Екатерина Перченкова
Здесь нет ничего моего
Если бы теперь нас увидел посторонний человек, он непременно сочинил бы историю с хорошим концом. С тревожным сквозняком повсеместной печали: она заполняет воздух, как дым нашего костра; она необязательна и невесома, как последний десант одуванчиков в этом июле.
Два человека, мужчина и женщина, жгут письма на пустыре. Они еще молоды и определенно живы: конечно же, это хороший конец. Только писем жаль.
Нам – не жаль, да это и не письма вовсе.
Судебные иски приходят в обыкновенных бумажных конвертах. Их можно выкинуть, но все-таки лучше сжечь. Их бросают в почтовый ящик, отчаявшись застать адресата дома. Если оказываться дома как можно реже, можно дотянуть до истечения срока давности. Все так делают.
Мы с Доном смотрим друг на друга, не в силах поделить этот костер и этот пустырь. Один из нас успеет первым. Один из нас уже завтра или послезавтра в мельчайших деталях распишет, как мужчина и женщина жгут письма на пустыре, и дым стелется по траве, постаревшей раньше срока от большого солнца, и летит печальный одуванчиковый пух, темно-серый на фоне заката.
– У Долли умер кот, – говорит Дон.
– Мне жаль, – отвечаю. Неудобно, но я не помню, кто такая Долли.
– Сначала я думал, пускай умрет дедушка, – говорит Дон, и я понимаю, что он про свой сценарий, – но это шестнадцать плюс. Или даже восемнадцать. Я запутался в последнее время. У них все время умирают дедушки, даже у самых маленьких. Но считается, что до шестнадцати это их травмирует. В общем, дедушку трогать нельзя. Оставались собака или кот. А я люблю собак.
– И?
– Под двести исков студии. Один – лично мне, то есть нам с Фрэнком напополам. На пятьдесят тысяч. От одной бабушки. Бабушка верила нам, так верила, что даже не боялась оставить ребенка одного перед телевизором, а мы нанесли такую психологическую травму ее бесценной внучке, что она… ну, короче, она немножко поплакала.
– Зато теперь ты знаешь точную стоимость слезинки ребенка.
– Достоевский? Я думаю об этой бабушке. И о топоре тоже.
– Мне жаль, – говорю уже вполне искренне. – Я тоже получала личный иск. В шестом сезоне «Обыкновенных историй». Помнишь, мне было нужно, чтобы мама Крэйга уехала домой и проводила много времени с родственниками. Я решила, это потому, что дядюшку Джо отключили от аппарата… Похороны, семейный сбор, ясное дело. Какая все-таки мерзость.
– Какой-то гребаный дзен, – вздыхает Дон. – Не хочешь разориться – будь добр придумать длинную, очень длинную историю, в которой ни с кем ничего не происходит. Или происходит только хорошее. Сопли в сахаре. А кота, кстати, даже не показывали. Упомянули – и все.
– …Со мной завтра произойдет кое-что хорошее.
– Ну? – подбирается Дон.
– Ты не поверишь, – говорю я шепотом, словно кто-то способен подслушать и все испортить. – Тони Гонзалес согласился на интервью.
– Я никогда тебя ни о чем не просил, правда?
– Предположим. Взять у него автограф для тебя?
На кой черт мне его автограф. Возьми меня с собой.
Просьбу Дона я не могу выполнить при всем желании. Гонзалес согласился письменно ответить на мои вопросы и потом уточнить некоторые моменты по телефону. Он нигде не бывает и ни с кем не видится, ему некогда.
– Подружись с ним, – сказал шеф. – Подружись и выясни все. До мелочей. Сделай интервью для сайта. Возьми комментарий про какие-нибудь наши сериалы, если он их смотрит. Обещай ему все, что бы ни попросил. Ты можешь потом подать на меня в суд, но обещай ему даже… ну, ты понимаешь. Вы наверняка встретитесь лично. А ты молодая, симпатичная и неглупая девица. Можешь рассчитывать примерно на тридцать тысяч, если выиграешь суд. Больше у меня сейчас нет.
