказал Андрей Бронев.
— А меня возьмете?
— Это для изучения Алтая, что ли?
— Я обязательно вас «покатаю»! — сказал Эрмий.
— Вот чудесно, чудесно! — загорелась она.
Борт-механики испытывали ударами молотка упругость правой камеры. Фишер открыл бензин, чтобы налить в кружку. Щедрая струя полилась из-под брюха «Варнемюндэ». Аэроплан сразу чем-то напоминал живое существо. Теплая лужа замаслилась на траве под ним. Андрей Бронев улыбнулся, закричал:
— Мочится, значит живет!
— Андрей, — смутился Эрмий, — здесь… дамы! Бронев и Зоя расхохотались.
— Совсем ты, видно, отстал от века! — сказал он. — Этот афоризм принадлежит известной советской писательнице и опубликован в «Известиях ЦИК СССР»… Нет, тебе положительно необходимо побыть в России!
— Видать, мои милые, видать! — ораторствовал огромный седой кержак: — И сивера и солнопеки, в раз!
— Точно медовухи хватил, — сказал парень.
Горцы молчали, как переполненные ручьи, но по светящимся лицам видно: вот разъедутся по аилам, запоют нескончаемые песни о железной птице, Темир-Кун — Каан-Кэрэдэ.
Эрмий протиснулся сквозь чащу шуб. Андрей сделал последний круговой полет, всего — пять.
— Ну, теперь позволь мне слетать один раз, — крикнул Эрмий. — Давно я не летал на таком малютке!
По правилам этого не полагалось, но Бочаров сразу согласился: как же — знаменитость, «кругосветный летчик!»
Эрмий посадил в аэроплан Иван Иваныча и Зою, побежал в толпу.
— Айда, товарищ, — потянул он Кунь-Коргэна: — Ты меня на своей лошадке катал, теперь я тебя прокачу!
Кунь-Коргэн шел, как лань за удавом; но лицо его было азиатски-спокойно: черные, внимательные глаза смотрели на него.
— Вы знаете, кто это? — возбужденно зашептала Зоя: — Шаман!
Авиатор остановился. Голубое горное солнце. Сквозь солнечный свет полетели круги и дымы. Сказка! Уж не чудится ли ему, как пилоту с виккер-вимми?.. Но все это одна секунда. Эрмий улыбнулся.
— Вы боитесь?
— С тобой — нет.
Острая волна крови качнула его в высь.
— Контакт!
— Возьмите еще мальца-а! — крикнул Бочаров, таща храброго Шараная…
— Есть контакт!
Кунь-Коргэн напряженно смотрел на девицу рядом: ничего, — не боится. Нестерпимо, как небо, взревел Каан-Кэрэдэ, сдвинулся. Мчится, словно граненая стрела, мир. Какой бег у Каан-Кэрэдэ! Ровнее лучшего иноходца! Дым пошел от корня его головы, будто искры посыпались: летит, летит! Вдруг повалился набок. Закружилась земля, как в миг страшного экстаза, ужас бездны внизу. А волшебница рядом — смеется. Значит — ничего. Опять летит прямо, высоко.
Смотрит Кунь-Коргэн — рукой подать: священная тайга, белок Ял-Менгку, — центр Существующего. Поднял ладони, помолился… Выше, в царство Улыеня, мчит Каан-Кэрэдэ. Облака внизу, словно караван белых верблюдов. Закружились снежные голубые вершины. Велик Хан-Алтай! Могуч конь! Выше! Кажется Кунь-Коргэну: семь дней камлает он семи светлым бурханам, идет к основанию трех небес. Под синей ясностью клубятся, расцветают облака. И вот — уже не облака, а белая береза — Бай-Каин. У Бай-Каин стоит белая жертвенная лошадь, привязана к Бай-Каин серебряным поводом.
Вдруг черная сила рванула кверху, Кунь-Коргэн упал лицом в колени, летит — летит в рот ада. Каменный пик внизу, как железный тополь без сучьев. Взглянул Кунь-Коргэн на волшебницу: испугалась! кричит!.. Гремит, как небо, Каан-Кэрэдэ, нет в нем опоры, пустой воздух хватают руки, холод ползет снизу. Закричал Кунь-Коргэн, закричал Иван Иваныч, закричал парнишка. А в переднем окошечке — голова летучего наездника: смеется! И вот опять летит ровно.
Очнулся Кунь-Коргэн, смеется. Смеется Иван Иванович, смеется Шаранай, смеется девица. Только не слышно: огромен, как небо, крик Каан-Кэрэдэ! Летит — вертит золотым клювом… Но вот — тише рев. Ближе земля. Легким дымом растаяла Бай-Каин и с нею жертвенный конь. Смотрит Кунь-Коргэн: вот его Катунь, вот его Акмал, вот его юрта — меньше опрокинутой чашки для аракы. Забил Каан-Кэрэдэ копытами оземь, остановился.
Кунь-Коргэн глубоко вздохнул.
Кунь-Коргэн вышел оглушенный, идет, не видя, пьяный, хоть аракы, терпкого кисловатого вина вовсе не пил, — а лицо спокойно.
— До Бай-Каин поднялись, — говорит.
— Бай-Каин, Бай-Каин, — летит говор.
Иван Иванович долго не уходил, рылся за пазухой, бурчал: «Постой, постой». Достал двугривенный и сунул пилоту.
— На, таварищ!
Эрмий вздумал обидеться.
— Дурак ты, Ермошка, — сказал Андрей: — На чай что-ли тебе дают? Это в пользу Авиахима!
Ивану Ивановичу тут же нацепили значок.