Без проблем, сказала я тогда, никакого суда. Он мне нравится. Даже если ему восемьдесят пять и у него вставная челюсть. Даже если у него бородавка на носу или ожог на пол-лица.
Тони Гонзалес – это псевдоним. Хорошо, что Тони, а не Антонио: у него есть слух. «Антонио Гонзалес» – легко теряется в титрах после окончания серии. «Тони Гонзалес» – отлично смотрится на обложке бестселлера.
Моя настоящая фамилия, – пишет он, – несколько неблагозвучна.
Я разглядываю прикрепленную к письму фотографию. Ему пятьдесят пять. Он бреется наголо. Худой, смуглый и кареглазый. Пуэрториканец, похоже. Очки в тонкой золоченой оправе. Ему очень пошла бы какая-нибудь оранжевая тибетская хламида.
Шеф прав. Если мы подружимся, Гонзалес вытащит нас из задницы. Если мы подружимся, он может дать мне разрешение переработать в сценарий его книгу. Его любую чертову книгу.
Тони Гонзалес – единственный человек в этом гребаном мире, не заплативший ни по одному предъявленному иску. Суд всегда оказывается на его стороне. Если он позволит мне – его фантастическая неприкосновенность распространится и на нас. Ослепительная аура его имени мгновенно вознесет нас на верхние строчки рейтингов. Если мы подружимся, может быть, он даст несколько советов – и я наконец пойму, как он это делает.
У меня на стене висит фотография с прошлого Рождества в офисе. Мы счастливые и пьяные, нас четырнадцать человек. А шеф попросил написать Гонзалесу именно меня.
Я лучше всех них.
Ну, или я просто молодая, симпатичная и неглупая девица.
Какая разница. Я все равно лучше.
Шеф наткнулся на заметку о нем в каком-то дайджесте и сказал: «Клэр, ты посмотри. Это же ангел какой-то. Вот он-то нам и нужен».
Существование в сегодняшнем мире литературы, кино и живописи представляется мне абсолютной загадкой. Писатель, и сценарист, и художник должен служить нравственным ориентиром и примером для подражания – как в жизни, так и в работе. Писатель должен быть вегетарианцем, или спортсменом, или аскетическим практиком. Он должен жертвовать на благотворительность и посещать учебные заведения для детей с ограниченными возможностями. Должен сочинять безболезненные нравоучительные сюжеты. Иначе кто-нибудь расстроится, возмутится и подаст в суд. В последние годы, выплачивая компенсации за моральный ущерб, разорился уже не один десяток издательств и студий.
Мир (говоря «мир», читаешь «суд») ловил Гонзалеса, но никак не мог поймать: он уворачивался легко и бескровно, потому что был чудовищно умен. Он мог бы взять этот наш шарик и покрутить на пальце. Ну, или не на пальце: двадцать один плюс, трансляция только по кабельному. Он мог бы получить весь мир целиком на блюдечке с голубой каемочкой. А вместо этого жил уединенно, ни с кем не общался, получил еще два образования помимо основного медицинского, – философское и юридическое. Гонорары жертвовал на именные стипендии для студентов-медиков, сам привык довольствоваться малым. В этом есть намек на высшую справедливость: честно говоря, меня успокаивает, что мечты всегда сбываются не у тех людей. Было бы очень плохо, если бы возможность завоевать мир получил именно тот человек, которому мечтается о ней.
Хорошо, вряд ли ангел, но все равно практически монах. Я читаю его ответы на вопросы. Младший из шестерых детей в семье, все мальчики, пятерых уже нет в живых. Единственный из братьев, никогда не состоявший в банде, мечтавший стать врачом. Спинальный хирург. Давно не практикует, так и пишет: «по не зависящим от меня причинам». Очки? Что-то с глазами? Или с руками? Или он все же хоть раз в жизни проиграл суд и был лишен практики? Шахматист. Любит баскетбол. Вредных привычек нет. Скорее агностик. Скорее консерватор. Скорее республиканец. Хотел бы обыкновенную семью: жену и двоих детей. Но в его возрасте уже поздно хотеть.
Я бы поспорила.
Многие невинные вопросы могут дать повод к разговору о личном, вот я и спрашиваю его обо всем, что приходит в голову.
«Опишите обстановку комнаты, в которой проводите больше всего времени?»
Кровать, письменный стол, стул, комод, – пишет он.
«Где бы вы больше всего хотели побывать?»
В Голландии, – пишет. Надо же, какая маленькая мечта. Без всяких Эверестов и джунглей Амазонки. Очень человеческая, выполнимая проще простого, но почему-то недосягаемая. Впрочем, ответ ясен: Голландия Тони Гонзалеса менее важна, чем стипендия какого-нибудь студента. А я уже написала ему, что хотела бы увидеть водопад Анхель. Стыдно как…
А вдруг и правда ангел.
Разговаривать с Гонзалесом по телефону удивительно легко. У него ровный и сильный голос профессионального лектора, доброжелательные интонации.
Входящие за мой счет. Я никогда так не делаю: это неприлично, если тебе не шестнадцать и ты звонишь не родителям. Но речь идет, – напоминаю себе, – о студентах-медиках. Он экономит каждый цент ради их стипендий.
Я спрашиваю: почему ты так странно назвал книгу – «Здесь нет ничего моего»?
Это была первая книга Гонзалеса, которую я купила. Длинная и очень увлекательная история молодого ординатора больницы Джона Хопкинса. История, в которой с героем происходит много странных, интересных, а самое важное – совершенно неподсудных вещей.
Это была шутка, – говорит Тони, – плохая шутка. Эту фразу я слышал от матери каждый раз, когда говорил «моя сумка» или «моя кровать». «Здесь нет ничего твоего». Мне хотелось, чтобы она увидела обложку и испугалась. Или почувствовала себя неловко. Если бы я мог при этом видеть ее лицо…
– Ты не видел?
– Она умерла за неделю до выхода книги.
– Мне жаль.
– Мне тоже. Она была хорошей матерью. Я был неправ.
У него не приходится просить советов: он раздает их щедро, не задумываясь. Например, мне нужно, чтобы у одного мальчика («Семейка Рутберри, второй сезон») за летние каникулы совершенно изменилась жизнь, и осенью он вернулся в школу совсем другим. С единственным условием: чтобы это не была автомобильная авария. «Он попал в аварию, долго лежал в больнице и многое понял» – такой же штамп, как «Она упала с лестницы, потеряла ребенка и память». Такими темпами мы скоро превратимся в мексиканцев…
– Например, – говорит Тони, – он стал донором костного мозга для своего родственника. Единственным подходящим донором. Это очень больно. И очень меняет жизнь, особенно если речь о молодом человеке. Боль и мысли о смерти вообще довольно быстро меняют жизнь. А родственник выздоровеет – и вся история в целом не травмирует зрителей.
Тони говорит: мир состоит из врачей и полицейских, усвой это. Из тех людей, с которыми многое может случиться – и сценаристу за это ничего не будет. Со всеми остальными – практически без шансов.
Есть миллион способов сделать человеку больно, оставив его в живых, – говорит Тони. – И чуть меньше, но тоже вполне достаточно способов сделать ему очень, очень больно, не причиняя существенного вреда. Если ты в своем сюжете немножко потрогаешь душу человека, на тебя подадут в суд. Так вот, оставь души в покое: у них есть тела.
Дети чувствительнее к боли, чем взрослые, – говорит Тони. – Но они быстрее забывают.