— Ну, как? Не страшно? — спросил Бочаров.
— Рази другие как, я ничево.
— Голова не кружилась?
— Голова что кружится! Ничево. Вот боялся мысок заденет. Ну, ничево. Шибко хорошо!
Узкие глаза азиата, как черный огонь. Зоя говорила, задыхаясь, точно от бега.
— Вы читали «Золотой Клюв»?.. Каан-Кэрэдэ, — двуглавый орел насильника с золотым клювом, белый царь!.. И вот… вы понимаете… в первый раз — чудо!.. Ну как, ну как это скажешь?! Ведь вы, не замечая, свершили великую революцию… Да — революцию!
Зоя замолчала, смутившись своего громкого порыва.
— Да, — сказал, любуясь, Эрмий. — Летать по трущобам, рисковать жизнью с тем, чтобы поднять в воздух мужиков, баб и вот таких, как они… Это… это можно только в России!
Кунь-Коргэн медленно бродил вокруг аэроплана, осторожно щупал: все сделано искусными кузнецами.
— Сколько летел из Дяш-Тура?
— Это из Бийска что ль?.. Полтора часа.
— Адазын! Три дня пути для коней.
Старик упорно расспрашивал, почему летит Каан-Кэрэдэ? Сложные объяснения Нестягина его не удовлетворяли. Эрмий налил бензина, зажег. Кунь-Коргэн узнал, что незримый огонь добывается из темных подземных струй.
— Бинзинчику бы мне, бинзинчику, — протянула кринку баба.
— Зачем?
— Поясницу больно хорошо натирать, поясницу…
— Кровь Эрлика! — пробормотал кам и отошел, раскачивая малахаем.
Андрей Бронев отвел брата в сторону. Они долго шагали, обнявшись, по краю аэродрома.
Бочаров подошел к ним.
— Андрей Платоныч, пора лететь, вечереет!
— У меня лонжерон из водопроводной трубы, — начал Андрей Бронев.
— Ну?
— Я не имею права летать с пассажирами! Мне нужно в Москву, сделать автогенную сварку. Вот, спросите товарища Нестягина.
Нестягин был посвящен в заговор, сказал:
— Да, летать рискованно.
— Рискованно, — подтвердил Эрмий.
— Вас, конечно, я сегодня же доставлю в Новоленинск, — очень любезно поклонился Бронев.
Бочаров увидел: сынишка Петя (что в мире лучше сынишки Пети?) приделал к игрушечному автомобилю крылья. — «Ты у меня юный моделист», — сказал Бочаров. Мать принесла самовар… Бочарову всегда хотелось домой! Он сказал:
— Но ведь вся наша работа нарушается! Что за волынка?
— Ничего подобного! — горячо возразил Бронев. — Летаешь, летаешь по тайгам, да сограм, налетаешь километров с экватор, а никто и слова о тебе не скажет, — если не считать «Советской Сибири». А вот, когда «Исследователь» проводит экспедицию до Москвы, о нашей работе заговорят. Всякие интервью будут. Уж вы обязательно попадете в «Известия»!.. Кроме того, скоро нам придется менять мотор. Этот уж отработал свое. А когда его пришлют? Знаю я этих чертей москвичей! Надо лететь: два дня туда, два дня обратно — в неделю обернусь…
— Все-таки это не дело, ребята, надо было раньше предупредить, — потряс бородой Бочаров.
— Когда раньше?! Разве я знал, что мне на аэродроме подсунут верблюда с мороженицей! Разве у нас есть запасные части? — Старый военный инстинкт пилота трубил атаку: чтобы защищаться, надо наступать. — Вот, мы недавно составили перечень того, что необходимо закупить в Москве… Товарищ Нестягин!
Нестягин вынул приготовленный список и начал декламировать, как стихи:
Пропеллеров со втулкой Руппа — 1
Заклепок дюралюминиевых разных — 60
Дюритов к радиатору — 3
Шплинтов 2-х и 3-х мм — 250
Пистонов — 100
Побегушек — 2
Прерывателей — 2
Магнето — 1
Аэрометр — 1
Комплект жиклеров — 1
Саф — 1
Тахометр — 1
Бочаров не выдержал.
— Ладно! — прервал он. — Хоть я и знаю, в чем тут дело, черт с тобой! Устрою!.. Только, чтоб сегодня же быть в Новоленинске: я должен переговорить с Крайкомом.
— Разумеется!.. Из Бийска дадим телеграмму. Что мы, при кострах не садились, разве?!
Бронев радостно подмигнул брату.
— Ну, завтра увидимся в Омске. Только смотри: твой вылет утром.
— Не беспокойся, Левберг согласился.
Братья простились.
Дюжина рослых алтайцев в рубашках до колен, в синих штанах, в красных халатах, в красных шелковых кисточках на концах кос, в шубах, шапках, окружили Бочарова, как тайга.
— Почем, — говорят, — айрапланды? Продай айрапланды!
— Моя лошадка дает, ею лошадка дает, табун сто голов дает. Продай айрапланды!
— Товарищ Алагызов! Да уйми ты их! — взмолился Бочаров.
Нестягин повертелся вокруг «Исследователя», запустил мотор, занял свое место.
Толпа, как пасхальные яйца, покатилась вместе с юнкер-сом. Эрмий и Зоя остались одни, следя за его исчезавшей тенью. Настала тишина. Лес. Катунь. Скалы.
— Вы видите его? — спросил Эрмий.
— Нет.
— А я вижу.
— Как это чудесно: летать, — сказала девушка.
Руки их встретились.
Молчали горы.