Мы живем обдолбанными, – говорит Тони. – Нам невыносимо больно каждую секунду от рождения до смерти, но эндорфины заглушают боль. Учись, пока я жив. Если хочешь, я надиктую тебе пару десятков сценариев, об которые адвокаты только обломают зубы. Я знаю, что не хочешь. Ты сама. У тебя есть все шансы. Ты давным-давно могла бы написать собственный сценарий с нуля. Попробуй пообщаться с врачами и полицейскими. Очень просто. Приходишь в участок, спрашиваешь: «Кто у вас работает в отделе убийств? Мне нужна консультация, я пишу книгу». Ты им понравишься. У тебя хороший голос. Можешь прислать мне свою фотографию?
Похоже, мы и правда подружились с Гонзалесом.
Я совсем не хочу его увидеть, мне и так слишком часто бывает больно. Мы просто разговариваем.
Я пишу стихи. Никогда не писала, и вдруг. Не знаю, хорошие или плохие. В старших классах я все время резала себе руки. Хочется снова.
Я сплю с Доном. Он думает, что я выйду за него замуж. На самом деле мне страшно спать одной.
Если бы моя мама знала, то сказала бы, что я должна подать на Тони Гонзалеса в суд.
…Тони говорит: человеческое восприятие подчинено закономерностям. Эвтаназия не возмущает никого, кроме религиозных фанатиков. Ты понимаешь, о чем я? Если тебе нужно убить героя, не делай это внезапно. Его смерть должна стать избавлением от мучительной жизни, и тогда зритель примет это. Когда герой внезапно погибает, зритель возмущен и подает в суд. Когда герой долго мучится, зритель чувствует облегчение от его смерти.
Запомни, Клэр. Ты можешь издеваться над ними сколько угодно. Мучить так, чтобы черти в аду завидовали твоей фантазии. Но убивай мягко. Так, чтобы в момент смерти раздавался облегченный выдох зрителя. Или, если хочешь, облегченный выдох бога.
Иногда я думаю, что все эти адвокаты не так уж неправы. Может быть, совсем не плохо, что мы живем как будто завернутые в пленку с пупырышками, или в вату, или погруженные в вязкий гель. Мы так легко делаем друг другу больно. Невероятно легко. Человек – существо, заслуживающее одиночной камеры.
– Я согласен, – наконец говорит Тони. – Мы с тобой еще немного поговорим – и я подпишу все, чего хочет твой шеф. Только я сам выберу книгу. И буду консультантом. Я знаю, как студии экономят на консультантах: мне за это ничего не нужно. Благотворительность, как обычно. Но давай поговорим еще. Я должен быть уверен.
– Кажется, – получилось, – говорю я шефу. – Ты не представляешь, что с тебя будет причитаться, когда все сложится. Я уже знаю, что все будет хорошо. Просто жду момента.
– Не тяни резину, – вздыхает он. – Если нас продать на органы всей студией, плюс продать всю недвижимость, плюс офис, плюс страховку – это не особенно поможет: мы уже должны всем и каждому. Как можно скорее, ты меня поняла?
Человек мучитель и мученик, – говорит Тони Гонзалес. – Ты всегда как будто оказываешься на месте того, кому причиняешь боль. Ты делаешь это, чтобы у твоей собственной боли ненадолго появился друг. Эта тварь чудовищно одинока.
– Мне жаль, – привычно говорю я.
– Я тоже всегда так говорил, – соглашается Тони. – Нечеловечески честные слова. Ведь правда жаль. Я произносил это тридцать четыре раза.
Он все и всегда подсчитывает. Довольно безобидное чудачество, если вспомнить других писателей.
Я подхожу к шефу, чтобы торжественно возвестить: он согласен!
Спрашиваю: скажи, ты знаком с губернатором?
Шеф хватается за голову.
– Твою мать! – говорит он беспомощно. – В смысле мою мать! Конец года. У меня вон кредиторы за дверью в очереди стоят. Премии. Выплаты. Ну, ты знаешь. Но я все сделаю. Я обещал. Что он хочет? Постоянную стипендию для кого-то? Спецпрограмму для интернов? Новые учебники?
Когда я говорю: «Чтобы ему заменили смертную казнь на пожизненное», шеф, кажется, даже рад.